
Полная версия:
Женщина модерна. Гендер в русской культуре 1890-1930-х годов. Коллективная монография
В автобиографии 1913 года Цебрикова больше внимания уделяет тому образованию, которое она получила дома. В то время как в автобиографии 1904 года она заявляла, что «училась самоучкой» и лишь политическое образование ей дал дядя-декабрист, в автобиографии, написанной для Венгерова, она признается, что ее учили не только языкам, рисованию, музыке и танцам, как других девочек, но отец обучал ее арифметике, географии, русской истории и Закону Божьему. Она снова говорит о противодействии со стороны матери ее писательским устремлениям, однако вспоминает о разговоре с Н. А. Некрасовым, который посоветовал ей «предъявить свои права», – она, в свою очередь, спросила: «Какие? Справлялась в X томе свода законов»[271]. По свидетельству Цебриковой, этот том, включающий, среди прочего, законы о семье и браке, пользовался особой популярностью среди читательниц Публичной библиотеки[272]; в этой автобиографии она также называет «женский вопрос» «общим вопросом»[273]. Примечательно, что в этом позднем тексте Цебрикова вспоминает мытарства, которые ей пришлось претерпеть в связи с организацией женских курсов: ее вызывали в Третье отделение, спрашивали о целях публичных лекций и публичных курсов. Она, в свою очередь, не понимала, почему так преследуют женское образование, ведь «если наука вредна, то надо закрыть все университеты и по-скалозубовски собрать бы книги все и сжечь»[274]. Да, женщины могут составить мужчинам конкуренцию, но и чиновники «могут быть и спокойнее за участь жен и дочерей, если не оставят им хорошего состояния»[275]. Автобиография 1913 года написана от третьего лица, и в ней ничего не говорится об открытом «Письме Императору Александру III» – вероятно, Цебрикова считала, что все сказала о нем в статье «Из былого».
Перейдем теперь непосредственно к письму императору Александру III и его гражданственному пафосу. Если использовать такой термин рецептивной эстетики, как «горизонт ожиданий читателя и автора», то в случае открытого письма Цебриковой можно говорить о преодолении в нем дистанции между автором и читателем из кругов демократической прессы и либерально настроенной интеллигенции. Л. Н. Толстой, А. П. Чехов, Г. В. Плеханов отреагировали на это письмо как на акт гражданского мужества. Плеханов одним из первых откликнулся на публикацию письма Цебриковой и ее брошюры «Каторга и ссылка», посвятив им значительную часть статьи «Внутреннее обозрение» в журнале «Социалдемократ» (1890. Кн. 2). В ней он отмечает, что брошюры эти «наделали много шума как в заграничной печати, так, наверное, и в русском обществе»[276]; он хвалит решимость и гражданское мужество Цебриковой, упоминает о преследованиях, которым она подверглась в России, и признает, «что ни один порядочный человек не откажет ей в своем сочувствии»[277]. Далее известный марксист подробно рассматривает письмо, приводит многочисленные цитаты, отмечает красноречие автора, однако тут же замечает, что Цебрикова «становится наивной, поразительно, непозволительно наивной только там, где кончается вопрос о цели и начинается вопрос о средствах. Сторонница политической свободы, она не придумала ничего лучшего, как попросить ласково, трогательно, красноречиво попросить самодержавие накинуть самому себе петлю на шею»[278]. Затем Плеханов пространно рассуждает о русской интеллигенции своего времени и делает заключение:
При таком безнадежном, безвыходном положении дел удивительно не то, что наша интеллигенция потеряла теперь всякую энергию, а то, что в ее среде встречаются еще хоть такие безобидные и ни для кого не страшные протестанты, как г-жа Цебрикова, удивительно не то, что требования «интеллигенции» ничтожны, а то, что она предъявляет хоть какие-нибудь требования, удивительно не то, что наша литература (это детище «интеллигенции») падает, а то, что интеллигенция все еще продолжает возвышать свой голос в литературе[279].
В очерке «Гольбах» из серии «Очерки по истории материализма» (1896) Плеханов снова вспоминает о Цебриковой, когда приводит рассуждение французского философа о том, что «мудрый монарх» «никогда не станет ревниво оберегать свою неограниченную власть: он пожертвует одной частью, чтобы тем вернее пользоваться остальным»[280]. Он отмечает, что «несколько лет тому назад это повторила г-жа Цебрикова в своем известном письме Александру III. Г-жа Цебрикова никоим образом не была радикалкой»[281]. Далее Плеханов приводит интересное примечание: «Цебрикова спросила императора, что скажет о нем история, если он будет управлять по-прежнему. „Какое тебе дело до этого?“ – написал царь на полях ее письма»[282]. Плеханов не раскрывает причин, по которым император так отнесся к «письму» Цебриковой, но можно предположить, что, согласно Плеханову, Александр III считал, будто женщине не место в политике и общественной деятельности, ее место – дом. В библиотеке Плеханова находятся второе женевское издание «Письма» 1894 года и два экземпляра третьего издания «Каторги и ссылки» 1897 года, к которому было присоединено и «Письмо»[283].
Л. Н. Толстой в письме к издательнице А. М. Калмыковой, печатавшей многие народные рассказы Цебриковой, от 31 августа 1896 года рассуждал:
…сдерживать правительство и противодействовать ему могут только люди, в которых есть нечто, чего они ни за что, ни при каких условиях не уступят. Для того чтобы иметь силу противодействовать, надо иметь точку опоры. И правительство очень хорошо знает это и заботится, главное, о том, чтобы вытравить из людей то, что не уступает, – человеческое достоинство[284].
Толстой отмечает заслуги Цебриковой, когда пишет о том, как спокойно правительство Александра III уничтожило все наследие реформ 1860-х годов, указывая, что оно «в проведении всех этих мер не встречало никакого противодействия, кроме протеста одной почтенной женщины, смело высказавшей правительству то, что она считала правдой»[285].
В анонимном отзыве на переиздание «Письма» Цебриковой 1906 года было отмечено, что «устами М. К. Цебриковой говорило тогда все мыслящее и передовое русское общество, она явилась его лучшей и героической представительницей», а само «Письмо» «принадлежит к замечательным произведениям русской публицистики»[286]. Рецензент газеты «Биржевые ведомости» заявил, что «в свое время его знали почти наизусть»[287]. Примечательно, что в отзывах нет удивления по поводу пола автора письма: Цебрикову называют «честной писательницей», но при этом подчеркивают универсальное, гендерно-нейтральное значение ее выступления в печати[288]. «Письмо» Цебриковой касалось русского общества в целом, а не только русских женщин.
Цебрикову помнили и в 1917 году – в год ее смерти и в год революции в России. «Смелой и честной русской писательницей» называет ее в книге «Царствование последнего Романова» журналист В. В. Португалов[289]. Противник большевизма, как и рецензенты издания «Письма» 1906 года, не выказывал ни малейшего удивления тем, что именно женщина выступила в печати с таким заявлением, и никоим образом не принижал значения этого произведения из-за принадлежности автора к женскому полу.
Если говорить о непосредственном адресате письма – царе Александре III, то в этом случае дистанция между автором и читателем все-таки не была преодолена. Царь не понял, зачем женщине было писать ему такое письмо и какое ей вообще было дело до его правления и процессов, происходивших в стране. Для Александра III именно пол автора письма стал главной проблемой при восприятии этого текста. Еще одним примером несовпадения «горизонтов ожидания» стал случай с вологодским губернатором, описанный Цебриковой в статье «Из былого»: для него основным препятствием восприятия стал не пол автора, а принадлежность Цебриковой к дворянскому сословию. Он искренне удивился, как это лицо «из общества» могло пойти на такое дело – написать открытое письмо царю.
О восприятии письма Цебриковой простыми людьми можно судить по эпизоду, реконструированному в основанной на документальных источниках романизированной биографии революционерки О. А. Варенцовой «Настанет год» Вольдемара Балязина и Веры Морозовой (1989). В ней юная марксистка читает письмо Цебриковой ткачихам, которую те называют «смелой женщиной» и отмечают, что все в ее письме – правда и что письмо это честное, хотя оно и не о ткачихах[290]. Из других источников известно, что «Письмо» Цебриковой имело хождение в студенческой среде, а также его привозил рабочий из Москвы в 1892 году[291]. В России «Письмо» также размножалось на гектографе[292].
Несмотря на то что открытое «Письмо Императору Александру III» было написано 130 лет назад, многие его темы сохраняют актуальность и в настоящее время. Цебрикова обличала пороки современной ей России, России, в которой сошли на нет реформы Александра II, в которой творился чиновничий произвол, школьное и университетское образование переживало глубокий кризис, а положение народа было крайне тяжелым. Она писала о нравственной деградации молодежи, о всеобщей озлобленности, о противостоянии общества и власти и предупреждала царя, что будущее России будет страшным, если ничего не изменить.
«Свобода, – писала Цебрикова, – существенная потребность общества, и рано ли, поздно ли, но неизбежно придет час, когда мера терпения переполнится и переросшие опеку граждане заговорят громким и смелым словом совершеннолетия – и власти придется уступить»[293]. Цебрикова будто перефразирует слова Иммануила Канта из эссе «Ответ на вопрос: что такое Просвещение?» (1784): «Просвещение – это выход человека из состояния своего несовершеннолетия, в котором он находится по собственной вине»[294], когда предупреждает:
Порядок, который держится миллионной армией, легионами чиновничества и сонмами шпионов, порядок, во имя которого душат каждое негодующее слово за народ и против произвола, – не порядок, а чиновничья анархия. Анархия своеобразная: чиновничий механизм действует по-видимому стройно, предписания, доклады и отчеты идут своим определенным ходом, а жизнь идет своим – и в обществе, и народе не воспитано и не будет воспитано никакого понятия о законности и правде[295].
Она опасается, что такое положение вещей не изменится в ближайшее время: «Молодежь, уцелевшая потому, что не знала другого бога кроме карьеры, будет плодить чиновничью анархию, насаждать сегодня, завтра вырывать насаждаемое по приказу начальства, вносить еще более яда разложения в язвы, разъедающие родную страну»[296].
Цебрикова представляет едва ли не архетип русской гражданской активистки и правозащитницы. Ее открытое «Письмо Императору Александру III», а также брошюра «Каторга и ссылка» отмечены гендерной нейтральностью, обращением к универсальным темам и проблемам русского общества. Одной из таких тем являются отношения российской интеллигенции и власти. Во времена Цебриковой многие, если не абсолютное большинство представителей интеллигенции были настроены как минимум критически по отношению к власти, что она отмечает недвусмысленно:
Когда цвет мысли и творчества не на стороне правительства, то это доказательство того, что создавшая его идея вымерла и оно держится лишь одной матерьяльной силой. Только живая идея может вдохновлять таланты[297].
Ниже Цебрикова объясняет, почему сложилось такое положение вещей, и выходит на глубокие рассуждения о взаимоотношениях науки и власти:
Люди слова, люди науки озлоблены, потому что терпится только слово лжи, рабски славословящее, распинающееся доказать, будто все идет к лучшему, которому само не верит; потому что нужна не наука, а рабская маска ея, а передержка научных фактов для оправдания чиновничьей анархии[298].
Она обрушивается на полицейский произвол и объясняет, кому он на руку:
Охранителям Вашим выгодно раздувать каждое дело: это доказательство усердия, приносящего чины, оклады и крупные суммы на секретные расходы, в которых отчетность невозможна[299].
М. К. Цебрикова иронически замечает, обращаясь к царю, что его лакеи скажут ему: «…высказанное здесь – идеи нечестивого Запада, но это идеи справедливости»[300]. Как и другие русские интеллигенты-«западники», она видит выход из сложившегося тупика именно в западных ценностях:
Свобода слова, неприкосновенность личности, свобода собраний, полная гласность суда, образование, широко открытое для всех способностей, отмена административного произвола, созвание земского собора, в который все сословия призвали бы своих выборных – вот в чем спасение[301].
В ином случае Цебрикова пророчески видит впереди лишь страшное будущее, зарево «пожаров и дымящейся крови»[302]. Цебрикова оказывается проницательнее в своем видении будущего России, чем критиковавший ее Плеханов и другие революционеры ее времени. Ее неприятие крови – и позиция интеллигента – сторонника мира и ненасилия, и позиция женщины, которая не приемлет гибели людей и, прежде всего, детей. При этом она адресует «Письмо» и брошюру всем гражданам России, а не только женщинам, и потому не акцентирует внимание на своей принадлежности к женскому полу.
После Октябрьской революции о сочинениях Цебриковой стали говорить намного реже, к ее творчеству обращались в основном специалисты по русской литературе второй половины XIX века; также ее имя упоминали в связи с биографией Этель Лилиан Войнич. По всей видимости, проблемой был не столько пол Цебриковой, сколько ее умеренные политические взгляды и популярность ее произведений в среде противников большевизма (кстати, в собрании сочинений В. И. Ленина какие-либо упоминания Цебриковой отсутствуют). В позднесоветское время и в постсоветской России Цебрикова получила известность в феминистских кругах благодаря публикациям И. И. Юкиной, С. Г. Айвазовой и других исследователей[303]. Между тем, едва ли современные правозащитницы (в особенности те, которые не являются специалистками по истории русского феминизма) когда-либо слышали о Цебриковой – первой русской женщине-критике и публицисте – как о своей непосредственной предшественнице. Ее сочинения нуждаются в переиздании, а ее биография – в дальнейшей популяризации.
Е. В. Юшкова
«Назад к природе?»
«Женский вопрос» в малоизвестной дискуссии 1903 года о творчестве Айседоры Дункан
Принято считать, что первым автором, представившим американскую танцовщицу Айседору Дункан (1877–1927) российской публике, был поэт Максимилиан Волошин, опубликовавший свои восторженные рецензии в мае 1904 года еще до приезда Айседоры в Россию: сначала в газете «Русь», а затем и в пятом номере «Весов»[304], [305]. Действительно, хотя критик С. Рафалович и написал короткую заметку о Дункан немного раньше[306], Волошин сделал первый профессиональный критический разбор творчества начинающей танцовщицы, быстро завоевавшей европейскую славу и ставшей модной в европейских столицах после успешного выступления в Будапеште в 1902 году[307]. Затем последовал шквал рецензий в российских газетах и журналах: им сопровождались и первые гастроли Дункан 1904 года, и вторые, 1905-го[308]. Более того, вторые гастроли предварило издание отдельной брошюры, в которую вошли как рецензии, написанные ведущими деятелями культуры по-русски, так и переведенные статьи нескольких немецких авторов[309] – в Германии про танцовщицу к тому времени было написано уже довольно много.
Однако существует и более ранняя публикация, практически забытая, автором которой стал профессор Михаил Андреевич Рейснер (1868–1928), регулярно присылавший в журнал «Русское богатство» свои подробные «Письма из Германии» – по жанру это были скорее развернутые корреспонденции-обзоры, касающиеся широкого круга общественно-политических вопросов. Публикация, о которой пойдет речь в данной статье, вышла в «Русском богатстве», а ответ на нее, хранящийся в архиве ГА РФ, не появился в печати. В этой дискуссии творчество Дункан разбирается скорее с позиций гендерных и этических, хотя и эстетическая составляющая также присутствует (в неопубликованном ответе). Благодаря этой дискуссии мы можем увидеть некоторые проблемы того времени, связанные с отношением к женщине и особенно – к женщине на сцене.
Михаил Андреевич Рейснер, отец легендарной революционерки Ларисы Рейснер, профессор права Томского университета, после студенческих беспорядков в 1903 году эмигрировал в Германию и Францию, а затем вернулся в Санкт-Петербург. Он известен как автор ряда книг и многих статей, в том числе изданных после революции[310]. Рейснер публиковался в «Русском богатстве» под несколькими псевдонимами[311]. Разбираемое нами письмо подписано «Реус» и называется «Назад к природе. Письмо из Германии».
Письмо Реуса (Рейснера) по жанру ближе к социально-философскому аналитическому очерку и не посвящено собственно Айседоре Дункан: о ней написано только семь страниц из сорока трех. Будучи правоведом, Рейснер не особенно интересовался искусством и лично концертов танцовщицы не посещал. В этом очерке он обратился к разбору модных интеллектуальных веяний, сложившихся в Германии к 1903 году, для чего проанализировал множество дискуссионных журнальных публикаций того времени, связанных с идеей так называемого возвращения к природе, с противопоставлением культуры и природы в их современном состоянии, а также посвященных анализу капитализма и его негативных последствий для общества. Кроме того, он обращается к зарождавшейся расовой теории и теории естественного отбора (который в статье именуется «естественным подбором»). Взвешенность его суждений свидетельствует о том, что Рейснер глубоко изучил тему, обладает огромной эрудицией и пониманием социально-политического и философского контекстов; он обильно цитирует немецких ученых и публицистов в собственном переводе. Хотя он многое критикует, но делает это вполне аргументированно (например, кажущиеся нелепыми призывы отказаться от завоеваний цивилизации, идею превосходства одной расы над другой и многие другие концепции). Критикует он и мрачные стороны современного капитализма: быстрый рост городов с их скученностью и бедностью, загрязненностью окружающей среды, неумеренную эксплуатацию рабочих и пропасть между богатыми и бедными. Именно эти негативные проявления и вызвали, на его взгляд, популярность идей о так называемом возврате к природе как способе гармонизации личности, разрушаемой нездоровыми капиталистическими отношениями.
Очевидно, чтобы придать статье живость, публицист берет два непосредственных примера из немецкой жизни, иллюстрирующих анализируемые им интеллектуальные поиски. Но выбранные примеры довольно странные. Один из них связан с образом некоего проповедника природной жизни, которого он лично встречал в баварской деревне – этот человек, скульптор, разгуливал в одеждах, похожих на индийские сари, и призывал жить на лоне природы, причем пользовался популярностью среди немцев. Обращаясь к личной истории этого модного проповедника, Рейснер делает акцент на том, что тот выбрался из ужасающей бедности, все детство провел в тяжких трудах, и только случай помог ему стать сначала помощником скульптора, затем скульптором, и наконец – модным гуру. Интонация ученого при описании баварского чудака меняется от глубокого сочувствия при описании детства до сарказма по поводу его позднейшего поведения. К подобным гуру, хорошо вписавшимся в тренд, он относит и Айседору Дункан, о которой много читал и слышал, ибо она действительно стала невероятно популярной в Германии с 1902 года. Оптика ученого понятна: с одной стороны, он разоблачает ужасы капитализма, но защищает достижения цивилизации, с другой – осуждает ловкость модных проповедников новых форм жизни и недалекость людей, им доверяющих. Будучи сфокусированным на социально-политических и отчасти антропологических аспектах современной жизни, Рейснер, по всей вероятности, остается безучастным как к зарождению философии нового отношения к телу в Германии и соседних странах в начале XX века, так и к эстетическим поискам того времени. Движение Lebensreform и, в частности, та его часть, которая относилась к Frei Körper Kultur[312], судя по всему, его не особенно увлекали. Поэтому примеры, использованные в статье профессора, и выглядят несколько гротескными, выхваченными из контекста, хотя его анализ текстов немецких авторов впечатляет своей обстоятельностью и глубиной.
К 1903 году движение «реформы жизни» стало распространяться как в Германии, так и в соседних странах: уже появилась весьма специфическая коммуна Монте-Верита в деревне Аскона в Швейцарии, где собравшиеся представители творческой интеллигенции коллективно искали способы альтернативного образа жизни, проповедовали вегетарианство, нудизм и дискутировали об установлении на земле царства свободы и любви[313]. И если особая культура освобожденного тела окончательно оформилась в Германии только к 1910-м годам[314], то ростки новых идей уже зарождались именно в то время, когда профессор Рейснер находился там[315]. Кроме того, начало века в Германии стало временем женской эмансипации, которая «вошла теперь в каждый аспект современной жизни: юридический, моральный, социальный и сексуальный»[316]. Интерес к Древней Греции (к которому взывала и Дункан), к освобождению женщины, к новому танцу – все это способствовало возникновению своего рода «культа Айседоры», зародившегося в Мюнхене[317].
Дункан попала в статью профессора, очевидно, потому, что о ней писали очень много и мнения делились на крайне восторженные и резко критические. Обзор ранних немецких публикаций, сделанный современной немецкой исследовательницей Эвелин Дёрр, показывает, что популярность танцовщицы уже с 1902 года была невероятной как в Австро-Венгрии, так и в Германии, особенно в Мюнхене, считавшемся своего рода центром движения за «реформу жизни»[318] – там Айседору приняли с особенным энтузиазмом. Аншлаги сопровождали Дункан в Мюнхене начиная с ее самого первого выступления в Кюнстлерхаусе 26 августа 1902 года не только на концертах, но и на публичных лекциях. В Германии танцовщица опубликовала свой первый манифест «Танец будущего»[319], а годом позже открыла свою первую школу в Грюневальде. «Ее появление было воспринято как откровение, ее существование на сцене – как сенсация, и не только потому, что она появлялась босиком, но и потому, что она полностью отделилась от традиционного балета» – так объяснялась популярность танцовщицы в документах, хранящихся в Кюнстлерхаусе[320]. Однако часть сохранившихся рецензий все же оставляет впечатление, что Дункан бросила вызов многим зрителям. Некоторым из них не нравился «сентиментальный и претенциозный эллинизм», странное одеяние танцовщицы, «розовый образ Древней Греции»; Гуго фон Гофмансталь, например, назвал ее «профессором археологии» за страсть к выступлениям на темы античности[321]. Мнения разделились полярно: от уничижительного «танцующая няня» до «жрицы красоты» и женщины, «несущей культуру»[322]. Немецкие мыслители оценивали не только сам танец Дункан, но и оригинальную философию этого танца[323].
Читавший практически всю немецкоязычную прессу профессор Рейснер не мог обойти вниманием такой яркий феномен и составил о нем свое мнение, однако почему-то основываясь исключительно на суждениях тех, кто не принимал искусство и новаторство Дункан. Возможно, его подспудно раздражало то, что проповедником новых форм жизни стала женщина: его комментарии в адрес танцовщицы гораздо более грубы и оскорбительны, чем по поводу баварского скульптора. Раздражение, по всей вероятности, свидетельствует о традиционной парадигме мышления и гендерных стереотипах, что мы и увидим в некоторых из его суждений. Однако надо отдать ему должное: Рейснер внимательно прочитал только что опубликованный манифест Дункан «Танец будущего» и привел в своей статье довольно большое количество переведенных им самим цитат, по сути познакомив российского читателя с тем, что заявляла танцовщица. Но, похоже, любители танца не читали статей на общественно-политические темы, так что никакого обсуждения статьи Реуса не последовало.
Хотя в целом статья осталась скорее незамеченной и не получила широкого общественного резонанса, ответ на публикацию написала в редакцию «Русского богатства» начинающая журналистка Елена Семеновна Коц (1880–1967), в будущем переводчица, публицист, правовед, архивист и библиограф, автор ряда книг на общественно-политическую тематику. Ее письмо составлено во Владикавказе, куда девушка вернулась из Парижа после обучения там французскому языку и посещения лекций в Сорбонне и Русской Высшей школе общественных наук. В Париж Елена уехала из Санкт-Петербурга, где с 1899 года училась на трехлетних курсах воспитательниц и руководительниц физического образования П. Ф. Лесгафта. Окончив только два курса общеобразовательной программы, в январе 1901 года за участие в студенческом организационном собрании представителей высших учебных заведений по подготовке демонстрации 19 февраля она была арестована и выслана из Петербурга, лишившись права въезда в крупные города[324].
У начинающей публицистки Елены Коц статья Рейснера вызвала негодование, заставив девушку взяться за перо и написать письмо в столь популярный и уважаемый журнал. Причем из всей сорокастраничной статьи она обратила внимание исключительно на семь страниц текста, посвященных Дункан, которые возмутили ее до глубины души. Возмущение было столь сильным потому, что Елена видела танцовщицу своими глазами в Париже, в Театре Сары Бернар, где Дункан выступала с 30 мая по 13 июня 1903 года[325]. Письмо, несмотря на плохо скрываемый гнев автора, написано довольно сдержанно, а любое более или менее эмоциональное высказывание подкрепляется аргументами. Что же так возмутило молодую образованную девушку?