banner banner banner
Поезд до станции Дно
Поезд до станции Дно
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Поезд до станции Дно

скачать книгу бесплатно


Дом Макаровых стоял боком к реке, выходом вверх по течению. Справа от него к Иртышу спускались огород и сад – кусты смородины, малины, крыжовника и несколько яблонь. На них как раз уже поспевали небольшие яблочки, в аккурат с двугривенный. Из них на зиму Устинья делала варенье. Яблочки бросали в сироп вместе с хвостиками и варили. Удовольствие было в том, что они не разваривались, а так и оставались при хвостиках целенькие, только становились золотисто-прозрачными, так что просвечивали насквозь и видны были косточки. Из варенья яблочко доставали за хвостик и объедали – было удобно и вкусно.

Уже стемнело, однако ночь стояла тихая, лунная. Лунный свет, отражаясь в реке, осветлял сумерки, и на фоне воды было хорошо видно идущую Алёну.

Она не спеша пошла по тропинке к садику, прошла мимо ягодных кустов с остатками поздних ягод и встала, прислонившись у яблони. Рома шёл за ней. Когда она остановилась и, прищурившись, поглядела вдаль, он, вопросительно посмотрев на неё брякнул:

– Ну?

Алёна бросила на него резкий колючий взгляд.

– А ты с кем общаешься, может быть, с лошадью или с девушкой? Тоже мне «ну», – передразнила она.

– Ну… ты звала.., – начал теряться Рома.

Алёна фыркнула, как кошка:

– Звала… Больно надо, сам поплёлся. Мог и не ходить…

– Чего ты сразу-то? – Рома стоял на отяжелевших ногах, словно его подковали, как битюга.

– Сразу? – вспыхнула Алёна, – А ты прощение просить думаешь, или так и пойдёшь на свою войну?

– Какая она моя.., – грустно отозвался Рома. – А так.., прости – коли чего, только я перед тобой невиновен.

Алёна резко повернулась, глаза её превратились в узенькие щёлочки.

– А к Соньке ходили с Минькой, ходили ночью, а?

– Так из-за тебя же!

Алёна задохнулась от гнева.

– Ещё чего! Ещё чего придумаешь! И хватает наглости! Ну и кобели ж вы парни,… просто коты весенние – пакостники ! Которая поманит, а вам только и надо!

– Да, ей богу, из-за тебя! Ты же мне сказала, что Бога нет! Думаешь, я не догадался, откуда ты нахваталась… Ну, решил сам разобраться.

– А днём не мог сходить? – возмутилась Алёна.

– Днём-то ещё хуже, разнесут ведь…

– И так уж разнесли. У неё соседка сама вон – горазда. Да только втихаря, всё шито да крыто. Не на людях, как Сонька, зато уж о других язык почесать! Тень на плетень навести, дескать, вон оне бесстыжие, а мы не таки!

Они немного постояли молча. Алёна всё делала вид, что дуется, прислонившись бочком к яблоньке, поскрёбывала пальчиком по стволу. Рома слегка тронул её за плечо.

– Алён, – она только сверкнула глазами в его сторону. – Ну, Алёна…

Алёна резко повернулась.

– А ну – на колени! Становись на колени, срамец!

Рома быстро оглянулся.

– Чего ты?

– Я сказала: на колени! – говорила она негромко, притопнув на этот раз ножкой.

Но злости в её словах уже не было, разве что уязвлённое девичье самолюбие. Рома всё понял и, скрывая улыбку, наклонив голову, опустился перед ней на колени.

– Целуй руку, ну живо…

Рома взял её протянутую к нему руку, осторожно прикоснулся губами, потом прижался к ней лицом, почувствовал, как Алёна вся словно потеплела, будто была застывшая, да вдруг резко оттаяла. И он, обхватив руками её колени, прижался к ним.

– Ну ладно, ладно, – Алёна слабо оттолкнула его, – достаточно на сегодня… Ишь разошёлся – самовар. Не заслужил пока…

Рома поднялся с колен.

– Провожать-то придёшь завтра? – спросил он тихо.

Алёна выдержала паузу, потрепала концы платка.

– Посмотрю ещё на твоё поведение… Итак теперь из-за тебя к Соньке не хожу.

Но он уже знал, что придёт. Надо было прощаться, но Рома почувствовал, что ещё рано. Он неторопливо нежно обнял Алёну и поцеловал в губы, и она отозвалась на его поцелуй. И таким сладким показался он обоим. Что там яблочки с хвостиком из варенья – ни в какое сравнение не идут…

* * *

Рома проснулся на следующий день раньше обычного. Сам – никто его не будил, как прежде. Начинавшее исподволь прозревать чувство ещё неосознанной тревоги разбудило его. Вначале оно ещё не было столь сильно и ощутимо, но постепенно сознание того, что вскоре ему предстоит не только надеть военную форму, освоить службу, стать солдатом, но и столкнуться лицом к лицу с врагом, дошло до него. Ранее усвоенные в связи с этим понятия: мужество, стойкость, храбрость, героизм – приобретали теперь особый, более отчётливый, конкретный смысл. Он уже не представлял, а как бы ощущал то взрыв снаряда: дрожание земли под ногами, действие ударной волны; то, казалось ему, слышал сопение надвигающегося на него немецкого солдата: чувствовал его запах, ощущал его дыхание. От этих предчувствий у него начинало странно подводить живот, что-то там сжималось внутри, по спине пробегал холодок. «Что это, – думал Рома. – Страх? – И его охватывал ужас и стыд за себя. – Неужели я трус? – мучительно спрашивал он себя. – Неужели я хуже, чем все? Ведь вот сколько народу, моих одногодков уходят нынче со мной на войну. Или, может, у всех то же самое, тогда какие же мы солдаты? Мы простые парни, которых оторвали от дома и посылают убивать таких же… Да! Точно таких же парней… Там, у них, с их стороны идут такие же люди. Но зачем? – В конце концов он дошёл до крамольных мыслей о бессмысленности войны и понял, что окончательно распустил нюни. Тогда он возненавидел себя. – Да ты трус, трус, просто трус, Роман Романович! – почему-то назвал он себя по имени и отчеству, так, казалось ему, будет строже. – А как же отец, который уже воюет, который однажды уже был на войне и вернулся с крестом на груди и весь израненный. Он-то что же? Напрасно всё это делал? Напрасно сражался, проливал кровь?» И он начинал бодриться, говорить весело, чересчур оживлённо, чем даже насторожил мать, разговаривая с которой почти не понимал и не слышал её слов. Отвечал ей невпопад. И так чуть не дошёл до истерики. Тогда только догадался прочитать девяностый псалом, известный в народе как молитва от нападения врагов. «Живый в помощи Вышняго» – чудодейственная молитва, о силе которой он был наслышан, но как-то сам на себе до сих пор не испытывал. И вот теперь твердил её с таким жаром, с такой жгучей верой, что почти тотчас же ему стало легче, будто вдруг одолевшая его немощь неожиданно рассеялась и расступилась. Он успокоился, и, глядя на него, успокоилась Устинья, успокоились и посерьёзнели и Тишка с Оськой, которым начало передаваться слишком оживлённое настроение старшего брата, а они в отсутствие отца уже почувствовали преступную сладость свободы, за которую не последует расплаты и наказания. Отец, Роман Романович, детей не сёк – случая не представилось. Может, тогда дети и сами понимали дисциплину и имели уважение к старшим. Но отцовский широкий солдатский ремень висел в избе на видном месте, и каждый знал – для чего…

В таком вот смиренном состоянии духа Макаровы всей семьёй и вышли за ворота на улицу, и тут Роман со смущением сразу отметил, насколько все, кому предстоит сегодня уйти вместе с ним в армию, оживлены и неестественно веселы. Ему сразу всё стало ясно…

Возле ворот их ждала Алёна. Она не пошла навстречу, а подождала, пока Роман с родственниками приблизятся к ней.

– Привет, – делая вид, что случайно тут оказалась, сказала Алёна Роману, когда тот подошёл к ней и поздоровался.

Устинья, взяв за руки Тишку и Оську, намеренно приотстала, пропустив Романа с Алёной вперёд, чтобы дать им возможность поговорить. Она шла позади Ромы и Алёны, делала вид, что смотрит по сторонам, здоровается со знакомыми и родственниками дальнего родства – вроде «двоюродному забору троюродный плетень», даже что-то отвечала кому-то. На самом же деле она в который раз уже примеряла Алёну себе в невестки, зорко вглядываясь в неё. И многое ей было не по душе. Устинья Ладина происхождением была из староверческого рода, одного из тех, что после восстания 1722 года, зачинщиками которого были насельники старообрядческих скитов, в 1725 году под давлением властей вынуждены были принять троеперстие и ходить в церковь. Но порядки и нравы в семье Ладиных и поныне отличались строгостью, устойчивостью традиций и нравов, много времени уделяли домашней молитве. И хотя Устинья знала, как толкуется старообрядчество православной церковью: «Только то архиерейство и священство имеет благодать и власть апостольскую, которое без малейшего перерыва ведёт своё начало от самих апостолов. А то архиерейство, у которого в преемстве был перерыв, промежуток, как бы пустота, есть ложное, самочинное, безблагодатное. А таковое и есть лжеархиерейство у называющихся старообрядцами…», – такое толкование не могло не привести к признанию реформированной церкви. На деле же такая установка делила Русскую православную церковь надвое, рассекала живое тело Христово – тело Церкви, разделяло русский народ…

Однако же, выйдя замуж и поселившись в городе, Устинья не могла не заметить разницу между тем, как неизменными остаются устои и обычаи старообрядцев, как суровеют со временем их нравы в стремлении сохранить незыблемым древнее благочестие – что, по её мнению, оправдано наступлением новых времён, и тем, как всё легковеснее, а главное, бездушнее – становится отношение к вере у православных, к той вере, которую она лично приняла всем сердцем, всей душой и готова была за неё стоять насмерть. Божья благодать была с ней повсюду – и в церкви, где она чувствовала себя спокойно и безопасно, и в ту пору, когда носила своего первенца, да вдруг захворала, и чуть не потеряла ребёнка. И только беспрестанными молитвами её и соборованием были оба они спасены. И тогда, когда, узнав, что у мужа её после ранения в 1904 году началось осложнение – заражение крови, она поехала за триста вёрст просить батюшку Иоанна Кронштадтского помолиться за болящего Романа, а много позже узнала, что уже через три дня после этого почти совсем безнадёжный Роман Макаров пошёл на поправку. Да и в её спасении ещё во младенчестве, когда заболела она лёгочной горячкой и уже лежала без сознания, на последнем дыхании, вдруг на пятый день чтения канона о болящем младенце Устинье, открыла глаза и потянулась ручонкой к стоящему на столе чугунку с варёной картошкой.

И когда пришла пора ей выходить замуж, она и родители её были весьма довольны, что сватается к ней выходец из старинного казачьего рода, чей прадед с братьями тоже принимали участие в староверческом восстании. Одного из братьев тогда казнили, остальные были сечены кнутом и так же принуждением приведены в «новую» церковь.

Имея в виду всё это, можно представить состояние Устиньи – близкое к ужасу, когда взирала она на Алёнины наряды, на её крашеные брови, слышала её непривычно громкий смех, не в меру звонкий голос, заметила её привычку не краснеть в присутствии парней и не опускать глаза, не наклонять голову, когда те нахально пялятся на неё. И это притом, что Устинья ещё не слыхала высказываний Алёны о Боге и рассуждений о жизни. Удивляли Устинью и нынешние понятия о красоте. Вот Алёна – да, девушка видная: тонкая талия, крутые бёдра, шаг лёгкий, быстрый, спина прямая, плечи развёрнутые, высокая грудь. Но двигается – то чересчур резко – нет девичьей плавности, то наоборот вразвалку – словом, мужиковатая в движениях, грубовата, не лебёдушка, не лада. Вроде как с парнями соревнуется. А в семейной жизни как? Тоже захочет вровень с мужем встать? Теперь лицо: правильный овал, губы тонкие, ротик маленький, носик аккуратный, большие серые глаза – залюбуешься. Но вот она улыбнулась, засмеялась, и что-то звериное, хищное появилось в лице, рот слегка перекосился, глаза, вместо того, чтобы потеплеть почернели, кольнули иголочками, загорелись огоньком – недобрым огоньком, бесовским. Ноздри расширились, брови изогнулись так.., ну бог знает как, а только неприлично, девушка добрая не может так улыбаться. И изогнулась вся, перекособочилась, бёдрами заиграла совсем неприлично…

Стала подмечать Устинья, что люди, в особенности молодёжь, красоту начали понимать как-то не так, внешнюю сторону, что ли. Всё пытаются закрыться, занавеситься кисейкой, замаскировать что-то. Наряжаются вот, ну нарядно ещё куда ни шло, а то с форсом особым, с шутовством каким-то. Вот Алёна брови чернит, хочет лучше выглядеть, а лицо всё выдаёт – всё её нутро, а внутри благолепия-то, похоже, и нет. Помнила Устинья, да ещё и теперь встречала истинно красивых девушек. Посмотришь бывало – ничего особенного в девушке нет, неприметная даже. А подойдёшь, словом обмолвишься – улыбнётся она тебе, слово скажет и пойдёт, а ты смотришь вслед и любуешься – красавица-лапушка. А тут сколько ни крась – срам один. Как почнёт глаголоть или смеяться, так вся красота слетает и проявляется такое, от чего избавить просишь Господа денно и нощно. И, к ужасу своему, заметила Устинья, что эти крашеные брови нравятся Роме. Не видит он, что ли, чёрное от светлого отличить не может среди бела дня. Или слепа любовь? А любовь ли это? Как же они с мужем тогда любят друг друга без всех этих уловок? Ну, а если это не любовь, тогда что? Вот тут и был камень преткновения. Тут и видела Устинья, что наступали новые времена, и нравы наступали другие, и люди. Не по её разумению. Всё это Устинья не столько понимала, сколько чувствовала. Спроси её, чем ей Алёна не люба – не скажет, только брови нахмурит, да губы подожмёт и выдаст: – Дурная девка. – А чем дурная, чем других хуже? Тут уж она не умом, тут она чутьём свои женским руководствуется.

И только сегодня, выйдя за калитку и увидев, как Алёна подошла к Роме, Устинья, долго откладывавшая серьёзные раздумья о их судьбе на потом, вдруг осознала, что этого «потом» уже может не быть, и только неуместная в жизни война – не сулившая ничего, кроме разлуки, а может, и более тяжких испытаний, неожиданно даёт ей передышку, а её сыну и его избраннице урок терпения и испытания на верность и серьёзность намерений.

Но так выглядела Алёна в глазах Устиньи, имеющий свой опыт и свои суждения. В городе же Алёна слыла красавицей, а что до её характера – так молода ещё, поживёт своё, сто раз переменится. И то сказать: за какой бабой бес не ходит? Дьявол вначале Еву соблазнил, а уж она потом Адаму яблоко подсунула…

Провожали новобранцев торжественно, поэтому место сбора выбрали на центральном месте в нагорной части, возле торговых рядов и старой тарской крепости, у высокого белокаменного собора Святого Николая Чудотворца, построенного ещё в позапрошлом веке и имевшего два придела: Святых первоверховных апостолов Петра и Павла и во имя Священномученика Харлампия.

Там с утра стоял небольшой сборный оркестрик и чуть фальшивя, но бодро оглашал окрестности старинным маршем, на мотив которого писатель Владимир Гиляровский вскоре специально напишет слова «Марш Сибирского полка»:

Из тайги, тайги дремучей,

От Амура, от реки,

Молчаливо, грозной тучей

Шли на бой сибиряки.

Их сурово воспитала

Молчаливая тайга,

Бури грозные Байкала

И сибирские снега…[24 - Более поздний, советский, вариант – песня «По долинам и по взгорьям»]

На площади, в присутствии городского головы, представителей Думы, урядника, одного из квартальных надзирателей, старого отставного казачьего войскового старшины[25 - после реформы чин казачьего войскового старшины приравнивался к армейскому подполковнику.] и прибывшего из Омска за новобранцами пехотного подполковника с двумя унтер-офицерами, отслужили молебен о даровании победы православному воинству. Для этого новобранцев построили в каре, а родственники обступили его полукругом, в центре которого стояли оркестрик и представители власти.

Роме на некоторое время пришлось расстаться с Алёной, с матерью и братьями. В состоянии крайнего волнения, когда происходящее воспринимается, как в тумане, он протиснулся в строй новобранцев и тут же услышал:

– Во и Макар тут! Держи, Ромаха!

Минька Крутиков сунул ему в руку полстакана самогона. Рома, не задумываясь, чуть присев, выпил, почти не почувствовав вкуса. И дальнейшее вовсе воспринимал всё, как в болезненном бреду. После молебна, слившегося в один протяжный гул, было сказано много речей, запомнить которые и разобрать дословно тоже было не под силу, но общий смысл которых сводился к призыву победить. Казачий войсковой старшина, расправив усы на «без четверти три», дребезжащим, но всё ещё звонким голосом дал наказ не посрамить былой славы воинов-сибиряков. Его речь отпечаталась в памяти почему-то отчётливее других то ли своей искренностью и безыскусностью, то ли необычностью голоса.

Затем их повели на пристань. Тут родственники снова бросились к ним, в последний раз обнять, прижаться к родной щеке. Алёна ухватила Романа за правую руку, Устинья за левую, братья Тишка с Оськой волочились где-то сзади, хватая его за полы старенького отцовского пиджака, чтобы не отстать в толпе – среди сотен топающих ног, бабьих подолов, гомонящих ребятишек, что-то кричащих друг другу людей, под взвизгивания гармошек и обрывки песен, похожих в этом гомоне на лай или звериный крик.

С ходу, дабы избежать беспорядков, начали грузиться на баржу. Рома обнял мать, потрепал чубы братьям и обернулся к Алёне.

– Ждать меня будешь? – спросил он быстро, чтобы успеть услышать ответ. И затаился весь, напрягся – так хотелось ему услышать на прощание теплые, душевные слова от той, ради которой, как ему теперь казалось, он и идёт воевать.

Мать и братья уже отступили на второй план, как само собой разумеющееся – за них он идёт сражаться, а за Алёну так готов и умереть!

Словно чувствуя его настроение, Алёна вся подалась к нему, вот-вот и из глаз её брызнут слёзы, она задыхалась от переполнявших её чувств и слов: «Буду! Буду! – хотелось крикнуть ей. – Милый, любимый, ненаглядный, сто лет ждать тебя буду, только тебя!». И она уже раскрыла рот, чтобы всё это выкрикнуть ему, уже распахнула объятия, чтобы напоследок обнять его покрепче, но тут случилось вовсе неожиданное. Откуда-то из толпы чёрной птицей вылетела Сонька-солдатка, бросилась Роме на грудь и завыла в голос.

– Кровиночка моя, Ромочка, на кого же покидаешь меня?!

Рома ошалело взглянул на Соньку, потом на мать, как бы прося защиты, как мальчишкой в детстве, когда какой-нибудь особенно злобный гусак не хотел уступать дорогу. Но Устинья только в ужасе прикрыла платком рот. Рома, быстро глотнув воздуху, посмотрел на Алёну. Та, широко раскрыв глаза и опустив руки, стояла, как ушибленная. Она вся побледнела, глаза её страшно закатились. Показалось, что она сейчас упадёт без чувств. Рома схватил Соньку и с силой оторвал от себя. Но Алёна, сорвав с головы платок, резко развернулась и помчалась в горку по тропинке вдоль береговой кручи, спотыкаясь, подбирая подол юбки и раскачиваясь, как осинка на осеннем ветру. И волосы её растрепались, и было в этом что-то страшное, как колыхались они за её спиной – словно пламя. Рома рванулся было за ней, но крепкая рука Устиньи удержала его.

– Не надо сынок, что ты. Стыд-то какой… Иди, иди – не позорь нас с отцом. И в то же миг, почувствовав резкие боли в животе, поняла, что начались схватки.

И она сама, вот чего никак не предполагала, лёгонько подтолкнула его к сходням, разделившим их семейную жизнь на тыл и фронт…

5

Армия генерала Ранненкампфа так и не начала наступление. Мало того, что главнокомандующий генерал Жилинский, чья ставка находилась в Белостоке, не имел точных данных разведки о состоянии войск противника, вернее, не особо заботился о их получении и точности, а руководствовался «ранее» разработанными планами и собственными представлениями, то есть домыслами, он в добавок ко всему использовал для передачи боевых приказов о выдвижении и передислокации войск обычный почтовый телеграф! Да ещё находящийся в Варшаве! Прибывший туда на телеграфную станцию с очередным донесением штабной офицер обнаружил целую кипу не отосланных телеграмм, адресованных 2-й армии. Собрав все он отправил их с посыльным на автомобиле. У корпусных штабов длины телефонных проводов хватало только до дивизионных штабов, между соседями и со штабом армии связь поддерживалась по радио. Немцы перехватывали приказы, переданные по радио, а немецкий профессор математики, служивший в штабе армии в качестве криптографа, без труда их расшифровывал. От такого простодушия даже немцы, читавшие наши донесения и стратегические секретные приказы, как газеты, были в шоке! Поскольку долго не могли поверить, что это подлинные документы, а не дезинформация. Надо заметить, что связь и разведка русской армии были так организованы, что немцы порой лучше русских знали, какие действия предстоит совершить русским войскам. В результате такого командования каждый из генералов – командующих армиями, Самсонов и Ранненкампф, имея только общий, весьма туманный план наступления, руководствовались собственными соображениями. И если армия Самсонова, действуя в соответствии со сведениями о противнике, преданными из генерального штаба от Жилинского, и приказом наступать, продолжала движение вперёд, то армия Ранненкампфа, опираясь на те же данные и собственные наблюдения, дающие повод опасаться, что противник заманивает их в ловушку, наступление замедлила, затем прекратила и даже отошла…

* * *

В один из дней ожидания к Макарову, занимавшемуся хозяйством, подготовкой к наступлению и приёму большого количества раненых, подошёл отец Маркелл в полном снаряжении, с мешком за плечами.

– Так что разрешите доложить, – обратился он к Макарову. Тот даже от удивления поднял брови. – Пришёл попрощаться.

– Как это? – не понял Макаров.

– Так что переводят в соседнюю армию – к генералу Самсонову. Там у них священника контузило, а им наступать надо. Вот и приказано мне.

Это уже не медицина, у нас своё начальство. А наше дело известное…

Они оба чуть помедлили, а потом шагнули навстречу друг другу и обнялись. Отец Маркелл даже отёр глаза рукавом ряски.

– Может, ещё увидимся, – успокоил его Макаров.

– Бог даст, непременно, непременно свидимся, – оживился отец Маркелл.

Он постоял ещё немного, махнул рукой и зашагал по дорожке, к начинающему движение небольшому обозу из нескольких подвод. Маленький русский попик в больших армейских сапогах, нелепо выбивающихся из-под запылённых пол рясы, в ношеной скуфейке, с торчащим сзади, схваченным тесёмкой, пучком седых волос. Глядя на него, Макаров почувствовал, что у него вдруг сжалось сердце и стало не по себе, словно он бросил Маркелла на произвол судьбы. Но он быстро взял себя в руки. На фронте давать волю чувствам нельзя, иначе такая жалость возьмёт, что и воевать не сможешь. А отец Маркелл всего лишь санитар, да теперь уж и не санитар даже… Санитар – тот всё же под огнём ходит, хотя и не так, как солдат. Может, и встретятся ещё где. И как бы удивился Макаров такому, пусть незначительному, взаимодействию двух армий, если бы узнал, что их командующие генералы Ранненкампф и Самсонов находились в ссоре, и практически не общались друг с другом со времён боевых действий в Маньчжурии в 1904–1905 годах, когда их разногласия дошли до такой степени, что чуть не окончились дуэлью. Об этой особенности русских армий, наступающих в Восточной Пруссии, прекрасно было осведомлено даже немецкое командование. И величайшей загадкой истории остаётся то обстоятельство – кому в русском генеральном штабе пришла мысль назначить Ранненкампфа и Самсонова во главе этих армий…

Немцы не собирались сдавать Восточную Пруссию с родовыми гнездами юнкеров и с древним оплотом Тевтонского ордена городом-крепостью Кёнигсбергом, начиная с XIII века – плацдармом для «Drang nach Osten», где с 1701 года короновались прусские короли, объединившие Германию. Речь шла не просто об исторически памятной части Германии, а о том месте, где располагались имения основной части офицерского корпуса, где жили семьи значительной части офицеров, где доживали свои дни ветераны прежних войн.

Генерал Мольтке сместил с должности главнокомандующего войсками в Восточной Пруссии, впавшего в панику генерала Притвица, и назначил на его место отставного генерала Пауля фон Бенкендорфа унд Гинденбурга, а начальником штаба к нему определил генерал-майора Людендорфа. С прибытием Гинденбурга и Людендорфа в штаб Восточного фронта началась «научная» война германского командования против храброго и умелого, но лишенного стратегически прозорливого руководства и организации русского воинства…

Вместо развития операции и завершения разгрома немецких войск, почти в три раза меньших по численности, чем русских, генералом Ренненкампфом был дан приказ об отводе русских частей. В этих условиях немцы изменили свои планы и атаковали 2-ю армию генерала Самсонова.

Пять корпусов Самсонова шли без отдыха девять дней по песчаным дорогам в удушающую жару, без организованного питания и воды. Жилинский требовал максимального продвижения вперед, не видя, что он загоняет элитные части в западню. Голодные, уставшие воины шли, почти не встречая противника, не понимая оперативного смысла продвижения, не видя стратегической цели, не пользуясь для передвижения превосходными германскими железными дорогами.

А пока Самсонов спешил, Ренненкампф выжидал, не желая отрываться от баз с боеприпасами и продовольствием. Имея пять кавалерийских дивизий, он сумел «потерять» немецкую армию, позволяя немцам совершить классический маневр – оторваться от одной армии, чтобы окружить вторую. Отсутствие у русских войск телеграфа и любой сигнальной связи, немыслимое прямодушие открытых сообщений радио о том, что собирается и чего не собирается делать Ренненкампф, обрекли храбрую русскую армию…

* * *

Солдаты из армии Самсонова вповалку лежали у небольшого костерка, переводя дух после дневного марша и хлебая из котелков похлёбку без хлеба – хлеб для личного состава армии, как и зерно для лошадей, закончились. Подошёл штабс-капитан Дашкевич. Содаты нехотя попытались встать.

– Не вставать, отдыхать, – остановил их Дашкевич. – Я вот что, – он покусал ус, – где наш поп, этот, как его, Маркелл?

– Да тама вон, ваше благородие, – отозвался из полумрака один из солдат. – Тама – вон, видите, огонёк теплится. От то он молитву творит…

Дашкевич пошёл на еле видимый огонёк и наткнулся на стоящего на коленях отца Маркелла. Тот, затеплив каким-то чудом раздобытый огарок свечи и пристроив его на дереве, молился. Под сапогами штабс-капитана хрустнули ветки. Отец Маркелл оглянулся.

– Что ты, миленький, – обратился он к капитану, – не спится тебе? Чай, который день без отдыха…

– Да вот, – капитан смущенно кашлянул, – вроде уже и ног не чувствую, чуть хожу, устал как пёс… А лягу, и всякая мерзость в башку лезет. Я, конечно, во все эти предчувствия не верю. Не первый день воюю, плевать я хотел на всю эту хиромантию. Только что-то неспокойно на душе. Идём, идём… Куда идём? Немец, как лиса, то поманит хвостом, то спрячется. Вот и лезет в голову не пойми что. Ударь нам теперь во фланг… – Он ещё раз кашлянул. – Это я зря к вам, вы-то при чём… Нервы, – он слегка поклонился. – Прошу простить за неуместный разговор, честь имею.

– Постойте, – остановил его отец Маркелл. – То, что не верите во всякое наваждение это добре. Нечего русскому солдату суеверным бабьим страхам поддаваться, – он внимательно посмотрел на штабс-капитана. – На исповеди давно были?

– Давненько-с, – ответил смущённо Дашкевич, переминаясь с ноги на ногу.

– Поди сюда, сынок, – позвал его ласково, но твёрдо отец Маркелл. – Становись-ко рядом. Я тебя исповедую.

Становись, становись, ничего от чистосердечного покаяния твоя офицерская честь не пострадает, только чище станет. А солдатушки впотьмах не увидят, так что достоинство своё не уронишь.