banner banner banner
Третий брак
Третий брак
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Третий брак

скачать книгу бесплатно

Третий брак
Костас Тахцис

Греческая библиотека
Самый известный роман греческого писателя Костаса Тахциса, получивший скандальную славу и вошедший в литературный канон еще при жизни автора, впервые выходит отдельным изданием на русском языке вместе с небольшим сборником автобиографических рассказов.

Костас Тахцис

Третий брак. Собрание произведений

ОГИ

Димитрис Яламас

От редактора

Деятели культуры, впервые заявившие о себе в искусстве и литературе Греции, начиная со Второй мировой войны и вплоть до 1960-х годов, разрабатывали новые художественные формы, которые оказали решающее воздействие на развитие греческой культуры до конца XX века. Поэты Мильтос Сахтурис, Такис Синопулос и Манолис Анагностакис, прозаики Костас Тахцис, Йоргос Иоанну и Менис Кумандареас, композиторы Манос Хадзидакис и Микис Теодоракис, художники Яннис Царухис, Алексис Акритакис, Димитрис Митарас и – позднее – Алекос Фасианос, театральные режиссеры Каролос Кун и Алексис Соломос, кинорежиссеры Михалис Какояннис и Никос Кундурос определили контекст современной греческой культуры с конца Второй мировой войны до 80-х годов XX века и создали произведения искусства, которые в наше время признаны классическими.

Костас Тахцис был одной из самых ярких фигур этого поколения. Он ворвался в греческую литературу в 1951 году, в возрасте двадцати четырех лет, со сборником юношеских поэтических работ и продолжал публиковать стихи до 1962 года, когда в свет вышел его первый роман «Третий брак» – издание было осуществлено за счет самого автора. После выхода романа он, оставив поэзию, дальше работает только как прозаик. В «Третьем браке» – предельно аккуратно и выверенно – Тахцис сделал огромный шаг, совершив настоящий прорыв в развитии греческой литературы.

Эта эпоха в целом стала временем открытия и переоценки подлинных достижений народной культуры. Манос Хадзидакис, первым в серьезных музыкальных кругах, поместил в общекультурный контекст такое важное явление как ребетика[1 - Греческая городская народная песня начала века, в которой выразились восприятие и опыт жизни низших слоев; в 30-е годы XX века стала чрезвычайно популярна в греческом обществе. (Здесь и далее – примеч. переводчика.)], выведя ее из подпольного мира курильщиков гашиша и преступников, где она существовала до него. Яннис Царухис рассуждал о театре теней и его главном герое Карагиозисе. Йоргос Сеферис писал о Теофилосе, одном из главных представителей греческой наивной живописи конца XIX – начала XX вв. В этой же атмосфере появились «Третий брак» и другие прозаические произведения Тахциса, любой герой которых которых мог бы жить в том же районе Афин или в той же провинции, что и читатель. Эти произведения стали выражением духа новой эпохи – эпохи, когда восприятие подлинности строилось не на идеализированных примерах героического прошлого, а на событиях из жизни простых людей и той части греческой истории, которую пережили они и их близкие.

«Третий брак», несомненно, самое известное, самое читаемое произведение послевоенной греческой прозы, и именно этот роман больше всех прочих переводили на иностранные языки. Кроме того, по нему трижды были поставлены спектакли – в 2009, 2014 и 2016 годах, – снят сериал, который шел на греческом телевидении с 1995 по 1996 год. Однако самым успешным стал радиоспектакль, эпизоды которого ежедневно выпускались в эфир в 1979 году.

Тахцис был и остается одним из самых своеобразных писателей в истории современной греческой культуры. Его проза, его поэзия, его интервью, его компании и его общественная жизнь, его путешествия, предпринятые им в поисках средств к существованию и полные приключений, его служение великим греческим и иностранным писателям, его остроумная и острая речь, его выбор в личной жизни, его дни и ночи, его опасный образ жизни и трагическая смерть образуют единое и неразделимое произведение искусства, которое не имеет предшественников и – что очевидно – вряд ли когда-либо будет повторено.

В этом томе мы решили объединить самый известный роман Костаса Тахциса «Третий брак» и небольшой сборник автобиографических рассказов «Бабушки мои Афины». Эти тексты позволят сформировать у читателя более полное впечатление о том феномене греческой литературы, каким был Костас Тахцис, и до известной степени объяснить человека, который не только написал значимые для современной культуры всего мира литературные произведения, но жил и погиб, создавая и продолжая непрерывный, честный, единственно возможный и естественный для него личностный перформанс, без которого мы не смогли бы до конца понять и оценить его литературное наследие.

Алекос Фасианос.

Тахцис-воитель

Тахцис-воитель в диком городе со страстью и последней прямотой борется за то, чтобы исправить плохо написанное. Он открыто судит о том, что не так устроено в обществе, в котором так трудно дается человеку правдивость и так легко – лицемерие.

Первопроходец в переводах комедий Аристофана, он становится объектом яростной критики филологов-догматиков, но одерживает над ними верх, позволяя людям соприкоснуться с «Лисистратой» или «Лягушками», ведь его язык – тот же, на каком и мы говорим каждый день, и старые идеи он преобразовывает в новые, современные, смыслы.

Так и в скоплении подлинных событий жизни отражается его философское настроение, он всегда и на все смотрит по-своему, фиксируя происходящее и гневно бичуя пороки, пусть даже и ценой опасности его собственной жизни. Он не боится правды. Он жаждет ослепительного света – света совершенства.

Анна Ковалева.

Роман с Еврипидом: Жизнь Костаса Тахциса, рассказанная им самим

Костас Тахцис – одна из самых ярких звезд современной греческой – и всемирной – литературы. Описывая его, литературные журналы и критики всех стран, где когда-либо переводили книги Тахциса, особенно его главный роман «Третий брак», характеризуют его литературное дарование исключительно в превосходных степенях, где гениальность, новаторство, шедевр и «самый важный роман, который нам дала Греция» толпятся среди прочих, не менее лестных эпитетов. Английский литературовед Мартин Сеймур-Смит в своей статье в журнале The Spectator замечает, что Тахцис «являет такую силу таланта, которая ставит его в первый ряд современных европейских писателей», ему вторят критики и в Старом, и в Новом Свете.

Костас Тахцис родился в Салониках 8 октября 1927 года. После развода его мать оставляет себе младшую дочь, а четырехлетнего старшего сына отдает своей матери, которая и воспитывает его. В семь лет он уезжает с бабушкой из Салоник в Афины, где заканчивает школу и поступает на юридический факультет Афинского университета. Там же, в Афинах, когда Тахцис был еще юным школьником, знакомая, к которой его бабушка пришла погадать, решила заглянуть в будущее не только бабушки, но и внука. «Этот мальчик будет открывать большие двери и увидит весь мир», – сказала она и оказалась права.

С 1947 года Костас Тахцис не только становится завсегдатаем кофеен «Бразилиан» и «Лумидис», где собиралась афинская интеллигенция, но и тесно общается с такими великими писателями, как будущий нобелевский лауреат Одиссеас Элитис, Нанос Валаоритис, Андреас Эмбирикос, художником Яннисом Царухисом и многими другими. Позднее он познакомится с еще одним греческим нобелиатом – Йоргосом Сеферисом, дружба с которым продлится до смерти последнего. Все эти годы он пишет стихи и с 1951 по 1956 годы издает пять поэтических сборников, которые получают достаточно приветливые отзывы критиков, хотя обложка одного из них и вызывает всеобщее потрясение – художник Яннис Царухис оформил ее как традиционное извещение о смерти.

В 1954–1964 годах Тахцис путешествует, в том числе по Европе, Англии, Восточной Африке, Австралии и США и работает – помощником режиссера на съемках «Мальчика на дельфине», менеджером знаменитого пианиста, матросом на датском грузовом корабле, грузчиком в магазине и станционным смотрителем на австралийских железных дорогах, в пресс-службе Государственного банка Австралии и американской компании в Греции, преподает английский, проводит экскурсии и навсегда порывает с поэзией. Быть просто неплохим поэтом в то время, когда Греция зачитывается стихами Кавафиса, все новые и новые работы издают Элитис, Сеферис и Эмбирикос, было довольно трудно, особенно для такого отчаянно честного, безжалостного к себе и тонкого знатока литературы, каким был Тахцис. Кроме того, даже поверхностное чтение его стихов показывает в них будущего прозаика – строение и композиция, сюжетность, вещность его поэтического мира, которая потом безупречно проявится и в создании его миров в прозе – каждая сцена всегда видна отчетливо, как если бы читатель сам находился в том дворе, где две героини ведут свою бесконечную беседу, где разносится запах кофе и вишневое варенье застывает на блюдечке, а полуденный зной дрожит зыбким маревом на афинских улицах. Его переход к прозаическому нарративу был вопросом времени.

В очередной раз вернувшись в Грецию и в очередной раз быстро ее покинув, Тахцис отправляется в путешествие по Европе на мопеде «Веспа», чтобы написать роман, над идеей создания которого он думал уже несколько лет и мини-замысел которого появляется в одном из последних его стихотворений. Работу над романом «Третий брак» он закончит в Австралии, после чего отправит текст издателям в Грецию, где его отклонят как неподобающий. В ноябре 1962 года Тахцис издаст роман за свой счет. Его практически никто не прочтет – греческая критика выхода романа не заметит, покупатели тоже. Лишь через десять лет, после публикации на английском языке, роман получит всемирную известность: его переведут не только на английский, но и на французский, итальянский, немецкий, голландский, испанский, венгерский, польский, сербский, румынский и другие языки. В 1972 году Тахцис выпустит сборник рассказов «Сдача». В 1979 – сборник «Бабушки мои Афины». Также ему принадлежат переводы комедий Аристофана и современных авторов на новогреческий язык, многочисленные статьи и эссе. В последние десять лет своей жизни Тахцис почти ничего не писал.

27 августа 1988 года сестра нашла Костаса Тахциса мертвым в его доме в Афинах. Судмедэксперты установили, что Тахцис был задушен примерно за двое суток до этого. Точная дата смерти неизвестна. Убийца не найден. Мотивы убийства не обнаружены. После смерти Тахциса изданы неоконченный роман-биография «Страшный суд» и несколько сборников рассказов, эссе, интервью и писем.

* * *

В современном мире не принято ранжировать национальные литературы по степени их значимости – ценна любая литература, у которой есть свой язык и свои читатели. Тем не менее, неявно и подсознательно такие иерархии все равно выстраиваются в голове каждого читателя. И самыми авторитетными и уважаемыми оказываются те литературы, в которых возникают произведения, удивительным образом сочетающие универсальность и оригинальность, в которых история конкретного человека оказывается воспринимаемой читателями разных стран и культур.

Что не менее важно, хотя и часто упускается из виду – форма высказывания. Диктатура большой литературной формы, существовавшая в европейской прозе в течение двух веков, рухнула, и это привело к закономерному откату: многие романы и эпопеи XX века, когда-то представлявшиеся важными, монументальными и почти вечными, сегодняшнему читателю кажутся архаичными и совершенно неактуальными – разве что в качестве экспонатов воображаемой литературной кунсткамеры.

Чудо или, вернее говоря, феномен Костаса Тахциса, в общем-то, как раз и состоит в том, что с ним ничего подобного не произошло. На уровне аннотации его первый и главный роман «Третий брак» представляется чем-то глубоко укорененным в век расцвета Большого Европейского Романа – события «Третьего брака» легко можно изложить в рамках шаблона «жизнь нескольких поколений одной семьи на фоне великих исторических потрясений». В романе Тахциса и в самом деле есть типичная афинская семья из того слоя, который сегодня назвали бы средним классом, есть действие, растянувшееся на полвека – от 20-х до начала 60-х годов, и – разумеется – есть и исторические потрясения, войны и революции, заговоры и катастрофы (а в какой европейской стране в первой половине XX века их не было?). Но вот как раз к шаблону, умещающему в себя что угодно – от «Будденброков» до забытой всеми эпопеи о потомственных сталеварах – «Третий брак» имеет очень косвенное отношение.

Собственно, неординарность этого романа можно оценить, посмотрев, с какими произведениями его сравнивали издатели, когда выпускали переводы «Третьего брака» в разных странах: с «Унесенными ветром» Маргарет Митчелл, «Войной и миром» и «Анной Карениной» Льва Толстого, «Будденброками» Томаса Манна, «Сагой о Форсайтах» Джона Голсуорси, «Леопардом» Джузеппе Томази ди Лампедуза. А еще – с Трифоновым, Сэлинджером, Джойсом и Фаулзом… Разброс примеров поражает, ведь почти невозможно всерьез представить произведение, объединяющее в себе Митчелл, Джойса и Трифонова – и это можно считать еще одним подтверждением уникальности романа Тахциса. Он не поддается попыткам уложить его ни в один шаблон, у него просто нет подходящих аналогов. Возможно, именно поэтому он продолжает оставаться актуальным и в XXI веке: для глубоко патерналистской по духу литературы середины прошлого века с ее позитивистской верой в силу нарратива этот роман был слишком неожиданным. Сейчас он таким уже не кажется, он воспринимается как совершенно современный, написанный здесь и сейчас человеком, увидевшим конец эпохи Больших Романов, но, тем не менее, дерзнувшим написать Большой Роман своего времени, роман, который радикально отличался от всего, что было создано тогда греческой литературой.

Если бы Еврипид писал сегодня, он писал бы точно, как Тахцис, – замечает автор предисловия к английскому изданию романа «Третий брак», и он имеет в виду не только известную рецепцию античной традиции и очевидный параллелизм в судьбе героинь. Роман Тахциса – прозаическая версия театра manquе, драматургии Чехова, Ибсена и Стриндберга: здесь нет катарсиса и яркой драматичной развязки ни того типа, что мы можем встретить у Шекспира, ни того, который характерен для Эсхила и Софокла. Ксеркс не рыдает вместе с хором над разбитым персидским войском, Эдип не проваливается сквозь землю, Антигона не отправляется в Фивы навстречу своему долгу и своей смерти, Гамлет не убивает Лаэрта, Ромео и Джульетта не кончают с собой, а каменный гость не уводит дон Жуана. В романе «Третий брак» люди просто пьют кофе и разговаривают, но при этом мы ощущаем то, что Станиславский называл применительно к Чехову внутренним течением: ток обычных поступков, событий и эмоций создает драматургическое напряжение и приводит к катарсису. Описывая вроде бы ровное течение обычной женской болтовни двух главных героинь, Тахцис создает абсолютное, напряженное драматургическое действие, действие без эффектных сценических приемов, где сами разговоры создают драму ежедневности, разыгрываемую на фоне великих исторических потрясений, которые становятся не более чем скромными декорациями обычной жизни.

* * *

Можно отметить и еще одну особенность «Третьего брака» – это роман, отказавшийся от традиционного для греческой (и не только греческой) литературы представления о распределении ролей по гендерному признаку. Сама специфика греческого общества – с патриархальными традициями, с мощным влиянием греческого православия, с наследием «героического» периода войн и революций, продолжавшегося более ста лет, – естественным образом превратила греческую литературу в «литературу сильных мужчин», рефлексирующую о поступках героев и их последствиях. Тахцис намеренно вырвался из этой традиции, что было совсем непросто и потребовало обращения к традиции еще более древней – античной. В «Третьем браке» XX век становится у Тахциса временем, когда снова обретают силу архетипы гомеровского эпоса, причем именно той его части, которая в трагедиях Еврипида превратилась из описания подвигов героев в рассказы о женщинах, об их чувствах и их деяниях. Естественный для первого века новогреческой независимости исступленный культ древности и античного наследия, великий миф Древней Греции, инкорпорированный в национальную идеологию Греции современной, играют в жизни героев Тахциса роковую роль: имена из античной литературы, которыми родители награждали своих детей, не задумываясь о том, какой контекст с ними связан, обретают внезапную власть. Гекуба, Поликсена, Андромаха, Елена Прекрасная, живущие в XX веке, обречены снова и снова переживать те же трагедии, что переживали героини Гомера и Еврипида. Только их мужья и дети уже не героические ахейцы и троянцы, которые у Гомера сражались по колено в крови врагов, не ведая усталости. Увы, теперь это обычные – и слабые, каждый по-своему, – мужчины, совершающие далеко не героические поступки из далеко не самых благородных побуждений. Неизменными остались только женщины и их трагедии. Виновниками трагедий в романе оказываются почти исключительно мужчины, они выполняют второстепенную роль регулярного стихийного бедствия, с которым героини Тахциса справляются снова и снова. При этом, что характерно, катастрофу античных героинь Тахцис отдает только той героине, что воплощает его бабушку – Гекуба снова потеряет все. Вся линия второй героини получила христианские имена и христианскую традицию, что не отменяет не менее трагического измерения их жизней.

При этом одной из важных особенностей версии Тахциса становится большая доля юмора, с которой героини переживают и обсуждают все выпадающее им на долю. И здесь Тахцис не только вырвался из пафоса парадигмы сильных мужчин, но и вернул в современную греческую литературу то, что было в ней хорошо забыто: гиларотрагедию, трагедию-травести. Еврипид – один из базовых его источников, но не менее важным станет для него поэт IV–III веков до н. э., который останется в истории известным именно как автор гиларотрагедий – травестийных, смеховых трагедий, для которых характерна фарсовая разработка мифологических сюжетов, как правило, обработанных в предыдущей драматургической практике. Такие трагедии писал поэт из Тарента Ринтон, от которого до наших дней дошли лишь названия и небольшие фрагменты, достаточные, впрочем, для того, чтобы предположить, что в своих травестийных текстах он пародировал сюжеты Еврипида. Закончив «Третий брак», Тахцис скажет: «Я хотел написать современную греческую (гиларо-)трагедию».

* * *

О Костасе Тахцисе, в отличие от многих других авторов, трудно писать: кажется, он не оставил пространства для исследований, не только написав бессмертные тексты, но и предельно точно проанализировав их, сорвав маски (а все его тексты – это постоянная игра с масками), раскрыв механизмы и пружины, направляющие и определяющие действие, и объяснив причины, источники, идеи, заложенные в его тексты и метатексты, и то, как все это, вместе собранное, работает. Каждый следующий его текст после «Третьего брака» и «Сдачи» – эссе и интервью, другие рассказы – именно об этом. Как о том же в той или иной степени говорит и неоконченный автобиографический роман «Страшный суд», некоторые части которого исчезли после убийства Тахциса (как предполагали многие, в том числе французская газета Liberation, именно эта последняя его работа и стала причиной убийства). Впрочем, авторская интерпретация также всего лишь одно из возможных прочтений романа «Третий брак». Очевидно, что таких прочтений можно отыскать еще немало. В конце концов, открытость разным интерпретациям – это тоже один из признаков хорошей литературы.

Если вернуться к биографии Тахциса, то даже несколько абзацев дают картину исключительно насыщенной событиями и неординарной жизни человека, который никогда в своей жизни не вписывался ни в какие рамки – семьи и родственников, школы и школьных правил, подростковых отношений и связей, которые возникают между взрослыми людьми, истеблишмента и андеграунда. Он проходил по каждому из этих миров, всегда по краю, всегда будучи собой, всегда провоцируя и вызывая шум, волнение и напряжение, и всегда оставаясь чужим, нигде и никогда не приобретая тех качеств, которые в конечном итоге формируют нашу принадлежность к тем или иным социальным стратам и вовлеченность в их бытование.

Как не раз замечает и сам автор, ключевая информация для понимания его творчества и формирования в греческой литературе такого феномена, каким был Тахцис, содержится в самых первых строках жизни и биографии: его взаимоотношения с матерью и бабушкой оказали фатальное, решающее влияние на формирование личности Тахциса и стали – вместе с историей семьи и отношениями внутри семьи – по существу, одной из главных тем его произведений.

История жизни Тахциса и его текста, если воспринимать все, что было им написано, как единое полотно, – это еще и история матери, превращающей своего сына в объект, на котором можно срывать зло за все несовершенство этого мира, когда оскорбления, скандалы и физическое насилие становятся для него частью повседневности. Это история матери, которая лишает его связи с отцом и разрывает в клочья сам образ отца и позднее – образ мужчины. Это и тема бабушки, стоящей во главе семьи, – она для своих детей тиран и жертва одновременно, обожающая внука и бросающая зерна его будущей катастрофы в хорошо подготовленную ее дочерью почву. Закончив второй роман «Сдача», роман-цепочку из рассказов, объединенных общим героем – разными людьми в каждом рассказе, однако скрепленными единой личностью автора, опыт которого, видоизмененный и драматизированный, они проживают, – Тахцис замечает в одном из интервью, что эта его книга, в отличие от «Третьего брака», уже вошедшего в канон, никогда не будет включена в списки школьной литературы (хотя надо отметить, что ни для одной из своих книг он не желал такой участи, памятуя о том, что при всей своей невероятной любви к чтению, читать с удовольствием книги из учебника не мог). Никогда не будет – в силу невероятной реалистичности, тяжести и откровенности ситуаций, в которых оказывается его герой, проходящий все этапы и все опасности взросления мальчика и юноши. Тахцис замечает, что эта его книга, которая, конечно, будет принята в штыки целомудренными критиками, должна стать учебником для матерей, чтобы те знали, какие гибельные открытия могут ожидать их детей на этом пути. И речь здесь, конечно, не только о внешних опасностях, но и о том, какие тяжелые последствия для формирования личности влечет за собой modus operandi, избранный когда-то двумя главными женщинами в его семье – сейчас его обозначают термином «домашнее насилие». В случае Тахциса это привело к тотальному одиночеству и выбору того пути в личной жизни, который остался с ним навсегда и который, как предполагается, мог привести его к смерти: два мира в жизни Тахциса – день и ночь, день для творчества и ночь для тела – никогда не пересекались. Костас Тахцис, как и Пьер Паоло Пазолини, с которым его нередко сравнивают, никогда не скрывал ни своей жизни, ни своей личности – трагической, изломанной и сформировавшейся скорее вопреки, нежели благодаря тому тотальному насилию, с которым он столкнулся во время жизни с матерью и бабушкой, пытавшихся, по их словам, как и многие им подобные, «сделать из него человека».

Психологи утверждают, что большинство детей, оказавшихся в таких страшных и невозможных для развития условиях, лишены нормального будущего и обречены выбирать в дальнейшем путь саморазрушения. Выживают, платя за это немалую цену, единицы. Сила личности Костаса Тахциса оказалась такова, что то, что должно было его разрушить, дало миру великого писателя – великого не только в истории греческой литературы, но и в мировом контексте.

Возможности печатной книги иногда ограничивают те объемы информации, которые мы можем в нее включить. В этом издании представлена только малая часть творческого наследия Тахциса, но и она позволяет понять масштаб его дарования, увидеть Грецию такой, какой она была на протяжении почти столетия и какой ее видели сами греки, иногда в отражении ее древней и новой истории, иногда в зеркале ее же литературы и искусства, которые позволяют, наконец, ощутить живую связь и в известном смысле одномоментность времени в разных его эпохах, когда трагедии Еврипида оказываются не большей литературной фикцией, чем распад семьи, а классическая древность – почти современностью. Но главным достоинством произведений Тахциса всегда было то удовольствие от чтения, которое они обещают своим читателям.

Последнее, что стоит отметить, эта книга никогда не смогла бы появиться, если бы не участие в ее подготовке и издании – прямое или косвенное – многих людей. Я считаю крайне приятным долгом выразить глубокую благодарность своим учителям Азе Алибековне Тахо-Годи, Ирине Игоревне Ковалевой, Димитрису Яламасу, Тамаре Федоровне Теперик и Марии Цанцаноглу, открывшим мне Грецию и изумительный мир ее бесконечно прекрасных истории, литературы и языка, Глебу Ивановичу Соколову за незабываемые лекции об искусстве Древней Греции, Софье Борисовне Ильинской и Мицосу Александропулосу за помощь в изучении творчества Тахциса и за рассказы о нем самом, своим коллегам Анне Феликсовне Михайловой за постоянную готовность ответить на самые сложные вопросы, касающиеся специфики жизни в Греции в разные периоды ее истории, и Ирине Витальевне Тресоруковой не только за советы, но и за ее чудесную работу о Карагиозисе, позволившую понять некоторые реалии в текстах Тахциса, а также Евгению Ивановичу Зуенко, чьи бесценные замечания и рекомендации по редакции перевода значительно его улучшили. Особую признательность следует выразить художнику Алекосу Фасианосу, другу Костаса Тахциса и бессменному автору оформления почти всех его книг, за рисунок для обложки – он был подготовлен специально для издания на русском языке и предоставлен бесплатно.

Третий брак

Часть первая

1

Я не могу больше, не могу, не могу, не могу, я больше ее не выдержу!.. Да что же это такое, что же это за наказание за грехи мои тяжкие, что Ты посылаешь мне, Господи? Что же я сделала, что Ты так жестоко меня караешь?! Сколько еще ей сидеть у меня на шее? До каких пор терпеть, видеть эту гнусную харю, слышать этот омерзительный голос, до каких пор?! Неужели не найдется, в конце концов, какой-нибудь кривой-слепой, который женится на ней и спасет меня, спасет от этой суки, которую подбросил мне ее отец не иначе как для того, чтобы отомстить, – будь прокляты те, кто не пустил меня на аборт!..

Хотя что, собственно, я их проклинаю? Их больше нет. Да и не их это вина. Я, я одна виновата, что их послушала. В таких делах никому не стоит верить, только себе, никому другому!.. Пока она была ребенком, я утешала себя, что время все поставит на свои места. «Она станет другой! – говорила я. – Она исправится. В конце концов, рано или поздно, но в один прекрасный день она выйдет замуж. И кто-то другой посадит ее себе на шею». Как же! Сейчас! Напрасно я надеялась. Если все так пойдет и дальше, как пить дать – быть ей старой девой. Да и как не стать, если она такая? Ах, чтоб ей пусто было, этой гадюке Эразмии, вот во что вылились эти ее поповские штучки!.. Ну какой, какой же мужчина, я вас спрашиваю, обернется вслед вот этому чудищу и посмотрит на нее с интересом, если она так одевается, так себя ведет и так разговаривает? Какой нормальный мужчина сделает матерью своих детей такую – с этими ее бредовыми идеями, истериками, экземой, от которой она все чешется и чешется, так что экземе этой никогда не зажить, не засохнуть? Ой, Боже, так и останется она в девках, как пить дать останется, и горе мне, горе, я уж и не знаю, кого мне больше жалеть – ее или себя? Потому как, что бы я там об этой дурище ни говорила, все это так, пустое, слова. Я ей мать, и душа у меня за нее болит.

Но, послушайте, мне ведь и себя жалко. Каждый раз, когда она закатывает истерику, у меня разыгрывается язва. «Раз уж Господь сотворил тебя страшилищем, – говорю я ей, – так ты уж оденься как-нибудь поинтереснее, глядишь, и сможешь соблазнить кого-никого!» Но, увы, она не похожа на меня и в этом. Я бы не сказала, что я такая уж красавица. Но уж что-что, а впечатление произвести умею. Уж я-то всегда умела одеться. В ее возрасте меня долго учить не надо было, на лету все схватывала. Я шла, и мужчины все как один смотрели мне вслед. Что твои подсолнухи на солнце! Да уж, я-то не была как это земноводное. Хотела бы я знать, на какого дьявола она похожа. Не на меня, не на бабушку, о дедушке и вовсе говорить не приходится, а уж об ее отце и того меньше. Пусть он и был последним мерзавцем, пусть он был тем, кем он был, но он был очень даже хорош. И он был красивым мужчиной – очень красивым, даже слишком, куда больше, чем это пристало мужчине…

Да, я не красавица! Но умею жить. Какая женщина в моем возрасте выглядела бы так хорошо, как я? Все мои подружки и одноклассницы по Арсакийской гимназии слов нет как сдали. Встретишь их, бывало, на улице и вздрогнешь. Да они же просто старушки!.. И вовсе не потому, что уже внуки пошли, – вот у Юлии, например, внуков нет, – просто они себя запустили. Демобилизовались – и с концами. А ведь тело не старится, пока душа молода. «Пусть мои дочки теперь наряжаются! – говорят они. – Пусть наши дети идут на танцы и веселятся до упаду! Мы-то свой хлебушек уже сжевали!» Но они говорят так, потому что их дети стоят любой жертвы. У них же нет Марии! Они и знать не знают, что это такое – быть матерью Марии, поэтому я и не виню их за то, что они все как одна взвились до небес, узнав, что я снова вышла замуж вместо того, чтобы приглядеть кого-нибудь для нее. Они же не понимают, что в тот день, когда я решилась выкинуть этот фортель и выйти за Тодороса, я взвесила все за и против. Дорогая, сказала я сама себе, Мария – это жертва кораблекрушения, которая вот-вот потонет… Если я возьмусь ее спасать, она и меня за собой утащит. Если же хотя бы я выплыву, то так у нее будет еще немного времени, чтобы подрасти и хоть в чем-то повзрослеть. «Да выдай ты ее замуж, – говорили мне все вокруг, – и вот увидишь, ты сама ее не узнаешь». Я должна выдать ее замуж? А сама она найти мужа не может? Я, что ли, должна жениха на блюдечке поднести? Да со мной в ее возрасте по десять человек одновременно флиртовали. Куда бы я ни пошла, так и крутились вокруг моей юбки. Кому бы ни сказала: «Тебя возьму», побежал бы на край света!.. И как же это, скажете вы, в таком случае меня угораздило так вляпаться с Фотисом? Ну да это совсем другая история. Я стараюсь об этом вовсе не вспоминать, что теперь толку, только еще больше нервы себе треплешь. Может быть, иногда говорю я себе, так уж было провидением предназначено, чтобы я вышла за него и пережила все, что пережила. Предначертано мне было родить Медузу!.. А иногда я, наоборот, думаю, что ни Бог тут ни при чем, ни дьявол, ни судьба. Все моя вина, ничья больше! Я была упрямой, я закусила удила. Сказала: «Выйду за него», – и вышла. Из одного только упрямства. Только потому, что он не нравился никому из моих родных. Даже покойному папе, который всегда был очень осторожен в своих суждениях. Я не собиралась давать им еще один шанс влезть в мои дела и в мою жизнь, как они это уже однажды сделали. С меня хватило того горя, что они причинили мне своими кознями против Аргириса. Мне уже было не восемнадцать, как тогда, а двадцать семь. Я была независима и полна решимости делать то, что мне только в голову взбредет. В голову-то взбрело, да без глазонек осталась!..

Ну да это совсем разные вещи. Все хоть раз, да ошибаются. Но это что – повод платить вечно за одну глупую ошибку? Сколько я еще проживу? Десять лет? Двадцать? Кто знает! Я могу выйти сегодня на улицу и попасть под машину, вон они носятся как сумасшедшие. Но даже если на все про все у меня остался час, то я намерена прожить его так, как я хочу! Вряд ли кира-Галатея[2 - Кира (греч.) – госпожа.] произведет на свет еще одну Нину. Она уж давно на том свете. Хоть бы пожить без этого брюзжанья, сосредоточиться чуть-чуть и подумать о куда более серьезных вещах, чем вечная тема Марии, – Господи ты Боже мой, ну неужели Ты никогда не дашь мне этой радости?..

Вот уже два-три дня, как она взъелась на Тодороса. На нее такое накатывает время от времени. Шваркает дверьми у него перед носом. Отказывается есть с нами за одним столом. А когда мы остаемся с ней наедине, начинает поносить его с ног до головы, и его, и всю его родню до седьмого колена, хотя бедняга не дает ей к тому ни малейшего повода. Завидует она мне, чтоб ей пусто было, что тут еще скажешь? «Если тебе так неймется, – говорю я ей сегодня, – сходи в парк и найди себе какого-нибудь козла!.. Парк недалеко. В двух шагах. Пойди и сними какого-нибудь матроса или солдата, чтоб они тебе засадили! Я, что ли, должна его тебе отыскать? В твоем возрасте я не только тебя родила, но уже собиралась выйти замуж второй раз! Давай, вперед! – говорю ей. – Одевайся, марш из дома, и клянусь прахом моего отца, человека, которого я любила больше всех на свете, кого бы ты ни привела в мой дом, кем бы он ни был, но если ты придешь и скажешь: «С сегодняшнего дня этот господин – мой друг, мой жених, мой муж», я и полсловечка против не скажу, ты из меня ползвука и клещами не вытянешь. Да еще десять раз ему в ножки поклонюсь. Не я выйду за него замуж. Не я буду спать с ним. Ты с ним будешь спать. Лишь бы только он тебя не одурачил, конечно, – потому что таким засиделым, как ты, обычно просто дурят голову, – не сожрал бы твое приданое да и не бросил бы тебя, так что в итоге мало мне тебя на моей шее, да еще и выблядок прибавится! Давай, – говорю ей, – оделась и вперед на улицу; чтоб глаза мои тебя не видели! Если не хочешь мужа – у тебя же все не как у людей, так что ты и сама не знаешь, чего хочешь от жизни, – тогда иди и запрись в монастыре. Еще осталось несколько. Иди в Кератею к святой Мариам[3 - Мария (Мариам) Сулакиото – первая игуменья Святовведенского женского монастыря в Кератес (предместье Афин), основанного в 1927 году.]! Давай, стань монахиней, как Эразмия, твой величайший образец! Ведь твой отец специально мне такой подарочек подкинул, завещав превратить мою жизнь в ад, не так ли? Давай! Одевайся! Сделай, наконец, то, что хочешь. Но только будь осторожна. Предупреждаю тебя в последний раз: даже не думай устроить мне еще хоть раз такую бурю, как сегодня, и уж тем паче при Тодоросе, потому что в противном случае, вот тебе крест, я превращусь в убийцу Кастро[4 - Выражение «Убийца Кастро» стало нарицательным после сенсационного преступления: в начале XX века некая госпожа Кастро вместе со своей матерью убила мужа, разрезала его на куски и сбросила в реку.] и разрублю тебя на мелкие кусочки! И не смей убирать из гостиной фотографии моего отца и киры-Экави! Что с того, что они плохо сделаны? Скажите, пожалуйста, теперь не модно вешать фотографии на стенку. Пока я жива, этот дом мой! Я здесь хозяйка и буду вешать на стены все, что захочу, ты меня слышала? Вот когда ты, наконец, Бог даст, выйдешь замуж и у тебя будет свой дом или когда я, как ты выражаешься, сдохну и ты все это унаследуешь – а по тому, как ты надо мной измываешься, этого счастливого дня тебе недолго осталось ждать, – вот тогда хоть сама на стену повесься… Но пока я жива и последний свой вздох еще не испустила, я хочу видеть фотографии людей, которые меня любили и которые, увы, уже умерли и оставили меня на съедение такой ведьме, как ты!» Выпалила я все это, пошла и повесила фотографии папы и киры-Экави на место.

Она это как увидела, точно с цепи сорвалась. «Ой-ой-ой! – завизжала. – Смотрите, как мы боимся, чтобы не обидели нашу свекровь-прачку!» А я ей в ответ: «Если уж тут и есть прачки, так это только ты». Так начался наш сегодняшний скандал. «Сама ты прачка», – говорю ей, и – слово за слово – чуть дело до драки не дошло. Я вспыхнула как порох, потому что знаю, она специально киру-Экави поносит, чтобы меня задеть. Услышал бы Тодорос, как она его мать прачкой называет, мигом бы за волосы ухватил да всыпал бы ей по первое число. Да и кого еще это может расстроить? Кого другого, кроме меня и его? Уж не Марию, конечно. Мария – та скандалами наслаждается, жить без них не может.

Но даже и не будь Тодороса, все равно, пока жива, я хочу видеть фотографии киры-Экави на их месте. Не потому, что она моя свекровь. Какая невестка любит свою свекровь? Только одному Богу ведомо: если бы она была жива, я бы ни за что на свете не пошла бы за ее сына. Она могла быть лучшей – лучше не бывает – подругой во всем белом свете, но только не свекровью. Уж я-то это знала, как никто другой. Не говоря уже о том, что в том душевном состоянии, в котором она пребывала в последние годы, она уже не способна была ни к каким человеческим отношениям. То была уже не прежняя кира-Экави, с ее шутками, с верой в жизнь и людей – под напускным пессимизмом, не та кира-Экави, которой можно было рассказать все свои горести и которая в ответ давала советы так, как только она одна умела это делать. Ну уж нет! Если бы она была жива, когда Тодорос вернулся с Ближнего Востока, у меня бы и мысли бы такой не промелькнуло – стать ее невесткой. Это было бы смешно. Невообразимо. Мы бы неминуемо поссорились. Я уж молчу о том, как бы все над нами потешались. Даже и сейчас я иной раз встречаю знакомых тех времен, которых сто лет не видела, и они тотчас говорят мне: «Нет, ну ты только вообрази, Нина, могла ли ты себе представить, что однажды станешь ее невесткой?» И они говорят это с такой издевкой, что, если бы я обращала на них внимание, мне бы надо было переругаться со всем миром. Ну, так или иначе, думаю я порой, отчасти они правы. И в самом деле забавно, что все случилось так, как оно случилось, но только не с той точки зрения, какой придерживаются наши знакомые. Кто из всех этих сплетниц по-настоящему знал киру-Экави? Кто знал ее золотое сердце? Иногда я сомневаюсь, что и сама до конца понимала ее, хотя уж мы-то с ней съели не один пуд соли…

Некоторые находили ее занятной. Некоторые смотрели на нее с презрением, как, например, эта снобка Юлия. Ну никак не могла она уразуметь, как это я могу с ней общаться. В открытую она, конечно, ни разу не сказала, все больше намеками. «У тебя, Нина, такое доброе сердце! – бывало, говорит она мне. – Твой дом для всех открыт, кем бы они ни были. Я вот всегда своей Лилике говорю: у Нины самое доброе сердце в мире». Никак ей было не понять, почему это я предпочитала общество киры-Экави ее собственному или жены Карусоса.

Марта считала ее шутом и однажды так и сказала: «Ты как императрица, у них всегда были под рукой шуты и карлики». И до нее тоже никак не могло дойти, хоть она и строила из себя такую умную-образованную, что же это было такое, что заставляло киру Экави вести себя и как шут тоже, – а все это было только из смирения. Киру-Экави хлебом не корми, дай превратить свою жизнь в драму, но чем больше она ее драматизировала, тем смешнее это выходило, – и всегда она язвила только на свой счет, никогда ни про кого другого.

Что же до тети Катинго с ее ханжеством и смехотворными принципами, это уж само собой, что она воспринимала киру-Экави исключительно как воплощение дьявола на земле. Ну что ж, в каком-то смысле она была права: кира-Экави была и дьяволом тоже. Но в то же время она была и богом, и святой, и нет никого, кто знал бы это лучше, чем я, потому что это я прошла с ней по пути всей ее жизни, пусть не с начала, но до самого конца, и только я понимала ее душу так, как ее не понимали даже собственные дети!..

Ее дети, ха! Имея такую дочь, как моя, я лучше, чем кто бы то ни было, знаю, что из всех Божьих созданий нет и не может быть никого во всем этом мире, кто понимал бы нас хуже, чем те, кто вышли из нашего чрева. И если всего этого недостаточно для того, чтобы хотеть видеть ее фотографии у себя в гостиной, тогда скажем так: я это делаю, потому что мы провели вместе незабываемые дни. Потому что я открыла ей мое сердце, а я его родной матери не открывала. Потому что она, все понимая по своему горькому опыту со своей дочерью, да и со всеми остальными детьми (ведь, в конце концов, Поликсена повела себя не лучше, чем Елена), была единственной из всех моих родных и близких, кто сочувствовал мне от всего сердца. Единственной, кто разделял и понимал мое горе и мою печаль, а как же мне не горевать, если такая мне выпала злосчастная участь – произвести на свет дитя-чудовище!..

2

С кирой-Экави я познакомилась в 1937 году. Или нет, не в 37-м. Точно, это произошло летом 36-го, в августе. Я потому так хорошо это помню, что тогда вот-вот должно было наступить Успение Богородицы. Мы как раз готовились к празднованию дня рождения Ее Высочества, и у нас вовсю шла генеральная уборка, борьба с пылью по всем углам, натирка паркета и прочие радости. Мы с Мариэттой, растрепанные, босиком, как раз вышли на терраску на крыше и давай перетряхивать бархатные портьеры из гостиной. Это был последний ужас на сегодня. Хватит уже, думала я, завтра тоже будет день, успеем насладиться. «Добьем портьеры и пойдем ополоснемся, чтобы хоть как-то освежиться». Не успела я договорить, как до нас донеслось трень-трень колокольчика – значит, кто-то открыл калитку. «Поди-ка посмотри, кого это там нелегкая принесла, – говорю я ей. – Давай сюда твой угол и посмотри, кто это. Надеюсь, свои, а не какая-нибудь еще особо важная персона, а то я на чучело огородное похожа. Если меня сейчас кто увидит из чужих, как пить дать за цыганку примет».

Она бросила мне свой край портьеры и легкой козочкой – ах, Мариэтта, моя Мариэтта, где-то ты теперь? – спрыгнула на балкончик над прачечной. С него прекрасно просматривается вся дорожка от калитки до главного входа. Она подозрительно сморщилась, как поступала всякий раз, как встречала кого-нибудь новенького. Я наблюдала за ней и от души веселилась. Наверняка кто-нибудь чужой, подумала я. Чтоб Мариэтта так надулась, точно кто-то незнакомый должен быть. Такая уж она была. Прямо как пес цепной – чужих на дух не переносила. Она вернулась на крышу, взялась за портьеру, и мы продолжили.

Я поняла, что она заговаривать не собирается, я уже все ее повадки наизусть выучила. «Ну и?..» – говорю я ей. «Никого». – «Как никого, когда я слышала колокольчик». – «Так никого. Я ж тебе говорю». Так она со мной разговаривала. «Эразмия. – соблаговолила она наконец сообщить. – С какой-то оборванкой».

Для Мариэтты Эразмия была «никто», как Одиссей для Полифема. Но, как я и думала, кто-то чужой все-таки заявился. Но вот кто – я и понятия не имела. Наверняка кто-нибудь из этих субчиков, с которыми Эразмия водила знакомство у святой Евфимии, сказала я сама себе, иначе Мариэтта не поминала бы оборванок. Так она называла всех, своих и чужих, кто ей был не по душе.

К несчастью, у нее была дурная привычка обзывать так и мать Андониса. «Оборванка» на «здрасьте», «оборванка» на «до свиданья». К той это так и прилипло – ну, она и в самом деле была Оборванкой с большой буквы. Кончилось тем, что мы ее по-другому уж и не называли, когда Андониса не было дома, и я всякий раз тряслась, как бы у кого-нибудь это не вырвалось и при нем. Я понимала, что он и слова не скажет, но расстроился бы человек, а у него и так расстройств было выше крыши из-за моей дочери, которая поедом его ела. А Борос мне тысячу раз говорил: «Нина, позаботься о том, чтобы ему не приходилось волноваться. Его сердце в очень плохом состоянии. Побереги его». Но что я строила со всем моим терпением и заботами, то разрушала моя дочь своим поганым языком. Только он соберется замечание ей сделать, как она уже заявляет: «Оставь меня в покое! Я тебя знать не знаю! Ты мне не отец!..» И это в двенадцать-то лет. И так доводила взрослого мужика, что его судороги хватали, дрожал, как рыба на песке.

Мариэтту мы привезли с Андроса, тем летом, когда отправились отдохнуть в имение тети Болены, двоюродной сестры отца. Мариэтта была из Писомерии – со всеми вытекающими. А писомериты, спросите любого андросца, знамениты своим негостеприимством и ядовитым языком, и Мариэтта была дочерью своей родины на все сто. Меня она любила, как преданный пес. Андониса уважала, пусть даже они и задирались друг с другом беспрерывно. Но в глубине души она знала, кто здесь хозяин, и даже побаивалась его слегка. А вот от всех остальных, своих ли, чужих ли, камня на камне не оставляла. Не было человека, к которому она не прилепила бы прозвища. Тетю Катинго она звала ханжой, а никак не госпожой. Принцессу – индюком. Когда она так говорила, я делала вид, что сержусь, чтобы не распускалась, но про себя признавала, что трудно придумать более удачное прозвище. Она всегда была надутой, как индюк, индюк она и есть, индюком надутым и останется!

Но больше всех прочих она не переваривала Эразмию. Та у нее просто в печенках сидела. Как посмотрит на нее – передернется. А когда та притаскивала с собой своих подружек, чтобы похвастаться нашим домом, я с трудом удерживала Мариэтту, чтобы она не выгнала всю честную компанию. Не раз и не два она объявляла дорогим гостям, что я больна и не принимаю. «Пойди свари нам кофейку», – говорила я Мариэтте. Покойная мама приучила меня быть дружелюбной по отношению ко всем, а отец – не быть снобом и не отвергать никого прежде, чем хоть чуть-чуть его узнаешь, а как еще узнать человека, если не выпить с ним кофе? «Пойди сделай кофе и вишневое варенье достань!» – сколько раз произносила я эту фразу. И каждый раз она послушно шла на кухню и, высунувшись так, чтобы только я ее видела, начинала корчить рожицы, смысл коих был ясен без лишних объяснений: а вот не буду варить им кофе! Попробуй только скажи что-нибудь! Хватит с них и варенья!.. Да уж, иногда она меня ставила в крайне неудобное положение.

Хотя, с другой стороны, она говорила вслух о том, о чем я не решалась заикнуться, к тому же она была честной, работящей и преданной, да и вообще в последние годы перед войной, из-за болезни Андониса и отсутствия хоть какого-то заработка, мы докатились до того, что задолжали ей за десять месяцев работы, а она слова нам худого не сказала, поэтому я закрывала глаза на все ее недостатки и вполглаза смотрела на ее «гостеприимство», тем более что со временем наши гости к ней привыкали и не обижались. Пусть, говорила я себе, почувствует, что и она член семьи и имеет право на свое мнение.

«Так, все, ну эти портьеры к черту! – говорю я ей. – Лично я смертельно устала! Черт бы побрал эти праздники со всем их весельем, вот как-нибудь вселится в меня сам сатана, и я хлопну дверью у всех перед носом!.. Что она такое, эта твоя оборванка?» – спрашиваю я Мариэтту. Уж я-то знала, если ее не спросишь, сама ни за что рта не раскроет. Да даже если и спросишь, она не из тех, кто легко раскалывается. «Уф!.. Говорю же тебе, оборванка!..» Она была немногословна. И привыкла говорить со мной на «ты». Только к покойному отцу на «вы» и обращалась. Послушал бы это кто-нибудь, кто нас не знает, решил бы, что она хозяйка, а я – прислуга.

Но, возможно, в первый раз в своей жизни Мариэтта оказалась неправа. Кира-Экави не была оборванкой, она вообще не имела никакого отношения к тому сброду, который постоянно таскала в мой дом Эразмия, хотя я много раз ставила ее в известность, что не желаю никаких посторонних лиц в моем доме (но она не обращала на меня внимания, пряталась за спиной Андониса). Нет! Кира-Экави не была оборванкой.

Я ее сразу раскусила, и первое впечатление меня не обмануло, я не разочаровалась в ней даже и тогда, когда выяснила, что мои первые догадки были верны и что она и в самом деле познакомилась с Эразмией у святой Евфимии. Ах, один Бог знает, сколько я претерпела и терплю до сих пор из-за этой старой «святой» мошенницы!..

Святая Евфимия была «монахиней». В молодости таскалась по округе и продавала свечки, ладан, «щепочки со Святаго Креста» и жития святых. Должно быть, в конце концов она их все-таки прочла, поскольку до нее дошло, что не так уж трудно кому-нибудь еще, кроме древних святых отцов, заделаться святым, потому как, когда она состарилась и не могла уже больше туда-сюда ходить по улицам и переулкам, сняла комнатушку возле церкви Святого Левтериса, принялась изображать святую и жила на подношения уверовавших в ее святость (от одного – триста грамм сахара, от другого – сто пятьдесят кофе и так далее и тому подобное), ими, как я позже узнала, торговала ее невестка – у святой было двое сыновей. Своей славой она была обязана прежде всего тому, что вот уже сорок лет не ела мяса, но кроме этого подвига за ней числился и другой – она предсказывала будущее.

Однажды и я решила отправиться к ней на знакомство. Не для того, чтобы узнать свою судьбу. Это мне было известно лучше, чем кому-либо другому, – погожий денек по утречку видно. Пошла, только чтобы умаслить Андониса. Господи, помилуй его душу, но в тот момент он просто всем рылом в религию зарылся – ровно твоя свинья в желуди. Когда мы поженились, большего безбожника и нечестивца свет не видывал. Нет, правда, такого богохульника я в жизни не встречала. Не то чтобы он был безбожником, потому что богохульствовал. Бывают верующие люди, которые поносят Христа и Богородицу и по батюшке, и по матушке со всем простодушием, а бывают такие, кто не верит, но и сквернословить не будет, хоть ты его озолоти; таким был бедный папа. Это, знаете ли, вопрос воспитания. Андонис не относился ни к тем, ни к другим. Он ругался страстно, зная цену каждому извергнутому слову. Высмеивал все, что имело хоть какое-то отношение к Богу или церкви. Дня не было, чтоб он не помянул мою привычку зажигать лампадку под иконой – не иначе как чтоб тебе отпустили все твои грехи, так он говорил. Он еще имел наглость говорить о моих прегрешениях. Я-то, горемычная, зажигала ее прежде всего из уважения к памяти покойницы мамы. Я чувствовала, что неправильно отказываться от традиции только потому, что она умерла, от традиции, которой наша семья придерживалась с тех пор, как я начала познавать мир. А еще я делала это и потому, что, по правде говоря, всегда боялась спать в темноте. Но таким Андонис был до тех пор, пока не заболел.

Когда у Андониса обнаружили гемиплегию и у него отнялась левая нога, то все дела он передал в руки одного из кузенов, который в конце концов отблагодарил его за оказанное доверие не только словом, но и делом, обчистив до последней нитки, мы же отправились на все лето в Корони. Он впервые возвращался в свою деревню после того, как столько лет провел в Афинах. И это я заставила его уехать из города. Мы могли бы поехать на Андрос, как когда-то. Но я надеялась, что климат Корони окажется полезнее. На Андросе все-таки слишком влажно. Кроме того, так мне казалось тогда, и с психологической точки зрения ему будет полезно вернуться спустя годы в родные пенаты, туда, где прошли его детские и юношеские годы. Это поднимет ему настроение, размышляла я, придаст мужества. И как потом стало очевидно, я была не так уж неправа. Только все произошло совсем не так, как я предполагала.

Борос, наблюдавший его в Афинах, прописал ежеутренние прогулки для укрепления мышц. Как правило, он поднимался в крепость на вершине горы. Если вы ни разу не ездили в Корони, значит, знать не знаете, что это такое – красота природы. Когда я была еще юной девицей, мы всей нашей веселой компанией ездили в путешествия на Эгину, в Метаны, на Сунион, на Андрос и так далее и тому подобное, но такой красоты, как в Корони, я нигде не видела. Ох, грехи мои тяжкие, вот, надеюсь, кончится когда-нибудь эта чертова история, эта кровавая мясорубка, когда брат убивает брата, и Господь удостоит меня радости снова туда отправиться, взглянуть на это дивное место пусть даже и всего один разочек, прежде чем навеки закроются мои глаза. Когда-то у нас была книга Афины Тарсули с фотографиями разных мест Пелопоннеса, была среди них и фотография Корони. Но что сталось с этой книгой, где она теперь, понятия не имею, она мне уже много лет как не попадалась.

Та крепость осталась от венецианцев. Вдоль ее давно разрушенных стен вилась узенькая дорожка, спускавшаяся к морю, прямиком в одну из пещер. Там, в этой пещере, когда-то, много веков назад, нашли икону Божьей матери, созданную, если верить преданиям, самим евангелистом Лукой. А поскольку она считалась чудотворной, так же как икона Тиносской Божьей Матери, то каждый год на Введение во храм там собиралось немало народу из окрестных деревень, дабы поклониться чуду. И многие страждущие излечивались. Но все это я узнала значительно позже. А так я без задней мысли отправлялась вместе с ним – мне нравился вид из крепости, да и не хотелось оставлять его одного (я боялась, как бы он не упал и не разбился бы на камнях, оставив меня, горемычную, одну-одинешеньку). Мы брали с собой корзинку с яйцами, сыром, помидорами и свежайшим деревенским хлебом и, добравшись до вершины, усаживались на травке и перекусывали. Иногда я отправляла вместе с ним мою драгоценную дочурку, в тех случаях, разумеется, если мне удавалось оторвать ее от постели – она у меня всегда страдала сонной болезнью. «Что, – говорю, – снова беда, снова нас укусила муха цеце?» Но в тот день он не захотел идти с ней. «Не буди ее, – сказал он, отмахиваясь, – один пойду». Я знала, каким он бывал порой твердолобым упрямцем. Уж если сказал что, хоть ты тресни, все одно его с места не сдвинешь. Я-то пойти не могла, даже если бы он и соизволил меня пригласить. Я с его двоюродной сестрой Артемисией уговорилась наготовить лапши, чтобы забрать с собой в Афины. Мы как раз задумали отъезд дней этак через десять. В Корони мы застряли больше чем на три месяца, и меня одолела тоска по Афинам. Скажи мне кто: останься еще хоть на денечек, – да ни за что. Да и он уже начал нервничать. Все его мысли были о покинутой без присмотра работе.

Обычно он возвращался около одиннадцати. «Одиннадцать! – сказала я Артемисии, когда услышала, как пробили часы на церкви. – Не поставишь кофейку? Он уже вот-вот придет…» Но минуло полдвенадцатого, двенадцать, полпервого, – где Андонис? «Бегом, – говорю я Принцессе, – посмотри, может, он у своих кузенов, а оттуда пулей в кофейню! Возможно, он пошел сразу туда». Но мерзкая девчонка давай одеваться да прихорашиваться, как будто под венец собралась. Нет чтобы разделить мою тревогу, нет, эта идиотка пошла, расселась перед зеркалом и давай прическу укладывать. Одну прядь заложит, другая развалится. Я это как увидела, аж затряслась от ярости. «Дрянь бесчувственная! – кричу я ей. – Жалкое создание! Ты меня в могилу сведешь! Как только ты можешь сидеть тут и прихорашиваться перед зеркалом вместо того, чтобы пойти и сделать, что я просила!.. Ну, берегись, вот я тебе задам, когда вернусь!» Бросаю свою лапшу на полдороге, бегу к его кузенам, оттуда в кофейню, на площадь, бегаю туда-сюда как безумная, спрашивая всех подряд, не видел ли его кто. Никто не видел. Поскользнулся и упал, думала я. Поскользнулся, упал, и теперь я найду его мертвым! Пока я бежала к крепости, мне пришло в голову все, кроме того, что случилось на самом деле.

Я уже почти дошла до вершины, от страха не чуя ног под собой, когда увидела, как он спускается вниз, держа палку над головой, чтобы издалека показать мне, что она ему больше не нужна и что он идет сам. «Андонис! Ты! Ты! Как ты мог! Как тебе не стыдно! – закричала я, когда он приблизился, и разрыдалась. – Как тебе не стыдно так меня путать! Неужели ты не понимаешь, что я тут чуть с ума не сошла от страха?» И заплакала, как маленький ребенок. Он обхватил меня за талию, и мы, обнявшись, пошли вниз.

Как произошло его чудо, он не рассказал. То, что газеты Каламаты и Триполи ухитрились раздобыть столько подробностей, тоже оказалось чудом. Вторым. Деревенские собрались у нас в доме, чтобы собственными глазами узреть избранника Богородицы. Его касались, его щупали, его тормошили, чтобы убедиться, что он настоящий. «Ну а теперь-ка, кир-Андонис, давай становись марафонцем!» – сказал ему, помню, какой-то крестьянин, изо всех сил треснув его по колену. Двор Артемисии наполнился слепыми, хромыми и сифилитиками. Трудно было поверить, что вся эта нечисть столько времени оставалась невидимой, скрываясь за чистенькими, свежепобеленными фасадами деревенских домов. Но когда я услышала, что новообращенный кир-Андонис начал раздавать деньги бедным, я поняла, что пришло время топнуть ногой. Я чуть ли не насильно схватила его, и мы отбыли в Афины. Не прошло и недели после нашего возвращения, как у него снова парализовало ногу, да еще хуже прежнего!..

Ах, ну что же я за несчастная женщина, ну отчего вся моя жизнь пошла наперекосяк! – вопрошала я неизвестно кого, поднимаясь к церкви Святого Левтериса. Мало того, что не успели мы и пяти лег прожить вместе, как он заболел, как раз тогда, когда и я могла бы начать радоваться жизни, ну хоть чуть-чуть, вместо того чтобы становиться сиделкой при убогом, так теперь еще и эта напасть – надобно, видите ли, опуститься до уровня двинувшейся на религии старухи, тащиться по этим закоулкам на поклон к бог знает какой мошеннице, и это должна делать я, Нина, и все ради того, чтобы заткнуть ему рот, чтобы он перестал твердить, что это я виновата и в том, что его болезнь и не думала проходить, и что дела идут все хуже и хуже… Но что ж, в конце концов, Андонис – мой муж, снова и снова повторяла я себе, и быть снисходительной – мой долг.

Что меня больше всего выводило из себя, так это роль, которую во всем этом отвратительном водевиле сыграла Эразмия. Эразмия – бывшая ученица моей мамы. Когда-то у мамы было швейное ателье на улице Сина, и в один прекрасный день добрые родственники прислали Эразмию с Кефаллонии в Афины пожить с замужней сестрой, осевшей в Афинах, помочь ей с новорожденным, а заодно и выучиться шитью. Сначала она как ученица приходила к нам только днем. Но поскольку она, в отличие от всех прочих девиц, была немногословной и работящей, мама начала ее выделять. Мало-помалу она стала оставаться и по вечерам, до тех пор, пока не водворилась навеки в нашем доме как своя, ближе некуда. И с того момента стала главной и чуть ли не единственной причиной наших с мамой ссор. Она отравила наши отношения. Я, не признаваясь в этом даже себе, ревновала. Чем больше любви выказывала ей мама, тем больше она раздражала меня. Коварная бледная моль. Одна только ее внешность доводила меня до бешенства. Я знала, что она меня ненавидит, и ее ненависть была ядом, от которого не было противоядия. Стоило посмотреть на ее рожу, и если в эту минуту я над чем-то смеялась, смех замерзал на моих губах. Мерзкая тварь меня ненавидела, потому что, пока она слепла, пришивая на юбки бисеринки и пайетки, которые были тогда в большой моде, я развлекалась в Кифисье, читала или бегала с подружками в кино. Тогда оно еще было немым. И мы выходили из одного кинотеатра и тут же шли в другой.

Когда она видела, что я надеваю платья с глубоким декольте, то желтела от злости. А наивная мама, которая ни на секунду не догадывалась об истинной природе чувств Эразмии и считала ее образцом порядочной девушки, спрашивала: «Что с тобой, дитя мое? Ты хорошо себя чувствуешь? Слетай-ка на рыночек, купи десять аршин гросгрейна, заодно и свежим воздухом подышишь!» Эта муха навозная своим лицемерием внушала маме безграничное доверие. Прежде чем приняться за работу, дождь ли, снег ли, она непременно перлась в Святого Дионисия и ставила свечку. И мама, которая очень хотела ходить в церковь, да только никогда у нее не было на это времени, уже начала принимать эту хитрую крысу за ангела-хранителя нашего дома. Глядишь, в угоду Эразмии Бог, может быть, спасет и нас, грешников! «Ты что, плохо себя чувствуешь, дитя мое?..» – ласково спрашивала она ее. А меня запирала в моей комнате, щипала и шипела, что я – вредная эгоистка, которая только и умеет, что тиранить девочек из мастерской.

А потом бедняжка мама заболела – катаракта, так что о шитье уже и речи не было. На время мы были избавлены от Эразмии. Она уехала на Кефаллонию. Мы продали дом на улице Сина и купили вот этот. Но где-то через год она вернулась со своей Кефаллонии, сняла комнату в нашем районе, якобы случайно, и снова начала к нам ходить. Мама звала ее к нам, чтобы та составляла ей компанию, а заодно бы и шпионила за мной. Она тем временем совсем ослепла и нуждалась в паре зрячих глаз, чтобы знать, что в доме происходит как надо, а что требует вмешательства. Мариэтта, несмотря на то что любила и почитала маму, далеко не всегда потакала этим ее прихотям. И в один прекрасный день мама сказала: «Давай-ка переселяйся к нам», но Эразмия отказалась от сладкого угощения, не преминув воспользоваться случаем и подлить яду. «Вы-то меня хотите, – сказала она маме, – да только не забудьте поинтересоваться, что скажет госпожа Нина, ведь она теперь хозяйка в этом доме, не так ли?» Об этой беседе мне рассказала присутствовавшая там Мариэтта. До этой истории я по разным причинам никогда не выказывала ей свою неприязнь открыто. Не из корысти, как теперь заявляет моя дочурка, потому что она, видите ли, работала на нас за так, но по той простой причине, что у меня не было особых поводов ссориться с Эразмией открыто. По характеру я человек терпеливый и сдержанный в высказываниях, особенно в общении с людьми, которых не люблю. Я стараюсь вовсе не обращать на них внимания, пусть даже они делают мне гадости.

Только однажды я чуть было не выставила ее за дверь. Она у меня уже в печенках сидела. Это было в самый разгар наших скандалов с Фотисом, закончившихся разводом, и тогда госпожа Эразмия запиралась вместе с мамой в комнате, и – шу-шу-шу – весь день шло обсуждение моих разногласий с мужем. Они выносили приговоры – обычно в пользу Фотиса – и имели наглость полагать, будто я им буду подчиняться. Или объясняли, как воспитывать мою дочь. Они, видите ли, опасались, как бы я не вырастила ее атеисткой, такой же, «как ты сама, бесстыжая». Ну и чего они добились, спрашивается, – сделали ее себе подобной, тем и погубили. Но даже тогда я все еще терпела. Тогда у мамы, кроме катаракты, нашли еще и рак. Врач не дал ей даже года жизни, и Эразмия, не могу не признать, была ей больше чем сиделка, больше чем дочь. Днем и ночью она сидела у ее кровати. А когда заболел и отец и я увидела, с какой преданностью и с каким бескорыстием она стала ухаживать и за ним до самой последней его минуты, я была потрясена. И простила все, что она сделала до этого. Часто я думала, что была к ней несправедлива, и испытывала угрызения совести. Может, я и скопище людских пороков, как уверяет моя дочь, но вот в неблагодарности меня упрекнуть точно нельзя.

Короче говоря, когда мы с Андонисом поженились, Эразмия уже была больше чем обычной приживалкой. Она стала членом семьи. Когда умерла мама, а вскоре и папа, она взялась за воспитание Принцессы. Брала ее с собой в церковь, или на ярмарку, или водила ее в парк. Временами я восставала против этого. «Вот что я тебе скажу, – говорила я, – если тебе кажется, что у Марии нет матери, и ты решила ее удочерить – на здоровье! Забирай ее отсюда, и чтобы духу вашего здесь не было, обеих. Сделай из нее монахиню в миру по своему образу и подобию, сколько угодно, но только за пределами моего дома, пожалуйста, чтобы я этого не видела и не слышала!»

Но все это происходило тогда, когда я доходила до крайней степени кипения, – а я редко злилась. В большинстве случаев я возносила хвалы Господу за то, что нашелся хоть один человек, который уведет Марию из дома и даст всем остальным немного передохнуть. Теперь-то я в этом горько раскаиваюсь. Одному только Богу известно, как же дорого я заплатила и плачу до сих пор за те редкие минуты покоя. Я должна была выставить Эразмию из дома сразу же после смерти мамы. Без нее и Мария не превратилась бы в такое чудовище, каким она стала, и не было бы места для всех этих чудес, что случились сначала в Корони, а затем и в Афинах. Даже и в смерти Андониса я виню ее – пусть даже здесь есть только доля ее вины. Если бы Андонис не ударился в религию, он бы никогда не столкнулся с, возможно, самым большим разочарованием в своей жизни, которое в конце концов его и погубило.

До того как заболеть гемиплегией, он доводил Эразмию до слез, безжалостно высмеивая ее религиозный фанатизм. «Что ж ты замуж-то не выйдешь? – спрашивал он ее, бывало. – Что, бережешь кое-что, знаю что, для Христа?» И тут же сам и отвечал, хохоча до слез: «А я знаю почему: потому что он красивый и у него ноги не воняют!» Эразмия бледнела, тряслась от злости, даже мне ее было жалко. Но позже я поняла, что она не нуждалась в моей жалости. Наоборот, она наслаждалась ролью христианской мученицы и иудейского пророка одновременно. Часто она вскипала, обнажала меч, глаза ее метали молнии, и она гремела не хуже твоего громовержца, что-де придет день, когда Господь заставит его заплатить за богохульство, как покарал он такого-то и такую-то, и разражалась длинным списком из Ветхого Завета. Андонис вроде как пропускал это мимо ушей и продолжал веселиться. Однако пусть он этого и не показывал открыто, но я-то, я уже читала в его душе, как в открытой книге, и видела, что на самом деле эти проклятия падали на благодатную почву. Он был самым обычным крестьянином с большим запасом суеверий в личном багаже. В глубине души он боялся Бога, верил в адские муки (а у него были все основания полагать, что его душа окажется именно там), может, как я иногда думаю, это и было главной причиной, заставлявшей его богохульствовать. Но стоило ему заболеть, тут уж он припомнил каждое ее слово. Она молчала, но глаза ее сияли торжеством. Да ей и не надо было что-нибудь говорить. Ну и ловко же она разлила свою отраву! Я смотрела, как чах Андонис, и догадывалась о той борьбе, что шла у него в душе. «Эразмия права. Я согрешил, и Господь покарал меня» и так далее и тому подобное. Как-то вечером я зашла в спальню и застала его распростертым перед иконостасом. Я притворилась, что ничего не заметила, вышла и закрыла дверь. Вид Андониса, упавшего перед иконами, меня потряс. Пусть я не выношу попов, но я не атеистка. Я верю в ту неведомую силу, что управляет миром. Я была ошеломлена. Но и представить себе не могла, что пройдет совсем немного времени и то, что мне показалось искренним и серьезным раскаянием, превратится в дешевый балаган, которым все и закончилось. Потому как возвращение Андониса в лоно святой церкви было больше похоже на безумный цирк на выезде. Когда мы вернулись из Корони, Эразмия приняла его как заблудшую овцу, прижала к груди и плакала как дитя. С того самого вечера он отказался спать в нашей общей спальне, и это притом, что мы и так спим каждый на своей кровати. Я уложила Принцессу на диван в гостиной, а ему постелила в ее комнате. «Ну, если так пошли дела, можешь отправляться в монастырь. Что ж ты застрял в чаду и смраде городских соблазнов? Отправляйся на Афон, станешь святым…» – вот что я сказала ему.

Но уезжать в монастырь он не хотел. Предпочел устроить его в моем доме. С помощью Эразмии он перезнакомился со всей этой шушерой, святой Евфимией, с такими попами, сякими попами, расстригами, и с тем монахом, и с этими, со святой в Новом Фалиро и со святой в Крахами, и все они принялись шастать в мой дом денно и нощно, не очень-то обращая на меня внимание, как будто бы хозяйкой здесь была не я, а Эразмия. Я понимала, что все это безобразие не может длиться вечно. Либо он изменится, либо мы разойдемся. Но до поры терпела, заклиная собственного бога сотворить какое-нибудь чудо и избавить меня ото всех этих святых. Самая лучшая политика, казалось мне, просто делать вид, что я с ним согласна, иначе мы и вовсе станем чужими друг другу. Вот с таким настроем я и отправилась знакомиться со святой Евфимией.

Комнату она снимала в большом многоквартирном доме, двор его был весь в лужицах гниющей воды, по которым прыгали босые сопливые мальчишки. Не было никакой нужды интересоваться, какая из всех комнат – ее. Едва я вошла во двор, как мне в нос ударил запах ладана. Всегда его терпеть не могла. Каждый раз, когда мама кадила, я начинала задыхаться, хотя это с годами прошло. Зашла внутрь. В одном углу – металлическая кровать, посередине – стол со стульями вокруг, сундук и на полу плетеный коврик. Самая обычная комната, как у всего простонародья, – если бы не иконы, которые покрывали все четыре стены сверху донизу. Сто, двести икон, всех цветов и видов: Богородица, сидящая одесную. Божья Матерь Неусыпная, Божья Матерь Умиление, Усекновение главы Иоанна, Святой покров. Введение во храм, Благовещение, Рождение младенца Иисуса, Тайная вечеря. Распятие, Воскресение, все евангелисты, штучно и оптом, мученики, святые обоих полов – и еще целая куча икон, все отпечатанные или рисованные, но ни одной старинной, хотя бы византийской, какие были у нас дома. Посреди всего этого иконного великолепия было и изображение зодиакального круга. А это-то здесь при чем? Тайна сия велика есть…

Святая Евфимия скрючилась в низеньком кресле, стоявшем подле кровати. В комнате больше никого не было. На ней – ряса, подпоясанная кожаным поясом с серебряной пряжкой, шапочка с вышитым красным крестом, а в руках – веревка с узелками вместо четок. Я занервничала. Как бы юмористично ты ни был настроен, но невозможно равнодушно пройти мимо, увидав такое, – это странное существо больше походило на высушенные мощи святого или мумию какого-нибудь фараона, чем на живого человека…

В этот день Эразмия шила у кого-то на дому, а потому не могла пойти со мной, как мы договаривались вначале. Однако она самым детальным образом проинструктировала меня, что должно делать: опуститься на колени, поцеловать святой руку, преклонить голову, чтобы она могла меня благословить, и не говорить ни слова, пока та сама со мной не заговорит. И я была готова разыграть всю эту комедию и разыграла бы, если бы меня не остановила сама святая. Едва она увидела, как я вхожу, то, как будто бы только меня и ждала (голову даю на отсечение, что ее предупредили с вечера), подняла руку, впилась в меня своими маленькими, глубоко посаженными глазками и гласом, исходившим словно бы не из человеческой груди, а из какого-то пересохшего колодца, вострубила: «Стой». Затем перевела дыхание. «Стой! Твое имя начинается на Н… На руке твоей – три венца… Дай мне немного воды…» Не произнося ни слова, я налила из графина, стоявшего на столе, воды в стакан и помогла ей попить. «Спать хочется!» – пробормотала она, когда я вытерла капли, пролившиеся ей на грудь. «Спать хочется!..» – повторила она. Я повернулась к ней спиной, чтобы поставить стакан на стол, и когда обернулась, то она… нет, правда, она уже вовсю храпела!..

Я решила уйти. Вытащила из сумки пакет с халвой, который принесла специально для нее – шел пост, – и положила на стол. Потом, ступая на цыпочках, вышла во двор, со двора на улицу, вдохнула свежего воздуха, аромата дикой сирени, растущей на другой стороне улицы. Как будто вернулась из Аида на землю. Когда Андонис спросил меня: «Ну, как все прошло?» – «Ну что тебе сказать, – ответила я, – она обнаружила, что мое имя начинается на Н, а потом заснула». Он выглядел удовлетворенным. О «пророчестве» – трех венцах – я даже заикаться не стала. Не самый это подходящий предмет для беседы с Андонисом, человеком, который одной ногой стоит в могиле. Он так слепо верил в провидческий дар своей святой, что тут же подумал бы: «Хм, так я умру, а Нина и в третий раз замуж выскочит!» И пока я, несчастная, всеми правдами и неправдами пытаюсь удержать его на этом свете, ему стукнет в голову еще какая-нибудь дурь и он сойдет в могилу на час раньше назначенного ему срока. Да и, по правде сказать, у меня и мысли не было, что такое возможно и что «пророчество» окажется настоящим. Даже и сейчас я уверена, что это было простое совпадение, ну, или на крайний случай предсказание дельфийского типа. Знаем мы все эти штучки. Наверняка Эразмия рассказала ей все обо мне. А уж когда женщина была замужем два раза, а ее второй муж наполовину парализован, да еще и сердечник, а сама она при этом вполне молода, не нужно быть особым Тиресием, чтобы прозреть будущее. Но так я думаю теперь, когда все уже произошло. В те дни я только посмеялась над безумной идеей, что могу и в третий раз выйти замуж – а что, собственно, еще могли означать эти три венца? – хотя не могу сказать, чтобы на меня это вообще не подействовало. Я начала бояться, что пройдет совсем немного времени и я потеряю его, и утроила свои усилия. Кроме парализованной ноги и сердца, у него еще были проблемы с давлением. Это уж как водится – пришла беда, отворяй ворота. И уж когда человек заболевает, то на него обрушивается все сразу, а, к несчастью, он был таким обжорой, что несмотря на то, что ему была предписана строжайшая диета, тайком прокрадывался к холодильнику и ел все подряд. Давление вместо того, чтобы падать, поднималось, и он чуть было не умирал от удушья. Так что он был вынужден делать себе кровопускания: засосывал себе ножницы в нос и напускал целый таз крови!.. Нога у него по-прежнему была наполовину парализована, но он уже свыкся со своей инвалидностью. Слава богу, хоть из-за этого он не так расстраивался. Брал палочку и хромал себе потихоньку в контору или в кофейню. И с течением времени все чаще в кофейню и все реже в контору, дела в которой, увы, тоже похрамывали. Потому что, если бы дела шли хорошо, Андонис никогда не позволил бы себе так распуститься. Он был не из тех, кто легко поддается телесным недугам. Но обстановка в мире с каждым днем становилась все хуже: война в Китае, война в Абиссинии, война в Испании!.. Все только и судачили о том, что скоро дело дойдет и до всей остальной Европы. И постепенно люди перестали вкладываться в недвижимость. Зачем, говорили они, нам строить дома? Чтобы их разрушили, когда начнутся бомбежки? Люди перестали строить, брат Андониса продолжал его обкрадывать, Эразмия не упускала ни одного случая вытянуть из него побольше на елей, всенощные и на всякую, якобы богоугодную, чепуху. Казалось, вокруг нас плетется какой-то заговор, направленный на то, чтобы разрушить всю нашу жизнь, начавшуюся всего-то шесть-семь лет назад и при таких хороших предзнаменованиях!.. Настолько хороших, что на мгновения мнилось, будто все это будет длиться вечно, а наши поездки в Лутраки, на Эгину и на Порос ничто и никто не сможет отменить!

Месяца через два после того, как я отправилась на знакомство со святой, в нашем доме состоялась знаменитая всенощная, во время которой святую внесли в дом верхом на кресле, чтобы она произнесла нам речь «на семи языках». И еще дней с десять после этого, как раз в тот вечер, когда я с Мариэттой вытряхивала портьеры на террасе, Эразмия притащила к нам в гости киру-Экави, каковое явление, как показали последующие события, было ниспослано Господом не только для того, чтобы избавить меня от Эразмии, но и попутно привести в действие те механизмы, что спустя годы должны были осуществить «пророчество» святой…

Но кто бы знал? В тот сумеречный день, когда она впервые вошла в мой дом (вообще-то это был уже второй визит, если учесть всенощную как первый), у меня и в мыслях не было, что однажды эта женщина изменит мою судьбу. Мне она показалась довольно милой, и уж во всяком случае она очень сильно отличалась от всей той швали, которую к нам тогда таскала Эразмия. Я пригласила ее заходить почаще с одной-единственной целью – позлить Эразмию. Но мы подружились, и даже наш домашний цербер, Мариэтта, привечала киру-Экави – как видела, что та идет, мигом неслась на кухню и ставила кофе, не дожидаясь, пока я ей об этом скажу. Но кто бы мог подумать, что в один прекрасный день кира-Экави станет моей свекровью!

3

Не хочу выглядеть самодовольной, все-таки в этой жизни нужно быть поскромнее, но что вы хотите, я была не для Андониса. Только вот после всех этих неприятностей с Фотисом я осталась без каких-либо средств к существованию, да еще мама заболела и закрыла ателье, а существовать на скромную пенсию, которую папа получал от университета, было абсолютно невозможно. Да, у нас был дом. Нам не надо было платить арендную плату, но стены не скушаешь, если только не продать их или не заложить. Но я дала клятву не трогать дом ни при каких условиях, пусть даже мы и дойдем до крайней степени нищеты. Мама, которая по доброте душевной столько лет содержала всю свою родню, да еще подкармливала моего горе-братца, который выцыганивал у нее все до последнего гроша, так и не сумела ничего отложить на черный день. Да у нас никогда и не было столько, чтобы можно было засунуть в чулок. Единственные ценности – украшения, доставшиеся ей от матери, и их-то мы и начали обгладывать. Но когда ты болеешь, денежки быстро улетучиваются. Драгоценности мы съели на раз, а затем принялись занимать у родственников: у дяди Ираклиса, у дяди Стефаноса и так далее и тому подобное.

Я думала, не найти ли работу, но у меня не было ни малейшей идеи какую. В те времена и помыслить было нельзя, чтобы женщины, во всяком случае женщины нашего круга, работали, да я ничего и не умела, разве что пойти секретаршей или поварихой в какой-нибудь богатый дом. Но я, видишь ли, была несвободна. Кроме мамы и папы, нуждавшихся в няньке, как малые дети, а я не могла полностью доверить их Эразмии, на мне была еще и Принцесса (Мариэтту мы временно отослали назад в деревню). Принцессе было лет пять-шесть. И она уже тогда была неблагодарным созданием, не способным оценить ни одной жертвы, на которые я пошла ради нее. Естественно, я думала о замужестве. Таким же было и мнение родственников. Мы задолжали им кучу денег, так что вынуждены были их уважать. Поэтому несмотря на то, что я была совершенно не в том состоянии, чтобы начать жизнь заново и взвалить себе на шею нового сукина сына, я была вынуждена признать, что они правы. Другого выхода просто не было. И мне начали устраивать смотрины, сначала привели бухгалтера, затем зеленщика, наконец, старика, у которого было три дома, миокардит и никаких детей и родственников. Но я не имела ни малейшего желания выходить за служащего, чтобы жить только на зарплату, или опускаться до торговца и тем паче превращаться в медсестру. Вот уж для этого мне точно не надо было выходить замуж. «Да он старик, долго не протянет, а тебе останутся его дома…» Но если я и была готова выйти замуж по расчету, это не означало, что я была до такой степени циничной, чтобы строить такие чудовищные планы. Мне казалось это одним из смертных грехов, не перед Господом, Создатель подобной ерундой не занимается, но перед самой собой.

Так прошло еще два года, и мы дошли до полного разорения. Дядя Стефанос начал смотреть на меня косо, и мне пришлось занимать у подруг: у жены Касиматиса, у жены Карусоса, даже у Эразмии. Мы и до этого докатились – я брала в долг у Эразмии!.. Мы дважды перезакладывали дом, и я отчаялась. Я все время твердила: «Господи, возьми меня отсюда. Пусть прекратится наконец это невыносимое, необъяснимое мучение, я больше так не могу!..»

Вот тогда-то на сцене появился Андонис. Он был вдовцом, и у него было свое хорошо идущее дело. А из нахлебников – одна только мать, и все. Мне его представила дальняя родственница моей мамы, которая жила с ним в одном районе. У Андониса когда-то был свой дом, на проспекте Александры, но когда его жена умерла от лейкемии, он выписал из деревни молоденькую девицу, чтобы та управляла хозяйством, и не прошло и шести месяцев, как она забеременела. Тогда-то я этого не знала, потом уже все стало известно. Как до ее родителей дошли радостные вести, они тотчас примчались из деревни с топорами и чуть было не порубили его на куски (спаси нас, Господи, от маниатов[5 - Маниаты – жители Мани (Пелопонес), считающие себя потомками древних спартанцев и известные чрезвычайной жестокостью. До последнего времени у маниатов сохранялся обычай кровной мести.]). В общем, его прижали, и он переписал дом на ее имя. Андонис был вынужден на время переселиться к Оборванке, а поскольку он уже привык жить на широкую ногу, да еще так, чтобы жена его со всех сторон облизывала, то начал подумывать о женитьбе. В итоге нас обоих пригласила к себе моя тетя на кофе, и так я с ним встретилась первый раз. Когда вернулась домой, упала на кровать лицом в подушку и зарыдала. «Не пойду за него, не пойду! Ни за что на свете не пойду! – кричала я. – Он старый, он деревенщина! Деревенщина! Деревенщина! Деревенщина в кубе! У него мозоли на руках! Он говорит ужасно! Он вообще не умеет разговаривать!» Но в глубине души чувствовала, что не из-за этого я плачу. Я плакала потому, что понимала: если я хочу выйти замуж, то трудно найти более подходящего человека, чем Андонис. Да, у меня есть дом, но он заложен, и мне уже далеко не двадцать, не говоря уже об этом фотисовском отродье, которая висела на мне тяжким грузом и которую он тут же предложил удочерить. Он бы обеспечил ей и образование, и комфортную жизнь. Денег у него тогда было до черта. Ведь он был лучшим и самым известным строительным подрядчиком в Афинах. Едва мы поженились, он не только выкупил все закладные, но еще и потратился на ремонт, который, по совести говоря, пора было сделать еще много лет назад, да заодно и достроил кое-что: сделал новую прачечную на террасе, а старую во дворе превратил в еще одну комнату, разрушил все стены в спальне и увеличил ее, купил электрическую плиту, одну из первых в Греции, выстроил купальню (раньше мы мылись в одном из больших тазов в прачечной), а здесь была настоящая ванная, с плиткой, и зеркалами, и даже биде! В общем, все то, что сейчас Принцессе кажется само собой разумеющимся, и при этом она не упускает ни одной возможности съязвить – и это меня бесит больше всего, – что я убила ее отца, так как он не мог построить мне ванную с биде! Но я уже привыкла к ее словам и не воспринимаю их всерьез. Знаю, что завидует, у меня-то было трое мужей, а вот у нее много только шансов остаться в девках. Иначе я бы ей ответила, о, я очень хорошо знаю, что бы я ей сказала: почему же я все-таки выгнала ее отца и что его убило – я или те мерзости, которые он вытворял!..

Ах, воспоминания, они возвращаются друг за другом! Каждый раз, когда она выводит меня из себя, я вспоминаю все те муки, через которые прошла в этой жизни. Что вспомнить сначала? Историю с Аргирисом, страдания из-за Фотиса, то, сколько я перенесла, пока жив был Андонис со всеми его болезнями и религиозными страстями, или то, насколько стало хуже, когда он умер? Потому что хоть я и не стремлюсь назначить себя самой несчастной женщиной в мире, как это делают некоторые, но нельзя не признать, что и я получила свою долю горьких пилюль в этой жизни. Ну что радости с того, что у меня было три мужа, ну кому от этого счастье, скажите мне? Лучше бы у меня был один, но хороший, чтобы и я пожила спокойной семейной жизнью, как большинство женщин в этом мире. Если бы я только вышла замуж за того, кого любила, за того единственного мужчину, которого я на самом деле любила, – дай ему Бог здоровья, кто знает, жив ли он, умер, понятия не имею! Я ни разу не видела его с тех пор, хотя мы и жили в одном городе, если не считать, конечно, одного случая: как-то во время Оккупации[6 - Период оккупации Греции немецкими, итальянскими и болгарскими войсками – 1941–1944 годы.] я шла по улице Эрму, и тут мне показалось, что там, чуть вдали, я увидела его силуэт. Мне показалось, что это он, постаревший, в черном пальто. На мгновение мне захотелось ускорить шаг, догнать его, увидеть его лицо, но, как пишут в романах, ноги меня не слушались. Я испытывала какое-то странное оцепенение во всем теле. Я и хотела, и не хотела его увидеть, и прежде чем я решилась, он свернул в какой-то проулок и исчез. Бедный мой Аргирис и бедная Кифисья! Какие это были годы, какое счастливое, беззаботное время!