banner banner banner
Сердце тьмы. Повести о приключениях
Сердце тьмы. Повести о приключениях
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Сердце тьмы. Повести о приключениях

скачать книгу бесплатно


Я уверил его, что мистер Куртц – какими бы сведениями он ни обладал – проблем коммерческих или административных не касался. Тогда он заговорил об интересе научном: «Потеря будет велика, если…» и т. д. и т. д. Я ему предложил статью «Искоренение обычаев дикарей», оторвав предварительно постскриптум. Он жадно ее схватил, но потом презрительно фыркнул.

– Это не то, на что мы имели право надеяться, – заметил он.

– Не надейтесь, – сказал я. – У меня остаются только его частные письма.

Он удалился, пригрозив судебным преследованием, и больше я его не видел. Но два дня спустя явился еще один субъект, назвавший себя кузеном Куртца: ему хотелось узнать о последних минутах дорогого родственника. Затем он дал мне понять, что Куртц был великим музыкантом. «Он мог бы иметь колоссальный успех», – сказал мой посетитель, бывший, кажется, органистом. Его жидкие седые волосы спускались на засаленный воротник пиджака. У меня не было оснований сомневаться в его словах. И по сей день я не могу сказать, какова была профессия мистера Куртца – если была у него таковая – и какой из его талантов можно назвать величайшим. Я его считал художником, который писал в газетах, или журналистом, умевшим рисовать, но даже кузен его (который нюхал табак в продолжение нашей беседы) не мог мне сказать, кем он, собственно, был. Куртц был универсальным гением… Я согласился со стариком, который шумно высморкался в большой бумажный платок и, взволнованный, удалился, унося с собой какие-то не имеющие значения семейные письма.

Наконец посетил меня журналист, горевший желанием узнать о судьбе своего «дорогого коллеги». Этот посетитель сообщил, что Куртцу следовало бы избрать политическую карьеру. У журналиста были косматые прямые брови, торчавшие, как щетина, коротко остриженные волосы и монокль на широкой ленте. Разговорившись, он заявил, что Куртц, по его мнению, писать не умел, но «как этот человек говорил! Он мог наэлектризовать толпу. У него была вера – понимаете? Вера. Он мог себя убедить в чем угодно… в чем угодно. Из него вышел бы блестящий лидер какой-нибудь крайней партии».

– Какой партии? – спросил я.

– Любой! – ответил тот. – Он… он был… экстремист. Не так ли?

Я согласился. Он полюбопытствовал, не известно ли мне, что побудило его поехать туда.

– Известно, – сказал я и вручил ему знаменитую статью для опубликования, если он найдет ее пригодной.

Он торопливо ее просмотрел, бормоча себе что-то под нос, затем произнес:

– Пригодится, – и ушел со своей добычей.

Итак, я остался со связкой писем и портретом девушки. Она была красива… Я хочу сказать, что выражение ее лица казалось мне прекрасным. Я знаю, что даже солнечный свет может лгать, но никакое освещение и никакие позы не могли придать ее лицу такое выражение, внушавшее полное доверие. Казалось, она умела слушать с открытой душой, не питая никаких подозрений, не думая о себе. Я решил лично вернуть ей ее карточку и письма. Любопытство? Да; и, быть может, еще какое-то чувство. Все, что принадлежало Куртцу, от меня ускользало: его душа, его тело, его станция, его планы, его слоновая кость, его карьера. Осталось только воспоминание о нем и его «нареченная»; я хотел и это отдать прошлому, хотел уступить все, что у меня от него осталось, забвению – последнему слову общей нашей судьбы. Я не защищаюсь: тогда я неясно себе представлял, чего именно я хочу. Быть может, то был порыв бессознательной верности… или завершение одной из тех иронических неизбежностей, которые таятся в человеческом бытии. Не знаю. Не могу сказать. Но я отправился к ней.

Я думал, что воспоминание о нем, подобно воспоминаниям о других умерших, которые накапливаются в жизни каждого человека, – отпечаток в нашем мозгу уходящих от нас теней. Но перед высокой и массивной дверью, между высокими домами, на улице, такой же тихой и нарядной, как аллея кладбища, мне предстало видение: я увидел его на носилках; он прожорливо открывал рот, словно хотел проглотить всю землю и всех людей. Он жил, жил так, как и раньше, – ненасытный призрак, стремившийся к блестящей видимости и страшной реальности; призрак более темный, чем тени ночи, и благородно задрапированный в складки великолепного красноречия. Видение, казалось, вошло в дом вместе со мной: носилки, призраки носильщиков, дикая толпа послушных почитателей, мрак лесов, блеск реки, бой барабана, ровный и приглушенный, как биение сердца – сердца тьмы-победительницы. То был момент триумфа для дикой глуши, мстительный ее набег, которому, казалось мне, я один должен был противостоять, чтобы спасти другую душу. И воспоминание о том, что я от него слышал там, под сенью терпеливых лесов, когда за моей спиной двигались рогатые тени и пылали костры, – это воспоминание снова всплыло, я вновь услышал отрывистые фразы, зловещие и страшные в своей простоте. Я вспомнил гнусные его мольбы и гнусные угрозы, гигантский размах нечистых его страстей, низость, муку, бурное отчаяние его души. А потом я услышал, как он однажды сказал сдержанно и вяло:

– Вся эта слоновая кость, в сущности, принадлежит мне. Фирма за нее не платила. Я сам ее собрал, рискуя жизнью. Все-таки я боюсь, как бы они не предъявили права на нее… Гм… Положение затруднительное. Как вы думаете, что мне делать? Бороться, а? Я хочу только справедливости… – Он хотел только справедливости.

Во втором этаже я позвонил у двери из красного дерева, а пока я ждал, он, казалось, смотрел на меня с блестящей филенки, смотрел своим глубоким взглядом, обнимающим, осуждающим, проклинающим вселенную. Я снова слышал шепот: «Ужас! Ужас!»

Спускались сумерки. Мне пришлось подождать в высокой гостиной, где три узких окна поднимались от пола к потолку, словно светящиеся и задрапированные колонны. Блестели изогнутые и позолоченные ножки и спинки мебели. Холодным и монументальным казался высокий белый мраморный камин. В углу стоял большой рояль; отблески пробегали по темной его поверхности, словно по мрачному полированному саркофагу. Высокая дверь открылась и снова закрылась. Я встал.

В сумеречном свете она шла ко мне вся в черном, с бледным лицом. Она была в трауре. Больше года прошло с тех пор как он умер, больше года с тех пор как она получила известие. Казалось, она будет помнить и оплакивать вечно. Она взяла обе мои руки в свои и прошептала:

– Я слышала, что вы приехали.

Я заметил, что она не очень молода, – во всяком случае, уже не молоденькая девушка. Она созрела для верности, страдания и веры. В комнате, казалось, потемнело, словно грустный свет пасмурного вечера сосредоточился на ее лице. Эти белокурые волосы, это бледное лицо и чистый лоб были как бы окружены пепельным ореолом. Темные глаза смотрели на меня. Взгляд был невинный, глубокий, доверчивый и внушающий доверие. Она держала свою скорбную голову так, словно гордилась этой скорбью, словно хотела сказать: я, я одна умею грустить по нем так, как он того заслуживает. Но когда мы пожимали друг другу руки, на лице ее отразилось такое безнадежное отчаяние, что я понял: она была из тех, кого не назовешь игрушкой времени. Для нее он умер только вчера. И – клянусь небом! – это впечатление было настолько сильным, что и для меня он тоже, казалось, умер только вчера… Нет, сейчас, сию минуту. Я увидел его и ее вместе – его смерть и ее скорбь… Я видел ее скорбь в самый момент его смерти. Понятно ли вам? Я видел их обоих и слышал их обоих. Она сказала прерывающимся голосом:

– Я выжила… – А мой напряженный слух уловил последний его шепот вечного проклятия, слившийся с ее печальным возгласом. С испугом я спросил себя, что я здесь делаю, словно мне приоткрылась жестокая и нелепая тайна, которую человеку не подобает знать. Она предложила мне сесть. Я осторожно положил пакет на маленький столик, а она опустила на него руку.

– Вы его знали хорошо, – прошептала она, помолчав.

– В тех краях близость возникает быстро, – сказал я. – Я его знал так, как только может один человек знать другого.

– И вы им восхищались, – проговорила она. – Узнав его, нельзя им не восхищаться, не правда ли?

– Он был замечательным человеком, – сказал я нетвердым голосом. Видя ее напряженный, умоляющий взгляд, как будто следивший, не сорвутся ли с моих губ еще какие-нибудь слова, я продолжал:

– Нельзя было не…

– Любить его, – закончила она с жаром, а я в ужасе онемел. – О, как это верно! Но подумайте, ведь никто его не знал так хорошо, как знала я! Он мне все доверял. Я его знала лучше, чем кто бы то ни было!

– Вы его знали лучше, чем кто бы то ни было, – повторил я. Быть может, она была права. Но с каждым произнесенным словом в комнате становилось все темнее, и только лоб ее, чистый и белый, казалось, был озарен неугасимым светом веры и любви.

– Вы были его другом, – продолжала она. – Его другом! – повторила она громче. – Да, конечно, раз он дал вам это и прислал вас ко мне. Я чувствую, что могу говорить с вами… и… о! я должна говорить. Я хочу, чтобы вы – человек, слышавший последние его слова, – знали, что я была достойна его… Это не гордость… Да! Я горжусь сознанием, что поняла его лучше, чем кто бы то ни было на земле. Он сам мне это сказал. А с тех пор как умерла его мать, у меня не было никого… никого… кто бы…

Я слушал. Тьма сгущалась. Я даже не уверен был в том, какую связку бумаг он мне дал. Подозреваю, что он хотел мне доверить другие документы, которые начальник после его смерти просматривал при свете лампы. А девушка говорила, облегчая свою скорбь, уверенная в моей симпатии; она говорила так, как пьют жаждущие. Я узнал, что ее родные не одобряли ее помолвки с Куртцем. Он был недостаточно богат или что-то в этом роде. И, право же, я не знаю, не был ли он всю свою жизнь нищим. Он дал мне основание предполагать, что недостаток средств загнал его в те края.

– …разве тот, кто его слышал, мог не стать его другом? – говорила она. – Он привлекал к себе людей, обращаясь к тому, что есть в них хорошего. – Она пристально смотрела на меня. – Это дар великого человека…

Тихому ее голосу, казалось, аккомпанировали те, иные звуки, исполненные тайны, отчаяния и скорби, какие довелось мне слышать: журчание реки, шелест деревьев, раскачиваемых ветром, рокот толпы, слабый отзвук непонятных слов, шепот человека, говорящего из-за порога вечной тьмы.

– Но вы его слышали! Вы знаете! – воскликнула она.

– Да, знаю, – сказал я чуть ли не с отчаянием в сердце, но склоняя голову перед ее верой, перед великой и спасительной иллюзией, светившей неземным светом во тьме, в торжествующей тьме, от которой я не мог ее защитить, от которой я не мог защитить даже себя самого.

– Какая утрата для меня… для нас! – великодушно поправилась она и шепотом добавила: – Для мира.

В угасающем свете я видел, как блестели ее глаза, полные слез, – слез, которым не суждено было пролиться.

– Я была очень счастлива и очень горда, – продолжала она. – Слишком счастлива. Это продолжалось недолго. А теперь я несчастна… на всю жизнь.

Она встала; ее белокурые волосы, отсвечивая золотом, казалось, ловили последние проблески света. Я тоже встал.

– И от всего этого, – продолжала она с тоской, – от всех его обещаний, его величия, его великодушной души и благородного сердца не осталось ничего… ничего, кроме воспоминания. Вы и я…

– Мы всегда будем его помнить, – поторопился я сказать.

– Нет! – воскликнула она. – Немыслимо, чтобы все это погибло, чтобы от жизни его, принесенной в жертву, не осталось ничего, кроме скорби. Вы знаете, какие грандиозные у него были планы. Я тоже о них знала. Быть может, я не могла понять, но о них знали и другие люди. Что-то должно остаться. Его слова, во всяком случае, не умрут.

– Его слова останутся, – сказал я.

– И его пример, – прошептала она словно про себя. – Люди смотрели на него снизу вверх… доброта его светилась в каждом поступке. Его пример…

– Правильно, – сказал я, – и его пример. Да, его пример. Об этом я позабыл.

– Но я помню. Я не могу, не могу поверить… Не могу поверить, что никогда больше его не увижу… что никто его больше не увидит никогда, никогда, никогда…

Она простерла руки, словно вслед отступающему человеку; бледные руки с переплетенными пальцами виднелись на фоне угасающей узкой полосы окна. Никогда его не увидит! В ту минуту я его видел достаточно ясно. До конца жизни я буду видеть этот красноречивый призрак, а также и ее – трагическую тень, походившую в этой позе на другую, тоже трагическую женщину, которая была увешана бессильными амулетами и простирала обнаженные смуглые руки к сверкающему адскому потоку, к потоку тьмы. Вдруг она сказала очень тихо:

– Он умер так же, как и жил.

Тупая злоба шевельнулась во мне.

– Его конец был во всех отношениях достоин его жизни, – сказал я.

– А меня с ним не было, – прошептала она.

Злоба уступила место бесконечной жалости.

– Все, что можно было сделать… – пробормотал я.

– Да, но я в него верила больше, чем кто бы то ни было на земле… больше, чем его родная мать, больше, чем… он сам. Я была ему нужна! Я! Я бы сберегла каждое его слово, каждый вздох, каждый жест, каждый его взгляд.

Я почувствовал, как холодная рука сжала мне сердце.

– Не надо! – сказал я сдавленным голосом.

– Простите меня. Я так долго тосковала молча… молча… Вы были с ним… до конца? Я думаю о его одиночестве. Подле него не было никого, кто бы мог его понять так, как поняла бы я. Быть может, никто не слышал…

– Я был с ним до конца, – сказал я дрожащим голосом. – Я слышал его последние слова… – И в испуге я умолк.

– Повторите, – прошептала она надрывающим сердце голосом. – Мне нужно… мне нужно что-нибудь… что-нибудь… чтобы с этим жить.

Я чуть было не крикнул: «Да разве вы не слышите?» Сумерки вокруг нас повторяли это слово настойчивым шепотом – шепотом, угрожающим, как первое дыхание надвигающегося шквала: «Ужас! Ужас!»

– Последнее слово… чтобы жить с ним, – настаивала она. – Поймите, я его любила, любила, любила!

Я взял себя в руки и медленно проговорил:

– Последнее слово, какое он произнес, было ваше имя.

Я услышал тихий вздох, а потом сердце мое замерло, перестало биться, когда раздался ликующий и страшный крик, крик великого торжества и бесконечной боли.

– Я это знала… была уверена!..

Она знала. Она была уверена. Я слышал, как она плакала. Она закрыла лицо руками. Казалось мне, что дом рухнет раньше, чем я успею выбежать, казалось, что небеса обрушатся на мою голову. Но ничего не случилось. Небеса из-за таких пустяков не рушатся. Интересно, обрушились бы они, если бы я был справедлив и отдал должное Куртцу? Разве не говорил он, что требует только справедливости? Но я не мог. Не мог ей сказать. Тогда стало бы слишком темно… слишком темно…

Марлоу умолк. Неясный и молчаливый, он сидел в стороне в позе Будды, погруженного в созерцание. Никто не шелохнулся.

– Мы прозевали начало отлива, – неожиданно сказал директор.

Я поднял голову. Черная гряда облаков пересекала устье, и спокойный поток, ведущий словно к концу земли, струился мрачный под облачным небом – казалось, он уводил в сердце необъятной тьмы.

Тайфун

I

Лицо Мак-Вира, капитана парохода «Нянь-Шань», по закону материального отражения, точно воплощало его духовный облик; его нельзя было назвать ни энергичным, ни глупым; ярких характерных черт в нем не было – самое обыкновенное невыразительное и спокойное лицо.

Пожалуй, иногда в нем можно было подметить какую-то застенчивость: в деловых конторах на берегу он обычно сидел с опущенными глазами, загорелый и улыбающийся. Когда же он поднимал глаза, видно было, что они у него голубые, а взгляд прямой. Волосы, белокурые и очень тонкие, словно каемкой пушистого шелка обхватывали лысый купол его черепа от виска до виска. Усы, огненно-рыжие, походили на медную проволоку, коротко подстриженную над верхней губой; как бы тщательно он ни брился, огненно-металлические отблески пробегали по его щекам всякий раз, как он поворачивал голову. Роста он был, пожалуй, ниже среднего, слегка сутуловатый, и такой коренастый, что, казалось, костюм всегда чуточку его стеснял. Похоже было на то, что он не мог постигнуть требования различных широт, а потому и носил всегда коричневый котелок, коричневый костюм и неуклюжие черные башмаки. Такое одеяние, предназначавшееся для гавани, придавало этому плотному человеку вид натянутый и нелепо франтоватый. На жилете его красовалась тоненькая серебряная цепочка, а сходя на берег, он всегда сжимал своим сильным волосатым кулаком ручку элегантного зонтика; этот зонтик был самого высшего качества, но обычно не бывал свернут. Молодой Джакс, старший помощник, провожая своего капитана до сходней, часто с величайшей любезностью говорил: «Разрешите мне, сэр» – и, почтительно завладев зонтом, поднимал его, встряхивая складки, в одну секунду аккуратно свертывал и возвращал капитану; все это он проделывал с такой торжественно-серьезной физиономией, что мистер Соломон Раут, старший механик, куривший у люка свою утреннюю сигару, отворачивался, чтобы скрыть улыбку. «О! Да! Зонт… Спасибо, Джакс, спасибо», – благодарно бормотал капитан Мак-Вир, не поднимая глаз.

Воображения у него было ровно столько, сколько требовалось на каждый текущий день, и потому он был спокойно уверен в себе. По этой же причине в нем не было ни капли тщеславия. Только наделенное воображением начальство бывает обидчиво, высокомерно, и ему трудно угодить, но каждое судно, каким командовал капитан Мак-Вир, было плавучей обителью мира и гармонии. По правде сказать, он так же неспособен был отдаться полету фантазии, как не может часовщик собрать хронометр, пользуясь вместо необходимых инструментов двухфунтовым молотком и пилой. Однако даже пресная жизнь людей, всецело преданных голым фактам – и только фактам, – имеет свою таинственную сторону. Так, например, нельзя понять, что побудило капитана Мак-Вира, примерного сына мелкого торговца колониальными товарами в Бельфасте, уйти в море. А ведь именно это он и сделал, когда ему исполнилось пятнадцать лет. Размышляя о подобном факте, вы невольно представляете себе гигантскую властную и невидимую руку, просунувшуюся в земной муравейник, хватающую людей за плечи, сталкивающую их головами, влекущую бессознательные толпы на неведомые пути, к непостижимым целям.

Отец, в сущности, так и не простил ему такого непослушания и глупости. «Мы обошлись бы и без него, – говаривал он впоследствии, – но у нас торговое дело. А ведь он – единственный сын!» Мать долго плакала после его исчезновения. Так как ему не пришло в голову, уходя, оставить записку, его считали умершим в течение восьми месяцев, пока не пришло его первое письмо из Талькагуано. Письмо было короткое и заключало, между прочим, следующее сообщение: «Во время плавания погода стояла очень хорошая». Но, очевидно, автор письма придавал значение лишь одному факту: в самый день написания письма капитан принял его в судовую команду простым матросом. «Потому что я умею работать», – объяснил он. Мать снова горько заплакала, а отец выразил свои чувства замечанием: «Том – осел». Отец был человек тучный и обладал даром посмеиваться исподтишка; этим он до конца своей жизни и донимал сына, к которому относился с жалостью, словно считал его дурачком.

Своих домашних Мак-Вир, в силу необходимости, навещал редко; в течение многих лет он посылал родителям письма, в которых уведомлял их о своих успехах и странствиях по лицу земли. В этих посланиях встречались такие фразы: «Здесь стоит сильная жара». Или: «В первый день Рождества в четыре часа пополудни мы повстречались с айсбергами». И старики познакомились с названиями многих кораблей; с именами шкиперов, командовавших ими; с именами шотландских и английских судовладельцев; с названиями морей, океанов, проливов и мысов; с чужеземными названиями портов, откуда вывозят лес, хлопок или рис; с названиями островов; с именем молодой жены их сына. Ее звали Люси. Ему и в голову не пришло упомянуть, считает ли он это имя красивым. А потом старики умерли.

Великий день свадьбы Мак-Вира наступил сейчас же вслед за великим днем, когда он получил первое свое командование.

Все эти события произошли за много лет до того утра, когда, стоя в штурманской рубке парохода «Нянь-Шань», он созерцал падение барометра, которому не имел причины не доверять. Падение – принимая во внимание совершенство инструмента, время года и положение судна на земном шаре – носило характер зловеще-пророческий; но красная физиономия капитана не выражала ни малейшего волнения. Зловещие предсказания не имели для него значения, и он неспособен был понять смысл пророчества, пока последнее не исполнилось под самым его носом. «Барометр упал, что и говорить… – подумал он. – Должно быть, поблизости разыгралась на редкость скверная буря».

«Нянь-Шань» шел с юга в порт Фучжоу с кое-каким грузом в нижнем трюме и двумястами китайских кули, возвращавшихся в свои родные деревни в провинции Фуцзянь после нескольких лет работы в различных тропических колониях. Утро было ясное; маслянистое, тусклое море волновалось; а на небе виднелось странное белое туманное пятно, похожее на нимб вокруг солнца. Весь бак был усеян китайцами; мелькали темные одежды, желтые лица, косы; блестели обнаженные плечи, потому что ветра не было и стояла томительная жара. Кули валялись на палубе, болтали, курили или перевешивались за борт; иные, втаскивая на палубу воду, обливали друг друга; кое-кто спал на люках; небольшие группы из пяти-шести человек сидели на корточках вокруг железных подносов с тарелками риса и крохотными чашечками. Каждый кули вез с собой все свое имущество – деревянный сундук с висячим замком и с медной обшивкой на углах; здесь были сложены плоды его трудов: кое-какая праздничная одежда; палочки ароматического вещества; быть может, немного опиума; какой-нибудь хлам, почти ничего не стоящий; маленькая кучка серебряных долларов, заработанная на угольных шаландах, выигранная в игорных домах или нажитая мелкой торговлей, вырытая из земли, в поте лица добытая на рудниках, на железных дорогах, в смертоносных джунглях, под тяжестью непосильной ноши, собранная терпеливо, заботливо охраняемая, любимая неистово.

Часов в десять от Формозского пролива пошли поперечные волны, не очень тревожа пассажиров китайцев, так как «Нянь-Шань», со своим плоским дном и широким бимсом, пользовался репутацией парохода исключительно устойчивого. Мистер Джакс, расчувствовавшись на суше, громогласно заявлял, что «старушка – красавица и умница». Капитану Мак-Виру никогда бы и в голову не пришло выражать свое благосклонное мнение о корабле так громко и так оригинально.

Судно, несомненно, было хорошее и отнюдь не старое. Его построили в Думбартоне меньше трех лет назад, по заказу торговой фирмы в Сиаме – «Сигг и Сын». Когда судно было спущено на воду, совершенно законченное и готовое приступить к работе, строители созерцали его с гордостью.

– Сигг просил нас раздобыть надежного шкипера, – заметил один из компаньонов.

А другой, подумав секунду, сказал:

– Кажется, Мак-Вир сейчас на суше.

– В самом деле? В таком случае, телеграфируйте ему немедленно. Это самый подходящий человек, – заявил, ни на минуту не задумываясь, старший компаньон.

На следующее утро перед ними предстал невозмутимый Мак-Вир, прибывший из Лондона с ночным экспрессом, после прощания с женой, весьма сдержанного, несмотря на неожиданный отъезд. Ее родители некогда знавали лучшие дни.

– Осмотрим вместе судно, капитан, – сказал старший компаньон.

И трое мужчин отправились обследовать «Нянь-Шань» с носа до кормы и с кильсона до клотов двух его приземистых мачт.

Капитан Мак-Вир начал с того, что повесил свой пиджак на ручку парового брашпиля, являвшегося последним словом техники.

– Дядя дал о вас самый благоприятный отзыв: со вчерашней почтой он отправил письмо нашим добрым друзьям, мистерам Сигг, и, несомненно, они и в дальнейшем оставят за вами командование, – заметил младший компаньон. – Когда вы будете плавать у берегов Китая, капитан, вы сможете гордиться тем, что командуете самым послушным судном, – прибавил он.

– Да? Благодарю вас, – промямлил Мак-Вир.

На него такая перспектива производила не большее впечатление, чем красота широкого ландшафта на подслеповатого туриста. Затем глаза его остановились на секунду на замке двери, ведущей в каюту; сразу заинтересовавшись, он приблизился к двери и энергично задергал ручку, тихо и очень серьезно приговаривая:

– Никому не следует теперь доверять. Замок новехонький, а никуда не годится. Заедает. Видите? Видите?

Как только компаньоны вернулись к себе в контору, племянник с легким презреньем заметил:

– Вы расхваливали этого парня мистерам Сигг. Что вы в нем нашли?

– Согласен, что он нимало не похож на твоего воображаемого шкипера. Должно быть, ты это хотел сказать? – коротко отрезал старший компаньон. – Где десятник тех столяров, которые работали на «Нянь-Шане»?.. Входите, Бейтс. Как это вы недосмотрели? В двери каюты неисправный замок. Капитан заметил, как только взглянул на него. Распорядитесь, чтобы немедленно заменили другим. Знаете, в мелочах, Бейтс… в мелочах…

Замок заменили, и через несколько дней «Нянь-Шань» отошел на Восток. Мак-Вир не сделал больше ни одного замечания о судне, и никто не слыхал от него ни единого слова, указывающего на то, что он гордится своим судном, благодарен за назначение или радуется видам на будущее.

Мак-Вира нельзя было назвать ни словоохотливым, ни молчаливым, но для разговоров он находил очень мало поводов. Эти поводы, конечно, доставляло исполнение служебных обязанностей: приказы, распоряжения и так далее; но к прошлому, раз покончив с ним, он уже не возвращался; будущее для него еще не существовало; а повседневные события комментариев не требовали, ибо факты могли говорить сами за себя с ошеломляющей точностью.

Старый мистер Сигг любил людей немногословных, таких, с которыми «вы можете быть спокойны: им не придет в голову нарушать полученные инструкции». Мак-Вир этому требованию удовлетворял, а потому и остался капитаном «Нянь-Шаня» и занялся навигацией в китайских морях. Судно вышло под английским флагом, но спустя некоторое время представители фирмы Сигг сочли более целесообразным переменить этот флаг на сиамский.

Узнав о предполагавшемся поднятии сиамского флага, Джакс заволновался, словно ему нанесли личное оскорбление. Он бродил, бормоча что-то себе под нос и время от времени презрительно посмеиваясь.

– Вы только представьте себе нелепого слона из Ноева ковчега на флаге нашего судна! – сказал он однажды, просовывая голову в машинное отделение. – Черт бы меня побрал, если я могу это вынести! Я откажусь от места. А вы что скажете, мистер Раут?

Старший механик только откашлялся с видом человека, знающего цену хорошему месту.