banner banner banner
Скорбь Сатаны
Скорбь Сатаны
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Скорбь Сатаны

скачать книгу бесплатно

Скорбь Сатаны
Мария Корелли

Магистраль. Главный тренд
Действие романа происходит в Лондоне в 1895 году. Сатана ходит среди людей в поисках очередной игрушки, с которой сможет позабавиться, чтобы показать Богу, что может развратить кого угодно. Он хочет найти кого-то достойного, кто сможет сопротивляться искушениям, но вокруг царит безверие, коррупция, продажность.

Джеффри Темпест, молодой обедневший писатель, едва сводит концы с концами, безуспешно пытается продать свой роман. В очередной раз, когда он размышляет о своем отчаянном положении, он замечает на столе три письма. Первое – от друга из Австралии, который разбогател на золотодобыче, он сообщает, что посылает к Джеффри друга, который поможет ему выбраться из бедности. Второе – записка от поверенного, в которой подробно описывается, что он унаследовал состояние от умершего родственника. Третье – рекомендательное письмо от Князя Лучо Риманеза, «избавителя от бедности», про которого писал друг из Австралии. Сможет ли Джеффри сделать правильный выбор, сохранить талант и душу?..

«Скорбь Сатаны» – мистический декадентский роман английской писательницы Марии Корелли, опубликованный в 1895 году и ставший крупнейшим бестселлером в истории викторианской Англии.

Мария Корелли

Скорбь Сатаны

Maria Corelli

THE SORROWS OF SATAN

© В. Чарный., перевод на русский язык, 2023

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023

Все права защищены. Книга или любая ее часть не может быть скопирована, воспроизведена в электронной или механической форме, в виде фотокопии, записи в память ЭВМ, репродукции или каким-либо иным способом, а также использована в любой информационной системе без получения разрешения от издателя. Копирование, воспроизведение и иное использование книги или ее части без согласия издателя является незаконным и влечет за собой уголовную, административную и гражданскую ответственность.

I

Известно ли вам, что значит быть бедным? Не кичиться бедностью, подобно тому, кто имеет свои пять-шесть тысяч годового дохода, и все же клянется, что едва сводит концы с концами, но быть действительно бедным – всецело, мучительно, безобразно бедным позорной, убогой, ничтожной бедностью? Бедностью, что вынуждает носить одно и то же платье, покуда оно совершенно не износится – той, что лишает вас свежего белья, когда услуги прачки непомерно дороги, что лишает вас самоуважения, заставляя стыдливо красться вдоль улиц, когда бы вы могли гордо шагать по ним в кругу друзей – я говорю о бедности такого рода. Это сокрушительное проклятие, погребающее благородные стремления под тяжестью низменных забот; это нравственная язва, прободающая сердце благонамеренного человеческого существа, делая его завистливым и злонравным, рождая в нем желание взяться за динамит. Когда он видит жирную, праздную светскую даму, что проезжает мимо в своем роскошном экипаже, лениво развалясь на сиденье, видит ее лицо, испещренное багрово-красными пятнами, следами непомерного обжорства, – когда наблюдает, как безмозглый, утонченный модник курит и предается безделью в парке, как если бы весь мир с его миллионами честных тружеников были созданы лишь для беспечных развлечений так называемого «высшего общества» – вся его благая кровь обращается желчью, и страдающий дух восстает с мятежным воплем: «Почему же, во имя всего святого, все так несправедливо? Почему карманы никчемного бездельника полны золота лишь благодаря случаю и праву наследования, а я, трудящийся в поте лица от зари до полуночи, едва могу наскрести на сытный обед?»

И в самом деле, почему? Почему грешники цветут, подобно благородному лавру? Я часто размышлял над этим. Однако теперь я думаю, что способен ответить на этот вопрос, основываясь на собственном опыте. И каком опыте! Кто мне поверит? Кто поверит, что столь необычная и умопомрачающая доля выпала простому смертному? Никто. И все же это правда – и более правдиво, чем многое из того, что зовется истинным. Более того, мне известно, что многие испытывают злоключения, подобные моим, подпав под то же самое влияние, возможно, иногда в их сознании мелькает мысль о том, что они погрязли во грехе, но воля их слишком слаба, чтобы разорвать ту сеть, в которую они попались добровольно. Усвоят ли они урок, преподанный мне? Пройдут ли столь же горестную школу под оком столь же грозного надзирателя? Смогут ли постичь, как я, неволей – всеми фибрами моего умственного восприятия – необъятный, неделимый, деятельный Разум, что трудится беспрестанно, хоть и безмолвно, бесконечного во времени, безусловно существующего Бога? Если случится так, тьма их сомнений рассеется, и вся мнимая мирская несправедливость обернется чистой воды беспристрастностью. Но пишу я без надежды в чем-либо убедить или просветить своих современников. Мне слишком хорошо известно, сколь они строптивы – судить об этом я могу по себе. В том, как горделиво я когда-то верил в себя, меня не превзошел ни один из людей на всем земном шаре. И я отдаю себе отчет в том, что остальные находятся в схожем положении. Я всего лишь желаю изложить здесь события своего жизненного пути в том порядке, в котором они сменяли друг друга, предоставив более смелым умам рассуждать о загадках человеческого существования сообразно их силам.

Стояла жестокая зима, которую еще долго будут вспоминать как одну из самых суровых в этих широтах, когда великая волна холодов захлестнула не только славный британский архипелаг, но и всю Европу, а я, Джеффри Темпест, один во всем Лондоне умирал от голода. В наши дни голодный человек редко у кого вызывает заслуженное сострадание – столь редки те, что могут в него поверить. Достойные люди, те, что только что наелись до отвала, больше всех прочих проявляют недоверие, а кое у кого из них рассказы о том, что где-то голодают люди и вовсе вызывают улыбку, словно являются обыденными послеобеденными анекдотами. Или, с раздражающей рассеянностью, столь характерной для великосветской публики, что, задавая вопрос, не дожидается, пока на него ответят, или не понимает услышанного, для сытно отобедавших, которые, услышав, что кто-то умирает от голода, лениво бормочут: «Какой ужас!», и возвращаются к обсуждению последних веяний моды, чтобы убить время, иначе время убьет их абсолютной скукой. Сам факт того, что кто-то голоден, звучит грубо, плебейски, и о нем не упоминают в приличном обществе, где каждый всегда ест больше, чем ему требуется. Однако в те дни, о которых я говорю, мне, с некоторых пор ставшему объектом всеобщей зависти, слишком хорошо был ясен жестокий смысл слова «голод» – грызущая боль, тошнотворная слабость, безжизненное оцепенение, неутолимая животная потребность в одной лишь пище; все эти чувства в достаточной мере страшат тех, кто по несчастью испытывает их каждый день, но если они причиняют страдания тем, кто вскормлен в неге и воспитан в манере, присущей джентльмену – Боже упаси! – их боль куда сильнее. Я чувствовал, что не заслуживал тех несчастий, что на меня обрушились. Я трудился, не жалея сил. С тех пор, как умер мой отец и я обнаружил, что все состояние, которое, как я полагал, унаследую от него, до последнего пенни достанется сонмищу кредиторов, и от всего нашего дома и имения мне останется лишь украшенный камнями миниатюрный портрет матери, отдавшей свою жизнь, чтобы я появился на свет, – с тех самых пор я работал не покладая рук, от зари до заката. В своем университетском образовании я избрал единственную стезю, для которой, как мне казалось, я был пригоден – литературную. Я пытался устроиться почти в каждое лондонское издание – многие мне отказали, иные дали испытательный срок, но ни одно не платило на постоянной основе. Каждый, кто стремится превратить свой мозг и свое перо в источники постоянного дохода, в начале пути удостаивается участи изгоя. Он никому не нужен; его все презирают. Над его потугами потешаются, рукописи швыряют ему в лицо, не читая их, и он вызывает у всех столько же интереса, сколько убийца, сидящий в камере смертников. Убийца хотя бы накормлен и одет – его навещает достойный священник, и даже тюремщик иногда снисходит до того, чтобы перекинуться с ним в карты. Но человек, наделенный даром мыслить оригинально и выражать эти мысли, для всех облеченных властью куда хуже самого отпетого негодяя, и все чинуши едины в своем стремлении растоптать его при любой возможности. В мрачном молчании я сносил пинки с тычками и продолжал жить дальше – не из любви к жизни, но лишь потому, что презирал трусливое насилие над самим собой. Я был достаточно молод и не так легко расставался с надеждой – призрачной надеждой на то, что придет и моя очередь – быть может, вечно вращающееся колесо фортуны вознесет меня наверх так же, как перемалывает сейчас, едва способного влачить свое жалкое существование – хотя дни мои сменяли друг друга, ничего не менялось. Почти шесть месяцев я работал в должности рецензента в одном известном литературно-художественном журнале. Мне присылали по тридцать романов в неделю для «критики» – я взял привычку наскоро пролистывать восемь или десять из них, писать разгромный обзор на эти случайно выбранные романы, а оставшиеся вообще не удостаивал вниманием. Я обнаружил, что подобный образ действий считался разумным, и какое-то время редактор, щедро плативший мне по пятнадцать шиллингов в неделю, был мною доволен. Но меня сгубил единственный случай, когда, пойдя против собственных правил, я тепло отозвался об одном произведении, сообразно совести сочтя его оригинальным и превосходно написанным. Его автор оказался заклятым врагом владельца журнала, и, к несчастью для меня, мой хвалебный отзыв опубликовали; так взаимная вражда пересилила правый суд, и я был незамедлительно уволен.

После этого я влачил довольно жалкое существование; мне перепадала кое-какая халтура из ежедневных газет, меня кормили обещаниями, которые никто не собирался сдерживать, пока той самой зимой, в январе, я не остался без единого пенни, на пороге голодной смерти, к тому же задолжав месячную оплату за убогую квартирку в переулке недалеко от Британского музея. Весь день я устало таскался из газеты в газету в поисках работы, и везде меня ждал отказ. Все возможные должности были заняты. Также я безуспешно пытался пристроить собственную рукопись – художественный роман, по моему мнению, вполне достойный; но все рецензенты в издательствах сочли его никуда не годным. Как я узнал позже, все эти «рецензенты» по большей части сами являлись романистами; в свободное время они читали чужие произведения и оценивали их. Подобное положение дел казалось мне несправедливым; я всегда полагал, что оно благоприятствует посредственности, подавляя ростки оригинальности. Здравый смысл подсказывает, что писатель-рецензент, занимающий определенное место в литературной среде, скорее станет продвигать авторов-однодневок, нежели тех, что способны потеснить его на этом поприще. Как бы то ни было и сколь порочна ни была сложившаяся система, суждение обо мне и моем литературном детище было крайне предвзятым. Последний из посещенных мною издателей оказался человеком вполне добродушным и не без некоторого сочувствия окинул взглядом мое истрепанное платье и худое лицо.

– Мне жаль, – сказал он, – мне очень жаль, но рецензенты мои высказались единодушно. Из того, что я от них слышал, я заключаю, что вы слишком серьезны. Кроме того, позволили себе несколько саркастических выпадов в сторону общественности. Любезный государь, так не пойдет. Никогда не вините общество – оно покупает книги! Вот если бы вы написали остроумный любовный роман, с пикантными нотками, и даже куда более пикантный, чем дозволено, то угодили бы вкусу современной публики.

– Прошу прощения, – несколько вяло возразил я, – но уверены ли вы в том, что хорошо разбираетесь во вкусах современной публики?

Он улыбнулся мне снисходительной, довольной улыбкой, без сомнения считая, что подобный вопрос я задал исключительно благодаря собственному невежеству.

– Разумеется, я в этом уверен, – ответил он. – В мои обязанности входит знать о потребностях публики так же хорошо, как о содержимом своих карманов. Поймите меня – я не предлагаю вам писать о чем-то совершенно непристойном, оставим это эмансипированным женщинам, – тут он засмеялся – но могу заверить вас в том, что высококлассная художественная проза плохо продается. Прежде всего ее не любят критики. Но и критикам, и общественности придется по вкусу чувственный реалистический роман, написанный лаконичным газетным языком. Литературный, аддисоновский язык – это ошибка.

– Значит, по-вашему, я и сам – ошибка, – проговорил я, натянуто улыбаясь. – В любом случае, если вы действительно говорите правду, мне стоит отложить перо и попробовать свои силы в ином ремесле. Я достаточно старомоден, чтобы считать профессию литератора достойнейшей из возможных, и мне не по пути с теми, кто сознательно способствует ее разложению.

Он бросил на меня косой взгляд, в котором мелькнули недоверие и пренебрежение.

– Так-так! – воскликнул он. – Вижу, есть в вас нечто донкихотское. Ничего, это пройдет. Не желаете ли отужинать сегодня в моем клубе?

На его предложение я, нимало не раздумывая, ответил отказом. Я видел, что ему известно, в каком бедственном положении я нахожусь, и моя гордость – или тщеславие, если угодно – поспешно пришли на выручку. Я торопливо пожелал ему всего хорошего и ретировался в свою квартиру, прихватив отвергнутую рукопись. По прибытии, едва я ступил на лестницу, мне встретилась хозяйка, спросившая, «не соблаговолю ли я уладить дела» на следующий день. Бедняжка обратилась ко мне учтиво, и не без некоторой сочувственной робости. Столь явное проявление жалости с ее стороны наполнило мою душу желчью так же, как предложение издателя накормить меня ужином уязвило мою гордость – и с совершенно нахальной уверенностью я немедленно пообещал принести ей деньги в удобное для нее время, хоть и не имел ни малейшего представления о том, где и как раздобуду требуемую сумму. Расставшись с ней, я закрылся у себя в комнате, швырнув бесполезную рукопись на пол, бросился в кресло и крепко выругался. Ругань придала мне бодрости, и это казалось мне естественным – хотя от недоедания я порядком ослаб, но все же не настолько, чтобы лить слезы – и бранные слова приносили мне такое же облегчение, какое, я полагаю, испытывает взволнованная женщина, разражаясь плачем. Сраженный отчаянием, я не мог ни плакать, ни взывать к Богу. Откровенно говоря, в бога я вовсе не верил – тогда не верил. Я был самодостаточным смертным, презиравшим дряхлые суеверия так называемой религии. Разумеется, воспитан я был в духе христианства, но в моих глазах вера утратила всяческую пользу, стоило мне осознать абсолютную неэффективность христианских священников в решении насущных жизненных вопросов. Душа моя без руля и ветрил неслась среди хаоса, разум тяготил груз мыслей и честолюбия, а тело бедствовало. Положение мое было отчаянным – и сам я пребывал в отчаянии. Если благие и падшие ангелы играли в кости и победившему доставалась человеческая душа, то в этот самый миг кто-то из них делал решающий бросок ради моей собственной. И все-таки, несмотря на все это, я чувствовал, что сделал все, что было в моих силах. Меня загнали в угол мои современники, теснили, не давая жить, но я боролся, как только мог. Я трудился честно, терпеливо – и бесцельно. Я знал негодяев, что получали кучу денег, и жуликов, что сколотили целое состояние. Они благоденствовали, и это, по-видимому, служило доказательством того, что честность все же не являлась лучшей политикой. Что же мне оставалось делать? Как мог я ступить на путь иезуита, злодействуя ради собственной выгоды? Такие отрешенные мысли мелькали в моей голове, если только эту отупелую блажь можно было назвать мыслями.

Ночь была невероятно холодной. Мои руки совсем онемели, и я пытался отогреть их при помощи масляной лампы, которой хозяйка все еще разрешала пользоваться, несмотря на долги. Тут я заметил три письма на столе – одно в длинном синем конверте, видимо, повестка в суд или уведомление о возврате моей рукописи; на другом была марка Мельбурнского почтамта; третий конверт был плотным, квадратным, с красно-золотой короной на обороте. Я равнодушно перевернул их, выбрав то, что пришло из Австралии, и взвесил его на ладони, прежде чем открыть. Я знал, от кого оно, и рассеянно думал о том, какие вести в нем заключались. Несколько месяцев назад я подробно рассказал о своих трудностях и растущих долгах старому приятелю из колледжа, что счел маленькую Англию недостойной своих амбиций, и отплыл навстречу огромному новому миру, намереваясь заняться золотодобычей. Дела у него, как я понял, шли хорошо, а положение его было весьма прочным, и я отважился прямо попросить у него пятьдесят фунтов взаймы. Без сомнений, передо мной был его ответ, и я помедлил, прежде чем вскрыть печать.

– Конечно, меня ждет отказ, – проговорил я вполголоса. – Каким бы добрым ни был друг, если просить у него денег, он вскоре очерствеет. Он рассыплется в сожалениях, скажет, что дела идут скверно и времена нынче дурные, в надежде, что я вскоре найду выход сам. Я уже слышал подобное. В конечном счете, стоит ли мне надеяться на то, что он отличается от всех прочих? Ведь нас ничего не связывает, кроме дружеских дней, проведенных в стенах Оксфорда.

С этими словами у меня вырвался невольный вздох, и на мгновение туман застил мои глаза. Я снова увидел башни безмятежного колледжа Модлин, тени благородных зеленых деревьев на дорожках университетского городка, где мы – я и человек, чье письмо я сжимал в руке, – прогуливались в дни беззаботной юности и мечтали о том, что нам, двум гениям, суждено возродить духовность этого мира. Мы любили классиков – нас переполняли строки Гомера, мысли и максимы бессмертных греков и латинян, и я искренне считаю, что в те дни мечтаний мы думали, что и в самих нас есть что-то от героев. Но вскоре мы оказались на арене общества, лишившей нас возвышенных надежд – мы были всего лишь обыкновенными деталями механизма, и ничем иным – однообразная работа и проза повседневной жизни оттеснили Гомера на задний план, и вскоре мы обнаружили, что общество куда больше интересовалось очередным пошлым скандалом, а не трагедиями Софокла или мудростью Платона. Что ж! несомненно, наши мечты о том, что с нашей помощью возможно преобразовать мир, где потерпели поражение Платон и Христос, были глупыми, однако самый закоренелый циник не станет отрицать, что приятно оглянуться на дни минувшей молодости и вспомнить, что хотя бы тогда, возможно в последний раз в жизни, он был полон благородных побуждений.

Лампа горела все хуже, и мне пришлось подровнять фитиль перед тем, как снова приняться за чтение. В соседней комнате кто-то играл на скрипке, и играл хорошо. Смычок извлекал ноты нежно, и в то же время с некоторой живостью, и я слушал, испытывая смутное удовольствие. От голода я так ослаб, что был почти безразличен ко всему вокруг, балансируя на грани оцепенения, и пронзительная сладость музыки, взывающей к чувственной и эстетической сторонам моей натуры, на миг пересилила животный инстинкт.

– Вот так! – пробормотал я, обращаясь к незримому музыканту. – Ты упражняешься, пиликаешь на своей скрипке, и за это, несомненно, получаешь жалкие гроши, на которые едва можно протянуть. Быть может, ты, бедняга, играешь в каком-то дешевом оркестрике, а может, даже на улицах, и голодаешь здесь, в квартале, где живет элита, не смея надеяться, что обретешь популярность и склонишь колено перед его величеством – а если у тебя и была такая надежда, она безнадежно утрачена. Играй, мой друг, играй! Твоя музыка приятна слуху и кажется, ты счастлив. Правда ли это? Или ты, как и я, стремительно катишься на дно?

Скрипка звучала тише, прежняя мелодия сменилась печальной, и ей вторили градины, бившиеся в ставни. Порывистый ветер свистел под дверью, завывал в дымоходе – холодный, будто касание смерти, настойчивый, как нож, пронзающий плоть. Я задрожал, склонился над чадившей лампой, приготовившись узнать, что за новости пришли из Австралии. Едва я открыл конверт, на стол упал вексель на пятьдесят фунтов, которые я мог получить в одном известном лондонском банке. Сердце мое встрепенулось от облегчения и благодарности.

– Джек, старина, как я ошибся в тебе! – воскликнул я. – Выходит, сердце у тебя доброе.

И я, глубоко тронутый тем, с какой легкостью мой друг проявил щедрость, жадно принялся за чтение. Письмо было недлинным; очевидно, писалось оно в спешке.

«Дорогой Джефф!

Мне жаль слышать, что ты в столь тяжелом положении; это напрямую говорит о том, какого сорта дурни по-прежнему преуспевают в Лондоне, пока такой способный человек, как ты, тщетно пытается найти себе место в литературном мире и добиться признания. Думаю, что все дело тут в связях, а деньги – единственное, что влияет на ход любого дела. Вот пятьдесят фунтов, о которых ты просил, пожалуйста, – и не спеши мне их возвращать. В этом году я окажу тебе еще одну услугу, и пошлю к тебе друга – настоящего друга, без обмана! С собой у него будет рекомендательное письмо от меня, и между нами говоря, старина, для тебя нет ничего лучше, чем препоручить ему себя и свои литературные дела. Он знает всех, всю хитрость издательского дела, всю шайку газетчиков. Кроме того, он ярый филантроп, и особенно приятно ему общество духовенства. Ты скажешь, что это довольно странная наклонность, но он откровенно признался мне, что причина столь причудливой симпатии кроется в его несметном богатстве: он попросту не представляет, что делать со всеми своими деньгами, а достопочтенное духовенство всегда готово подсказать ему, как ими распорядиться. Ему доставляет удовольствие сознавать, что в какой-либо части света его деньги и влиятельность (а он весьма влиятелен) приносят кому-либо пользу. Он помог мне выпутаться из весьма затруднительного положения, и я очень многим ему обязан. Я рассказал ему о тебе все – что ты умен, что тебя высоко ценили в нашей старой доброй альма-матер, и он пообещал, что окажет тебе услугу. Он волен делать все, что ему заблагорассудится; вполне закономерно, учитывая, что все моральные устои, вся цивилизация и все прочее подвластны силе денег – а его средства кажутся неисчерпаемыми. Воспользуйся его услугами, так как он охотно готов предоставить их, а затем напиши мне и дай знать, как у тебя дела. Не беспокойся о пятидесяти фунтах, пока не почувствуешь, что постигшие тебя невзгоды остались позади.

Я рассмеялся, увидев нелепую подпись, хотя в глазах моих, кажется, стояли слезы. «Боффлз» – так окрестили моего друга товарищи по колледжу, и ни я, ни он не помнили, откуда пошло это прозвище. Никто, кроме преподавателей, не называл его Джоном Кэррингтоном – для всех он был просто Боффлз, и даже сейчас все его близкие друзья звали его только так. Я распрямился, отложив его письмо и вексель на пятьдесят фунтов, сиюминутно, вскользь подумав о том, что представлял собой этот «филантроп», не представлявший, как можно распорядиться собственными деньгами, и обратил внимание на два оставшихся письма, успокоенный мыслью о том, что завтра смогу выплатить долг хозяйке, как и обещал. Кроме того, я мог заказать себе ужин и разжечь огонь в камине, чтобы оживить свою холодную комнату. Однако перед тем как удовлетворить свои насущные потребности, я вскрыл длинный синий конверт, возможно, грозивший мне судебным разбирательством, и, развернув сложенный лист бумаги, изумленно уставился на него. Что все это значило? Буквы плясали перед глазами – озадаченный, растерянный, я перечитывал строчки снова и снова, не понимая их смысла. И вдруг, словно пораженный молнией, я вмиг осознал, что они значат… нет, нет, невозможно! Разве может фортуна быть столь безумной? Что за дикий каприз, что за чудовищная шутка? Наверняка это чей-то бездушный розыгрыш, и все же, даже если это так, следует признать, что все исполнено весьма искусно! И даже скреплено законной печатью! Честное слово, я готов был поклясться всеми фантастическими, невероятными сущностями, что правят человеческими судьбами, – вести доподлинно были благими!

II

Не без усилий приведя в порядок мысли, я не спеша перечитал каждое слово, отчего мое изумление лишь возросло. Сходил ли я с ума, или меня лихорадило? Разве могли эти ошеломительные, умопомрачительные сведения действительно быть правдой? Так как – если и впрямь это правда, милосердный боже! – от одной лишь мысли об этом кружилась голова, и лишь усилием воли я сумел удержаться на ногах, несмотря на столь внезапный, исступленный восторг. Если это было правдой – о, тогда весь мир был бы у моих ног! – из нищего я превратился бы в царя, я стал бы тем, кем только пожелаю! Письмо – чудесное письмо было заверено печатью известной лондонской юридической фирмы, и в нем скупо и четко говорилось, что живший в Южной Америке дальний родственник моего отца, о котором я в последний раз слышал еще будучи ребенком, внезапно скончался, и я был его единственным наследником.

«Недвижимость и прочее имущество оцениваются приблизительно в пять миллионов фунтов стерлингов, и мы будем признательны, если в любой удобный для вас день на этой неделе вы сможете посетить нас с тем, чтобы уладить все необходимые формальности. Большая часть средств хранится в Банке Англии; кроме того, существенный капитал вложен в ценные государственные бумаги Франции. Остальные детали мы предпочли бы обсудить с вами лично, не в переписке. Надеемся, что вы незамедлительно с нами свяжетесь, ваши покорные слуги…»

Пять миллионов!.. Я, голодный литературный поденщик – без друзей, без надежд, отчаявшийся пристроиться в самую паршивую газетенку – обладатель более пяти миллионов фунтов стерлингов! Я попытался принять этот поразительный факт – очевидно, что это был факт – и не смог. Все это казалось мне диким наваждением, порождением смутного дурмана в моей голове, причиной которого был голод. Я уставился на свою комнату: дрянное, жалкое убранство, погасший камин, замызганная лампа, низенькая кровать – свидетельство нужды и нищеты, куда ни глянь, и тогда разительный контраст между окружавшей меня бедностью и тем, что я только что узнал, потряс меня до основания, так как я никогда не слышал и не мог вообразить себе ничего более нелепого и абсурдного; вслед за тем я расхохотался.

– Что за каприз безумной фортуны! – вскричал я. – Разве можно представить подобное? Господи Боже! Чтобы мне, именно мне среди всех прочих улыбнулась удача? Ей-богу, не пройдет и нескольких месяцев, как все это общество волчком завертится на моей ладони!

И я снова захохотал во весь голос; так же громко, как незадолго до того изрыгал проклятия, не в силах справиться с нахлынувшими чувствами. И кто-то захохотал в ответ – казалось, что мне вторило эхо. Я осекся, вздрогнув от неожиданности, и прислушался. Снаружи лил дождь, и ветер визжал, словно сварливая карга; скрипач по соседству играл виртуозный пассаж; никаких иных звуков я не услышал. И все же я мог поклясться, что слышал чей-то утробный смех за своей спиной.

– Должно быть, мне это показалось, – пробормотал я, подкрутив фитиль так, чтобы в комнате стало светлее. – Наверное, я перенервничал – ничего удивительного! Бедняга Боффлз, мой старый добрый друг! – продолжал я говорить сам с собой, вспоминая посланные им пятьдесят фунтов, всего лишь несколько минут назад казавшиеся мне даром свыше. – Какой сюрприз ожидает тебя! Свои деньги ты получишь назад так же быстро, как их отправил, и я добавлю еще пятьдесят фунтов сверху за твою щедрость. Что же до того мецената, посланного тобой, чтобы помочь мне преодолеть мои невзгоды, может, этот джентльмен и вправду славный малый, но в этот раз он явно окажется не в своей тарелке. Я не нуждаюсь ни в помощи, ни в советах, ни в покровительстве – все это я могу купить! Титулы, почести, блага – купить можно все; любовь, дружба, положение – все продается в этот великолепный век коммерции и принадлежит тому, кто заявит самую высокую ставку! Клянусь своей душой! этому богатому филантропу придется постараться, если он захочет со мной соперничать! Уверен, что у него вряд ли найдется пять миллионов, чтобы пустить их на ветер! А теперь пора поужинать – прежде, чем я обзаведусь наличными, придется пожить в долг, но нет ни единой причины, по которой я не должен тотчас оставить эту убогую дыру и отправиться в один из лучших отелей, чтобы кутнуть на славу!

Подстегиваемый волнением и радостью, я готов был уже покинуть комнату, но свежий, яростный порыв ветра выбросил тучу сажи из каминной трубы, и та осела на моей позабытой рукописи, в отчаянии брошенной на пол. Я поспешно поднял ее, стряхнув зловонные хлопья, и подумал о том, что теперь будет с ней, когда я сам могу опубликовать ее, и не только опубликовать, но и сделать рекламу, продвинуть ее всеми возможными искусными, ненавязчивыми способами, известными лишь узкому кругу посвященных. Я улыбнулся при мысли о том, как отомщу всем, кто издевался надо мной, пренебрегая моими трудами, – как задрожат они теперь! как будут ползать у моих ног, точно побитые псы, скуля и раболепствуя! Каждая упрямая, гордая голова склонится передо мной; так думал я тогда, ведь сила денег всепобеждающа, лишь когда ее направляет разум. Разум и деньги способны менять мир – без денег разум крайне редко справляется в одиночку, и об этом весомом и доказанном факте должны помнить те, у кого нет мозгов!

Полный честолюбивых мыслей, я то и дело слышал неистовую скрипку, звучавшую по соседству – ее болезненные рыдания тотчас сменялись заливистым, беззаботным смехом взбалмошной девицы; и тут я вспомнил, что так и не открыл третье письмо с красно-золотой короной, которое я с самого начала едва удостоил вниманием. Я поднял его, перевернул, и мои пальцы со странной неохотой разорвали плотный конверт. Достав столь же плотный небольшой лист бумаги с такой же короной, я прочел следующие строки, написанные удивительно четким, убористым, изящным почерком:

«Милостивый государь!

Я – податель рекомендательного письма от вашего товарища по колледжу, господина Джона Кэррингтона, ныне проживающего в Мельбурне, соблаговолившего предоставить мне возможность завести знакомство с тем, кто, согласно моему разумению, обладает исключительным литературным дарованием. Я навещу вас этим вечером между восемью и девятью часами, и рассчитываю, что вы окажетесь дома и не будете заняты. К письму я прилагаю свою визитную карточку, свой адрес, а также прошу меня дождаться.

С совершеннейшим почтением,

Лучо Риманез».

Упомянутая визитка упала на стол, едва я закончил чтение. На ней была та же искусная корона и подпись:

«Князь Лучо Риманез»,

а внизу карандашом приписан адрес: «Гранд-Отель».

Я перечитал письмо – язык его был достаточно строгим, ясным и учтивым. В нем не было ничего примечательного – совершенно ничего, и все же мне казалось, что оно обременено неким скрытым смыслом. Не могу сказать, почему. Мое внимание странным образом приковывал характерный, отчетливый почерк, и я вообразил, что автор письма должен прийтись мне по душе. Как бушевал ветер! и как завывала скрипка в соседней комнате, словно мятущийся дух позабытого музыканта под пыткой! Кружилась голова, щемило сердце, и капли дождя снаружи отдавались в ушах, словно шаги шпиона, что следил за каждым моим движением. Я ощущал раздражение, беспокойство – предчувствие зла застило яркие мысли о внезапно постигшей меня удаче. Вдруг я испытал острый приступ стыда – этот чужеземный князь, если, конечно, он на самом деле является таковым, собирался навестить меня – меня, в одночасье ставшего миллионером – в моем нынешнем презренном жилище. Я еще не успел коснуться своих богатств, но уже запятнал себя жалким, пошлым притворством, будто я никогда не был беден, и сейчас всего лишь смутился перед лицом небольших временных затруднений! Если бы у меня было хотя бы полшиллинга (а у меня его не было), я бы отправил нарочного к моему гостю с просьбой отложить визит.

– В любом случае, – вновь заговорил я, обращаясь к самому себе посреди пустой комнаты, где слышались отзвуки бушующей грозы, – я не стану принимать его сегодня. Сейчас я уйду, не оставив записки, и если он явится, то подумает, что я еще не получал его письма. Я могу назначить ему встречу, когда переселюсь на квартиру получше, и буду одет, как подобает моему положению, а сейчас нет ничего проще, чем избежать встречи с этим потенциальным благодетелем.

С этими словами мерцавшая лампа печально захрипела и погасла, и я остался в кромешной тьме. Выругавшись самым непочтительным образом, я принялся шарить по комнате в попытке найти спички или хотя бы пальто и шляпу, и все еще был занят бесплодными, досадными поисками, когда услышал цокот копыт: под моим окном резко остановилась лошадь. Кругом был мрак; я замер, прислушиваясь. Внизу послышалось какое-то движение, затем с боязливой учтивостью заговорила хозяйка, и звуки ее голоса переплетались с иным, звучным мужским голосом, затем кто-то уверенным, ровным шагом стал подниматься по лестнице на мой этаж.

– Вот же дьявол! – сердито пробормотал я. – Как изменчива удача – явился тот, кого мне не хочется видеть!

III

Открылась дверь, и в плотной тьме, окутавшей меня, я мог различить лишь высокую тень, стоявшую на пороге. Я хорошо помню, какое необычное любопытство пробудилось во мне при виде этой расплывчатой фигуры, в которой с первого взгляда угадывалась статность и представительность манер – и было оно столь сильным, что я едва расслышал, как хозяйка сказала: «Сэр, к вам явился этот джентльмен», – и ее слова тут же сменились неодобрительным бормотанием, стоило ей увидеть погруженную во мрак комнату. «Ну конечно, должно быть, лампа погасла!» – воскликнула она, и, обращаясь к гостю, добавила: «Сэр, боюсь, что мистера Темпеста здесь все же нет, хотя я уверена, что видела его полчаса назад. Если вы подождете здесь минутку, я принесу огня и посмотрю, не оставил ли он записки на столе».

Она поспешно удалилась, и хотя я знал, что должен поприветствовать вошедшего, необычайная, необъяснимая порочная причуда заставляла меня молчать, не обнаруживая своего присутствия. Тем временем высокий незнакомец сделал шаг или два, и звучный голос с нотками иронической веселости назвал мое имя:

– Джеффри Темпест, вы здесь?

Почему я не мог ответить? Странное, неестественное упрямство сковало мой язык, и, скрытый во мраке своего жалкого прибежища, я продолжал хранить молчание. Величественная фигура приблизилась, вдруг нависнув надо мной, и гость вновь воззвал ко мне:

– Джеффри Темпест, здесь ли вы?

Стыд охватил меня, и я больше не мог сдерживаться – приложив немало усилий, чтобы разрушить это удивительное заклятие немоты, поразившей меня, словно труса, прячущегося в тени, я смело шагнул вперед, навстречу гостю.

– Да, я здесь. И стыжусь того, что мне приходится встречать вас вот так. Вы, разумеется, князь Риманез – я только что прочел ваше письмо, уведомившее меня о вашем визите, но надеялся, что хозяйка, увидев, что в комнате темно, подумает, что меня здесь нет, и проводит вас к выходу. Видите, я абсолютно честен с вами!

– Вы и в самом деле говорите правду! – ответил незнакомец, и в голосе его все так же звенела серебром скрытая насмешка. – Вы так честны со мной, что понять вас несложно. Без лишних слов, без лишней вежливости вы отказываетесь принять меня; вы вообще не хотели, чтобы я приходил!

Столь открытое изъяснение моего умонастроения прозвучало так бесцеремонно, что я в спешке принялся отрицать это, хотя знал, что так и было. Правда, даже пустячная, всегда неприятна!

– Прошу вас, не считайте меня столь неучтивым. На самом деле я ознакомился с вашим письмом всего несколько минут назад, и до того, как сумел сделать хоть какие-то распоряжения, чтобы принять вас как подобает, лампа погасла, и вот я вынужден встретить вас в полной темноте, где даже руки друг другу не подать.

– А если попробовать? – спросил мой гость, и голос его внезапно смягчился, что придавало ему еще большую привлекательность. – Вот моя рука – и если вы ищете моей дружбы, наши руки встретятся – на ощупь, вслепую!

Я сразу протянул ему руку, и немедленно ощутил касание его теплой ладони, несколько властно сжавшей мою. В тот же миг комнату озарила вспышка света: вошла хозяйка, державшая в руках зажженную лампу, которую звала «своей лучшей», и поставила ее на стол. Кажется, у нее вырвался удивленный возглас при виде меня – что бы она ни сказала, я был слишком поглощен и очарован внешностью мужчины, в чьей длинной, изящной руке все еще покоилась моя. Я вполне высокого роста, но он был на полголовы выше, если не более того, и, рассмотрев его как следует, я подумал, что никогда еще не видел подобного сочетания красоты и интеллектуальности в облике любого из живущих. Превосходно очерченное лицо благородно возвышалось над плечами, достойными самого Геркулеса – овал его был идеален, необычайно бледен, и на нем ярко сияли большие черные глаза, взгляд которых загадочным образом полнился и веселостью, и болью. Но самым впечатляющим в его лице был рот – безупречная линия губ, красивых, но крепко сжатых, выдающихся, не слишком маленьких, так что в лице его не было ни капли женственности; также я отметил, что в покое они выражали горечь, надменность, даже жестокость. Но лишь только тень улыбки мелькала на них – и казалось, что они свидетельствовали или могли говорить о чем-то неуловимом, о страсти, у которой нет имени, и я мгновенно поймал себя на вспыхнувшей, как молния, мысли – что же за тайна скрывалась за этим? Единым взглядом я охватил весь облик моего нового знакомого, в высшей степени располагавший к себе, и когда его крепкая рука выпустила мою, я почувствовал, будто знаю его всю свою жизнь! И теперь, стоя лицом к лицу, при свете яркой лампы, я вспомнил, при каких условиях мы встретились – убогая холодная комнатенка, погасший огонь, пятна сажи на почти голом полу, моя изношенная одежда, мой плачевный вид – чего стоили они в сравнении с моим царственным гостем, о богатстве которого красноречиво говорили великолепные русские соболя на его длинной шубе, которую он расстегнул небрежным, величественным жестом, оценивающе разглядывая меня.

– Знаю, что явился в неурочный час, – проговорил он, – но я всегда поступаю так! Такова моя злосчастная судьба. Люди благородных кровей никогда не являются туда, где их не ждут – боюсь, что здесь мои манеры оставляют желать лучшего. Если можете, простите меня, и прочтите вот это, – и он протянул мне письмо, написанное знакомой рукой моего друга Кэррингтона. – И позвольте присесть, пока читаете его рекомендации.

Он пододвинул стул, усевшись на него. Я продолжал дивиться его прекрасному лицу и непринужденной позе.

– В рекомендациях нет необходимости, – сказал я со всей сердечностью, которую ощущал, – я уже получил письмо от Кэррингтона, где он отзывался о вас наипочтительнейшим образом. Но дело в том… что ж, князь, прошу простить, если я вызываю впечатление неловкости и смущения, но я ожидал увидеть перед собой глубокого старика…

И я осекся, действительно смутившись под взглядом пытливых сияющих глаз, словно пригвоздившим меня к месту.

– Милостивый государь, в нынешнем свете старости нет места! – беспечно заявил он. – Даже бабушки с дедушками в свои пятьдесят резвятся так, как не резвились в пятнадцать. О возрасте в приличном обществе не говорят – это признак дурных манер, это неприлично. А неприличные вещи не обсуждают – само понятие возраста стало неприличным. Таким образом, в беседах об этом не упоминают. Говорите, вы ожидали увидеть перед собой старика? Что ж, не стану вас разочаровывать – я и в самом деле стар. В сущности, вы понятия не имеете, насколько я стар!

Нелепость этих слов рассмешила меня.

– Но вы куда моложе меня, – возразил я, – и даже если это не так, то выглядите намного моложе своих лет.

– О, впечатления обманчивы! – весело подхватил он. – Совсем как некоторые из салонных красавиц, что считаются прекраснейшими из женщин, я куда более зрелый, чем кажусь. Но прочтите же то письмо, что я вам передал – тогда я буду спокоен.

Желая искупить вежливостью собственную грубость, я поступил так, как он просил, открыл письмо и прочел следующее:

«Дорогой Джеффри!

Податель сего, князь Риманез – весьма выдающийся ученый и дворянин, являющийся потомком одного из старейших семейств во всей Европе, а может быть, и в целом мире. Тебе, как исследователю и любителю истории Древнего мира, будет интересно узнать, что предки его были халдейскими князьями, впоследствии основавшимися в Тире, откуда они переселились в Этрурию, где жили много веков, и последний потомок этого рода – человек весьма одаренный и добросердечный, а также мой добрый друг, коего я имею честь препоручить тебе с наилучшими пожеланиями. В силу некоторых тревожных и неодолимых обстоятельств он был изгнан из родного края и вынужден расстаться с большей частью всего, что имел, и в значительной мере он превратился в скитальца, который немало странствовал и многое повидал, а потому очень хорошо разбирается в людях и жизни. Он поэт и музыкант, причем исключительного дарования, и хотя искусством он занимается исключительно ради собственного развлечения, полагаю, ты сочтешь его практические познания в области литературы чрезвычайно полезными на твоем нелегком пути. Должен также упомянуть, что во всем, что касается наук, познания его неограниченны. Дорогой Джеффри, я желаю вам стать сердечными друзьями.

Искренне твой Джон Кэррингтон».

Очевидно, в этот раз автор решил не подписываться своей кличкой «Боффлз», и я по какой-то глупой причине огорчился, не увидев ее. Письмо вышло каким-то казенным, холодным, как будто писалось под диктовку, против воли. Не знаю, почему у меня возникла подобная мысль. Я украдкой взглянул на моего безмолвствующего собеседника – он перехватил мой взгляд, и в ответ посмотрел на меня удивительно спокойно и мрачно. Опасаясь, что он прочел на моем лице тень мелькнувшего недоверия, я поспешно заговорил:

– Князь, благодаря этому письму я испытал еще большую неловкость от того, что встретил вас так неучтиво. Никакие извинения не могут служить оправданием моей грубости, но вряд ли вы способны представить всю глубину моего стыда – и мне все еще стыдно принимать вас в моей жалкой каморке, так как встретиться с вами я желал в совершенно иной обстановке…

Я замолчал, раздосадованный воспоминанием о том, насколько я теперь богат и как разительно мой внешний вид контрастирует с моим богатством. Князь отмахнулся от моих слов легким движением руки.

– К чему стыдиться? – спросил он. – Гордитесь тем, что можете обойтись без всей той пошлости, что присуща роскоши. Гении цветут на чердаках и чахнут во дворцах – разве не так гласит общепринятая теория?

– Полагаю, скорее шаблонная и ошибочная, – ответил я. – Гению полезно было бы иногда бывать во дворцах; обыкновенно он умирает от голода.

– Верно! Но подумайте, сколько глупцов разжиреет, кормясь его мертвой плотью? Такова премудрая воля Провидения, милостивый государь! Шуберта сгубила нужда, но какие состояния сколотили издатели нот на его сочинениях! Таков прекрасный промысел природы – честный люд жертвует собой во имя пропитания негодяев!

Он рассмеялся; я смотрел на него с удивлением. Его замечание было столь близко моим собственным наблюдениям, что я не понимал, шутит он или нет.

– Вы, конечно же, говорите саркастически? – спросил я. – Разве вы в самом деле верите в то, что говорите?

– О, конечно же верю! – ответил он, и глаза его вспыхнули ярко, почти как молния. – Если бы я не верил в плоды собственного опыта, что мне осталось бы тогда? Я всегда знал, почему приходится что-либо делать, как говорится в старой поговорке: «Приходится, когда черт гонит». Не существует ни единого аргумента, способного опровергнуть это утверждение. Дьявол понукает миром, в руке его бич – как ни странно (учитывая, что некоторые ретрограды все еще полагают, будто где-то существует какой-то бог), ему удается править им с невероятной легкостью! – он нахмурился, и на плотно сжатых губах заиграла горькая усмешка, но затем тихо рассмеялся и заговорил вновь: – Но довольно резонерства – нравоучения пагубны для души, как в церкви, так и за ее стенами; каждый, кто обладает разумом, ненавидит, когда ему указывают, кем он может стать, а кем не станет. Я здесь с тем, чтобы стать вашим другом, если вы мне, конечно, позволите, и, дабы положить конец всей этой церемонии, не сопроводите ли вы меня в мой отель, где нас ждет ужин?

В ту минуту я полностью очаровался непринужденностью его манер, его приятным обществом и сладкоголосием; его язвительное чувство юмора было сродни моему, и я чувствовал, что мы хорошо поладим; моя досада от того, что я был застигнут в столь унизительных обстоятельствах, несколько угасла.

– С удовольствием! – ответил я. – Но прежде вы должны позволить мне кое-что пояснить. Вам довелось немало услышать о моем положении из уст моего друга Джона Кэррингтона, а в его письме говорится, что вы прибыли ко мне чистосердечно и по доброй воле. Я признателен вам за столь благородные намерения! Знаю, что вы ожидали встретить опустившегося литератора, выживающего вопреки своим горестям и нищете, и всего пару часов назад ваши ожидания могли полностью оправдаться. Но сейчас дело обстоит иначе – я получил известия, решительным образом влияющие на мое общественное положение, а если точнее, меня ждало ошеломительное, феноменальное открытие…

– Видимо, оно было приятным? – вкрадчиво перебил меня мой собеседник.

Я улыбнулся.

– Судите сами! – и протянул ему письмо юриста, где говорилось о внезапно унаследованном состоянии.

Он быстро пробежал его глазами, затем сложил и вернул мне с учтивым поклоном.

– Полагаю, что вас можно поздравить. И я поздравляю вас. Однако хоть вам и кажется, что эти богатства несметны, я считаю, что эта сумма – сущий вздор. Подобное состояние можно пустить на ветер, промотать лет за восемь, а то и меньше; следовательно, оно ни в коей мере не избавит вас от нужды навсегда. Чтобы быть действительно богатым, в том смысле, в каком я это понимаю, необходимо иметь примерно миллион годового дохода. В этом случае у вас уже будут веские основания надеяться на то, что вы не окончите свои дни в стенах работного дома!

Он засмеялся; я же глупо уставился на него, не зная, что и думать об услышанном: было ли это правдой либо пустым бахвальством? Пять миллионов – сущий вздор! Он продолжал говорить, по-видимому, не замечая, насколько я ошеломлен:

– Друг мой, ненасытная людская жадность никогда не знает меры. Человек всегда жаждет обладать чем-то: не одним, так другим, а пристрастие к удовольствиям зачастую обходится дорого. К примеру, пара премилых безнравственных женщин вскоре растратит ваши пять миллионов на свои побрякушки. Скачки справятся с делом куда быстрее. Нет-нет, вы не богаты, вы все еще бедны – нужда лишь отступила на какое-то время. Должен признаться, что несколько разочарован – явившись к вам в надежде переменить судьбу восходящего гения, я обнаружил, что меня опередили – впрочем, как и всегда! Достойно удивления, но факт: когда бы я ни вознамерился кому-либо помочь, мне всегда мешают! Всегда-то мне приходится несладко!

Он замолчал и поднял голову, прислушиваясь.