banner banner banner
Хорошие люди. Повествование в портретах
Хорошие люди. Повествование в портретах
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Хорошие люди. Повествование в портретах

скачать книгу бесплатно


Увидев косу, Толя обрадованно загудел:

– Во, давай её сюда, давай. Поточим! Вот только дело доделаю…

– Дело он делает, ага! Думаешь, дело это?! – обернулась Олька на меня. – Ну щас! Сабли он вырезает детишкам! Крапиву рубать! Ты скажи, почто ты всех мальцов по деревне спортил?! Раньше по грязи их возжакал, теперь в крапиву загнал. Чего ты им наплёл?

– Так для интересу же… – оправдывался Толя, со звоном точа косу. – У них крапива – заместо фашистов, они у меня все – красноармейцы теперь, с немцами воюют. Они крапиву рубают, а мне опосля – косить сподручней. Вот и ладно будет…

– Ладно будет! А то ладно, что дети все обстреканные ходят?! Что крапивы теперь ни один бесёнок не боится, тоже ладно? Раньше только нагнёшься за ней – притихнут, а теперь вон сами на неё прут! Своя башка дурная, так мало тебе, ещё и детям головы задурил. Другие – по хозяйству вон…

– Хозяйство моё в целости. И луга в целости, – набычился Толя.

– А сам-то ты в целости?! Ты покажи, покажи свои бока дырявые! О прошлом годе целость твоя кончилась.

Олька намекала на историю со стадом. В прошлом году всё стадо упустили, коровы клевера переели, и раздуло им животы. Металась обезумевшая от боли скотина по полю. Способ-то есть народный: шилом в нужном месте живот пропороть, чтобы воздух сошёл. Да разве подступишься к бешеным?! А так погибнут.

Растерялись мужики, уж рукой было махнули, один Толя упёрся. Ручищи распахнул и пошёл заламывать да валить коров. Другие тогда подтянулись, осмелели. Спасли стадо. Но и Толе досталось от рогов коровьих, в больницу ездил зашивать.

– Так если б я тогда не пошёл, весь механизм бы встал! Все ж тогда поломались, шутка ли?! А стадо? Вот и вышло, что последняя я шестерёнка исправная.

– Тоже мне. Оглобля ты дурная, а не шестерёнка!

– Ты правду мою не трогай… Оставь это. – Толя даже перестал точить косу.

Олька, поджав губы, нырнула в избу и гневно загромыхала оттуда кастрюлями.

– Не понимает она, да ей и ни к чему, её дело дом, – успокаивался он, снова вжикая по косе бруском. – А меня, такого, разве в один дом вставишь? А что кругом будет? Если все поврозь повставляются, всё и остановится. Люди, они как механизм часовой. В часах сколько шестерёночек, все ж вращаются, одна другую трогает, цепляет, та – третью… Так вот часы и идут. А разомкни в одном месте – всё встанет, шабаш. Так и мы… Пока общее есть, пока касается оно нас, и мы касаемся друг друга, зацепляем. А разъедини это, – он отложил косу, расставил и соединил пальцы рук, потом резко раздёрнул их, – видишь? Всё! Не пойдёт жизнь больше. Встанет.

Толя поплевал на брусок, стал доводить косу.

– И тогда, со стадом, всё прахом бы пошло. Ведь заело всех. Тут опять, как в часах, выходит: одну шестерню заест, так и другая тормознёт, там третья, и погибель. Одна такая шестерёнка весь механизм остановить может. А с другой стороны, одна же она, если упорно крутить будет – всю машину запустит! Вот я и говорю, что последней шестерёнкой я был крутящей, со стадом с этим, будь оно неладно…

Он кивнул на избу:

– Она вон говорит – гордый я. А какая тут гордость? Шестерёнка – она шестерёнка и есть. Тьфу, если одна валяется, какой прок? А когда для всех, со всеми – тогда часы, тогда гордость.

Краем глаза я видела, что Олька уже давно стоит, прислонившись к дверному косяку в темноте сеней, и слушает мужа.

– А что бока попортили, так они нарастут… Меня так не испортишь. Такого, как я, только молнией пришибить можно, а так – не-е! – рассмеялся Толя, протягивая мне наточенную косу.

* * *

Его не убило молнией.

Весь август стояла страшная сушь, деревня иссыхала без дождя. А потом случился ураган. Он налетел, выламывая деревья, срывая крыши домов, подхватывая и унося парники, велосипеды, обломки заборов. Железную крышу нашего дома разворотило, как консервную банку, вскрытую ножом.

И хлынул ливень! Толя прибежал к нам, стал приспосабливать куски фанеры и плёнку, чтобы собрать хлещущую с потолка воду, потом вместе с мужиками поспешил к соседу, у которого сорвало окно…

До темноты все воевали со стихией. Потом дождь перестал. Со станции пришли люди, рассказали, что электрички не ходят, провода какие-то оборвало, а дорогу в деревню вообще завалило. Как раз в том месте, где линия высоковольтки проходит. Видно, по просеке ураган шёл, вот сосен и наломало. Совсем не проехать, нет дороги.

Деревенские повздыхали, усталые же все. Толя подхватил топор и по темноте пошёл к высоковольтке – прорубать дорогу.

А поезда-то не ходили, потому что провод высоковольтный оборвался. Оборвался и лежал на траве.

Его убило разрядом, который много сильнее молнии. Смерть Толе досталась по его величине. С уважением подошла к нему.

Я думала, хоронить будут в закрытом гробу.

Нет, он не обуглился. Толя лежал в огромном этом ящике и всё равно еле вмещался. На мёртвом лице его была та улыбка, говорящая: «Ну да, большой я. Уж не взыщите…»

Остановилась шестерёнка.

* * *

Ехала я осенью в деревню. Дождь, грязь, темнеет уже. Еле пролезла. Подъезжаю, с километр осталось, на гору только взобраться. Вижу в сумерках – на дороге кто-то возится. Мужик, грязный весь, лопатой копает, гребёт из лужи в лужу. А машины рядом нет. Один он. Притормозила…

– Вот, лужи спускаю…

Когда я въехала на гору, там стояла женщина под зонтом.

– Послушайте… вы моего там не видали? Ушёл в ночь, и нет да нет… Все люди как люди, дома сидят, а этого – вечно впереди паровоза несёт!

Я заулыбалась.

– А что вы улыбаетесь? Нет, вы мне скажите, чему вы улыбаетесь?!

Я вспомнила. Толя – ещё будет.

Интерлюдия. Костры

Идёшь пасмурным октябрьским днём по саду и шевелишь ногами опавшую сухую листву яблонь. Истончал лист, побурел, ломкий он теперь. В сонном молочном воздухе всхрустывают твои шаги отрывисто, будто мелко режут большую тишину, что стоит вокруг.

Значит, пора уже сгребать листья, пора жечь их. Пришло время костров осенних. И спокойно и деловито становится на сердце, размеренное занятие впереди.

Медленно шурша граблями, прогребаешь весь участок, снова берёшь его в заботу. Вырастают на полёгшей, ровно расчёсанной траве коричневые кучи листвы. Катаешь туда-сюда тачку, с верхом уложенную рассыпчатым, мягким шорохом.

И вот уже запахло по деревне душистыми лиственными кострами, потянулись над участками вверх в серое сырое небо белые широкие столбы дымов. Лист осенний горит бодро, занимается быстро, вспыхивает вдруг вся куча весёлым всполохом, а дым от него щедрый, клубами. Стоишь, о грабли опершись, у костра, вдруг полыхнёт жарко, отпрянешь, а уж поздно, дым в глаза попал, слёзы…

Утираешься, а всё равно смеёшься. Весело жечь осеннюю листву! Есть в этом деле завершение летних забот и свобода бесцельного стояния у костра, заворожённого глядения в огонь. Да и ссыпать охапки листьев в костёр – затейное занятие. Сыпанёшь, прижмёшь огонь, притихнет он, хитро высовываясь язычками – то тут, то там. А потом снова ахнет пламенем. Будто разговор с ним ведёшь: ты ему, а он в ответ.

Костёр – штука загадочная. И всегда приводящая к задумчивости. Смотришь на огонь, мысли плывут сами, потом и не вспомнишь их, только знаешь, что мирное думалось.

Таинственно глядит издалека ночной костёр в летних лугах, на речном берегу. Хорошо идти к нему, долго шагая по росистой траве. Идти и знать, что ждут тебя там твои добрые знакомые, договорился ты о встрече, вот идёшь к ним. Тебя не видят ещё оттуда, ты в темноте, а они – далёкие фигурки на фоне огня, ты идёшь к ним, невидимый, знаешь, что появишься у огня неожиданно, и обрадуются тебе. А пока идёшь, вглядываешься, приближаясь, начинаешь различать, кто там кто, долетают обрывки разговора и смех вместе с потрескиванием сучьев. Взлетает иногда над огнём сноп искр и растворяется в высокой темноте. Дойдёшь до костра, и зашумят, повстают с мест… И будешь ты с ними, в круге костра, оставив за спиной весь ночной мир.

А чужой костёр в тёмной дали ещё загадочней смотрится. И не хочется подходить, жалко разрушать тайну. Сидят у него неведомые путники, думается, что им там вместе тепло, уютно. Пусть так и будет.

Дальний огонёк всегда несёт мир душе. Светят мирные огонёчки по краю поля зимнего, широкого. Деревня там, избы в снегу, окошки тёплым светом мерцают, а некоторые синим подсвечены, люди, должно быть, ужинают и телевизор смотрят. И само поле теперь не такое безнадёжное, есть в нём путь к тем очагам. Пустое-то зимнее поле и бесприютно, и бесконечно. Чудится в нём только зверь осторожный на краю леса – да и тому, поди, холодно. Одиноко пустое поле зимой.

Если в поезде ночном едешь сквозь зиму, темно в купе, ты глядишь в окно, а за окном по тёмной непрерывной волне снегов плывут чёрные полосы лесов, палки столбов, столбов с нескончаемыми проводами, прямых столбов, косых, опять прямых. И всё темень да темень. Провода тянутся выше, сбегают вниз, и опять смутные пятна то ли перелесков, то ли ночных туч на небе. Но вдруг – огонёк, жильё. Один, потом сразу три, потом замелькали, ближе, совсем недалеко уже, фонари вдоль дороги, дома. Прохожий идёт, закутанный, зимний. Светятся окна пристанционных построек. Мелькнула красная герань на чьём-то подоконнике. Тепло там, свет вечерней лампы…

Поезд потряхивает на развилках рельс, на переезде. Тормозит. Вот и полустанок. Свет фонарей на перроне вливается в купе, плывёт квадратами по полу. Встали.

Постоим среди жилья людского. Потом дёрнет вагон раз, другой, поедем дальше. Опять в темноту полей. Тут хорошо укутаться одеялом и уже уснуть, думая про тот полустанок, того прохожего, ту герань. Мысли путаются, и кажется, что герань та – тоже костерок вдали. И что впереди, далеко за снегами – весна…

А весной костры совсем иначе горят. Опять люди на участках жгут листья. Только теперь листья те – перепревшие, перележавшие зиму, сырые они. Целый день тлеют такие кучи листвы на задах деревенских домов, дымят среди просыпающихся яблонь низким дымом. Пахнет последними остатками волглого снега и тёплым горьким дымом. До темноты преют-тлеют костры, поддымливают, вот, глядишь, один загас уже…

Но ночью дунет свежим ветром с очнувшегося поля, разворошит он золу, и увидишь, что там, в глубине, мигают горячие угли. В домах темно, спят в них сейчас крепко, а в саду догорает потихоньку старая листва. Деревья стоят чутко в тишине ночи, они не спят, они готовятся. Начинается новое.

Глава 2. Пираты оврагов

Никто не воровал так, как вы! Никто не пил с такой удалью! Никто так не рубился на топорах! Никто не мог материться с таким выхлестом! Только вы! Вы, чудо и страх деревень, дач и совхозов, русские пираты оврагов, великие Копейкины! О вас мой рассказ.

* * *

Дядя Гриша Копейкин сидел у дырявой калитки на лавке, подавшись вперёд и решительно уперев руки в колени. Щурясь худым лицом, он внимательно вглядывался в овраг, расстилавшийся перед ним. Так он замышлял новое дело.

В деревне только у этой семьи не было прозвища. Хватило фамилии – Копейкины!

Их было четверо. Старик Григорий с Любкой, дочь Надька и Мишка, муж. Навечно загорелые, обветренные, в застиранной белёсой одёжке, по трезвяку молчаливо-дикие, они напоминали крепко сбитую стаю волков. Взгляд их был цепок, поворот головы – резок.

По округе Копейкины гоняли на четырёх велосипедах, с которых отпало уже всё лишнее, у одного вместо седла торчал старый сапог.

Появлялись они то тут, то там, и за появлением следовало одно – кража. Предсказать их замысел не получалось. Копейкины были затейники.

Рыжего Мишку заставали посреди деревни ворующим из колодца ведро! Сбегался народ, шум-гам…

Он, кося глазами, отбрёхивался, долго привязывал ведро на место, уезжал, огрызаясь. Бабы верещали ещё, медленно расползались по домам, а к вечеру выяснялось, что картошка с огородов повыкопана. Но у всех – по чуть-чуть… Копейкины!

Жили Копейкины на краю, над оврагом. Развалюха посреди бурьянного участка топилась по-чёрному. Внутри на земляном полу стояли нары, еду варили в маленькой печке на улице, среди лопухов. По утрам все четверо, гуськом, проносились на великах по тропинке, сквозь лопухи, к калитке. Над зарослями виднелись только головы. Впереди катил старик Григорий.

Возвращались в сумерках, так же гуськом. Темнело. Из избушки раздавался смех, потом хохот, всё стихало… Потом из темноты начинал нарастать смутный матерный гул, крепчал, разрастался, взрывался визгом, и Копейкины вылетали на участок. Дрались они яростно, гоняясь друг за другом по крапиве с топорами, пока хватало пьяных сил.

Утром наступала нежность. На лавочке у калитки Копейкины старательно бинтовали друг друга тряпочками, посмеивались, пришивали оторванные рукава и вороты рубах. И уезжали.

В своей деревне они не шалили. Но деревня страшилась. Больше всего деревенских сбивала с толку непрактичность их воровства. Копейкины всё наворованное прогуливали, получалось, что воровали они ради затеи. Это и пугало народ, и восхищало.

Свадьбу Надьки и Мишки помнили все. А дело было так…

Под деревней стояли дачи Большого театра. И вот однажды у балерины Плисецкой утром пропал сервиз на шестьдесят персон. Кража странная, ведь из богатого дома пропал только сервиз…

В тот же день в соседней деревне у Гульчихи украли коромысло и два ведра. На Копейкиных никто не грешил, потому как знали, что они перегоняют из Волоколамска в районный продмаг грузовик водки. Кто и почему доверил им такое, не ясно. Но они его пригнали-таки в сельпо. Правда, пара ящиков треснула на ухабе, но битые бутылки Копейкины предъявили директору, пошло под списание.

Вечером Григорий Копейкин появился в деревне, неся на коромысле два полных ведра.

«Гляди! Дядя Гриш, а ты зачем воду-то спёр? Своей, что ль, мало?» – веселился народ. Копейкин молча пронёс вёдра через всю деревню и скрылся на участке. А утром Копейкины всю деревню пригласили на свадьбу. Народ опешил… но пошёл.

Посреди вытоптанных лопухов стояли сбитые из досок столы, а на них – голландский сервиз Плисецкой, весь, до последнего блюдца. И два ведра водки. Закуска тоже была, но откуда её взяли – неизвестно.

Сервиз опознала Анна Ивановна, она у Плисецких в домработницах служила. А Копейкины и не отрицали. Свадьбу отгуляли, водку выпили, сервиз помыли и вернули. Вот так!

Кстати, выражение «Вот так!» принадлежит Надьке Копейкиной. Поджарая, с волосами цвета воронова крыла, Надька была решительная женщина. Раз в неделю она устраивала Мишке «стирку».

«Я те мозги-то простирну!» – неожиданно раздавалось от Копейкиных, после чего Надька выскакивала на улицу, разворачивалась и, уперев руки в бока, поносила мужа звонким матом долго. Вся «стирка» неожиданно завершалась бесспорным «Вот так!», и Надька, взмахнув чёрной гривой, достойно уходила в овраг.

Овраг Копейкины любили. Длинная череда оврагов соединяла все деревни в округе, из оврага Копейкины появлялись в любом месте, в нём же исчезали, это был их пространственный портал, их царство. Там, в зарослях, был у них сарайчик для схорона. Однажды в этом сарайчике целый месяц жил индийский буйвол. Да, именно индийский, именно буйвол.

Дело в том, что совхоз купил трёх племенных индийских буйволов, для улучшения породы. Так вот, приглядывать за ними на специальном выпасе поставили Копейкиных.

Они раззвонили о буйволах по всей округе, мол, породистые, племенные, народ приходил и дивился. Быки были белоснежные, рогастые, лоснящиеся…

Через неделю один буйвол сбежал. Уж искали его Копейкины повсюду! Месяц по оврагам лазали. Нашли наконец, пригнали, здоровёхонек оказался. Им даже премию дали.

Конечно, понимали все, что они его и свели, но – раз вернули, зачем тогда брали?

Следующая весна всё разъяснила. По деревням появилась странная популяция белоснежных телят. Председатель вызвал Григория.

– А что я?! Он у вас, ятыть, месяц по оврагам гулял! Он, бляха-муха, силён бык… Мало ль где вылез да какую телушку укрыл… А я, ятыть, за ним месяц шамонался! А он – гулял, буйвол-то…

Деревенские загадочно посмеивались, поглаживая телят. Григорий, проходя мимо, деловито осведомлялся:

– Ну, как там, того… крестники мои?

Григорий был значительный. Длинный, с густой сединой и вечным прищуром. Управлял семьёй, говорил мало, запинаясь на всех словах, кроме матерных.

Однажды Надька с Мишкой родили дочку. Олька рано стала ползать среди лопухов, и Григорий, весь переломившись, брал её за ручку и выводил к калитке – показать деревне. Там он усаживал её на лавочку, сам садился рядом и глядел на внучку. От переполнявшей его любови Григорий разводил над Олькой руками, сжимал кулаки, вздрагивал, пожимался, мучительно подбирая ласковое слово, и, осторожно гладя её по головке, шептал:

– Хренуленька моя… Хренуленька…

Для Ольки старик Копейкин стал даже наряжаться. Однажды я застала его сидящим на лавке в новой небесно-синей рубахе. Вокруг его худого тела она раздувалась, как парус вокруг мачты. Я похвалила рубаху, чем страшно смутила Копейкина. Он весь замялся, стал обирать с себя что-то руками:

– Для внучки вот… новая. Синяя, ятыть… Да…

Кончилось всё неожиданно. Григория выкинули из электрички, на полном ходу, вместе с его чёрным конём-велосипедом. Под насыпью нашли их обоих, одинаково искорёженных. Похоронили.

Потеряв капитана, семья потеряла удаль. Да и совхозы распадались, и буйволы повывелись…

Вскоре Копейкины исчезли вовсе. Говорили, что подались они на Украину, к Мишкиной родне. На месте их хибары выстроили огромный дом с гаражом и кортом, кто-то там живёт.

* * *

Шла я как-то пасмурным осенним днём вдоль реки за деревней. Шла вдоль обрывов, ивовых зарослей и пляжиков. Река серая, пустая, день был ветреный. Издалека увидала двух людей, переходивших реку вброд. Они вели в поводу велосипеды. Что-то закружилось в моей памяти…

Когда они вышли на берег, я увидела, что реку эти двое переходили одетыми! Пожилой мужик и молодая женщина, теперь они стояли на дороге впереди меня, отряхиваясь от воды. Я подошла. Мишка Копейкин и… нет, не Надька, это была молодая Олька, очень похожая на мать! С чёрной гривой волос. А Мишка – седой.

– Вот… в родные места. Тянет, ятыть…

– Что ж вы одетые-то переходили? Замёрз нете…

– Неа! Обдует, ничё-ё… Обдует!