banner banner banner
Ардаф
Ардаф
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Ардаф

скачать книгу бесплатно

– Хорошо для неё, но, наверное, не так уж хорошо для вас, – сказал Гелиобаз, глядя добродушным проницательным взором.

Олвин вздохнул.

– Нет, пожалуй, для нас обоих, поскольку я бы бередил её сдержанную нежность и она бы, безусловно, во мне разочаровалась. Мой отец был добросовестным, методичным предпринимателем, который проводил все дни напролёт почти до самой смерти за накоплением денег, хотя они никогда и не приносили ему радости, насколько я мог видеть, и когда с его смертью я стал единоличным обладателем его с трудом заработанного состояния, то ощутил скорее печаль, чем удовлетворение. Я желал, чтобы он растратил всё своё золото на себя, а меня оставил бедняком, ведь мне представлялось, что у меня не было нужды ни в чём, кроме той малости, что я зарабатывал своим пером; я был бы рад жить отшельником и обедать коркой хлеба во имя той божественной музы, которую я боготворил. Судьба, однако, устроила всё наоборот, и, хотя я едва думал об унаследованном богатстве, оно, наконец, принесло мне одну радость: совершенную независимость. Я мог свободно следовать собственному призванию и на краткий удивительный миг я даже считал себя счастливым… счастливым, каковым Китс, вероятно, был, когда фрагменты «Гипериона» ворвались в его бренную жизнь, как прорывается гром из летней тучи. Я был как монарх, размахивающий скипетром, который повелевает небом и землёй; моё царство – царство золотого эфира – населяли сияющие формы Изменчивости, – увы! – врата его закрыты теперь для меня, и мне не суждено вновь войти в них никогда!

– Никогда – это долгий срок, друг мой! – любезно заметил Гелиобаз. – Вы слишком подавлены и, вероятно, слишком скромны в оценке своих способностей.

– Способностей! – устало рассмеялся он. – Нет у меня их – я слаб и неумел, как необученный ребёнок, музыка моего сердца не звучит! Но я бы отдал всё ради того, чтобы возвратить былое восхищение, когда пейзаж заката солнца над холмами или преображение моря в лунном свете наполняли меня глубоким и неописуемым экстазом; когда мысль о любви, словно отклик струны магической арфы, ускоряла мой пульс безумным восторгом; густые, как летняя листва, фантазии заполняли мой ум; Земля была круглым очарованием на груди улыбчивого Божества; мужчины были богами, а женщины – ангелами; мир представлялся ничем иным, как широким свитком для подписей поэтов, и моя, клянусь вам, была там чётко выведена!

Он остановился, будто устыдившись собственной горячности, и посмотрел на Гелиобаза, кто, подавшись немного вперёд на кресле, глядел на него с дружелюбным, внимательным интересом; затем он продолжил уже более спокойным тоном:

– Достаточно! Думаю, тогда во мне было что-то – что-то, бывшее новым и диким и, хоть это и покажется вам самохвальством, исполненное чарующего блеска под названием «вдохновение»; но, чем бы это ни было, – зовите это гением, насмешкой, как вам будет угодно, – вскоре оно погибло во мне. Мир обожает убивать своих певчих птиц и пожирать их на завтрак; одно маленькое нажатие пальцев на певучее горлышко – и оно замолкает навеки. Это узнал я, когда наконец со смешанной гордостью, надеждой и трепетом опубликовал свои стихи, не требуя за них иной награды, кроме беспристрастного суждения и справедливости. Они не снискали ни того, ни другого, их лишь беспечно перебросили из рук в руки несколько критиков, недолго поглумившись, и в итоге швырнули мне обратно, как враньё и сплошную ложь! Тонкие кружева паутины фантазии, изящные переплетения лабиринтов мысли были разодраны на куски с меньшим сожалением, чем чувствуют испорченные дети, ломая ради жестокой забавы бархатистое чудо крыла мотылька, или лепестки сияющей розы, или изумрудные крылья стрекозы. Я был глупцом, как говорили обо мне с вялой усмешкой и пресными шуточками, рассказывая о скрытых тайнах шёпота ветра и плеска волн; подобные звуки есть не что иное, как обычные причины и следствия законов природы. Звёзды – обычные скопления нагретых паром масс, уплотнившихся за века до состояния метеоров, а из метеоров – до миров, и всё это продолжает вертеться на определённых орбитах, никто не знает по какой причине, но это никого и не волнует! А любовь – ключевой момент всей темы, которому я ошибочно приписывал гармонию всей жизни, – любовь была лишь прекрасным словом, употребляемым для вежливого определения низменного, но очень распространённого чувства грубого животного влечения; короче говоря, поэзия, подобная моей, оказывалась одновременно абсурдной и устаревшей при столкновении с фактами повседневного существования – фактами, которые попросту учили нас, что главная задача человека здесь, внизу, это просто жить, размножаться и умирать – жизнь шелкопряда или гусеницы на чуть более высоком уровне развития; а за гранью всего этого – ничто!

– Ничто? – проговорил Гелиобаз тоном, предполагающим вопрос. – В самом деле ничто?

– Ничто! – повторил Олвин с видом смиренного отчаяния. – Ведь я узнал, что, согласно выводам, полученным самыми прогрессивными мыслителями современности, нет Бога, нет души, нет загробной жизни – высочайшей награды самых далёких небес; честолюбивые умы обречены закончить небытиём, крахом и уничтожением. Среди прочих безрадостных, жестоких истин, что обрушились на меня градом камней, полагаю, эта была коронной, той самой, что и убила моего внутреннего гения. Я использую слово «гений» по глупости: в конце концов, сам гений – не повод для хвастовства, раз он лишь болезненное, нездоровое состояние интеллекта, или, по крайней мере, был представлен мне таковым одним моим учёным другом, который, видя, что я находился в расстроенных чувствах, приложил все усилия, чтобы сделать меня ещё несчастнее, если это было возможно. Он доказал, – если не к моей, то уж точно к его собственной радости, – что аномальное положение определённых молекул в мозгу производит эксцентриситет, или специфические отклонения в одном направлении, которые на практике можно описать, как интеллектуальную форму мономании, но которую большинство людей предпочитают именовать «гением»; и с этой чисто научной точки зрения становится очевидным, что поэты, художники, музыканты, скульпторы и все широко известные великие люди на земле должны попадать под категорию так или иначе подверженных влиянию образования аномальных молекул, которые, строго говоря, являют собой уродство мозга. Он уверял меня, что для правильно сбалансированного, здорового мозга человеческого существа гений невозможен, это болезнь, столь же неестественная, сколь и редкая. «И это странно, весьма странно, – добавлял он с довольной улыбкой, – что мир обязан всеми своими прекраснейшими видами искусства и литературы нескольким разновидностям молекулярной болезни!». Я тоже полагал это весьма странным, однако не утруждал себя спорами с ним; я только чувствовал, что если заболевание «гения» когда-либо и поражало меня, то совершенно определённо, что теперь я больше уж не страдал от его восхитительных приступов и медово-сладкой горячки. Я был исцелён! Скальпель мирского цинизма нашёл путь к музыкально пульсирующему центру божественного недуга в моём мозге и навсегда перерезал рост прекрасных фантазий. Я отбросил яркие иллюзии, которыми когда-то услаждался; я заставил себя смотреть непоколебимым взглядом на обширные растраты всеобщего Ничтожества, открытого мне жестокими позитивистами и иконоборцами века; но внутри меня погибло моё сердце; всё моё существо погрузилось в ледяную апатию; больше я не пишу и сомневаюсь, что когда-либо смогу писать вновь. По правде сказать, не о чем и писать. Всё уже сказано. Дни трубадуров миновали, нельзя создать гимн любви для мужчин и женщин, чья главная страсть – это жажда золота. И всё же порой я думаю, что жизнь была бы ещё ужаснее, если бы голоса поэтов вовсе не звучали; и я хотел бы – да! – я хотел бы, чтобы в моих силах было начертать собственноручную подпись на бронзовом лике этого холодного, бездушного века, глубоко оттеснить её этими буквами живой лиры под названием Слава!

Взгляд, выражавший разбитые устремления и неудовлетворённые амбиции, появился в его задумчивых глазах; его сильные изящные руки нервно сжимались, словно хватали некую невидимую, но вполне осязаемую сущность. Как раз в тот момент буря, которая практически стихла в последние минуты, возобновила свой гнев: вспышки молнии засверкали сквозь незанавешенное окно, и тяжёлые раскаты грома разразились над головой внезапным грохотом взорвавшейся бомбы.

– Вас заботит слава? – внезапно спросил Гелиобаз, как только ужасающий рёв утонул вдали и унылый грохот смешался со стуком града.

– Да, заботит! – отвечал Олвин, и его голос был очень тих и задумчив. – Поскольку, хоть мир и кладбище, как я уже говорил, набитое безымянными могилами, но всё же то и дело встречаются образцы, подобные могилам Шелли или Байрона, на которых бледные цветы, как нежные импровизации вечно молчащей музыки, взрываются бесконечным цветением. И разве я не заслуживаю собственного посмертного венка из асфоделей?

Был некий неописуемый, почти душераздирающий пафос в его последних словах – безнадёжность всех усилий и чувство отчаяния и краха, которое он сам, казалось, сознавал, поскольку, встретив пристальный и серьёзный взгляд Гелиобаза, он быстро вернулся к своей обычной манере ленивого безразличия.

– Видите ли, – проговорил он с вымученной улыбкой, – моя история не так уж интересна! Ни головокружительных побегов, ни леденящих кровь приключений, ни любовных интриг – ничего, кроме душевных страданий, к которым немногие люди питают симпатии. Ребёнок, порезавший палец, встречает больше всеобщего сочувствия, чем мужчина с измученным разумом и разбитым сердцем, и всё-таки не может быть никаких сомнений по поводу того, которое из этих двух страданий более долгое и мучительное. Однако таковы мои беды – я поведал вам всё; я распахнул перед вами «рану моей жизни» – рану, которая пульсирует, и ноет, и горит сильнее с каждым днём и часом, так что не удивительно, я полагаю, что я отправился на поиски небольшого облегчения страданий, краткого пространства грёз для недолгого отдыха и побега от смертоносной Истины – истины, что, подобно горящему мечу, помещённому на востоке легендарного Эдема, оказывается беспощадной во всех отношениях, держа нас на расстоянии от утраченного рая творческих устремлений, которые делают людей прошлого великими, потому что они считали себя бессмертными. Это была великая вера! Это крепкое сознание того, что во время перемен и потрясений вселенной душа человека должна навеки отвергнуть катастрофу! Но теперь, когда мы знаем, что у нашей жизни не больше ценности, чем, собственно говоря, у какой-нибудь бактерии в застоявшейся воде, – какие великие дела могут вершиться, какие благородные подвиги созидаются перед лицом провозглашённой и доказанной тщетности всего сущего? И всё же, если вы можете, как говорите, высвободить меня из плотской тюрьмы и подарить мне новые чувства и впечатления, в таком случае позвольте мне улететь со всей возможной скоростью, ведь я уверен, что не встречу на бушующих просторах космоса ничего хуже, чем жизнь, которой живёт нынешний мир. Знайте, что я весьма скептически настроен против вашей силы, – он остановился и поглядел на белые священнические одежды сидевшего напротив, а затем добавил легкомысленно: – но мне всё равно любопытно её испытать. Вы готовы к вашим заклинаниям? И стоит ли мне произнести «Ныне отпущаеши»?

Глава 3. Отшествие

Гелиобаз молчал, казалось, его занимали глубокие, беспокойные размышления, и он не спускал пристального взгляда с лица Олвина, будто отыскивал на нём решение некой сложной загадки.

– Что вам известно о «Ныне отпущаеши»? – спросил он наконец с полуулыбкой. – Вы с таким же успехом могли бы произносить и «Отче наш»: что гимн, что молитва – для вас одинаково лишены смысла! Поскольку вы и есть поэт, – или, лучше скажу, вы им были, – поскольку не рождалось ещё поэта – атеиста…

– Вы заблуждаетесь, – быстро прервал его Олвин: – Шелли был атеистом.

– Шелли, мой дорогой друг, не был атеистом. Он стремился стать таковым, – нет, он таковым притворялся, – но сквозь его поэмы нам слышится голос его внутреннего и лучшего воззвания к тому Божественному и Вечному, чьё присутствие, несмотря на его материализм, он инстинктивно ощущал в себе. Я повторяю, поэт, каковым вы были раньше, и поэт, каковым вы станете в будущем, когда облака в вашем разуме прояснятся, – вы представляете странное, но необычайное зрелище бессмертного духа, сражающегося за то, чтобы опровергнуть его собственное бессмертие. Одним словом, вы не веруете в душу.

– Я не могу! – сказал Олвин с жестом отчаяния.

– Почему?

– Наука не способна предоставить нам ни одного доказательства её существования; её не могут отыскать.

– Что вы подразумеваете под «наукой»? – спросил Гелиобаз. – Подножье горы, у которой человек пребывает ныне, пресмыкающийся и незнающий, как на неё взобраться? Или саму её сияющую вершину, которая соприкасается с Божественным троном?

Олвин не ответил.

– Скажите мне, – продолжал Гелиобаз, – как вы определяете жизненное начало? Какая таинственная служба отвечает за сердцебиение и кровообращение? Посредством крошечного фонарика сегодняшней так называемой науки сможете ли вы пролить свет на тёмную головоломку с виду бесполезной Вселенной и объяснить мне, почему мы вообще живём?

– Эволюция, – кратко отвечал Олвин, – и необходимость.

– Эволюция из чего? – настаивал Гелиобаз. – Из одного атома? Какого атома? И откуда взялся этот атом? И что за необходимость в каком-либо атоме?

– Человеческий разум буксует на подобных вопросах! – сказал Олвин раздражённо и нетерпеливо. – Я не способен ответить на них! Никто не способен!

– Никто? – Гелиобаз очень спокойно улыбнулся. – Не будьте в этом так уверены! И с чего бы человеческому разуму «буксовать»? Проницательному, расчётливому, ясному человеческому разуму, который никогда не утомляется, и не удивляется, и не смущается! Который устраивает всё самым практичным и благоразумным образом и, вместе с тем, избавляется от Бога, как от лишнего участника торговой сделки, нежелательного в общей экономике нашей маленькой солнечной системы! Ай, человеческий разум – удивительная вещь! И при этом с помощью резкого, верного удара вот этим, – и он вытащил из стола нож для бумаги с массивной, оправленной в серебро костяной ручкой, – я мог бы настолько заглушить его, что душа утратила бы всякое сообщение с ним, и он лежал бы мёртвой массой внутри черепа, не более полезный для своего хозяина, чем парализованная конечность.

– Вы хотите сказать, что мозг не может действовать без руководства души?

– Именно! Если ручки на циферблате телеграфа не откликаются аккумулятору, то телеграмму невозможно будет расшифровать. Но было бы глупо отрицать существование аккумулятора по той причине, что циферблат неисправен! Подобным образом, когда из-за физической немощи или наследственного заболевания мозг не способен более получать внушений или электрических сигналов от души, он практически бесполезен. И всё же душа находится в нём постоянно, молча ожидая освобождения и иной возможности развития.

– Это и есть ваше понимание идиотизма и маний? – недоверчиво спросил Олвин.

– Вероятнее всего; идиотизм и мании всегда происходят от человеческого вмешательства в законы жизнедеятельности организма или природы, иначе никак. Душа, помещённая внутри нас Творцом, оказывается замороженной человеческой свободной волей; если человек по своей свободной воле выбирает следование в неверном направлении, то ему остаётся винить лишь себя за катастрофические последствия такого выбора. Вы, вероятно, спросите, зачем же Господь наделил нас свободной волей, ответ прост: чтобы мы могли служить ему добровольно, а не принудительно. Среди бесчисленного множества миров, что ясно и несомненно доказывают Его доброту, с чего бы Ему стремиться принудить к подчинению нас, изгнанников!

– Раз уж мы об этом заговорили, – произнёс несколько насмешливо Олвин, – если уж вы уверяете, что Бог есть, и наделяете его свойством высшей любви, то с какой стати, во имя Его же предполагаемой неистощимой благости, мы вообще вынуждены быть изгоями?

– Потому что с нашей самонадеянной гордостью и эгоизмом мы сами избрали этот путь, – отвечал Гелиобаз. – Мы пали, подобно ангелам. Но теперь мы не совсем изгои, с тех пор как этот символ, – и он коснулся креста на груди, – воссиял в небесах.

Олвин презрительно пожал плечами.

– Простите меня, – прохладным тоном проговорил он, – при всём желании уважать ваши религиозные убеждения, я действительно не способен, говоря откровенно, принять догматы старой веры, которую все прогрессивные умы современности отрицают как просто невежественное суеверие. Сын плотника из Иудеи, несомненно, был очень уважаемой личностью – учителем-социалистом, чьи принципы были весьма выдающимися в теории, но невыполнимыми на практике. Что была хоть капля божественного в нём, я категорически отрицаю; и признаюсь, я удивлён, что вы, человек очевидно культурный, кажется, не видите глубокой абсурдности Христианства, как системы моральных принципов и основы цивилизации. Оно ведь вечно сеет семена раздора и ненависти между народами; оно стало casus belli[3 - «Казус белли» – формальный повод для объявления войны.] для всех морей жестокого и никому не нужного кровопролития…

– Скажите мне что-нибудь новенькое по этому поводу, – прервал его Гелиобаз с лёгкой улыбкой. – Я уже столько раз слышал всё это прежде от различных типов людей – и образованных, и невежественных, которые намеренно упускают всё, что сам Христос пророчествовал касательно Его кредо самоотречения, столь сложного для эгоистичного человечества: «Не думайте, что Я пришёл принести мир на землю; не мир пришёл Я принести, но меч…». А также: «И все будут ненавидеть вас из-за имени Моего… и гнать и всячески неправедно злословить за Меня». Такие простые слова будто полностью позабыты нынешним поколением. И, знаете, я нахожу любопытным недостаток новизны у так называемых «вольнодумцев»; фактически, их идеи едва ли возможно назвать «вольными», коль скоро все они вращаются в столь узких колеях, что бредущее на бойню стадо овец под предводительством мясника не могло бы заблуждаться сильнее в своём покорном, блеющем невежестве относительно того, куда они идут. Ваши суждения, к примеру, ни на йоту не отличаются от мыслей тех простых хамов, которые, читая свою грошовую радикальную газету, считают, что способны обходиться без Бога, и говорят о «сыне плотника из Иудеи» так же легкомысленно и непочтительно, как и вы. «Прогрессивные умы современности», к которым вы апеллируете, чрезвычайно ограничены в своём понимании, и ни один из них, литератор или нет, не имеет такого кругозора, как был у любого из этих вот погибших или исчезнувших писателей, – и он обвёл рукой окружавшие их книжные полки, – которые жили века назад, а сейчас, насколько показывает современная публика, позабыты. Все фолианты здесь – пергаментные рукописи, скопированные с оригинальных плит обожжённой глины, каменных табличек и выгравированных пластин слоновой кости, и среди них есть один изобретательный трактат некого Ремени Арданоса, главного астронома тогдашнего царя Вавилона, описывающий атом и теорию эволюции с гораздо большей точностью и ясностью, чем любой из ваших современных профессоров. Все подобные предположения стары – стары как мир, уверяю вас; и наши сегодняшние дни, в которые вы живёте, гораздо более походят на второе детство мира, чем на его передовой расцвет. В особенности в вашей стране всеобщий маразм, похоже, достиг своего апогея, поскольку там у вас живут люди, поистине забывающие, высмеивающие или отрицающие своих же величайших представителей, кто составляет единственную вечную славу их истории; они даже сделали всё невозможное для того, чтобы очернить незапятнанную славу Шекспира. В этой земле вы, – кто, согласно вашим же собственным словам, начал гонку жизни, исполненным высоких надежд и вдохновения, к ещё более высокой цели, – вы были отравлены грязной атмосферой атеизма, которая, медленно и коварно проникает во все слои общества, а в особенности, в высшие его слои, которые, по мере того как становятся с каждым днём всё более небрежными по отношению к нравственности и всё более развязными в своём поведении, считают себя слишком мудрыми и «высококультурными» для того, чтобы во что-то верить. Это самая нездоровая атмосфера, исполненная заболеваний и микробов национальной болезни и упадка; непросто дышать ею, избегая заразы; и в вашем отрицании божественности Христа я виню вас не более, чем стал бы винить несчастное создание, сражённое чумой. Вы подхватили негативную, агностическую и атеистическую инфекцию от других – она не есть естественное, здоровое состояние вашего характера.

– Напротив, так и есть, насколько обстоят дела, – сказал Олвин с печальным пылом. – Говорю вам, я поражён, крайне поражён, что вы, с вашим умом, способны придерживаться такой варварской идеи, как божественность Христа! Человеческий разум восстаёт против неё; и, в конце концов, относитесь к этому как угодно несерьёзно, но разум – единственная вещь, которая немного возвеличивает нас над уровнем животных.

– Нет, животные пользуются даром рассудка вместе с нами, – ответил Гелиобаз, – и человек лишь доказывает собственное невежество, если отрицает этот факт. На самом деле часто даже насекомые проявляют больше благоразумия, чем мы, – любой истинно талантливый натуралист согласился бы со мною в этом утверждении.

– Так-так! – и Олвин начал терять терпение. – Рассудок или не рассудок, а я повторяю, что легенда, на которой основывается Христианство, абсурдна и нелепа, поскольку, будь в ней хоть капля истины, Иуда Искариот вместо вселенского осуждения должен был бы снискать честь и быть канонизирован, как первый святой!

– Должен ли я напомнить вам первые дни наставничества? – мягко спросил Гелиобаз. – В книге, которую вы, кажется, позабыли, вы найдёте точное пророчество Христа: «Горе тому человеку», который Его предал. Говорю вам, как бы мало значения вы ни придавали этому, нет ни единого слова, сказанного Безгрешным здесь, на земле, которое уже, или в будущем, не исполнилось бы. Но я не желаю вступать в словопрения с вами; вы поведали мне свою историю, я выслушал её с интересом и, могу ещё прибавить, с сочувствием. Вы поэт, поверженный материализмом, потому что вам не достало сил противостоять ему; вы бы охотно возвратили свою певучую речь – и это и есть главная причина, отчего вы пришли ко мне. Вы полагаете, что если получите тот необычайный опыт, который другие имели под моим руководством, то смогли бы возвратить своё вдохновение, хотя вы и не знаете, почему так решили, – не знаю и я, но могу лишь догадываться.

– И ваша догадка?.. – спросил Олвин с видом задетого безразличия.

– Что некая высшая сила работает над вашим спасением и безопасностью, – ответил Гелиобаз. – Что это за сила, я не отважусь предполагать, но ангелы всегда рядом с нами!

– Ангелы! – рассмеялся вслух Олвин. – Сколько ещё вы наплетёте мне сказок при помощи вашего по-восточному богатого воображения? Ангелы! Видите ли, мой добрый Гелиобаз, я полностью допускаю, что вы, быть может, очень умный человек со странным предубеждением в пользу Христианства, но должен попросить, чтобы вы не говорили мне об ангелах, духах и прочей ерунде, словно я какой-то ребёнок, ожидающий развлечений, а не взрослый мужчина с…

– Со столь взрослым интеллектом, что он уже перерос самого Бога! – невозмутимо закончил Гелиобаз. – Именно так! И всё же ангелы, в конце концов, всего лишь бессмертные души, подобные вашей или моей и освобождённые от своей земной обители. Например, когда я вот так смотрю на вас, – и он устремил на него яркий, проницательный взор: – я вижу гордого, сильного, мятежного ангела в далёкой глубине вашей человеческой оболочки… а вы… когда вы смотрите на меня…

Он замолчал, поскольку Олвин в тот момент выпрыгнул из кресла и, пристально уставившись на него, издал быстрое, яростное восклицание.

– Ах! Теперь я понимаю! – вскричал он с внезапным чрезвычайным волнением. – Я отлично вас знаю! Мы уже встречались с вами прежде! Почему, после всего случившегося, мы с вами снова встречаемся?

Эта необычайная речь сопровождалась ещё более необычайным преображением его лица: мрачное, яростное торжество вспыхнуло в его взгляде, и в суровом, хмуром удивлении и вызывающем выражении лица и поведении было нечто величественное, но ужасающее, зловещее и, вместе с тем, сверхъестественно возвышенное. Он стоял так несколько мгновений, мистически мрачный, словно некий горделивый, лишённый короны император, встречающий своего победителя; раскатистый, продолжительный громовой удар снаружи, казалось, привёл его в чувства, и он плотно прижал руками свои веки, будто в попытке скрыться от какого-то подавляющего видения. После паузы он снова поднял взгляд – дикий и смущённый, почти умоляющий, – и Гелиобаз, заметив его, поднялся и приблизился к нему.

– Мир! – сказал он тихим выразительным голосом. – Мы признали друг друга, но на земле подобное узнавание кратко и вскоре забывается! – Он выждал несколько мгновений, затем осторожно продолжил: – Ну же, взгляните на меня теперь!.. Что вы видите?

– Ничего… только вас! – ответил он, глубоко вздохнув. – И всё же… весьма странно, минуту назад мне показалось, что вы выглядели по-другому… мне показалось, я видел… неважно что! Не могу описать! – Его брови сошлись в задумчивом выражении. – Это было любопытное явление, очень любопытное… и оно странным образом на меня повлияло… – Он резко замолчал, затем прибавил с лёгкой примесью раздражения: – Я вижу, вы поднаторели в искусстве оптического обмана!

Гелиобаз мягко рассмеялся.

– Конечно! Чего ж ещё вам было ожидать от шарлатана, фокусника и монаха! Обмана, надувательства, мой дорогой сер!.. Но не вы ли просили, чтобы вас одурачили?

В его вопросе прозвучала добродушная, едва заметная насмешка; он бросил взгляд на высокие дубовые часы, что стояли в одном углу комнаты, – стрелки показывали одиннадцать.

– А теперь, м-р Олвин, – продолжил он, – думаю, на сегодня мы уже достаточно наговорились, и мой совет вам – пойти отдохнуть и поразмыслить обо всём, что я вам сказал. Я полон желания вам помочь, если смогу, но с вашими верованиями, или скорее неверием, я, не колеблясь, скажу вам откровенно, что влияние моей внутренней силы на вашу в нынешнем состоянии может оказаться чреватым опасностью и страданиями. Вы говорили об Истине, «смертоносной истине»; это, однако, есть не что иное, как истина, согласно мирскому мнению, которая меняется с течением поколений, и по этой причине никакая вовсе не истина. Существует иная Истина – непреходящая истина, стержень всей жизни, которая никогда не меняется; и только с ней одной и имеет дело моя наука. Если я решусь освободить вас, как вы того желаете; если ваш разум также внезапно проснётся от ослепляющего ужаса ваших ошибочных суждений о жизни, смерти и будущности, – то результат может оказаться гораздо более ошеломляющим, чем вы или я можем себе представить! Я объяснил вам, на что я способен, ваше неверие не меняет реальности моих возможностей. Я могу разделить вас, – то есть вашу душу, которую вы не можете отыскать, но которая тем не менее существует, с вашим телом, – как мотылька с куколкой; но я не смею даже вообразить себе, в какое жаркое пламя мотыльку не следовало бы лететь! Вы можете в этом временном состоянии разъединённости получить тот новый импульс для ваших мыслей, которого так страстно жаждете, а можете и не получить; короче, невозможно построить догадку относительно того, принесёт ли вам этот опыт божественный экстаз или неописуемый ужас. – Он помолчал немного, Олвин наблюдал за ним со скрытой напряжённостью, граничившей с очарованием, и затем он продолжил: – Самое лучшее, в любом случае, чтобы вы обдумали это дело более тщательно, чем до сих пор; поразмыслите над этим внимательно и ответственно до этого же часа завтрашнего дня, затем, если вы всё же решитесь…

– Я решился уже сейчас! – проговорил Олвин медленно и решительно. – Если вы так уверены в собственных силах, то вперёд! Разомкните мои оковы! Распахните двери тюрьмы! Отпустите меня отсюда прямо сегодня; нет лучшего времени, чем сейчас!

– Сегодня! – и Гелиобаз устремил на него свой проницательный, яркий взгляд, выражавший удивление и упрёк. – Сегодня, без всякой веры, подготовки и молитвы вы просите швырнуть вас через пространства миров, словно пылинку в бушующий шторм? За пределы сверкающего вращения бесчисленных звёзд – сквозь блеск подобных мечу летящих комет – сквозь тьму – сквозь свет – сквозь бездны глубочайшей тишины – выше сверхзвуковых вибраций звука – вы, вы посмеете блуждать по этим созданным Богом пространствам, вы – богохульник и неверующий в Бога!

Голос его дрожал от страсти, вид у него был такой торжественный, и серьёзный, и впечатляющий, что Олвин, удивлённый и напуганный, недолго пребывал в молчании, а затем, гордо вскинув голову, отвечал:

– Да, я посмею! Если я бессмертный, то испытаю свою неуязвимость! Я встречусь с Богом лицом к лицу и найду этих ангелов, о которых вы говорите! Что сможет мне помешать?

– Найдёте ангелов! – Гелиобаз печально поглядел на него при этих словах. – Нет! Помолитесь лучше, чтобы они смогли найти вас! – Он долго и пристально смотрел в лицо Олвина, на котором как раз тогда показался лёгкий проблеск довольно насмешливой улыбки, и, когда он смотрел, его собственное лицо вдруг омрачилось выражением неясной тревоги и беспокойства, и странная дрожь заметно потрясла его с головы до пят.

– Вы дерзки, м-р Олвин, – сказал он наконец, слегка отстраняясь от своего гостя и говоря с видимым усилием, – дерзки до глупости, но вместе с тем вы ведь невежественны относительно того, что лежит под завесой невидимого. Я был бы сильно виноват перед вами, если бы отправил вас сегодня, без всякого руководства, совершенно не подготовленного. Я и сам должен подумать и помолиться, прежде чем рискну взять на себя такую ужасную ответственность. Завтра, быть может, сегодня – нет! Я не могу и даже не стану!

Олвин ярко вспыхнул от гнева. «Обманщик! – подумал он. – Он чувствует, что не имеет никакой власти надо мною, и он боится пойти на риск и потерпеть неудачу!»

– Верно ли я расслышал? – спросил он вслух холодным решительным тоном. – Вы не можете? Вы не станете?.. Бог мой! – и его голос повысился. – А я говорю, что вы должны! – Когда он выпалил эти слова, поток неописуемых чувств захватил его: он будто весь, без остатка, отдался во власть какой-то таинственной непреодолимой высшей воли; он ощутил себя одновременно человеком и полубогом и, действуя под напором непреодолимого импульса, которого он не мог ни объяснить, ни сдержать, он сделал два или три поспешных шага вперёд; тогда Гелиобаз, стремительно отступая, отмахнулся от него красноречивым жестом, выражавшим одновременно призыв и угрозу.

– Назад! Назад! – предупредительно закричал он. – Если вы приблизитесь ещё хоть на дюйм, то я не могу отвечать за вашу безопасность! Назад, я сказал! Боже мой! Вы же не ведаете собственной силы!

Олвин едва обращал на него внимание: какое-то роковое влечение захватило его, и он всё шёл вперёд, когда вдруг неожиданно остановился, весь отчаянно дрожа. Его нервы начали остро пульсировать, кровь в венах вскипела огнём, горло сдавил непонятный удушающий спазм, мешавший ему дышать, он смотрел прямо перед собой огромными, горящими, остекленевшими глазами. Что, что это было за ослепляющее нечто в воздухе, что сверкало, и кружилось, и сияло, словно горящие диски золотого пламени? Губы его разомкнулись, он неуверенно протянул руки, как слепой, нащупывающий свой путь.

– О боже, боже! – бормотал он, словно поражённый неким внезапным чудом, а потом с придушенным, захлёбывающимся криком он тяжело повалился вперёд – на пол, без чувств!

В тот же самый миг окно распахнулось с громким треском – оно раскачивалось из стороны в сторону на петлях, и потоки дождя косо хлынули сквозь него в комнату. Удивительная перемена произошла во внешности и в поведении Гелиобаза: он стоял, словно приросший к своему месту, он дрожал с головы до ног, он растерял всё своё обычное хладнокровие, он был смертельно бледен и с трудом дышал. Затем, немного придя в себя, он попытался закрыть болтавшиеся створки, но ветер был столь неистов, что ему пришлось немного помедлить, чтобы собраться с силами, и инстинктивно он выглянул наружу – в бурную ночь. Тучи носились по небу, словно огромные чёрные корабли по пенным волнам моря, молния непрестанно сверкала, и гром отражался от гор чудовищными залпами, будто из осаждающих орудий. Жалящие капли ледяного мокрого снега летели ему в лицо и на грудь белого одеяния, пока он несколько мгновений вдыхал бушующую свежесть сильного, взметнувшегося вверх порыва, а затем с видом человека, собравшего все свои разрозненные силы воедино, он уверенно захлопнул окно и запер его. Повернувшись теперь к бесчувственному Олвину, он поднял его с пола и перенёс на низкую кушетку рядом и там осторожно уложил. Сделав это, он стоял, глядя на него с выражением глубочайшего беспокойства, но не пытался избавить от смертельного обморока. Его собственная обычная невозмутимость разлетелась на куски, он имел вид человека, испытавшего неожиданное и непомерное потрясение, даже его губы побледнели и нервно подрагивали.

Он выждал несколько минут, внимательно наблюдая за лежащей фигурой перед собою, пока постепенно, очень медленно, эта фигура не обрела бледную, суровую красоту тела, которое только что безболезненно покинула жизнь. Конечности стали жёсткими и неподвижными, черты лица сгладились этим таинственным, мудрым, бледным спокойствием, которое так часто заметно на лицах мертвецов; прикрытые веки казались пурпурно-багровыми, будто в синяках. Ни вздохом, ни движением не подавал он намёка на воскрешение; и когда спустя немного времени Гелиобаз склонился и прислушался, то в сердце не было пульсации – оно перестало биться! По всем признакам Олвин был мёртв – любой врач подтвердил бы этот факт, хотя причина его смерти и была неясна. И в таком состоянии – застывшем, бездыханном, бледном, как мрамор, заледеневшем и неподвижном, как камень, – Гелиобаз его и оставил. Не с безразличием, а точно зная – зная, невзирая на обычную медицину, – что бесчувственный кусок глины в положенное время воскреснет к жизни; что шкатулка лишь временно освобождена от её драгоценности; и что сама драгоценность, душа поэта, сумела посредством вмешательства нечеловеческой воли разорвать свои узы и куда-то сбежать. Но куда?.. В какие обширные миры прозрачного света или мрачных теней?.. На этот вопрос монах-мистик, поистине одарённый могущественным духовным даром повелевать «вещами невидимыми и вечными», не мог отыскать удовлетворительного ответа; и в этом тревожном недоумении он отправился в часовню, и там, в свете красных лучей багровой звезды, что тускло сияла над алтарём, он преклонил колени в одиночестве и молился в тишине, пока штормовая ночь не миновала и буря не погибла от меча собственной ярости на тёмных склонах Дарьяльского ущелья.

Глава 4. «Ангелус Домини»

Следующее утро медленно рассветало над морем серого тумана: ни единого просвета ландшафта не было видно – ничего, кроме серой пустоты витающего тумана, что медленно полз – складка за складкой, волна за волной, словно вознамерившись обесцветить весь мир. Очень слабый холодный свет проникал сквозь узкое, арковидное окно комнаты, где Олвин лежал, всё ещё окутанный глубоким сном, столь похожим на тот последний вечный сон, от которого, как говорят нам некоторые из современных учёных, не может быть пробуждения. Состояние его не изменилось; тусклые лучи раннего восхода, падая на его лицо, усиливали восковую бледность и неподвижность; ужасное таинство смерти довлело над ним – убогая беспомощность и бренность тела без духа. В момент, когда монастырский колокол начал звонить к заутрене и его ясный звон разорвал глубокую тишину, дверь открылась, и Гелиобаз в сопровождении другого монаха, чьё добродушное лицо и красивые, мягкие глаза выдавали внутреннее умиротворение, вошли в комнату. Вместе они приблизились к кушетке и долго и серьёзно смотрели на спавшего сверхъестественным сном мужчину.

– Он всё ещё далеко! – сказал, наконец, Гелиобаз со вздохом. – Так далеко, что это внушает опасения. Увы, Илларион! Насколько же малы наши знания! Даже со всей духовной поддержкой религиозной жизни как мало мы можем! Мы познаём одно – и тут же появляется другое, мы побеждаем одну сложность – и другая немедленно выскакивает, чтобы встать у нас на пути. Если бы я только имел необходимое врождённое восприятие, чтобы предвидеть вероятность вылета этого освободившегося бессмертного создания, то разве не смог бы я спасти его от какого-нибудь непредсказуемого несчастья или страдания?

– Думаю, что нет, – отвечал довольно задумчивым тоном монах по имени Илларион, – думаю, что нет. Такая защита никогда не будет доступна простому человеческому разуму, если этой душе суждено спастись или укрыться в своём невидимом странствовании, то, так или иначе, это случится каким-нибудь образом, которого все чудеса нашей науки не смогут предсказать. Вы говорите, он был неверующим?

– Именно.

– Каково же было его кредо?

– Страсть познать то, что он называл Истиной, – ответил Гелиобаз.

– Он, как и многие другие, не брал на себя труд задуматься чуть глубже над скрытым смыслом знаменитого вопроса Пилата: «Что есть истина?». Нам-то известно, что это, как обычно бывает, – несколько так называемых фактов, которые через тысячелетие будут полностью опровергнуты, перемешаны с несколькими конечными мнениями, предложенными колеблющимися мыслителями. Короче говоря, истина, согласно мирскому пониманию, – это просто то, что миру покамест приятно считать таковой. «Весьма небрежно ставку делать на бессмертную судьбу!».

Илларион приподнял холодную, безжизненную руку Олвина, она была негибкая и белая как мрамор.

– Я полагаю, – сказал он, – в его будущем возвращении к нам сомнений нет?

– Абсолютно нет, – решительно отвечал Гелиобаз. – Его жизнь на земле продлится ещё многие годы, поскольку покаяние его ещё не завершено, воздаяния он ещё не заслужил. Насчёт этого мои знания о его судьбе точны.

– Значит, вы вернёте его сегодня? – продолжал Илларион.

– Верну? Я? Я не могу! – сказал Гелиобаз с оттенком печальной покорности в голосе. – И по этой самой причине я и боялся отправлять его отсюда, и не сделал бы этого, – только не без подготовки, во всяком случае, – если бы мог действовать по-своему. Его отшествие было более удивительным, чем все прочие, известные мне, к тому же оно стало его собственным деянием, а не моим. Я категорически отказался применять к нему свою силу, потому что я чувствовал, что он находился не в моей власти и что поэтому ни я, ни любой из высших мудрецов, с которыми я состою в контакте, не смогли бы управлять или направлять его путешествие. Он, однако, был настолько же категорично уверен в том, что я должен был её применить, и для этого он вдруг сконцентрировал весь сдерживаемый пыл его характера в одном стремительном усилии воли и пошёл на меня. Я предупреждал его, но напрасно! Быстро, как молния отвечает молнии, две невидимых бессмертных силы внутри нас восстали в немедленном противостоянии с той только разницей, что, пока он не имел понятия о своей силе и не осознавал её, я всецело понимал и осознавал свою. Моя была сфокусирована на нём, его была неумелой и рассеянной – в результате моя сила одержала победу; и всё-таки, поймите меня правильно, Илларион, если бы я мог сдержать его, я бы так и сделал. Но это он – он извлёк из меня мою же силу, словно меч из ножён, а меч обычно сидит в ножнах прочно, однако сильная рука каким-то образом выхватит его и использует для сражения, когда будет необходимо.

– В таком случае, – с удивлением проговорил Илларион, – вы признаёте, что этот мужчина обладает силой, превышающей вашу собственную?

– Ах, если бы он только знал об этом! – спокойно ответил Гелиобаз. – Но он не знает. Лишь ангел может научить его, а в ангелов он не верит.

– Он может поверить теперь!

– Может. Поверит – должен поверить, если только он ушёл туда, куда бы я его направил.

– Поэт, не так ли! – спросил Илларион мягко, склоняясь ниже, чтобы рассмотреть получше прекрасное, подобное Антиною лицо, бесцветное и холодное, как скульптурный гипс.

– Некоронованный монарх мира песни! – ответил Гелиобаз с нежной интонацией прекрасного голоса. – Гений, какого земля видит раз в столетие! Но он оказался сражённым болезнью неверия и лишённым надежды, а где нет надежды – нет и длительного творчества. – Он замолчал и мягким прикосновением, словно женщина, поправил подушки под отяжелевшей головой Олвина и возложил руку в серьёзном благословении на широкий, бледный лоб, покрытый тяжёлыми волнами тёмных волос. – Пусть бесконечная любовь избавит его от опасности и пошлёт мир и покой! – проговорил он торжественно, а затем, отвернувшись, взял своего товарища под руку, и они вдвоём вышли из комнаты, тихонько прикрыв за собою дверь. Храмовый колокол продолжал звонить медленно, неспешно, посылая приглушённое эхо сквозь туман ещё несколько минут, а затем умолк, и воцарилась глубокая тишина.

Монастырь всегда был очень тихой обителью, стоя на такой высокой и бесплодной скале, он намного превышал пределы досягаемости даже самых маленьких певчих птиц, порой лишь какой-нибудь орёл рассекал туман шумом крыльев и резким криком на пути к какому-нибудь далёкому горному гнезду, но никаких иных звуков пробуждавшейся жизни не нарушало тишины медленно расползавшегося рассвета. Прошёл час, а Олвин всё лежал в том же положении: такой же бледный и неподвижный, как труп, готовый к погребению. Вскоре некая перемена начала таинственным образом тревожить воздух вокруг, будто янтарное вино заливало хрусталь: тяжёлые испарения задрожали, как будто вдруг рассечённые хлыстом пламени; они поднимались, раскачивались из стороны в сторону и разрывались на куски. Затем, растворившись до тонкой молочно-белой пелены ворсистой дымки, они уплыли прочь, открыв взору гигантские вершины окружающих гор, что вздымались к свету одна над другою, подобно формам замороженных валов. Над ними нежный розовый румянец сплетал трепетные волнистые линии, длинные стрелы золота начинали пронзать нежное мерцание голубого неба, мягкие клубы облаков с оттенками малинового и бледно-зелёного рассеивались вдоль восточного горизонта, подобно цветам на пути шагающего героя; и тогда вдруг настало хрупкое затишье в небесах, как будто вся вселенная внимательно выжидала какого-то грандиозного, но ещё не явленного великолепия. И оно раскрылось багровым блеском триумфа солнечного рассвета, проливая душ сияющего света на белую пустоту вершин, покрытых вечными снегами; зазубренные пики, острые как ятаганы и сверкающие льдами, поймали огонь и словно растаяли в поглощающем море сияния; ожидавшие облака продолжили движение, окрасившись ещё более глубокими оттенками королевского пурпура, и утро явилось во всей своей славе. Когда ослепительный свет устремился сквозь окно и залил кушетку, где лежал Олвин, слабый окрас возвратился его лицу, губы шевельнулись, широкая грудь с трудом наполнилась воздухом, веки дрогнули, и его прежде негнущиеся руки расслабились и сами собой сложились в положение молитвы и умиротворённости. Будто статуя медленно оживала магическим образом, тёплые оттенки нормально бегущей крови проступали сквозь белизну его кожи; дыхание становилось всё более лёгким и ровным; черты лица постепенно обретали нормальный вид, и тогда, без единого рывка или вскрика, он очнулся! Но было ли это истинное пробуждение? Или скорее продолжение какого-то странного ощущения, испытанного во сне?

Он поднялся на ноги, отбросил волосы со лба с завороженным взглядом, выражавшим внимательное изумление; его глаза были влажны и блестели, весь его вид выражал вдохновение. Он пару раз измерил шагами комнату, но явно не сознавал, где находился; он выглядел погружённым в размышления, которые поглощали его целиком. Вскоре он уселся за стол и, рассеянно перебирая писчие приспособления, лежавшие там, он будто задумался над их назначением. Затем, разложив несколько листов бумаги перед собой, начал писать с необычайной скоростью и усердием: его перо бежало плавно, не прерываясь на помарки и исправления. Порой он замирал, но когда это случалось, то всегда сопровождалось возвышенным, внимательным, прислушивающимся выражением. Один раз он пробормотал вслух: «Ардаф! Нет, я не должен забыть! Мы встретимся на поле Ардаф!» – и снова возвратился к своему занятию. Страницу за страницей он покрывал убористыми письменами, выведенными характерным для него особенным ровным, каллиграфическим почерком. Солнце взбиралось всё выше и выше в небеса, часы проходили, а он всё писал, явно не замечая течения времени. В полдень колокол, который молчал с раннего рассвета, начал быстро раскачиваться на колокольне башни; глубокий бас органа вздохнул в тишине громовой монотонностью, и подобные пчелиному жужжанию отдалённые голоса провозгласили слова: «Angelas Domine nuntiavit Mariae»[4 - «Ангел Господень возвестил Марии».].

При первых же звуках песнопения колдовство, сковавшее разум Олвина, рассеялось; быстро подведя черту подо всем, что написал, он подскочил и выронил перо.

– Гелиобаз! – закричал он громко. – Гелиобаз! Где находится поле Ардаф?

Его собственный голос показался ему странным и незнакомым, он подождал, прислушиваясь, и молитва продолжилась: «И Слово стало плотью, и обитало с нами».

Внезапно, как если бы больше не мог выносить одиночества, он рванулся к двери и распахнул её, чуть не налетев на Гелиобаза, который как раз собирался войти в комнату. Он отступил, дико уставился на него и, смущённо проведя рукою по лицу, выдавил смешок.

– Я спал! – сказал он, затем с пылким жестом добавил: – Боже! Если бы только этот сон был явью!

Он был сильно взволнован, и Гелиобаз, дружески обхватив его рукой, увёл обратно, к креслу, которое освободил, внимательно наблюдая за ним.

– Вы называете это сном? – спросил он с лёгкой улыбкой, указывая на стол, усеянный записями с ещё не высохшими чернилами. – Тогда сны – более продуктивны, чем активные нагрузки! Вот прекрасный совет для писателей! Отличный результат для одного утра работы!

Олвин подскочил, схватив исписанные листки, и страстно вперился в них взглядом.

– Этой мой почерк! – бормотал он ошеломлённо.

– Конечно! А чей же ещё? – ответил Гелиобаз, наблюдая за ним с научным и одновременно добродушным интересом.

– Тогда это правда! – вскричал он. – Правда, во имя прелести её глаз; правда, во имя её просветлённой любовью улыбки! Правда, о ты, Господь, в котором я смел сомневаться! Правда, во имя всех чудес Твоей непревзойдённой мудрости!