скачать книгу бесплатно
На другой день посуровевшие с похмелья мужики собрались на холме к четырем часам пополудни продолжить сход и – удивительное дело – без шума и крика проголосовали за нового старосту – Петра Терентьева, понадеявшись, как это чаще в жизни бывает, на «авось» и на добрую репутацию его отца. Кому, как не ему, приструнить сына, ежели тот меру потеряет?.. Самое главное, чтобы новый староста самодуром не стал – дуракам власть хуже сивухи голову кружит, наизнанку человека выворачивает… Вот уж воистину неизвестно, что для села лучше – дурак или умник.
* * *
Жизнь общины ближе к весне, хоть и медленно, со скрипом, начала меняться. Петр создал совет из трех уважаемых селян, и трудные вопросы обсуждал с ними. Первым делом перераспределили земельные наделы между домохозяевами. Это коснулось всего-то трех семей, но стало «первой ласточкой» многообещающих перемен.
На очереди было создание мирской казны, которая превратила бы общину в кредитное товарищество. Смерть сына Ванечки стала первым ударом судьбы, которая и дальше немилосердно испытывала старосту на прочность.
Болезнь и кончина Дарьи тяжело придавили Петра, сделали его угрюмым, немногословным. Он молча уходил утром в сельскую контору, мотался по нескончаемым делам общины или пропадал весь день на своей пашне.
Возвращался поздно вечером домой, одиноко сумерничал под горящей лампадой. Старики с утешениями к сыну не лезли, понимая, что только время да хозяйственные хлопоты вылечат его от черной тоски. Легко ли мужику на сорок первом году остаться вдовцом с тремя детьми на руках? Собственные надежды стариков на спокойную старость при детях и внуках тоже рухнули в одночасье…
– В волость завтра поеду! – вставая из-за стола, бросил Петр в темноту. Из угла раздалось покашливание, затем хрипловатый голос отца спросил:
– Что за нужда?
– Индюк, управляющий Меншиковых, передал распоряжение волостного старшины.
– А за какой надобностью, не сообщил?
– Немец и знал бы, не сказал.
– Мудрый человек! Начальство не любит, когда вперед него языком молотят…
Поднявшись с первыми лучами солнца, Петр в легких портках вышел во двор, выпустил из курятника птицу, повернул на конюшню. Сытая, отдохнувшая кобыла Рыжуха, встретила его тихим ржанием и перестуком копыт – мол, к работе готова. Петр зашел в стойло, негромко скомандовал «прими!» и, ухватившись за недоуздок, похлопывая Рыжуху по спине, вывел её во двор:
– Ты тут пока травку пощипли, а я порядок наведу.
Он всегда разговаривал со своей лошадушкой, не сомневаясь, что она его понимает. Подхватив в углу вилы, Петр убрал в стойле навоз, остатки чисто подмел можжевеловой метлой и, скрутив соломенный жгут, протёр спину, бока и ноги своей верной помощнице.
Из головы не шел вопрос, который мучил его вчера вечером и ещё больше тревожил утром: «Что нужно от меня волостному начальству? До сих пор меня туда не вызывали. Серьезных недоимок за селом нет, а больше их, кажется, ничего не интересует… Ну ещё ратники, но это вряд ли…»
Не слишком часто, даже не каждый год спускали разнарядку о призыве новобранцев на государеву службу, но никогда не делали этого летом. Неизвестность томила Петра, и он всё больше досадовал на чопорного меншиковского управляющего. «Ну что за народ, эти немцы? Десять лет проживут в России, и на вершок не становятся русскими! Для нашего мужика было бы зазорным новость не сообщить, а этот словом не обмолвился. Конечно, кто я ему – крепостной мужик, а он – важная птица, доверенное лицо светлейшего князя Меншикова».
Петр наскоро перекусил, натянул приготовленные с вечера чистые холщовые порты, рубаху из тонкого отбеленного холста с вышивкой по вороту, подпоясался узким кожаным пояском, приторочил к нему дорожный нож и фляжку. Постоял, подумал и сменил лапти на козловые без скрипу сапожки. «Словно свататься еду – невесело пошутил над собой, – ну всё, пора».
Во дворе беспокойно квохтали куры, старательно ощипываясь, словно к непогоде. Петр бросил взгляд на небо: погожее утро обещало теплый ясный день. Усмехнулся: «Что с куры взять – глупая птица!»
Петр быстро взнуздал Рыжуху, закрепил на лоснящейся хребтине легкое седло, вскочил на лошадь и выехал за ворота. Он не видел, как из сеней, провожая его взглядом, старая мать крестила пространство, в котором маячила удаляющаяся спина сына.
Миновав шаткий мост через Сходню, лошадь взнесла седока на высокий противоположный берег. Петр слегка потянул на себя поводья и оглянулся. Он любил отсюда смотреть на родное Куркино. Разбросанные по верху холма избы тонули в густых садах, лучи солнца падали на золотой купол храма, и чудилось, что внутри, в самом центре купола, сияет раскаленный огненный шар; синяя гладь неба с кучевыми облаками лежала на острых пиках лесной рати, которой ни слева, ни справа не было видно конца.
Над неспешно текущей Сходней таяли последние прозрачные клочья тумана, повторявшие своими изгибами русло запутавшейся в собственных петлях речки. Всё пространство луговой долины было наполнено веселыми трелями, любовными пересвистами, робкими воркованиями, деревянным щелканьем пернатых обитателей.
Петр расправил плечи, глубоко вздохнул и тронул поводья; послушная кобылка с шага перешла на легкую рысь. Впереди открывался ровный, поросший травой проселок.
Менее версты от Сходни в березовой роще замаячили обширные белоснежные господские хоромы Дивовых, окруженные пристройками, службами, мастерскими, конюшнями, каретными сараями, банями для господ и отдельно для прислуги. Чуть в стороне виднелись флигели для управляющего, его помощников, летние кухни и прочие нужные и не очень нужные сооружения.
Невдалеке от господского дома сверкала бирюзой церковь Благовещения Пресвятой Богородицы, а за ней полукругом, едва видимые с дороги, расположились цветочные оранжереи. На площади в центре усадьбы, в окружении гостевых домиков стояли массивные, похожие на слона, качели с длинной отполированной доской, на которых многие юные дамы в обманных вечерних сумерках слушали пылкие признания молодых кавалеров.
Каждый, кто впервые попадал сюда, удивлялся редкому явлению природы: на границах усадьбы лиственная многоголосица осин, черемух, рябинок, вязов и дубков обрывалась, уступая место густому хороводу белоствольных красавиц. «Неужто лишь по причудливой барской прихоти появилась здесь эта березовая роща? – не в первый раз удивлялся Петр. – А что? С этого барина станет!»
Сенатор Андрей Иванович Дивов слыл большим оригиналом и чудаком, однако против истины не погрешим – культурный был человек. И гости у него тоже все культурные, городские – писатели, художники, артисты разные. Как соберутся, да загуляют – пальбу сумасшедшую устроят, фейерверки в небо запускают. Куркинские да юровские прямиком через лес бегут, к ограде прильнут и смотрят, похохатывая. Интересно! Господа как утомятся, петь начинают, чувствительно декламировать всяко-разное, а мимо господских окон ряженые в праздничные одежды крестьяне прогуливаются туда-сюда, туда-сюда, – комедь, да и только…
Петр усмехнулся, заметив стоящих на карауле дивовских сторожей… Березовая роща, в которой утопала усадьба, и гостевые домики, и даже часть крестьянских изб, была главной, но не единственной достопримечательностью хлебосольной усадьбы. В прилегающем лесу обильно росли подберезовики, подосиновики и прочее лесное добро. Рябчиков, по словам куркинских завистников, можно было руками ловить. Неугомонные соседи из-за Сходни не стеснялись сюда набеги делать, бересты, или липового лыка надрать, да и вообще… Дворовая челядь сенаторской усадьбы как могла, отбивалась от непрошеных гостей, и сам сенатор своей нелюбви к заречным соседям не скрывал – ничего, кроме беспокойства и разора, от них не было.
Утро быстро набирало силу; разогретый воздух наполнял лесные поляны запахом меда, причудливые полосы яркого света и густых теней скользили по лесной дороге. Вокруг всадника с гудением носились шмели, любопытные стекловидные стрекозы зависали над головой. Рыжуха без понуканий бойко трусила по сухому проселку, усыпанному вдоль обочин хвойными иголками; копыта лошади поднимали над дорогой тонкое прозрачное облачко пыли.
Показалась Андреяновка. Здесь тоже когда-то была господская усадьба, а нынче холодным запустением веяло от брошенных строений. Видно, барин обосновался в другом месте и забыл дорогу сюда. Ставни господского дома, когда-то заколочены наглухо, со временем почернели, покоробились, обветшали и небрежно держались на изъеденных ржой гвоздях, а местами и вовсе были оторваны. От всего веяло унынием, как на заброшенном погосте. Высокое деревянное крыльцо, точеные растрескавшиеся балясины, обшивка дома были оторочены серым лишайником, расцвечены перламутровой гнилью. Маленькая часовенка в глубине двора зияла черными провалами окон. Перед фасадом, где положено быть веселым цветникам и клумбам, вымахал в рост ядовитый борщевик – трава забвения. Мощеный каменный двор повсюду пробивала зеленая трава, которая не только не скрашивала картину запустения, но делала её особенно безысходной.
Однако и здесь, среди хаоса и разрухи, продолжалась жизнь: темные деревянные стены строения были облеплены ласточкиными гнездами – птицы не покинули родные пенаты. Поодаль, за зарослями бурьяна, виднелось несколько серых соломенных крыш, придавивших ветхие, полуистлевшие избы, в которых едва угадывалась чья-то угасающая жизнь. Ни одной трубы не торчало над крышами: избы топились по-черному. Угарный дым лениво уходил через волоковые окна. Ни одного голоса, ни одной живой души не обнаруживалось на желтом выцветшем пространстве деревни, ни один собачий брех не провожал прохожего. За неразличимой околицей ни полей, ни огородов – одни пустоши, заросшие ивой и колючими травами.
«А ведь между двумя усадьбами всего-то чуть больше двух верст. Там каждый день праздник, а здесь всё охвачено тленом. Может потому и съехал отсюда барин, что в тягость ему было терпеть под боком безудержное веселье чужого пира? Что же здесь делают несчастные брошенные люди?». Глухое безмолвие было ответом на грустные мысли. Даже шелест листвы не ласкал здесь слух путника.
Петр слегка пришпорил лошадь каблуками, стремясь быстрее миновать угрюмое место.
* * *
От Куркино до Сабуровки, если по прямой, всего верст восемь будет, да ведь известно, что прямо только птицы летают. Петляя от деревни к деревне по пролескам и пустошам, обходя овраги, путь до волостного центра удлинялся почти вдвое. Хватало времени у Петра, чтобы в дороге обо многом поразмыслить.
После похорон жены по селу поползли слухи, что староста от несчастий, свалившихся на него, стал не в себе, помутился разумом, и доверять ему решение общинных дел и уж тем более представлять интересы сельчан в чиновничьих приказах никак нельзя. Эти грязные наветы не замедлила поведать Петру сердобольная крестная матушка Праскева Ивановна.
В любой деревне есть свои смутьяны, охотники навести тень на плетень, и не ради какой-то правды, а просто по-другому им жить не интересно. Чем грязнее и непригляднее выставляют они соседей, тем лучше они сами себе кажутся. И вот ползёт грязный слушок от избы к избе, ему и не верит никто, но невольно начинают приглядываться к старосте: а вдруг он и в самом деле… того. И уже каждое лыко к нему прикладывают, походя косточки перемывают. И всё вроде бы не со зла, а так – весело позубоскалить, но Петр почувствовал – труднее стало с односельчанами разговаривать. У каждого во взгляде настороженное любопытство, а то и откровенная неприязненная усмешка. И ничего никому словами не докажешь, только хуже сделаешь. Но и промолчать нельзя, этак злопыхатели совсем страх потеряют, завтра не за глаза, а прилюдно оскорблять начнут.
«Это кому же я дорогу перешел, чего добиваются клеветники, за что зло держат?» – Петр терялся в догадках, а когда от близких людей узнал, откуда сплетня выползла, неприятно удивился: – от сына повитухи, Василия, сорокапятилетнего вдовца. Потому и живучим навет оказался, что вроде как не от пустоцвета Васьки-Килы исходил, а от его матери-повитухи, а той, мол, как не знать – она рядом с Петром была, когда Дарья умирала.
Кила был мужичонкой никчемным, жутко скаредным и по-черному завистливым. Лет десять назад извел он свою жену попреками да побоями; хотя на селе всем уши прожужжал, как он жену любил, а она, мол, потаскуха так и норовила под другого лечь, пока он на промысле деньгу зашибал. «Деньги» той, правда, никто в семье не видывал, если что и зарабатывал, то до избы не доносил, в кабаках просаживал. Но вернувшись с извоза, любил показать, кто в доме хозяин, часами допытываясь, сколько жена пряжи наготовила, что связала и где денежки от продажи варег да кружев.
После смерти жены Василий так и остался бобылем – ни в родном селе, нигде в округе не нашлось дуры, чтобы в рабство за него пойти. За годы вдовства мужик совсем обленился и опустился, неряшливая, свалявшаяся борода была вечно удобрена хлебными крошками и кусочками квашеной капусты; на заросшем мятом лице виднелись только крупный мясистый нос и слезящиеся, с красными прожилками глаза. Задубевшую на плечах рубаху и просоленные порты не снимал по месяцу. Время от времени Кила собирался куда-то на промысел, бубня своё любимое «не соха оброк платит…», на что матушка раздраженно его обрывала: «от поры до поры вы все топоры, а пришла пора – и нет топора». Устала Мария Егоровна корить своё неисправимое отродье, переживала только за внука Афанасия, чтобы не пошел он по стопам своего непутевого тятеньки, и потому делала всё, чтобы внук не чувствовал себя сиротой – была ему скорее матерью, чем бабкой.
Внук подрос, засиживаться в женихах не стал и в двадцать лет женился. Поселился с молодой женой на половине бабы Маши, а дверь на другую половину заколотил наглухо гвоздями. И понял тогда Василий, что не хозяин он больше в собственном доме; и от этой крутой перемены чувство царящей кругом несправедливости обострилось в нём ещё сильнее. Когда матушка вернулась из дома старосты без подарков и угощения, Кила посчитал себя лично обиженным и оскорбленным. В хмельной голове родилось убеждение, что Петр Терентьев, забывший святые традиции, выжил из ума. Вскоре об этом «прискорбном» факте от Васьки, как бы со слов повитухи, узнали соседи. Цена его пьяной брехни всем известна, но вот пошла же гулять байка по селу, потому как нет у людей приятнее занятия, чем за глаза свою ближнюю власть с навозом мешать.
…Вот уже и графское село Рождествено осталось позади, скоро на реке Синичке покажется Ангелово, оттуда до Сабуровки рукой подать. Рыжуха хорошо чувствовала своего хозяина. Когда он сидел в седле неподвижно, крепко задумавшись, она переходила на шаг, словно боясь растрясти его мысли, но как только седок начинал ерзать и шевелить стременами, переходила на легкую рысь.
«Ладно, – Петр жестко усмехнулся, – я тебе, Кила, язык-то укорочу…»
Ангелово встретило Петра благовестом – в церкви начиналась служба. Поискал глазами колокольню, перекрестился на золотые купола. Летнее солнце плыло в синеве выше крестов; сильно парило, пахло полынью и пылью, хотелось пить. Рука потянулась за спину, к фляжке, и – замерла…
От речки, плавно покачивая деревянными ведрами на расписном коромысле, шла молодая баба. Из-под длинного темного сарафана выглядывала голая ступня, и словно застыдившись, быстро пряталась, а вместо неё появлялась другая, и эта игра не кончалась. Цветастый передник плотно охватывал женщину по талии, один край его был высоко поднят и наискось заткнут за пояс, с плеч вдоль белых рукавов кофты спускались, сливаясь с передником, концы красно-бежевого платка. Петр, откровенно любуясь женщиной, почему-то спрыгнул с коня и замер с поводом в руках. Только он успел подумать: «красавица с полными ведрами – к удаче», как женщина, придержав шаг, улыбнулась ему и спросила легко, не смущаясь:
– Хочешь водицы испить?
Петр молча кивнул. Прищуренные глаза женщины смотрели насмешливо: она чувствовала, что ею любуются. Чуть повела станом и влажное ведро подплыло вплотную к его рукам. Засмеялась:
– Пей, пей, Еремей – не болотна вода.
– Меня Петром зовут – неловко отозвался он, – а за водичку спасибо! – Промочив горло, вдруг осмелел, взглянул в упор на молодуху и спросил:
– Что это ты по воду так разоделась? Али праздник сегодня какой?
Женщина снова легко засмеялась:
– Разоделась-то? Так у нас обычай в таком наряде по воду ходить, чтобы корова молока больше давала. А у вас разве не так?
Петр почувствовал, что его втягивают в игру – «Незамужняя что ли, или вдова соломенная?», – но шутливый манер поддержал:
– У нас–то? Мы коров из лаптя окуриваем, чтобы не болели, и молоко жирным было.
Улыбнулась молодуха, качнулась гибким станом вперёд и поплыли дальше над пыльной дорогой полные ведра. И минуты не прошло, как всё исчезло, словно привиделось. Петр вставил ногу в стремя и одним рывком взлетел на лошадь. Покачиваясь в седле, медленно приходил в себя. Что за наваждение случилось с ним? Ведь всего-то парой слов перемолвились с молодицей, а душу обожгло, словно не речной воды, а кипятка глотнул. А говорит-то она как хорошо и складно! Про такую не скажешь: «бабий ум, что бабье коромысло: и косо, и криво, и на два конца». Миновав село, Петр с сожалением вспомнил, что не спросил, как зовут красавицу. Оглянулся, вздохнул – поздно промах исправлять…
После смерти Дарьи тоскливо текло время для Петра, а ведь он с утра до вечера среди людей, вечно в заботах, которые не дают расслабиться. А каково дочери Ирине? День-деньской крутится, всё хозяйство на ней, головушки поднять некогда. Сережка маленький часто плачет – всё у него что-то болит. И старики после смерти невестки совсем сдали – не помощники они в доме. Сколько ещё протянут – год, два, а что потом ждет Петра? Маленькому-то настоящая мамка нужна, да и ему, чего уж там, хозяйка в доме… Но появится в избе другая женщина, Ирине ещё горше станет – взрослая она уже, сама невеста… Замуж её отдавать надо, отпускать из дома… Тогда и у него руки будут развязаны.
Эта простая мысль только сейчас пришла Петру в голову, и он почувствовал облегчение, словно, наконец, достиг перевала, после которого самое трудное осталось позади, и неразрешимые ещё вчера вопросы благополучно нашли своё разрешение.
* * *
В Сабуровке дворов было меньше, чем в Куркино, и церкви здесь не было, – сельцо, значит, не село. Но, куда ни посмотришь, зажиточность и богатство бросались в глаза. Вдоль мощеной камнем дороги были вырыты канавы для сточной воды, рубленые дома (назвать их избами язык не поворачивается) обшиты снаружи тёсом – роскошь невиданная! В самом центре Сабуровки красовалось несколько двухъярусных теремов–шестистенок! Прямо-таки боярские хоромы! Это кто же в таких живёт? А наличники-то, батюшки, наличники-то какие – резные да ажурные! Поверх окон будто кокошники надеты, а по бокам точь-в-точь рушники вышитые спускаются, и понизу, как на юбке подвенечной, кружева висят. Это же надо какая красота!
Петр удивленно крутил головой. Вокруг села, сколько ухватывал глаз, стояли фруктовые сады, огородов почти не было. На боковой улочке, пересекавшей главную дорогу, стоял колодезь, окруженный травянистыми лужицами. В них хлопотливо топтались и плескались утки, отпугивая от воды бродячую собаку. Несколько черных бородатых коз щипали вдоль плетня зеленую поросль. В палисадниках набирали цвет кусты жимолости, шиповника, малины.
Петр несколько лет назад однажды приезжал в Сабуровку с отцом, было это в зимнюю пору. Тогда всё было завалено снегом и ни добротных дорог, ни садов, ни затейливых наличников он не разглядел. Сам-то Терентий Василич, будучи старостой, бывал здесь часто, и летом, и зимой, но никогда восторга насчет Сабуровки не выказывал. Наоборот, глухо ворчал в домашнем кругу по поводу здешних оброков и податей, но никто из домочадцев на это не обращал внимания – чужой оброк всегда кажется легче своего.
Волостное правление Петр узнал издалека, возле него шевелилась толпа приезжего люда: одни подъезжали, другие, видно, закончив дела, верхом или на телегах уезжали прочь. «Э, да никак большой сбор объявлен» – сообразил Петр. Подъехав, он спешился, зацепил повод за коновязь и подошел к оживленной толпе. Сняв картуз, поклонился всем и представился:
– Из Куркина я, Петр Терентьев.
Один из присутствующих живо обернулся к нему:
– Из Куркина? Не Терентия ли Василича сынок?
– Он самый.
– Как здоровье батюшки? Ты теперь, надо понимать, его преемником стал по мирским делам?
– Хворает батюшка, вот община мне дела и передала. А по какой причине сбор?
Батюшкин знакомец ответить не успел. Из широких дверей волостного Правления вывалился народ и начал спускаться вниз по тесовым ступеням крыльца. За ними показался волостной писарь, немолодой, худощавый мужчина выше среднего роста с невыразительным серым лицом и аккуратно прилизанными редкими волосами, в руках он держал большую пухлую книгу. С высокого крыльца, будто с пьедестала, глядя сверху вниз, он неожиданно звучным баритоном пригласил подъехавших пройти внутрь Правления, где сельских старост ожидал волостной старшина.
Зал заседаний был по казенному неуютен. Слева и справа от прохода стояли массивные деревянные скамьи для гостей. У дальней стены напротив входа, словно бычок-двухлетка, прочно уперся в пол громоздкий письменный стол. За ним восседал холеный круглолицый мужчина, который изрядно удивил Петра своей внешностью. Он был похож не на крестьянина, а на разорившегося помещика из литовцев. Совершенно невозможно было определить его возраст: ему можно было дать и сорок лет, и пятьдесят.
Когда все расселись на скамьях, круглотелый, рыхлый старшина встал, кивнул присутствующим шарообразной головой, которая из-за отсутствия шеи почти лежала на плечах. Коротко бросил писарю: «Начинайте!» Тот немедленно открыл свой гроссбух и приступил к перекличке прибывших на сбор. Старшина тем временем перекатывался на коротких ножках по проходу от своего стола до двери и обратно: то ли сосредотачивался на предстоящем выступлении, то ли просто давал отдохнуть одеревеневшей заднице. Излишняя полнота, слегка согнутые в коленях ноги, пухлые ручки старили его, но легкие белые волосы, стрижка под горшок и обиженное выражение лица, производили обратное впечатление – он напоминал барчука-недоросля.
Петр провожал его глазами, и глухое раздражение поднималось в душе: «До чего же он похож на нашего хряка, такие же ножки, белесые глазки и жирный, висящий подбородок. Ну чего он ходит туда-сюда с задумчивым видом, будто не в третий раз собирается сегодня говорить одно и то же? Откуда он вообще взялся в нашей волости?».
Писарь, наконец, закончил опрос, сделал необходимые записи в своей амбарной книге, и, поклонившись в сторону старшины, отступил назад. Круглая голова покрутилась влево-вправо и начала говорить. Тишину зала заполнил мягкий, растягивающий гласные звуки, голос:
– Господа! Мы собрали вас по весьма важному обстоятельству, которое я сейчас вам изложу. Вы хорошо знаете, что сельское самоуправление – это первое и поэтому важнейшее звено государственного устройства. Ни для кого из нас не секрет, что сельский мир без старосты – что сноп без перевясла. Не устоит и дня, распадется и сгниет…
Мужики на скамьях враз перестали ерзать, насторожились: чего это вдруг волостной начальник начал им комплименты растачать? Раньше-то сельские старосты завсегда козлами отпущения были… Ох, неспроста… Видно что-то серьёзное затевается.
– …Не раз священная Русь подвергалась тяжелым испытаниям, но всегда лучшие сыны Отечества поднимали за собой народные рати и разбивали врага. Вспомним великого князя и полководца Дмитрия Донского, князя Дмитрия Пожарского и земского старосту Кузьму Минина…
В зале наступила мертвая тишина. У присутствующих появилось ощущение, которое крепло с каждой минутой, что сразу после собрания, прямо отсюда, все они во главе с волостным старшиной отправятся на ратное поле биться с врагом за веру, царя и Отечество.
А кто этот супостат, что посмел им угрожать? Что вызвало тревогу, из-за которой протрубили сельским старостам большой сбор?
Всем было понятно, что устами волостного старшины говорит не уездная власть, и может даже не губернская… Что же случилось в государстве, если волостному голове дозволено молвить такие речи?
Петр смотрел на старшину и уже не замечал ничего отвратительного в его фигуре. Более того, облик председателя Правления обрел черты величия и державного достоинства. Его слова разбудили у присутствующих горячие патриотические чувства… С оратора не отрывали глаз. Все напряженно ждали главных слов и, похоже, дождались:
– …Необходимо безотлагательно увеличить русскую армию. Все вы сегодня получите задание на дополнительный рекрутский набор, который обязаны исполнить до первого августа…
В зале поднялся глухой ропот, посыпались вопросы, заплескалась нескрываемая тревога:
– Абрам Назарьевич, а что, Россия уже с кем-то воюет?
– Завтра Вознесение Господне, сенокос днями начнётся, а там и уборочная не за горами. Кто же в такую пору рекрутов собирает?
– Для таких дел высочайший указ должно иметь!..
Абрама Назарьевича ропот не смутил, – на каждом собрании повторяется одно и то же.
– Указ такой есть, господа, но говорю это не для огласки. Этим же Указом для всех сословий величина подушной подати и все налоги повышаются на четверть. Пока на один год, а там будет видно…
И снова по залу прокатился недовольный гул. С кем всё-таки Россия собирается воевать, кто же ей угрожает? Может басурманы на Азове лютуют? Али шведы на Балтии никак не угомонятся? А может, какой корень пугачевский не до конца истребили, и полыхнул новый огонь в оренбургских степях, или ещё дальше – в дикой Сибири?
Ни доклад старшины, ни его витиеватые ответы обстановку не прояснили. Сельские старосты недоуменно переглядывались, но ничего более от старшины не услышали. Что хошь, то и думай! Зачем тогда народ собирали?
* * *
Подавленные новостями, «господа» мужики высыпали во двор Правления. Многие сразу же укатили домой, некоторые задержались, чтобы пообщаться накоротке.
Старый друг отца подошел к Петру:
– Передавай своему батюшке привет от Космы Матвеича, он меня, надеюсь, не забыл.
– Обязательно передам, Косма Матвеич! Вы сами-то, с каких мест будете?
– Село Никольское, за рекой Банькой, верхом час отсюда. Старые-то люди помнят, когда Никольское ещё Собакиным называлось. Одно такое было на весь уезд, а может и губернию, ни с кем не путали, а Никольских-то много…
– Вот смотрю я, Косма Матвеич, на Сабуровку и вижу, что народ здесь не в пример нам богато живет. Чем же он от нас отличается? Почему мы в Куркино так не умеем? Чай, ведь тоже не лодыри!
Староста из села Никольского был уже в летах, на вид никак не меньше пятидесяти пяти – крепкий, невысокий, с взъерошенным ежиком седых волос на голове. Он внимательно посмотрел на Петра щелками глаз, шевельнул морщинистым лбом и удивленно-насмешливо спросил:
– А что, батюшка твой, Терентий Василич, ничего об том не рассказывал?
– Нет. Знаю только, что он Сабуровку не жаловал. Но почему?
Косма Матвеевич многозначительно хмыкнул, почмокал губами, но от ответа не ушел: