banner banner banner
Река играет
Река играет
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Река играет

скачать книгу бесплатно

– Насказал я тебе, проходящий, вного чего. Ты думаешь, может: чего и не бывало. А наше, брат, место не простое… Не-ет… Не простое… Тебе вот кажет: озеро, болотина, горы… А существо тут совсем другое. На этих вот на горах (он указал рукой на холмы), сказывают, быть церквам… Этто вон, где часовня, – собор у них стоит Пречистого Спаса. А рядом, на другом-те холме – Благовещение. Тут в стары годы береза стояла, так на са-амой, выходит, на церковной главе.

– Откуда же это-то известно?

– А от бесноватых, от кликуш. Как, бывало, поведут которую мимо той березы, сейчас они и пойдут выкликать: «Ой, березка-матушка! На церковной главе выросла. Помилуй нас». Ведь уж это явственное дело. Чего же более. А тут вот мочажником самым большая дорога у них прошла. Эвон, супротив овражка, промежду взгорьев, серединой озера. Тут другой раз сетями мы задеваем. Так это монастырски ворота. И сказывают: на столбах-те чепи, а на чепях сундук с золотом да золотая всякая сосуда запущена… Вот ты и думай себе. Мы, грешные, видим болотину, да лес, да озеро. А на самом-то деле взять: оно оказывает совсем другое… Ой, да что же это я!

По воде между татарником уже с полминуты ходили круги. Мой собеседник спохватился и торопливо, с сосредоточенным выражением стал «водить» клюнувшую на крючок большую рыбу.

– Н-ет… пог-годи! Не уйдешь, мил-лай, – говорил он, приседая и то натягивая лесу почти горизонтально, то опуская, то заводя ее из стороны в сторону. Потом выпрямился, дернул удилищем и выхватил очень бойкого, порядочной величины окуня. Окунь мелькнул по воздуху и, изогнувшись дугой, попал в зеленую траву. Здесь он опять извивался и прыгал, очевидно не желая расставаться со своей призрачной жизнью.

Наконец рыбак снял его с крючка и положил в стоявшее рядом берестяное ведерко. Вид у старика был довольный.

Я невольно засмеялся. Он посмотрел на меня, тоже слегка улыбнулся и спросил:

– Чего ты? Не надо мной ли, дураком?

– Нет, дедушка. А только подумалось мне чудное…

– А что же, милай?

– Ведь озеро-то… Одна видимость?..

– Ну-ну…

– И воды тут нет, а есть дорога и главные ворота?..

– Это верно.

– Так как же вот окунь-то? Выходит, и он только видимость.

– Поди ты вот… А? – сказал он с недоумевающей благодушной улыбкой.

И потом прибавил:

– А мы-те, дураки, жарим да кушаем.

Он опять вынул окуня, посмотрел на него, взвесил на руке и сказал:

– Порядочный, гляди. Еще бы парочку этаких, – уха!

6

Мы дружески распрощались.

Солнце уходило за горы все ниже, и по всему озеру протянулась прохладная тень. Вместе с нею, по-видимому, начался клев. Не успел я отойти несколько саженей, как у старика опять мелькнула в воздухе новая добыча: большой плоский лещ пролетел дугой и шлепнулся в траву.

Меня потянуло купаться. Отойдя подальше, чтобы не помешать доброму человеку таскать из кажущегося озера несуществующих рыб, я разделся недалеко от кладочки с привязанной лодкой и с наслаждением кинулся в воду. Надо мной спокойное высокое небо. Маленькое золотистое облако тает в румяных отблесках. Подо мной – загадочная глубина, бездонная и таинственная.

– Э-эй! Проходящий! – слышу я с берега чей-то голос. Молодой мужик, тоже с удочкой и кошелем, стоял у самой воды и смотрел на меня.

– А ну-ко, проплыви еще… Еще маленько… Ну вот, в аккурат. Теперь мырни-ко, мырни, да поглубже. Ну-ко-ся…

Мне самому это соблазнительно, и, набрав воздуху, я опускаюсь вертикально в глубину. Холодно, вода очень плотная. Невольное ощущение жути и таинственности… Меня быстро выносит опять на поверхность…

Отряхнувшись и открыв глаза, я прежде всего вижу того же мужика. Уцепившись руками за ветку прибрежного дерева, – он весь повис над водой. Глаза его полны захватывающего жадного любопытства…

– Ну-ко… еще раз… Еще разик…

Я делаю вторую попытку. На этот раз – удачнее и глубже. Вода еще холоднее и выжимает кверху, как пружина, но все же мне удается нащупать ногой какой-то предмет. Ветка дерева. Она уходит из-под ноги, но тут же другая, третья. Как будто вершины потонувшего леса… Я вишу между ними на глубине, плотной и темной. Еще усилие. Звон в ушах. Меня быстро выносит на поверхность, и я глубоко вздыхаю полною грудью. Молодой рыбак опять встречает меня наивным, любопытным, немного испуганным взглядом.

– Долго же ты под водой-те был… Ну, брат, – говорит он дружески, когда я выхожу на берег, – насыпь ты мне вот эту ладью золота, чтобы я мырнул в нашем озере… Ни за что не мырнул бы.

– А меня посылал?

– Дело твое, – говорит он стыдливо.

Солнце совсем село, и с дороги в село Владимирское я с трудом успел набросать в своем альбоме озерко, горы и венчик деревьев. По равнине быстро разливалась тьма, поглощая очертания. Только тихая Люнда слабо мерцала, извиваясь по болотистой низинке, да клочок озера томно отсвечивал стальной синевой вечернего неба.

Прощай, Светлояр. Прощай, таинственное озеро чудес и темной веры в призрачное прошлое.

III. Приемыш

Ранним утром, почти на заре, когда белый туман покрывал еще Святое озеро сплошным мягким покровом, мы прошли мимо его берегов, направляясь к Керженцу.

В полдень мы были уже в большом селе Быдреевке и бродили по берегу Керженца, стараясь достать лодку, чтобы спуститься по течению реки к Волге.

Дело оказалось нелегкое. Какой-то белокурый мужик уверял меня, что у него есть чудесная лодка.

– Уж я, ваше степенство, знаю, что вам надо. Мой ботничок в час до неба сомчит… В сутки – к Макарью…

Но едва мы уселись в него и отпихнулись от берега – ботник заслезился изо всех щелей, закряхтел и тихонько опустился на дно… К счастью, катастрофа случилась недалеко от берега…

– Недорого и взял бы, – с искрой исчезающей надежды сказал мужик. – Ботник легкой, – сухо закончил он, пинком ноги придавая ветерану прежнее положение на песчаной косе. – Лучше этого ботника нигде не достанете…

В конце концов мы все-таки нашли то, что нам надо, но для этого пришлось спуститься вниз по реке, откуда уже не было видно ни Быдреевки, ни большого тракта, по которому звенят колокольцы, ни длинного моста с телеграфными столбами.

Времени прошло немало, когда мы уселись в наш корабль, спустившись с берегового крутояра. Наша лодка тихо двинулась вниз по течению, и сразу Керженец охватил нас своей тихой, задумчивой и сумрачной красотой.

Река узка… Темная струя несет лодку меж высокими берегами, точно в глубокой щели. Лучи склоняющегося солнца золотят острые верхушки елей на левом берегу. На правом – ветлы мочат в воде свои бледно-зеленые ветви. Тихо качаются белые и желтые кувшинки, и дальний лай собак или одинокий крик петуха несется откуда-то из невидных с реки деревень…

Я бросил весла и только порой направляю лодку, когда она подплывает к ветлам и ветки бьют меня по лицу… Я знаю, что стоит мне подняться на высокий берег, и я, может быть, опять увижу Быдреевку и ее длинный мост, по которому тянутся обозы и летают почтовые тройки из Семенова на Вятку…

Но здесь не видно телеграфных столбов, не слышно почтовых колокольчиков… Налево – в реку заглядывает с яра дремучий лес, направо – шелест идет по траве, да мать-мачеха хлопает по ветру своими бледно-зелеными листьями… Снизу они белы, пушисты и мягки, как прикосновение материнской руки. Сверху зелены и холодны. Это – мачеха.

Солнце сильно склонилось и совсем исчезло с реки, а лодка все плыла вниз, не встречая на берегу живого существа… Наконец – еще поворот, и она вышла на широкое плесо. Песчаная коса сильно вдавалась в течение реки. На косе виднелся рыбацкий челнок, а у челнока босая девочка лет восьми возилась с тяжелым для нее веслом и рыбацкими снарядами.

Я шевельнул веслом, и наша лодка уткнулась в отмель с другой стороны…

Девочка повернулась. Ее синие глаза стали круглее, губы опустились книзу, и весло выпало из рук.

– Не бойся, умница, – сказал я помягче. – Мы тебе дурного не сделаем. Скажи, как поближе пройти в вашу деревню…

– Э-эвона… деревня-то…

Действительно, сделав несколько шагов, я увидел из-за кустов избушки деревни, сверкавшей окнами на вечернем солнце.

– А тебе кого? – спросила девочка смелее и с любопытством.

– Да нам бы вот чаю напиться, да, может, переночевать… Дело к вечеру, а плыть нам далеко.

– Переночевать? Ступай к Дарье Ивановне.

– А где она?

– Дарья Ивановна-то? Да ты Дарью Ивановну разве не знаешь?

– Да я здесь не бывал никогда…

– Ну, не бывал, так где тебе и знать. Погоди, мужик ейный, Дарьи Ивановнин, тут недалече. Тятька, ау! Степан Федора-а-ач! – крикнула она нараспев, повернувшись к реке.

– А-а-а-ау! – отозвался откуда-то издалека глухой мужичий голос.

– Подь, Степан Федора-а-ач, суда-у!..

Через минуту на берегу показалась фигура мужика, без шапки, с лохматыми волосами, босого и с грудою сетей на спине. Он шел, опустив голову, покачиваясь, будто сонный, и несколько раз споткнулся на ходу. Девочка смотрела на него смеющимися глазами.

– Вишь, шатает его. Ты, может, подумаешь – пьяный он! Нет, не пьяный, а ночи не спит, – все на реке, на сеже, сидит – рыбачит. Снял у мужиков воды в кортома, вот тут повыше омутов. Мамка, Дарья Ивановна, говорит: «Не снимай», а он не послушался: «Сниму», – говорит. Пять рублей отдал. А рыба, слышь, и нейдет к нему… Вот он и старается…

– Да он тебе тятька, что ли? – спросил я, удивляясь, что она зовет мужика то тятькой, то по имени и отчеству.

Девочка не ответила. В это время рыбак, немолодой, угрюмого вида, подошел уже к нам; не скидая сетей, он остановился, посмотрел на меня отяжелевшими от бессонницы глазами и спросил:

– Чьи будете?

– Нижегородский, – ответил я. – Мне бы переночевать.

– Можно. Ступай, когда так, за мной.

И он пошел вперед, все так же спотыкаясь на ходу, будто вот-вот свалится и заснет у тропинки.

– Опять ни одной рыбешки не поймал, – сказала девочка. – Мотри, свалишься еще…

Мужик промолчал. Мы вышли в улицу небольшой деревнюшки. Окна ее смотрели на реку, а задворки подходили вплоть к лесной опушке.

«Глухой, медвежий угол», – подумал я невольно, взглядывая на своего сурового провожатого.

Хозяйка Дарья Ивановна встретила нас, впрочем, очень приветливо и радушно.

Это была совсем еще молодая на вид женщина, с ласковыми, спокойными приемами и добрыми красивыми глазами, в которых по временам, когда она взглядывала на дремотного мужика, искрилась лукавая усмешка, как и у девочки. Степан Федорыч как-то уныло уселся на лавке и клевал носом.

– Много ли наловил? – спросила хозяйка и переглянулась с девочкой; обе при этом улыбнулись. – Эх ты, горе-рыбак! Слушался бы меня, лучше бы было.

– Говори! – ответил Степан угрюмо. – Вот пойдет из омутов – поспевай только вынимать.

– Неужто опять сидеть станешь всю ночь?

– Пойти изготовить снасть.

Упрямый мужик поднялся и сонно поплелся из избы, а хозяйка стала хлопотать около самовара. Девочка помогала матери.

– Дочка-то как на тебя похожа, – сказал я, – только глаза да волосы посветлее.

Женщина как-то странно улыбнулась и покраснела.

– А старик муж тебе?

Она покраснела еще больше, до самых ушей, и даже закрыла лицо широким узорно расшитым рукавом.

– Муж. Да он и не стар еще годами-те против меня. Работа да горе!.. Да теперь вот суется еще, как сонная муха, – почитай, неделю не спит: с рыбой связался… Забота! А пуще всего кручина извела его, как сынок у нас помер. Двадцатый год пойдет с филипповок, как в сыру землю Мишаньку уложили.

– Двадцатый год? – удивился я, глядя на зардевшееся румянцем моложавое лицо Дарьи Ивановны.

– Да мне ведь уже сорок два года… Никто не верит… И то еще горе извело. Сколь много слез мы пролили… Детей господь-батюшка больше не дал.

– А девочка эта?

– То-то вот, говоришь ты: «похожа»! А она у меня богоданная, приемыш, – сказала Дарья Ивановна, ласково и как-то серьезно гладя рукой белокурую головку прильнувшей к ней девочки. – Да все меня, дурушка, мамкой зовет, а у нее ведь и родная-то мать жива… Так ту, слышь, долго все «чужой тетей» звала. Насилу я ее, дурочку, выучила. Грех ведь! Вот теперь две мамки у нее. Да и у меня она тоже за двух: за дочку богоданную, да за сыночка родного, за Мишаньку…

Она вздохнула, и выражение глубокой грусти тихо легло на лицо, сменяя стыдливый румянец. Тонкими пальцами загорелой руки она перебирала сборки на рукаве прижимавшейся к ней девочки. Девочка затихла и смотрела ей в лицо снизу вверх, как будто ждала дальнейшего рассказа про умершего мальчика. Было что-то глубоко захватывающее в молчании матери, посвященном любимой тени.

– Уж и красавчик был, уж и умной, – сказала она, разведя самовар и присаживаясь к столу. – Не я одна скажу, – кто знал, все дивились на него. Разговор имел приятный да степенный, – иному взрослому в пору, да и то еще кто поумнее… Право. Бывало, сторонние люди зайдут, послушают, так только головами качали. Если, мол, бог этому младенцу дозволит в возраст взойти, – увидят от него родители себе утеху. Да, вишь, господь-то батюшка…

Она низко опустила голову и прижала девочку к груди, как будто в том месте у нее заболела старая рана.

– Ему, батюшке, сказывают, самому этакие нужны… Как в гробике-то лежал, уж мы плакали, плакали… Потом в пустой-те избе – тоже… Ровно свет из дому навек ушел… Он (мужа она называла в третьем лице) – он у меня извелся с той поры, – постарел, глазами ослаб… все от слезы-те. Днем-то, знаешь, стыдно, крепится перед людьми, а ночью и не выдержит, и завоет… Я за ним… Так вот и шло у нас все, – плачем да тоскуем. Уж люди – и то говорили: «Спокою вы младенцу своему на том свету не даете; нешто можно этак?» Да что ты поделаешь, – нет сердцу укороту нисколько. Пять годов прошло, а легче нет… Только раз ночью, – вздремнула я маленько, – слышу, кто-то по избе прошел… Дунуло на меня, повеяло чем-то, стала я ни жива ни мертва. «Миша, родной! Ты, что ли, это?..» А сердце-те бьется, что пташка подстрелена, – вот умру, вот умру…

– Я, говорит, мамонька. Пришел к тебе, – послушай ты меня, что я скажу: не избыть тебе грешной тоски, не укоротить сердца, не дашь ты и мне спокою-радости, поколь на сердце кого-нибудь не положишь…

– Мишанька, голубчик мой, кого ж мне на сердце положить, нет тебя, ненаглядного соколика… До конца веку не избыть мне горюшка… – Сама плачу, руками тянусь, а в избе никогошенько не вижу. Услышал тут он у меня.

– Дарья, с кем, мол, баешь? – Рассказала я ему: «Вот с кем я баяла, Степан Федорыч».

– Молись, говорит, богу… Видно, и впрямь грешно этак-то…

Наутро стали мы вспоминать да умом раскидывать. Видно, мол, надо приемыша взять, – к тому речь была Мищанькина, ни к чему боле. По первоначалу-то будто противно подумать, ровно чужому Мишанькино добро отдавать. Потом свыклась. Только все с ним согласу не было. Он говорит: «Мальчика взять», а я думать не могу. Ему-то, вишь, лестно, что помощник будет, а мне как вспомнится Миша, так все парни опротивеют. Где же этакому другому быть, как он был! Только сквернословие да непочтение, – на это их возьми. Так и шло у нас все: все примериваем, да спорим, да тоскуем.

Да, вишь, привел бог, по-моему вышло. Видно, по Мишанькиному заступлению помиловал нас господь-батюшка… Этто за рекой, в деревнюшке, принесла девка младенца… Согрешила, бедная, да уж и муки же приняла: в семействе и прежде у них неладно было, – мачеха лютая и то со свету сживала, а тут – и-и, боже мой! – чего натерпелась девонька моя. Известно, мачехи-те редко хорошие живут. По-настоящему-то рассудить, так, может, и тот девкин грех мачехе замаливать надо. Потому что – первое дело: ейное несмотрение, второе дело: иная девка от невзгодья от одного, дома-то свету-радости не видя, на грех пойдет. Тоже ведь – живой человек, тоже ласки захочет. Ну и поверит наша сестра другому подлецу. А там и плачь всю жизнь, проклинай свою девичью долю, непокрытую, а он, хахалишко, известно, другую дуру обманывает…

Так вот и с ней. Принесла ребеночка, – мачеха с глаз долой согнала. В чужих людях жить, сам знаешь, с ребенком-те маята, да еще все смеются, да ото всех бесчестье да попреки… Бьется, бедная, бьется, до того, говорит, добилась, что взять младенца на руки да в омут головой и с ребенком-те.