скачать книгу бесплатно
Сталкиваясь с воспитательницами, которые ради одного-двух детей оставили коллектив – иными словами, предпочли место частного педагога работе в приюте или интернате, – я полагал, что ими движет не любовь к своей профессии, а стремление к выгоде, к труду более комфортному и необременительному.
Всего две недели я провел с одиннадцатилетним Стефаном – и убедился, что наблюдение за одним ребенком дает не менее богатый материал, приносит не меньше забот и радостей, чем работа с группой детей. В этом одном ребенке ты замечаешь намного больше, тоньше чувствуешь и глубже продумываешь каждый факт.
Мне кажется, воспитатель, уставший от большого коллектива, вправе – а быть может, даже обязан – применить «севооборот»: на некоторое время уйти от толпы в тишину, чтобы затем вновь вернуться к работе с группой. Насколько я знаю, такой традиции нет: одни педагоги специализируются на индивидуальном, другие – на групповом обучении и воспитании.
Эти записи имеют форму дневника – так я их вел и в таком виде оставляю. Они могут представлять ценность как документ – несмотря на необычные условия, время и место.
NB. Я был тогда ординатором полевого госпиталя. Во время затишья я взял к себе мальчика из приюта; он хотел учиться ремеслу, а при госпитале имелась столярно-плотницкая мастерская. Мы провели вместе всего две недели: я заболел и уехал, мальчик еще какое-то время оставался при госпитале, потом начались военные действия, и денщик отвез его обратно в приют.
Четверг, 8.3.1917
Он у меня уже четвертый день. Я хотел сразу начать записывать. К сожалению, с дневниками всегда так: когда есть что записать, нет времени. Это многих расхолаживает. Мне жаль удивительных чувств, что остались незапечатленными. Я уже привык к присутствию мальчика.
Его зовут Стефан. Мать умерла, когда ему было семь лет, имени ее Стефан не помнит. Отец на войне или в плену, а может, убит. Семнадцатилетний брат – в Тернополе. Сначала Стефан жил с братом, потом у солдат, теперь, уже полгода, в приюте. Приюты открывает городское самоуправление, руководить ими доверяют кому попало. Правительство то разрешает обучение, то запрещает. Это не интернат, а помойка, куда сбрасываются отходы войны, печальные жертвы дизентерии, сыпного тифа и холеры, унесших родителей (точнее, матерей – отцы сражаются за новый передел мира). Война – не преступление, это триумфальный марш, ликование обезумевших на пьяном сатанинском пиру.
Я спросил, хочет ли Стефан поехать со мной, – и тут же пожалел о сказанном.
– Не сейчас – я приеду за тобой в понедельник. Спроси завтра брата, позволит ли он. Посоветуйся, подумай.
Едем; луна, снег. О чем он думает? Глядит с любопытством: костел, вокзал, вагоны, мост. Бесхитростное лицо. Говорят, трудолюбив; при госпитале есть плотницкая мастерская – отдам его в обучение Дудуку.
Экзаменую: читать не разучился.
Задача по арифметике.
– Сколько тебе сейчас лет?
Вижу, не понимает, что такое «сейчас».
– Сей час? Ну как и раньше – одиннадцать.
Не поправляю.
Получил от брата пятьдесят копеек, купил пирожки с повидлом, конфеты, у нас ел холодный зельц – шедевр Пласки; вечером у него разболелся живот. Боль в области слепой кишки. Это плохо: я хотел, чтобы он ел из солдатского котла, пока не решит, останется он тут или нет. Хотел, чтобы с самого начала у него был четкий распорядок дня.
Валентий вздыхает:
– И надо вам это?
У Стефана врожденное чувство порядка: после занятий он складывает книжки стопкой, ручку кладет рядом с чернильницей. Повесил полотенце, один конец длиннее другого – поправил.
Зачем на пятьдесят копеек накупил сластей?
– А чего я буду деньги жалеть?
Это слова не его, а кого-то для него авторитетного – Назарки или Климовича (Климович красиво рисует).
– Отец вернется, – говорю я.
– Вернется – хорошо, не вернется – тоже хорошо.
Это он тоже где-то слышал. Сколько глупостей я мог бы наговорить по этому поводу: «Фу, как ты можешь… об отце…» – и т. д.
Его сейчас интересует другое:
– А зачем у зеркальца ремешки?
– Этот ремешок – для мыла, этот – для расчески, а тот – для зубной щетки.
– А эта папиросница, когда была новая, тоже с трещинами была?
– Да, это как будто крокодиловая кожа.
Совет педагогам. Когда приезжаешь в детский дом воспитателем, пусть дети смотрят, как ты в своей комнате распаковываешь багаж, пусть помогают развязывать корзины или открывать сундук, вынимать и расставлять мелочи. Завяжется разговор – о часах, о ножике, о несессере. Он поможет быстро и естественно сблизиться с детьми. Так и они сами друг с другом знакомятся. Вспомните, как часто взрослые завязывают знакомства через детей и благодаря беседам о детях – в парке, на даче. Если сказать, что нехорошо все трогать, обо всем выспрашивать, дети будут смущены, раздосадованы. Можно сказать им об этом через месяц, через три, в связи с кем-то другим, посторонним, не тобой. Вы-то уже знакомы, вы-то не посторонние.
– А сколько стоит эта папиросница?
– Рубля два-три, наверно. Не знаю, не помню, она у меня уже давно. Видишь, замок сломан, не закрывается.
– А починить нельзя?
– Можно, наверно, но мне не мешает – папиросы что так, что эдак не выпадут.
Я еще не воспитываю, я только наблюдаю и стараюсь не делать никаких замечаний, чтобы не спугнуть Стефана. И все же за эти четыре дня мне пришлось дважды его вразумить.
Первый раз. Во время урока вошел фельдшер. Я был на дежурстве – привезли больных.
– Весь день к вам лезут, – громко и раздраженно сказал Стефан.
Судя по тону и выражению лица, это явно не его слова. Так, должно быть, говорили в приюте – панна Лоня или кухарка.
– Не надо так говорить, – замечаю я мягко, когда фельдшер уходит.
– Я ведь читаю, а он лезет.
Ему странно, что в госпитале двести семнадцать больных и раненых.
– Так вы, когда дежурите, должны всех осматривать?
– Нет, я осматриваю только новеньких, чтобы какого-нибудь заразного больного не поместили к обычным.
– А правда, что корь – заразная болезнь? Когда я болел корью, так задыхался, что говорить не мог. Батя тогда дал мне выпить керосина, получшело. Он никогда к врачу не ходил, сам все знал, как лечить.
– Твой отец был умный человек, – говорю я.
– Конечно умный, – согласно кивает он.
Меня так и тянет спросить, почему же он сказал, что, если отец не вернется, тоже хорошо. Нет, слишком рано.
Второе замечание.
– Слушай, Стефек, не называй пана Валентия «Валентий», говори – «пан Валентий».
– Я и говорю «пан Валентий».
Приютская привычка выкручиваться.
Я сам виноват; теперь, разговаривая со Стефаном, всегда говорю «пан Валентий». Вопрос существенный, особенно в интернате для сирот. Сторож, судомойка, прачка обижаются, когда дети зовут их по имени. В разговоре с детьми всегда следует говорить «пан Войцех», «панна Рузя», «пани Скорупская».
Подтверждение сказанному об интернате: болезнь сближает домочадцев. Недаром и родители, и дети охотно вспоминают – по крайней мере, хорошо помнят – пережитые болезни. В интернате же болезнь – это ненужные хлопоты, она часто способствует отчуждению.
Сколько я приложил стараний, чтобы он смог писать в постели! Пришлось вытащить все из ящика, поставить чернильницу в консервную банку, которую Валентий приспособил мне под пепельницу. Под ящик с одной стороны я подложил подушку, с другой – книги. Стефан поблагодарил меня улыбкой. Интернат не может позволить себе такую роскошь.
– Удобно тебе?
– Да, – и улыбка.
На этом столе Стефан навел порядок: сбоку – книжки, в щели между досками ящика – карандаш. Тяга к порядку у него врожденная. Ситуация новая, значит не подражает – действует самостоятельно.
Теперь сидит и переписывает из букваря стишок.
– Бе-лу-ю… белую… белую…
И заканчивает – мысль напряженно работает:
– Белую руба… белую ру-ба-шеч… рубашечку.
Вздыхает.
– Белую рубашечку… Дам ей в дорогу белую рубашечку.
И все-таки сделал ошибку – написал «блелую».
– Видишь, у тебя вместо «белую» – «блелую».
Улыбается смущенно:
– Я еще раз перепишу.
– Оставь, лучше после чая перепишешь.
– Нет, сейчас.
Снова тишина, прерываемая лишь его сосредоточенным шепотом. Мрачный – видит, что снова ошибся. В первый раз я, чтобы подбодрить его, сделал вид, что не заметил несколько ошибок, но теперь – нельзя.
Как-то вечером он плохо читал и сам не понимал почему.
– Потому что ты голодный, – сказал я тогда.
Интересно, запомнил ли он.
– Как ты думаешь, почему теперь хуже вышло?
– А ежели раз не выйдет, так потом все хуже и хуже выходит.
И – с отчаянием:
– Я еще раз перепишу.
Даже покраснел, кулаки сжал.
Я поцеловал его в макушку (идиотизм), он чуть отстранился.
– Сиро… сиротинка бедная…
И как раз на самом опасном месте, там, где в прошлый раз он пропустил целую строчку, Валентий приносит чай.
– В до-ро-гу… в дорогу дам ей… дам ей в дорогу…
Валентий кладет в стакан сахар. Стефан бросает взгляд и продолжает писать.
– Ножик нашелся, – говорит Валентий.
Стефан смотрит внимательно: ножик? Какой ножик? Подпер голову руками – того и гляди вырвется вопрос; но нет, преодолел соблазн – опять сосредоточен. Валентий улыбается, я делаю пометки, вкратце записываю интересный момент, Стефан ничего не замечает. И через мгновение, торжествующе, выжидательно:
– Готово, пожалста! – и улыбка.
– Хорошо, только ты проглотил одну букву. Хочешь сам поискать?
Пьет чай, хмурит лоб, ищет пропущенную букву.
Жаль, что я не посмотрел на часы – сколько времени он писал. «Часы, часы!» – сколько раз я себе твердил и всегда забываю.
Две мысли. Первая: я столько времени работал с детьми, но не обращал внимания на улыбки. Это слишком тонкое, незаметное проявление, оно не воспринимается сознанием. Лишь теперь я вижу, что это важно и достойно изучения.
Когда он меня спросил как бы небрежно: «Я смогу поездить на лошади?» – тоже с подкупающей улыбкой, я уклонился от прямого ответа: «Теперь скользко, лошади плохо подкованы – может, летом». Дети должны знать, что их улыбка нас обязывает.
Вторая мысль. Переписывание для детей – не бессмысленное действие, напротив, оно требует больших усилий: не пропустить букву, слово, целую строчку, не написать дважды одно и то же слово, не сделать ошибку, уместить слова в строке без переноса, постараться, чтобы буквы получились одинаковыми по размеру и стояли равномерно. Кто знает, может, именно в процессе переписывания ребенок вполне постигает текст? Понятно, что творческий ум скорее устанет от пассивного переписывания. Стефан, когда переписывал, напоминал художника, копирующего шедевр великого мастера. И как жаль учителя, который этого не видел, не ощутил этих усилий, но вынужден исправлять каракули в сорока тетрадках.
Трудность чтения для ребенка – не только в составлении слов из букв, но и в незнакомых словах и грамматических сюрпризах.
Вот он читает:
– Сол… сол-н… солн… сол-н-це… – Пауза: соображает, что это значит, и быстро, бегло читает: – Сонце.
То же и в стишке:
– Э-тим поль-ским се-ре-на… (с недоверием) се-ре-на-дам… серенадам… (себе под нос, вполголоса) что за серенады… – И вслух заканчивает: – Этим польским серенадам жаворонки нас учили.