banner banner banner
Зеленая Ведьма
Зеленая Ведьма
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Зеленая Ведьма

скачать книгу бесплатно


– Вчера Олимпиада карты на тебя раскладывала. Полнолуние было, в такое время карты не врут.

Олимпиада в нашей деревне считалась за ведунью. Десять лет назад, когда помер её муж, ей было уже под сорок. Промыкалась она без кормильца, ходила в кусочки, – побиралась с торбой на плече, пыталась к господам в услуженье пойти… Хлебнула, одним словом. А потом припомнила, что покойная мать научила её карты раскидывать, и что хорошо у ней это получалось. Погадала она одной соседке, другой. У третьей нагаданное вдруг сбылось, – дочку замуж выдала. И пошли к Олимпиаде бабы, которым хотелось будущее узнать. И им развлечение, и Олимпиаде доход: с тех пор ни одного дня она голодной не сидела.

– Сказала Олимпиада, что чертово дитя тебе подсунули, Егорушка, – мрачно бубнила бабка. – Не твоя она дочь, а дьяволова, и родилась не от живых родителей, а от чертова семени и ведьминой слюны. Она убивает твоих сыновей в чреве матери, потому что хочет единственной быть. Пока жива она, счастья тебе не будет, и сынков тебе не видать!

Как раз за неделю до этого мать снова выкинула. А соседу жена Марья аккурат на следующий день третьего сына подарила. С тех самых пор отец и пил беспробудно.

Видно, бабкины слова были последней каплей, которой не хватало, чтобы черная злоба вырвалась наружу. Отец вскочил, повел глазами по избе, как лютый волк. Увидел в оконце мать, которая входила в калитку со мной на руках и нашей Буренкой на веревке. Рванулся из избы, подбежал к матери и одним ударом кулака опрокинул наземь. Мать даже ойкнуть не успела – повалилась кулем, налетела головой на камень, потеряла сознание. Я выкатилась из её рук, заплакала. Отец хотел ещё раз ударить мать ногой в беззащитный бок, да Буренка не дала: стала рядом, замычала пронзительно. Но отцу уже не до неё было. Схватил он меня за шкирку, как кутенка, ринулся к колодцу на заднем дворе.

Я помню все. И даже если бы я выучила все слова на языках всех народов, то все равно не смогла бы передать тот ужас, который рвал тогда мою душу. Горло давила завязка рубашки, за которую меня тащил отец. Я раскачивалась в его руке, как пустое ведро. Колодец приближался рывками – старые полусгнившие бревна, чёрный вороток, веревка змеёй вьется в страшную глубину… Вонь отцова пота, перегара, немытого тела. Яркое беспощадное солнце, которое видело все, и ко всему было равнодушно. И колодец, который вот уже рядом.

Не останавливаясь, не думая, без малейшего сожаления или колебания, отец подошел к колодцу и бросил меня вниз – так выбрасывают помои в поганую яму.

В тот год, как и во время моего рождения, стояло жаркое лето, и колодец пересох. Может, отец забыл об этом. А вернее – надеялся, что я переломаю себе все кости.

На дне была зловонная жижа. В нее то я и упала, по счастью, без особенных травм. В жиже возились лягушки и какие-то страшные склизкие существа, состоящие из упругого тела и жадного рта. Если бы я могла бояться сильнее, я бы испугалась до обморока. Рядом лежала дохлая птичка, невесть как оказавшаяся в колодце: красивая когда-то, с ярким оперением… Сейчас в её глазу деловито копался жирный белый червь размером с мой палец. А далеко над головой, высоко-высоко над колодцем я видела голубое небо – маленькое и круглое, как монетка.

В колодце стоял такой жуткий запах, словно я оказалась внутри гниющей коровы. Меня стошнило, потом ещё раз. От этого запах стал так невыносим, что я почти потеряла сознание. Ко всему, жижа медленно засасывала меня вниз. Когда она почти коснулась губ, чей-то голос в моей голове громко сказал: сейчас ты умрешь. Это был странный голос, – не мужской и не женский, не ласковый и не порицающий, не мелодичный, лишенный всяких эмоций. Он словно не пытался предупредить меня, а просто поставил в известность.

Чей был этот голос? Я не знаю до сих пор. Но именно благодаря ему я жива. Безучастность этого голоса помогла мне осознать, что меня не пугают, всё так и есть. Я умру сейчас, рот и нос зальет зловонной жижей, и мама никогда меня не увидит. И я больше ничего не увижу.

Когда я это поняла, меня всю, до кончика последнего волоска, одолела ярость. Она была такой силы, что начисто смыла мой страх. Ярость шептала мне, что если я умру, отец будет рад, и бабка тоже. Что вместе они сведут в могилу мою мать, и никто не прольет над ней ни слезинки. Что если я умру, некому будет отомстить отцу за все, что он сделал матери и мне. Ярость шептала мне, что я ни за что, ни в коем случае не должна умирать, пока не отомщу.

Мне было три года, да. Именно тогда я поняла, что однажды расплачусь с отцом за всё.

Ярость дала мне силы, которых раньше не было в моем тщедушном теле. Я забила руками по поверхности жижи, и так, барахтаясь, как тонущий котенок, оказалась около стены колодца. Там нащупала ногами камень, выпирающий из стены. Он был невелик, но мне хватило, чтобы удержаться. Крепко вцепившись ногами в камень, а руками держась за трещины в стенах, я принялась вопить. Откуда-то я знала, что в этом сейчас – мое спасение.

Не знаю, сколько прошло времени. Я потеряла все силы и даже моя ярость стала слабой, как я сама. Но вот в колодце стало ещё темнее, чем раньше. Я задрала голову и увидела, что в колодец кто-то смотрит. Я не видела лица, но почему-то сразу поняла, что это не отец. Позже я узнала, что это был дохтор.

Я все-таки потеряла сознание, и не помню, как меня доставали. В себя я пришла в больнице. А на соседней лежанке была моя мама! Бледная и с перевязанной головой, но живая!

Потом я узнала, что произошло: соседи увидели, что мать лежит во дворе с разбитой головой. С отцом связываться они опасались и побежали к старосте. У того сидел дохтор. Все вместе они и прибежали на наш двор, и успели в последний миг: ещё бы чуть, и я бы захлебнулась в колодце, а мать умерла от потери крови.

В той больнице мы с матерью провели несколько недель. Я-то быстро выздоровела, но едва пошла речь о том, чтобы отправить меня к бабке, мать едва снова в обморок не кувырнулась. Так что дохтор решил оставить меня при ней.

Больница мне нравилась. По виду она была, как наша изба, и печка внутри была почти такая, но горницы были тесно заставлены лежанками, а на лежанках могли лежать разные люди. Они, однако, были не заняты. В то время люди в деревнях опасались дохторов, и долго так было. Если в деревне был знахарь, шли к нему, а не к дохтору.

Дохтор вылечил и меня, и мать. Я до сих пор молюсь за него, когда вспоминаю о молитвах. Святой он был человек, о больных своих радел, как о самых близких. Узнав о материных проблемах с детьми, он долго читал свои огромные книги, потом съездил в город и привез какую-то микстуру. Мать исправно ее пила, как и всё, что дохтор ей давал. Она-то верила дохтору беспрекословно.

Если бы мать померла, отцу грозил бы острог. Но мы с ней выжили, а после мать ещё и сказала всем, что сама упала, потому что Буренка её толкнула. Это – то единственное, что я не могу простить ей. Отец вышел из этой истории легко, будто ничего и не было. Ну, пригрозил ему староста каторгой, если убьет кого-нибудь, так это и без старосты отец знал. Так что, когда мы появились в доме, он скоро опять начал распускать кулаки.

Но теперь у меня была моя ярость. Родившаяся там, в колодце, с тех пор она не раз приходила мне на выручку. Когда отец бил меня, она подбадривала, шептала: "Все ближе тот день, когда он пожалеет об этом". И я, улыбалась, хотя боль сводила судорогой все тело. С тех пор, как у меня появилась ярость, я все меньше боялась отца.

Отец, конечно, увидел, что я изменилась. Его это бесило, он не понимал, что происходит. И хотел снова видеть мой страх.

Отец стал бить меня чаще, желая сломать, увидеть мои слезы. Помню, однажды, когда матери не было на дворе, он бросил меня нашей свинье Обжоре, – хотел, чтобы я испугалась. Вот просто взял в руки, перенес через ограду загона и бросил рядом с кормушкой, босыми ногами в свинячье дерьмо. А свинья – это страшная скотина, когда она больше тебя. Она жрет все подряд. Если человек выпил до беспамятства, свинья может ему лицо и уши обгрызть. А лет десять назад, мать сказывала, был в соседней деревне случай, когда свиньи съели ребенка, за которым недоглядели родители.

Я помню, как отец стоял в дверях хлева и с улыбкой наблюдал, как Обжора подходит ко мне, тыкает в меня своим пятачком и улыбается, – свиньи всегда улыбаются, особенно когда перед ними еда. Но ярость снова не дала мне погибнуть. Пока я вжималась спиной в шершавые доски загона, она снова приказала мне бороться. И я послушалась. Выломала из доски длинную острую щепку и изо всех сил ткнула ею прямо в мокрый пятачок. Видно, ярость придала мне хороших сил, потому что свинья завизжала обиженно и шарахнулась прочь, прижалась к стене хлева. Помню взгляд отца, полный злобы и недоумения.

С тех пор, кажется, он не пытался меня убить. Только бил, ну а к этому мы с матерью были привычные. Впрочем, произошло это, быть может, ещё и потому, что мать наконец выносила дитя и родила его в положенный срок.

Сашенька – так назвали ребенка. Было дитя один в один копией отца. Это помогло бате пережить новое горькое разочарование – опять не сын. Бабка тоже оттаяла, когда изволила рассмотреть сестренку поближе, через пару недель после рождения.

– В нашу породу пошла, – прогудела бабка. – Глаза уже сейчас чёрные, николаевские.

И тут же залила сахар ядом, сказала отцу:

– Слабая, видать, кровь у твоей жены, одни только девки и родятся.

Сашенька росла веселой, мы с матерью её обожали. Отец тоже, бывало, снисходил до неё, – привозил гостинчик с ярмарки или с праздника. Выпив, бывало и дочкой назовет. На шее катал под хорошее настроение и улыбался, слушая её счастливый визг. Я не завидовала, нет. Я слишком его ненавидела, чтобы мечтать о подобном. Но я радовалась, что жизнь будет добрее к сестре, что ей не придется убаюкивать лютые синяки на своем теле, как нам с матерью. И хоть были дни, когда отец, рассвирепев, махал кулаками и не глядел, в кого попадает, Сашенька побоев почти не видела.

Бабка оказалась права в своих пророчествах – ещё два раза рожала мать, и оба раза девок. Следующей по счёту родилась Манюшка, а сразу после её рождения наступила полоса тяжких бед. Каждая из них по отдельности не вызывала удивления, но больно уж дружно шли они одна за одной.

Мы никогда не жили богато, как зажиточные Коноваловы или Овсянкины. В тех семьях были полны избы могучих сыновей, они брали в аренду землю и выращивали на ней много хлеба. У нас такого не было. Но у нас была лошадь, корова, свиньи. А у крестьян ведь как, – у кого есть корова, тот уже не бедняк. Были в нашей деревне и такие семьи, которые перебивались полбой и хлебом напополам с лебедой, и молоко считали за лакомство.

Мать моя сбивала масло, творог, продавала его по соседям и на ярмарке, а на вырученные деньги отец нанимал по весне батрака, и с его помощью вспахивал и засеивал поле. Так и жили мы, вполне сносно, пока однажды в июне не вдарили вдруг заморозки. Почти весь хлеб, что зеленел на полях, почернел и погиб. А ведь по осени нужно было платить выкупные платежи за землю. Их начал выплачивать после крестьянской реформы еще отцов дед, недолго платил его отец, и нам еще оставалось несколько лет до полного выкупа. Чтобы расплатиться, продали всё, – корову, свиней, весь хлеб, который смогли собрать на опустевшем поле. Осталась только картоха а погребе, и той хватило лишь до Рождества. А потом еды не осталось. Не осталось у всех – у всей деревни. Даже посевное зерно, огромную драгоценность, и то съели.

Помню это постоянно грызущее чувство голода, которое преследовало меня всю зиму и весну. Я отрывала кору от деревьев и жевала её, – противную, жесткую, она кровянила мне десны и оставляла во рту горечь, продирающую до слез. Но я чувствовала, что эта горечь придает мне сил, и заставляла есть себя и запихивала кору в рот четырехлетней Сашеньке, которая была так слаба, что даже не могла плакать от этой горечи.

По утрам я едва вставала с лавки, и, если бы не окрики бабки, так бы и лежала целый день. Я благодарна бабке за то, что она заставляла меня вставать. Потому что знаю, – если бы не они, однажды я бы не встала совсем. А так мне приходилось отрывать себя от лавки, выходить со двора в поисках деревьев, на которых ещё оставалась кора, и к вечеру притаскиваться назад, волоча за собой длинные полосы, которые казались мертвыми, но несли жизнь для нас всех.

Манюшке не повезло родиться в лето перед этой зимой. После Рождества она перестала расти и все время просила есть: хныкала тонко-тонко, как щенок с перебитой лапкой. Мать вся почернела, не зная, где взять еды. И хотя она сама падала с ног от голода, поначалу в груди её оставались капли молока, сберегающие жизнь малышке. Пока однажды отец, озверев от голода, сам не присосался к её груди, не стесняясь нас. После того молоко у матери пропало. Манюшка умерла на следующий день.

Но это была единственная смерть в нашем доме. У других было хуже – некоторые и целыми избами вымирали. Мы как-то пережили эту зиму, а по весне стало легче: появилась трава, помещик помог общине с посевным зерном.

Настало время пахать, а денег на батрака не было. И отец взял с собой мать в поле и пахал на ней, как на кобыле, – а что было делать! Люди засеяли поля, и на них зазеленели хлеба. И хотя голодно было по-прежнему, но мы варили суп из травы и пекли лепешки из кореньев, и как-то продолжали жить.

Несмотря на особенные тяготы, выпавшие в том году на долю матери, следующей весной родилась Валюшка, – новое разочарование отца. Впрочем, Валюшка никому не досаждала криками и другими младенческими привычками. Она была тихим и на удивление спокойным ребёнком. Через это к ней стала благоволить бабка, которая в последние годы уже не делала прогнозы, что непременно родится мальчик.

А потом пришла оспа. Сначала она была далеко, доходила до нас только слухами, что в соседних областях оспа косит деревни. Мы боялись, то и дело ходили в церковь, просили у Богородицы, чтобы обошла нас беда.

Дохтор ходил по домам, уговаривал прививаться от оспы. Подробно рассказывал, как делается лекарство. Зря он это, конечно. Услышав, что вакцину стряпают из крови переболевших оспой коров, крестьяне махали на дохтора руками, крестились. Хоть и страшна была оспа, а никому не хотелось, чтобы у них выросли рога и копыта.

Уверения дохтора, что от коровьей крови рогов не вырастет, мало кого убеждали, и почти никто в нашей деревне не делал прививки. Но мать себе сделала, и нам с Саней тоже, втихаря от отца. Он бы узнал, снова избил бы. Но мать после того, как дохтор нас с ней вылечил, почитала его едва ли не за господа Бога. А уж как он смотрел на неё… Да, другая судьба могла бы быть у матери, но не для счастья мы приходим в этот мир.

Валюшке же прививку не сделали: дохтор побоялся, что слишком мала. А потом пришла оспа и выкосила полдеревни. Умерла бабка, чуть не умер отец. Метался в жару, бредил, считал в бреду обиды, все норовил кому-то отплатить. Меня поминал с ненавистью. А я пряталась от всех за печкой, – не могла скрыть своего счастья, ликовала: вот-вот свершится то, чего жду уже столько лет! А мать ухаживала за отцом, ночей не спала, не подпускала к нему смерть. И не подпустила.

А Валюшка умерла. Сгорела в одночасье, когда отец уже почти выздоровел, и от болезни остались только отвратительные чирьи на его лице. Проснулась с утра, заплакала, заметалась в жару. К ночи её не стало.

Оспа отступила, и мы стали жить вчетвером, – в бедности, почти в нищете. После голодного года и оспы отец так и не смог поправить дела. У нас больше никогда не было коровы. Несколько жалких куриц – вот был предел . Больше мать не рожала. Думаю, сказалось то, что каждую весну она таскала на себе плуг. Так мы и жили, а года мчались мимо нас, не останавливаясь.

Глава 2.

И вот сейчас мне стукнуло уже девятнадцать, а Санюшке – пятнадцать. Жить в отцовом доме было мне сложно, – он попрекал меня каждым куском. А все потому, что я не могла таскать плуг. Через пять минут пахоты в груди у меня что-то натягивалось, и я едва ли не теряла сознание.

Мать все чаще болела. По виду она совсем старуха, да и возраст немалый – тридцать шесть. Плуг она уже таскать не могла, и приходилось сестрице Сашеньке за всех отдуваться. Впрочем, она и строением пошла в отца, – крупная, добрая телом, с широкими плечами, она мало уставала после пахотных работ, от которых мы с матерью в лёжку лежали.

Так что я занималась огородом. Бездельничала, по мнению отца.

– Толку от тебя чуть, а жрешь, как господская овчарка. Иди отсель, – гнал он меня, едва я в свой черед съедала две ложки из общей миски. Мать жалела меня, подкармливала тайком, и когда отец ловил нас за этим, обе бывали биты.

Ярость моя порой защищала меня, как в детстве. Но я уже не мечтала об отцовой смерти. Раньше я часто воображала, что он калечится так, что не может драться, или вообще умирает. И всякий раз радовалась, когда отец болел. Порой это видели мать и сестра, и в глаза матери приходила печаль. Как-то, когда отец метался в бреду, я радостно заявила, что скоро мы все можем быть свободны. Мать на это мне ответила, что моя свобода обернется голодной смертью.

После этого я призадумалась. В самом деле, у нас есть худая еда на столе только потому, что отец сеет хлеб. Не будет хлеба – и нам придется совсем худо. Может быть, не будь голода, меня бы это не убедило, но голодные годы, – тот, первый, и несколько после него, – оставили в моей душе страшный след. Горький вкус коры на губах, живые воспоминания о том, как страшно умирать от голода. Когда тебе хочется есть до судорог в пустом животе, а из еды – только камни. Когда твой взгляд постоянно ищет еду, и все, встретившееся на пути, – дерево, кусок глины, собаку, – оценивает, можно ли съесть. А самое страшное не это. Самое страшное – когда на твоих глазах умирают от голода любимые люди. Кусок бы от себя отрезала, лишь бы не видеть такого больше.

Страх голода тогда усыпил мою ярость. Она приутихла, свернулась кольцом и улеглась на дне моей души ждать своего часа. Поднимала голову только иногда, когда отец бил меня особенно люто. А это случалось нередко. Чем беднее мы становились, тем злее он делался, тем тяжелее были его кулаки. Иногда рядом оказывалась Саня. Тогда она бросалась ко мне, закрывала своим телом, хватала его за сапог, умоляла: «Батенька, не бейте! Батенька, остановитесь!». Если он был трезвый, часто останавливался. Если нет – попадало обеим.

Когда мне было шестнадцать, на меня заглядывался один паренек из соседней деревни, Володя. Виделись мы с ним в церкви, на ярмарках и деревенских праздниках, улыбались друг другу, переглядывались. Как-то он спросил меня, согласятся ли родители, если он приедет свататься? И соглашусь ли я? Я опустила глаза, как и полагается девушке, сказала, что за себя согласная. Вряд ли я любила Володю, думаю я теперь. Но как же я хотела уйти из ненавистной отцовой избы! Приходить в неё по воскресеньям, приносить пироги, выпеченные в своей печи, угощать ими мать с сестренкой.

Признаться, я думала, что все это возможно, ведь отцу я в тягость. Но Володя со своими родителями появились на нашем дворе не вовремя. Накануне обрушилась стена курятника, бывшего хлева. Подкопанная в своё время свиньей, она кренилась все больше и больше, и вчера наконец рухнула. Куры разбежались, двух мы так и не нашли.

Отец был в ярости от предстоящих трат. В тот день было полнолуние, и он счел, что в этом снова виновата я. Так что к тому времени, как сваты въехали во двор, отец был выпимши, а я уже с утра была битая. И едва отец понял, по какому поводу гости, он бросился на них с кулаками. Отцу Володи он выдрал полбороды, – благо что тот, тоже нехлипкий мужик, в ответ пересчитал ему все ребра.

На этом и закончилось сватовство. Весть об отцовом приеме облетела близлежащие деревни, и после уже никто из не рисковал говорить со мной дольше положенного.

Хотя смотреть, смотрели. Я часто замечала на себе мужские взгляды – тяжёлые, долгие, они беспокоили меня и, в то же время, волновали. Но чем дальше, тем яснее я понимала, – не отдаст меня отец. Побоится, – а вдруг счастлива буду? Дальнейшие события показали, что я была и права, и неправа одновременно.

Жил в соседней деревне зажиточный лавочник Трофим Серебряков. Вышел он из таких же крестьян, как мы, а деды его были беднее наших. Когда-то давно, когда царь Александр Освободитель дал крестьянам волю и обязал помещиков продать им наделы, многие были недовольны и пытались крестьян объегорить. Крестьяне тоже были недовольны, потому что они-то хотели землю даром получить. А тут надо выплачивать, да ещё такие деньжищи, которых ни у кого из крестьянства в помине не было. В дело включились банки и дали ссуду, но ведь не бесплатно, под немалый процент. Поэтому, когда хитрые помещики предложили крестьянам вместо целого надела четвертушку, но бесплатно, многие согласились. И прогадали на том. Ведь что такое четверть надела? Десятина, небольшой кусок земли. Семью на этом не прокормишь, подати не заплатишь. Так что приходилось крестьянам арендовать у помещика недостающую землю да платить за неё, – словно из крепости и не выходили.

Но отец Трофима Серебрякова не прогадал. Денежки он уже тогда считать умел. Он тоже решил не втягиваться в кабалу и взял свою четверть бесплатно. Потом он продал ее и на эти деньги открыл в своей деревне лавку. В торговле отцу Трофима везло, и через пять лет открыл он новую лавку, в соседней деревне. Сын его продолжил дело, опутав все наши деревни своими лавками, как паук сетью. Разбогатев, Трофим Серебряков купил земли, и не в кредит, а на собственные деньги. Сейчас ему принадлежали большие поля.

Трофима не любили, – не за богатство, а за то, что давал нуждающимся деньги под огромный процент. А ежели человек денег вернуть не мог, заставлял отрабатывать на своих полях. Многие годами трудились на него, а долг все никак не могли выплатить.

Первая жена Трофима Серебрякова умерла давно, родив ему много сыновей. Сейчас они были приказчиками в лавках отца. Лет пять назад он женился снова, на молодой и бедной девушке из своей деревни. Говорят, она не хотела идти за него, но родители заставили. Ходили они в должниках у Трофима, а он посулил долг простить и за дочку ещё денег дать. Так вот, недавно умерла и она. И все узнали, что у Серебрякова – французская болезнь, которую наш дохтор называет сифилисом. Страшная это болезнь, мучительная, смерть от нее страшна. Обычно от неё быстро умирают. Но сам Трофим жил с «французкой» уже много лет, – крепок был неимоверно.

Сейчас ему было пятьдесят четыре года, а по виду – все сто. Говорят, эта болезнь выедает нос, но лицо Трофима было пока нетронуто. А вот запах, жуткий смрад, был с ним повсюду. Его вторая жена рассказывала бабам такие страшные вещи о его теле, что одна, на сносях, не удержала в себе еду.

И вот этот Трофим через пару месяцев после смерти второй жены решил жениться снова! Но на этот раз даже самые бедные родители не соглашались отдать ему свою дочь. Чтобы ребенок умер через несколько лет, кто ж того захочет? А вот мой отец согласился.

На беду я пошла на ярмарку в родную материну деревню Боево. На беду зашла в лавку за нитками. На беду столкнулась на пороге с Трофимом Серебряковым. Помню взгляд его, – сначала недоуменный, словно удил в речке карася, а выудил жемчужную брошь. Потом восхищенный, а следом оценивающий, – по зубам ли? Впрочем, Трофим этими вопросами не мучился, все ему по зубам было.

В первое же воскресенье послал он за отцом – много чести самому в гости заявляться. Отец не пошел – побежал в лавку. Я при том не была, но, наверное, был торг. Вернувшись домой, отец сказал мне:

– Ты, Лизка, передо мной виноватая, что нет у меня сыновей. Ты, чертовка, и мать твоя. А я тебя при том почти что двадцать лет кормил, поил и одевал. Пришло теперь твое время отцу послужить. Договорился я – через месяц выходишь ты замуж за Трофима Серебрякова.

Помню, как остановилось мое сердце. Продал меня батенька, как свинью продал! Не пожалел, не подумал, каково мне будет в кровать с гниющим чудищем ложиться. Всколыхнулась во мне ярость мощной волной! Чуть не бросилась я на отца, чтобы голыми руками вцепиться в горло, да мать меня опередила: схватила его за рукав, закричала:

– Не позволю!

И отец в ответ не стал бить, а сам закричал:

– О деньгах-то подумай! Она ж в богатстве жить будет! И мы корову купим, Саньке приданое справим!

Сестра заплакала:

– Не надо мне приданого, не отдавай Лизаньку!

Отец разозлился, поднял кулак, повернулся ко мне… А я почувствовала, что если он меня сейчас тронет, – точно задушу. Так что я повернулась и просто выскочила из избы.

Ярость кипела во мне лавой, выжигала изнутри глаза, сжимала горло. Я бежала вперед, не видя, куда бегу. Вот, значит, как отец распорядился моей жизнью! Решил отдать старому сифилитику, чтобы через год или несколько я умерла от поганой болезни! Но я не позволю!

Ярость вдруг схлынула разом, оставив после себя отчаяние. А что я сделаю? Что могу? Убить его? Может быть, я и смогу сделать это. Но следом – каторга, и голод для матери с Саней. Каторга не казалась мне большим наказанием за избавление от этого упыря, а вот голод для них – на это бы я никогда не пошла. Нельзя убивать отца. Но что, что мне делать?!

Я обернулась и увидела, что ноги принесли меня в лес, на дальнюю поляну, где раньше собирали землянику. Сейчас сюда редко заходили деревенские. Сказывали, что поляну облюбовали медведи, а мало кто из наших хотел бы с ними повстречаться. Но я думаю, что пустил этот слух тот, кто ходил сюда за ягодой, – уж больно здешняя земляника была вкусна, крупна и плодовита.

В любом случае, мысли о медведях были сейчас от меня далеки. Душа моя горела в адовом пламени, от бессилия, отчаяния и ненависти к отцу. Мне казалось, что я раздуваюсь, будто вся я – огромный переполненный гнойник. Я упала на колени, схватила себя за горло, открыла рот: хотела исторгнуть из себя содержимое желудка, может хоть так станет полегче. Но зря я корчилась, ни капли не вышло.

Вместо этого из груди вырвался крик. Не знаю, сколько я кричала, – может, несколько минут, а может, часов. Когда у меня кончились силы, я замолкла и повалилась наземь, хрипя сухим раскаленным горлом.

Вот тогда все и произошло. Лопушистая травка, в которую я ткнулась лицом, вдруг сказала: «Пожуй меня, и исцелишься». Не вслух сказала, но в голове я отчетливо услышала её голос. Совсем как в сказках, что сказывала мне в детстве мать. Там тоже камни и деревья помогали бедным девушкам, попавшим в беду.

Конечно, я не поверила в чудо, – думала, что лишилась рассудка. Но мне было почти все равно, ни сил, ни мыслей в голове. Я сорвала травку и принялась жевать её. Съев три или четыре листа, я вдруг почувствовала, что стало легче. Пламя внутри будто бы залило ведром освежающей воды, горящая голова остыла. Я увидела, что лежу на тёплой земле под нежной березкой, вокруг разлит аромат земляники, ласково гудят пчелы. Замужество с сифилитиком вдруг показалось не то чтобы чем-то неважным, но тем, с чем я могу справиться.

Душу мою окутало удивление и благодарность. Я села, оглянулась вокруг. И поняла, что слышу голос каждой травинки. Конечно, они не говорили хором. Но если я подходила и внимательно прислушивалась, я слышала голос растения. Оно рассказывало мне, чем может помочь. Так, вот эта крапива, из которой сколько щей сварено, умеет разжижать густую кровь. Мать-и-мачеха, приткнувшаяся рядом с крапивой, поможет от грудных болезней, оказывается. А эта, с острыми листиками и мелкими розовыми цветками, названия которой я не знаю, поможет выкинуть нежеланное дитя.

Домой я вернулась с охапкой васильков, – они пообещали мне вылечить отеки на материных ногах. Через два дня матери стало легче, отеки ушли, как будто их никогда и не было. И я сказала матери, что никогда не выйду за Тихона Серебрякова. Она обняла меня и сказала, что пойдет к старосте, если отец будет настаивать. А потом заплакала, – мать очень боялась отца.

А мне было не до страха. Я жила в удивительном, новом мире, так не похожем на тот, который был раньше. Растения открывали мне свои тайны, стоило лишь попросить. Я срывала их с благодарностью, пробовала разные сочетания, разные способы приготовления. Так я поняла, что одни травы надо кипятить в воде и настаивать, а другие – смешивать с молоком или жиром.

Припарками и отварами из нежной маленькой травки с ярко-зелеными листьями я вылечила материны больные колени; вылечила Саньку, которую с последнего голодомора доводили чирьи.

А потом вылечила соседку Марью, которая спрыгнула с сеновала прямо на доску с гвоздем, который проткнул ей ногу насквозь. С Марьей мне пришлось несладко, потому что узнала я о том не сразу. Поначалу, вытащив гвоздь из ноги, Марья лишь пописала на лоскут от юбки, замотала рану и пустилась себе работать дальше. К вечеру ногу раздуло, и Марья запылала в жару. Дохтор, на беду, уехал в город, Шептуна тоже не нашли.

Я узнала о беде утром третьего дня, встретившись с ее мужем Петром у калитки. Его лицо было серым, слезы пробороздили дорожки по щекам. Мне всегда нравились соседи. Хоть жизнь у них была почти также сложна, как наша, жили они дружно и даже находили поводы посмеяться.

Я бросилась к Марье. Её нога раздулась, как бревно, кожу далеко вокруг раны полосовали чёрные разводы дурной крови. Марья бредила, меня не узнала. Я ринулась в лес. Не так давно встретила я около болот рудую травку, которая поведала мне, что может вылечить загнившую кровь. Но когда я прибежала к ней на болото и внимательно прислушалась к её тихому пению, то поняла, что одна она Марье не поможет, сил не хватит. Несколько часов я металась по лесу, шепталась с разными травами, пока не нашла то, что мне нужно.

Вечером я сделала целебное варево и понесла его Марье. Во дворе плакали ее дети. Старший парень, стискивая зубы, чтобы не реветь вместе с мелюзгой, сказал мне:

– Мамка совсем плоха. Наверное, скоро кончится.

Я ринулась в избу. К моему облегчению, Марье ещё можно было помочь. Всю ночь я поила её отваром, а утром, не спав, пошла за новыми травами.

Три дня я была при Марье неотрывно. Наконец из раны толчками начал выходить гной, – так много, словно его там было не меньше ведра. Жар спал, и Марья наконец-то перестала метаться и просто спокойно заснула.

Я поплелась домой. На пороге меня приветил оплеухой отец. Не потому, что волновался: он знал, где я. А потому, что столько времени от работы отлыниваю. Но когда на следующий день пришёл Пётр, поклонился мне в ноги и подарил тройку своих лучших несушек, – тогда отец посмотрел на меня другими глазами.

Следующим вечером я поднесла ему квасу, от которого отец слег.

Встретила я недавно в осиннике траву, от которой узнала, – малая ее щепоть поможет от кожных болезней, а вот ежели внутрь принять, да с полстакана, то можешь совсем не проснуться. Вот этой травы я и добавила в квас, что для отца приготовила. Не полстакана, – рука не поднялась, но ложка там точно была.

Отцу от этой настойки стало худо. Он даже ругаться не мог, лишь лежал на лавке да тихо стонал, будто кошка удавленная. Я ему воды подносила и смотрела со страхом, – неужели помрет? Я ведь не этого хотела, другой расчет у меня был.

Отец все же не помер. До обеда стонал, потом выворачивать его начало так, словно в кишках у него вся наша немалая река собралась. А когда жидкость в нём кончилась, заснул и не просыпался почти день.

Когда отец очнулся, то был так слаб, что младенец мог бы его побороть. Вот тогда я и подсела к нему на лавку.

– Это я в квас своих травок добавила, – сказала, не винясь. – Ещё бы две ложки, и вас бы, батя, на свете не было. Так что не настаивайте на моем замужестве с Трофимом.