banner banner banner
Лорд Джим
Лорд Джим
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Лорд Джим

скачать книгу бесплатно


Брайерли произнес последние слова с небывалым воодушевлением и сделал такое движение, будто хотел достать бумажник. Я его остановил, холодно заявив, что трусость этих четырех людей не представляется мне делом такой огромной важности.

– А еще, наверное, называете себя моряком, – ответил Брайерли зло.

Я сказал, что называю и, надеюсь, с полным на то правом. Он махнул своей большой рукой, как бы отказывая мне в индивидуальности, отбрасывая меня в толпу.

– Вы и вам подобные не имеете чувства собственного достоинства, – проговорил он. – Вы слишком мало думаете о том, кем вам следовало бы быть. Вот что хуже всего.

Мы шли, замедляя шаг, и теперь совсем остановились возле портовой конторы. Я улыбнулся, оказавшись на том самом месте, откуда необъятный капитан «Патны» исчез внезапно, как перышко, унесенное ураганом. Брайерли продолжал:

– Это позор. Кого только нет среди нас! Каких только отпетых негодяев! Но, черт подери, мы должны соблюдать профессиональные приличия, чтобы не превратиться в шайку бродяг. Нам же доверяют. Понимаете? Доверяют! По правде говоря, мне нет дела до азиатских паломников, но уважающий себя моряк не поступил бы так, даже если бы вез тюки со старым тряпьем. Мы не армия, и никто не руководит нами сверху, извне. Единственное, что нас объединяет, – общие представления о чести. А такие происшествия, как это, подрывают доверие к нашей профессии. Можно прожить в море почти всю свою жизнь, и за многие годы оно ни разу не испытает тебя на прочность. Но вот наступает момент, когда… Если бы я… – Он осекся, потом продолжил переменившимся голосом: – Я прямо сейчас дам вам двести рупий, Марлоу, а вы только поговорите с тем парнем. Черт бы его побрал! Я бы многое отдал за то, чтобы он никогда здесь не появлялся! Тем более что кое-кто из моих, кажется, знает его семью. Отец у него священник: в прошлом году мы встречались, когда я гостил у родственников в Эссексе. Старик, похоже, гордится сыном-мореплавателем. Ужасно! Сам я не могу этого сделать, но вы…

Так, благодаря Джиму, я увидел подлинного Брайерли незадолго до того, как он вверил морю и свою сущность, и свою личину. Участвовать в его затее я, конечно, отказался. Все же не вполне подавив свое всегдашнее высокомерие, бедняга Брайерли произнес это последнее «но вы» так, будто я был не многим значительнее насекомого. Уязвленный, я встретил его предложение с негодованием. Из-за того ли, что он меня раздразнил, или же по иной причине, я твердо решил: судебное разбирательство послужит Джиму суровым наказанием, которое, будучи принятым, по сути, добровольно, отчасти искупит вину. Прежде я не был в этом столь уверен. Брайерли, рассерженный, ушел. Тогда я хуже, чем сейчас, понимал состояние его души.

На следующий день я пришел в суд поздно и сел отдельно от всех. Разумеется, я не мог забыть вчерашнего разговора с Брайерли, и теперь они оба: Джим и он – были у меня перед глазами. Один являл собой олицетворение мрачного бесстыдства, другой – презрительной скуки. Вероятно, обе эти личины служили лишь маскировкой. Что одна из них была ложной, я знал наверняка. Брайерли не скучал, едва сдерживал гневное негодование. Если так, то и дерзость Джима вполне могла оказаться напускной. Я полагаю, что на самом деле это было отчаяние. В какой-то момент наши взгляды встретились. То, как он на меня поглядел, охладило бы мое намерение говорить с ним, даже если бы я имел таковое. По причине ли его дерзости или отчаяния, я чувствовал, что не способен помочь ему. То был второй день слушаний. Через несколько минут после нашего обмена взглядами разбирательство приостановили до завтра. Белые зрители устремились к выходу. Джима заблаговременно отпустили со свидетельского места, так что он смог покинуть зал одним из первых. Я увидел в дверном проеме его голову и плечи, обрисованные светом. Меня задержал какой-то незнакомый человек, обратившийся ко мне невзначай, и, пока я отвечал на вопрос, Джим стоял снаружи, на веранде, опершись обоими локтями о балюстраду, спиной к толпе, которая стекала вниз по ступеням. Шаркали ботинки, голоса сливались в неясный гул.

Сколько я помню, следующим на повестке было дело об избиении ростовщика. Ответчик, почтенный старец с гладкой белой бородой, сидел на циновке за дверью вместе с сыновьями, дочерьми, зятьями и невестками. Тут же на корточках или стоя расположилась, по-видимому, добрая половина населения деревни. Внезапно какая-то стройная темнокожая женщина с оголенным плечом и тонким золотым кольцом в носу заговорила высоким сердитым голосом. Мой собеседник инстинктивно поднял глаза. Мы только что вышли из зала и оказались прямо за широкой спиной Джима.

Откуда на веранде взялась собака, я не знаю. Может быть, ее привел кто-то из местных. Так или иначе, она была там и увивалась вокруг людских ног тихо и проворно, как это умеют делать только собаки, обитающие в тех краях. Мой собеседник об нее споткнулся. Она беззвучно отскочила, а он, слегка повысив голос, сказал с усмешкой: «Нет, вы только поглядите на эту трусливую дворнягу!» Через секунду нас разделила толпа местных жителей, входивших в зал. Он протолкнулся вниз по лестнице и исчез, а я решил переждать, прислонившись к стене. Тут Джим повернулся и преградил мне путь. Теперь мы были одни. Он смотрел на меня с упрямой решимостью. Я почувствовал себя путником, застигнутым врасплох на лесной тропе. Веранда опустела, гул голосов стих. За дверями, в зале, сначала воцарилась торжественная тишина, потом кто-то по-восточному запричитал. Собака попыталась было пробраться внутрь, но ее отвлекли блохи: и она принялась выкусывать их, поспешно усевшись у порога.

– Вы что-то сказали? – произнес Джим очень тихо и не столько наклонился ко мне, сколько навис надо мной – думаю, вы представляете себе, что я имею в виду.

– Нет, – быстро ответил я.

Голос Джима чем-то меня насторожил. Я внимательно посмотрел на молодого человека и снова почувствовал себя так, будто повстречался с разбойником в лесу. Только исход нашей встречи выглядел еще менее определенным, ведь Джима не интересовала ни моя жизнь, ни мой кошелек. У меня не было ничего такого, что я мог бы просто отдать ему или за что следовало бы с ним бороться.

– Вы говорите: ничего не сказали, но я слышал, – возразил Джим очень мрачно.

– Это какая-то ошибка, – растерянно запротестовал я, не сводя с него глаз.

Смотреть на лицо этого молодого человека было то же самое, что наблюдать, как темнеет предгрозовое небо: тень незаметно наползает на тень, и таинственная неизбежность спокойно зреющего неистовства становится все очевидней.

– Насколько мне самому известно, я ни разу не раскрыл рта в вашем присутствии, – сказал я, не погрешив против истины.

Я тоже уже немного злился – из-за нелепости этой сцены. Сейчас мне кажется, что в тот момент я был, как никогда, близок к тому, чтобы меня побили, причем в прямом смысле – кулаками. Вероятность такого исхода нашей встречи смутно ощущалась в воздухе. Не скажу, что Джим откровенно угрожал мне. Наоборот, он был странно пассивен, понимаете? Но он все клонился на меня, и, хотя его тело не было грузным, мне казалось, будто оно способно сокрушить стену. Лишь одно некоторым образом успокаивало: Джим задумался, видимо, почувствовав искренность моих возражений. Мы стояли лицом к лицу. А в суде тем временем разбиралось дело о нападении на ростовщика. «Буйвол… Палка… В великом страхе…» – услышал я.

– Зачем вы пялились на меня все утро? – спросил Джим наконец.

Он поднял и снова опустил глаза.

– А вы ожидали, что все мы будем безотрывно глядеть в пол, чтобы не ранить ваши чувства? – отрезал я, вовсе не собираясь кротко идти на поводу его сумасбродства.

Джим снова поднял глаза и на этот раз уже не отвел.

– Нет. Все в порядке, – сказал он и, словно бы посовещавшись с самим собой, повторил: – Все в порядке. Я готов терпеть. Только… – И вдруг заговорил чуть быстрее: – Я никому не позволю называть меня оскорбительными словами за пределами зала суда. С вами был какой-то субъект. Вы говорили с ним… Да, да, я знаю. Все в полном порядке. Говорили-то вы с ним, но нарочно так, чтобы я тоже слышал.

Я заверил его, что он находится в странном заблуждении и мне неизвестно, как оно могло возникнуть.

– Вы думали, я побоюсь за себя заступиться, – произнес Джим с едва уловимой горечью.

Он был мне достаточно интересен, чтобы я различал в его голосе тончайшие оттенки, но притом совершенно непонятен. Сейчас сама эта фраза или та интонация, с какой она была произнесена, почему-то заставила меня отнестись к молодому человеку со всей возможной снисходительностью. Раздражение, вызванное нелепостью его претензий, внезапно исчезло. Джим просто ошибся, и я чувствовал, что ошибка эта весьма неприятного свойства. Мне не терпелось мирно прекратить эту сцену, как не терпелось бы прервать непрошеное ужасающее признание. И вот что самое забавное: соображения высшего порядка соседствовали во мне с некоторой боязнью вульгарного скандала, который казался мне вероятным и даже очень вероятным, хотя причины я не понимал. В любом случае участие в потасовке выставило бы меня в нелепом свете, а я отнюдь не стремился к трехдневной славе человека, который получил синяк под глаз или что-нибудь в этом роде от помощника капитана «Патны». Ему же скорее всего уже не было дела до того, как люди воспримут его поведение, а в собственных глазах он выглядел бы правым. Даже не обладая магической проницательностью, можно было понять, что при всей своей внешней сдержанности и даже вялости он чем-то ужасно разозлен. Не стану отрицать: я умиротворил бы его любой ценой, если бы только знал как. Но я, представьте себе, не знал. Я находился в беспросветной темноте. Мы продолжали молча стоять друг против друга. Помешкав секунд пятнадцать, Джим шагнул вперед, и я приготовился отражать удар, хотя при этом у меня, кажется, ни один мускул не дрогнул.

– Будь вы вдвое больше и в шесть раз сильнее, – проговорил Джим очень тихо, – я бы сказал вам, что о вас думаю. Вы…

– Постойте! – воскликнул я, и он в самом деле на секунду остановился. – Что вы обо мне думаете, скажете после. А сперва не будете ли вы так любезны объяснить, чем я вас обидел?

Последовала пауза, в продолжение которой он негодующе оглядывал меня, а я делал сверхъестественные усилия, копаясь в памяти. Мне изрядно мешал доносившийся из зала суда восточный голос: кто-то страстно и многословно опровергал обвинение во лжи. Наконец мы с Джимом заговорили почти одновременно.

– Я покажу вам, что я не тот, кем вы меня назвали, – сказал он тоном, свидетельствующим о приближении кризиса.

– Да говорю же вам: я вас не понимаю, – запротестовал я.

Джим попытался сокрушить меня презрительностью своего взгляда.

– Ну вот видите? Отнюдь не я пытаюсь уползти прочь, – ответил он. – И кто же теперь трусливая дворняга?

Тут я наконец все понял. А Джим между тем изучал мое лицо так, будто искал место для своего кулака.

– Я никому не позволю… – угрожающе пробормотал он.

В самом деле произошла безобразнейшая ошибка. Он полностью себя выдал. Передать вам не могу, как я был потрясен. Видимо, заметив перемену в моем лице, он тоже слегка переменился.

– Боже правый! – проговорил я, запинаясь. – Неужели вы думаете…

– Я слышал это собственными ушами, – настойчиво ответил Джим, впервые за время этой угнетающей сцены повысив голос. Потом он добавил с оттенком пренебрежения: – Так значит, это сказали не вы? Хорошо, тогда я отыщу того, второго.

– Да не будьте же дураком! – вспылил я. – Все было совсем не так!

– Но я слышал, – настаивал он, неколебимый в своем мрачном упрямстве.

Многие посмеялись бы над ним. Но мне было не смешно. Нисколько не смешно. Еще никогда человека так беспощадно не обнажал его собственный естественный порыв. Одно-единственное слово лишило Джима благоразумия – того покрова, который еще более необходим нашим душам для соблюдения приличий, чем одежда – нашим телам.

– Не будьте дураком, – повторил я.

– Но ваш собеседник это сказал, вы не отрицаете? – произнес Джим отчетливо и без смущения посмотрел мне прямо в лицо.

Я ответил на его взгляд.

– Не отрицаю.

Наконец Джим повернул голову туда, куда я указывал. В первую секунду он, по-видимому, ничего не понял, но потом смутился и пришел в такой ужас, будто никогда раньше не видел собак и злополучная желтая дворняга показалась ему каким-то чудовищем.

– Никто не думал вас оскорблять, – сказал я.

Джим посмотрел на несчастное животное: собака сидела неподвижно, как изваяние, навострив уши и повернувшись узкой мордой к двери. Внезапно она, точно какой-то бдительный механизм, клацнула зубами в попытке поймать муху.

Я посмотрел на Джима: нежная кожа его покрытых пухом щек, уже обожженная солнцем, стала еще красней. В ту же секунду краска достигла лба и залилась под кудрявые волосы. Уши сделались багровыми, и даже чистые голубые глаза потемнели от прилива крови к голове. Губы слегка оттопырились и задрожали, что, вероятно, свидетельствовало о подавляемом желании заплакать. Джим не мог произнести ни слова – таким униженным он себя, по-видимому, чувствовал. И еще не исключено, что он был разочарован: наверное, ждал возможности восстановить свое доброе имя и отвести душу, поколотив меня. Кто знает, какое огромное облегчение сулил ему этот случайный скандал? Молодой человек был достаточно наивен, чтобы ожидать чего угодно. Но сейчас он понимал, что выдал себя совершенно напрасно. Будучи честным не только со мной, но и с собой, он не скрыл своей отчаянной надежды при помощи скандала избавиться от позорной печати. Однако звезды посмеялись над ним. Он издал горлом нечленораздельный звук, как будто его оглушили ударом по голове. Это было жалкое зрелище.

Лишь далеко за воротами я догнал Джима. Мне пришлось настолько ускорить шаг, что я запыхался. Наконец, поравнявшись с ним, я спросил, не думает ли он бежать.

– Ни в коем случае! – воскликнул он, мгновенно заняв оборонительную позицию загнанного зверя.

Я объяснил, что имел в виду бегство не от меня.

– Ни от кого я не бегаю! Нет такого человека на земле! – заявил Джим с упрямой миной.

Сдержавшись, я не стал указывать ему на очевидное исключение, которое имеет силу даже для храбрейших из нас. Мне подумалось, что он сам очень скоро это признает. Пока я безуспешно искал подходящие слова, Джим терпеливо на меня смотрел, а потом зашагал дальше. Я пошел рядом и, боясь его упустить, торопливо сказал, что не хотел бы, чтобы у него создалось ложное впечатление, будто я… Не договорив, я ужаснулся глупости этой фразы, но то воздействие, которое слова производят на слушателя, иногда не имеет никакого отношения к их смыслу или к логике построения предложения. Мое идиотское бормотание, видимо, оказалось приятным Джиму. Он прервал меня и с вежливым спокойствием (которое свидетельствовало либо о невероятной силе воли, либо о чудесной гибкости духа) произнес:

– Это исключительно моя ошибка.

Выражение его лица меня поразило: казалось, он говорит о каком-то пустяке. Неужели он сам не понимал печального смысла произошедшего?

– Надеюсь, вы меня простите, – продолжил Джим и довольно угрюмо прибавил: – Те люди, которые пялились на меня в суде, – такие дураки, что все вполне могло оказаться так, как мне подумалось.

Эти слова неожиданно заставили меня взглянуть на молодого человека по-новому. С любопытством и удивлением посмотрел я в его беззастенчивые непроницаемые глаза.

– Не могу я мириться с такими вещами, – сказал он просто. – И не буду. В суде – другое дело. Там мне приходится терпеть. Для этого у меня хватает сил.

Не стану врать, будто понял его. То представление о нем, которое я получил, было сродни нескольким мимолетным взглядам сквозь просвет в плавучем тумане. Подмечаемые мною яркие детали мгновенно испарялись, не успевая сложиться в целостную картину. Мое любопытство подкармливалось, но не насыщалось, и ориентира я не получал. Напротив, этот парень сбивал меня с толку – к такому выводу я пришел тем вечером. Расстались мы поздно. Я снимал комнату в отеле «Малабар», и Джим, приняв мое настойчивое приглашение, поужинал вместе со мной.

Глава 7

В тот день в город прибыл почтовый пароход, и ресторан отеля больше чем наполовину заполнился людьми, в чьих карманах лежали стофунтовые кругосветные билеты. Среди путешественников были мужья и жены, наскучившие друг другу за время плавания, были компании, большие и небольшие, были одиночки, поглощавшие свой ужин кто в торжественном молчании, а кто весело и шумно. Люди говорили или размышляли, шутили или хмурились – в зависимости от привычки, приобретенной дома. Что же до новизны окружения, то они отзывались на нее не более чутко, чем их багаж, сложенный в верхних комнатах. Подобно своим чемоданам, на которых вехи пути отмечались наклейками, хозяева обвешивали себя ярлыками. Пароходным билетам предстояло долго красоваться на дорожных сумках в качестве драгоценного документального свидетельства того, что такой-то побывал там-то или там-то. Других постоянных следов путешествие не оставляло. Темнокожие слуги бесшумно скользили по натертому полу просторного зала. Время от времени раздавался смех какой-нибудь девушки – такой же невинный и пустой, как она сама. Иногда, если звяканье посуды внезапно притихало, слышалось жеманное мурлыканье остряка, развлекающего соседей по столу живописными вариациями на тему последнего корабельного скандала. Две кочующие старые девы обсуждали меню, язвительно шевеля выцветшими губами. Деревянные лица и убийственные туалеты придавали им странное сходство с двумя огородными пугалами, разодетыми в пух и прах. Несколько глотков вина открыли сердце Джима и развязали ему язык. К тому же он, по-моему, вовсе не жаловался на аппетит. Тот эпизод, с которого началось наше знакомство, он, как мне показалось, глубоко похоронил, с тем чтобы никогда больше не вспоминать. Пока мы ужинали, я видел перед собой молодое лицо, мальчишеские голубые глаза, смотревшие прямо в мои, видел сильные плечи и открытый бронзовый лоб с белой полоской у корней густых светлых волос. Прямодушный взгляд, искренняя улыбка, юношеская серьезность – все это вызывало мое живейшее сочувствие. Это был правильный парень, один из нас. Говорил он мрачно, со спокойной откровенностью, которая, однако, могла быть следствием чего угодно: мужественного самообладания, дерзости, черствости, безграничного невежества или чудовищного самообмана. Тон нашей беседы позволял предположить, что мы обсуждаем какого-то безразличного нам человека, футбольную игру или погоду прошлого сезона. Я плавал в море домыслов, пока при удобном повороте разговора не улучил возможность осторожно заметить, что все это разбирательство в общем и целом, наверное, довольно-таки изнурительно для Джима. Его рука, быстро метнувшись через стол, схватила мою руку, лежавшую возле тарелки. Взгляд, вспыхнув, остановился на моем лице. Я вздрогнул.

– Вам, должно быть, ужасно тяжело, – пробормотал я, смущенный столь явным, хотя и безмолвным, всплеском чувства.

– Как в аду, – ответил Джим.

Его порывистое движение и глухо вырвавшиеся слова заставили двух холеных путешественников, сидевших за соседним столиком, встревоженно оторваться от пудинга с мороженым. Я встал, и мы перешли на переднюю галерею, чтобы выкурить по сигаре за чашкой кофе.

На маленьких восьмиугольных столиках горели свечи в стеклянных шарах. Между уютными плетеными креслами вклинивались жесткие листья растений. Свет из высоких окон падал на красноватые стволы колонн, окутанные, словно роскошной драпировкой, темным блеском ночи. Движущиеся огни кораблей, как заходящие звезды, мигали вдалеке, а холмы за рейдом напоминали остановившиеся громады грозовых облаков.

– Я не сумел дать тягу, – заговорил Джим. – Шкипер сумел – тем лучше для него. А я, даже если бы мог, не стал бы. Все они так или иначе отвертелись, но для меня это был не выход.

Я слушал с таким напряженным вниманием, что боялся лишний раз пошевелиться в кресле. Мне хотелось узнать то, чего я до сих пор не знаю, а только предполагаю. В рассказе Джима самоуверенность смешивалась с подавленностью, как будто его вера в собственную врожденную непогрешимость сковывала правду, извивавшуюся внутри. Сначала он тоном человека, который признается в своей неспособности перепрыгнуть через двадцатифутовую стену, заявил, что никогда не сможет вернуться домой. Это заявление заставило меня вспомнить слова Брайерли об эссексском священнике: «Старик, похоже, гордится сыном-мореплавателем».

Не могу вам сказать, знал ли Джим, насколько им гордятся, но «мой папаша» он произносил так, чтобы я понял: старый добрый сельский священник – лучший из всех отцов, которым когда-либо приходилось печься о большом семействе. Это не говорилось прямо, но внушалось мне с тревожной настойчивостью, как нечто такое, что я непременно должен был себе уяснить. Волнение Джима, говорившего об отце, трогало своей искренностью. Вместе с тем оно осложняло историю незримым, но остро ощущаемым присутствием людей, живущих на другом конце света.

– Думаю, бедный старик уже все знает из газет, – сказал Джим. – Я больше никогда не смогу поглядеть ему в лицо.

Я ничего не ответил и даже не решился поднять глаза. Джим продолжал:

– Как ему объяснить? Он не поймет.

Тут я все-таки посмотрел на своего собеседника: молодой человек задумчиво курил. Через секунду он, словно бы спохватившись, заговорил опять. Ему не хотелось, чтобы я смотрел на него так же, как на его соучастников в… в преступлении, скажем так. Он спешил заверить меня, что не принадлежит к такому сорту людей. Он, Джим, совсем другой. Я слушал, не выказывая признаков несогласия, потому что не имел намерения ради бесплодной правды лишать человека даже малейшей крупицы той благодати, которая дана ему в утешение. Не знаю, в какой степени он сам себе верил. Не знаю, что он разыгрывал и разыгрывал ли что-нибудь вообще. Думаю, он тоже этого не знал, ведь, по моему убеждению, мы никогда в полной мере не осознаем тех уверток, при помощи которых уклоняемся от мрачной тени самопознания.

Итак, я молчал. А Джим тем временем заговорил о том, что ему делать, «когда это глупое разбирательство закончится» (очевидно, он, как и Брайерли, не питал уважения к процедуре, предусмотренной законом). Теперь ему некуда было идти, признавался он, скорее рассуждая вслух, чем беседуя со мной. Ни лицензии, ни карьерных видов, ни денег, чтобы уехать подальше, ни возможности найти работу. Вероятно, дома можно было бы что-то придумать, но для этого пришлось бы обратиться за помощью к родным, чего Джим ни в коем случае не желал делать. Нет, он видел для себя только один путь – в матросы. Или, может, его возьмут хотя бы старшиной-рулевым на какой-нибудь пароход. На это он бы сгодился.

– Думаете, сгодитесь? – безжалостно спросил я.

Джим вскочил, подошел к каменной балюстраде и поглядел в ночь. Через секунду он вернулся и встал, как башня, перед моим креслом. На юношеском лице еще не развеялось болезненное облако подавленной эмоции. Джим понимал: я сомневаюсь отнюдь не в его способности управляться со штурвалом. Слегка дрожащим голосом он спросил, зачем я такое сказал: ведь до сих пор я был «бесконечно добр» к нему. Не посмеялся над ним, даже когда он… (тут он смешался) по недоразумению повел себя «как чертов осел». Я несколько разгоряченно прервал его, сказав, что тот случай вовсе не представляется мне смешным. Джим сел и сосредоточенно допил кофе, опустошив чашечку до последней капли, потом отчетливо произнес:

– Я ни на секунду не допускал, что те слова могут относиться ко мне.

– Нет? – спросил я.

– Нет, – с тихой решимостью ответил он. – Разве вы сами знаете, как бы поступили на моем месте? Точно знаете? И в любом случае вы же не станете считать себя… – Он глотнул воздуха и договорил: – Считать себя… дворнягой?

И при этом Джим, клянусь честью, вопросительно поднял на меня глаза. Это был вопрос – самый настоящий! Однако ответа он не дождался. Прежде чем я успел опомниться, Джим продолжил говорить, глядя прямо перед собой. Казалось, он читал что-то, написанное на теле ночи.

– Тут все дело в том, готов человек или нет. Я в тот момент готов не был. Я не пытаюсь оправдаться, но хотел бы объяснить… Я бы хотел, чтобы кто-нибудь наконец-то понял. По крайней мере один человек! Вы например! Почему бы нет?

Джим говорил торжественно и выглядел несколько смешно, как всегда выглядит тот, кто пытается спасти из огня свое представление о собственной моральной сущности – эту драгоценную привычную картину, которая вовсе не предопределяет всей игры, однако приписывает себе неограниченную власть над природными инстинктами, и потому ее крушение влечет за собой ужасные последствия. Джим стал тихо рассказывать свою историю. Вместе с капитаном и двумя механиками «Патны» он плавал в шлюпке по морю, залитому мягким закатным светом. На корабле компании «Дейл лейн», который их подобрал, они скоро сделались мишенью для косых взглядов. Толстый шкипер чего-то наплел, остальные трое молчали, и поначалу это как будто бы всех удовлетворяло. Вы ведь не станете устраивать перекрестный допрос жертвам кораблекрушения, которых вам посчастливилось спасти если не от смерти, то по крайней мере от тяжких страданий. По прошествии некоторого времени старшим членам команды «Эйвондейла» пришло в голову, что «дело тут нечисто», но свои сомнения они оставили при себе. Им довелось подобрать капитана, старшего помощника и двух механиков с затонувшей «Патны» – этих сведений, строго говоря, было достаточно. Я не стал спрашивать Джима о чувствах, которые он испытывал в те десять дней на борту чужого судна. Насколько я сам понял из его рассказа, он был словно оглушен тем, что внезапно узнал о себе, и теперь изо всех сил старался как-то объяснить это свое открытие единственному человеку, способному постичь ужасающий истинный смысл произошедшего. Вы должны иметь в виду: он не пытался приуменьшить значимость случившегося – в этом я уверен, и в этом его отличительная особенность. Что же до чувств, которые он испытал, когда сошел на берег и узнал непредвиденную развязку истории, столь печально начавшуюся при его участии, то о них он со мною не говорил. Мне трудно себе представить, каковы они были.

Можно предположить, что у него почва ушла из-под ног. Даже если так, совсем скоро он обрел новую опору. Две недели в ожидании судебного разбирательства он жил в гостинице для моряков. Кроме него там было еще шестеро или семеро постояльцев, и от них я кое-что о нем слышал. По их ленивому мнению, старший помощник капитана «Патны», вдобавок к прочим своим грехам, вел себя как угрюмый грубиян. Целыми днями он лежал, будто в могиле, в лонгшезе на веранде, вставая только в часы, когда подавались обеды и ужины, а поздно вечером отправлялся на набережную и бродил там в одиночестве – безучастный ко всему вокруг, молчаливый и нерешительный, как бездомное привидение.

– Думаю, за все то время я и тремя словами ни с кем не перемолвился, – сказал Джим, пробудив во мне острую жалость, а потом сразу же прибавил: – Кто-нибудь из тех парней непременно ляпнул бы что-то такое, с чем я не позволил бы себе примириться, а скандала я не хотел. Мне тогда было совсем не до склок. Я был слишком… слишком… У меня не хватило бы сил.

– Так значит, – бодро сказал я, – та переборка все-таки выдержала.

– Выдержала, – пробормотал он. – Но клянусь вам, я чувствовал, как она гнется под моей рукой.

– Удивительно, до чего живучим иногда оказывается старое железо.

Джим ответил мне несколькими легкими кивками. Он сидел, откинувшись на спинку кресла, безжизненно свесив руки и вытянув ноги, словно те перестали гнуться. Трудно вообразить себе зрелище более печальное. Внезапно он поднял голову, выпрямился и хлопнул себя по коленям.

– Подумать только! Какой шанс упущен! – При этих словах Джим вспыхнул, а последнее слово – «упущен» – прозвучало как крик боли.

Он опять замолк, на лице застыло отстраненное выражение яростной тоски по той доблести, которой он не проявил. Его ноздри на секунду сузились, словно уловили ее пьянящий аромат. Если вы думаете, что я был удивлен или потрясен, то несправедливы ко мне. О, я понимал, какое богатое воображение у бедняги Джима! Он не единожды себя выдал. По его взгляду, устремленному в ночь, я видел: он стремительно уносится в чудесное царство героических мечтаний. Ему не до сожалений о потерянном, его без остатка поглотили мысли о том, чего он не сумел получить. Нас разделяло расстояние в каких-нибудь три фута, но при этом Джим был очень далеко от меня и с каждой секундой все глубже проникал в невероятный романтический мир. Вот наконец он достиг самого сердца этого мира! Странное выражение блаженства разлилось по лицу, глаза заискрились в свете свечи, горевшей на столике между нами. Да он прямо-таки улыбался! То была экстатическая улыбка, которая никогда не заиграет на наших с вами физиономиях, мои дорогие друзья! Я выдернул его из самой сердцевины этого сладостного омута, спросив:

– Вы хотите сказать, что не упустили бы своего шанса, если бы остались на корабле?

Джим повернулся ко мне: глаза наполнились внезапной болью, лицо приобрело выражение смущения, замешательства и страдания. Можно было подумать, он только что свалился со звезды. Никто из нас с вами никогда ни на кого так не посмотрит. Он весь содрогнулся, как будто его тронули холодным пальцем прямо за сердце, наконец вздохнул. Но я был не расположен его щадить. Он только раззадоривал меня своей противоречивой неосторожностью.

– Вот если бы вы заранее знали, как все обернется… – произнес я с недобрым намерением, но стрела моего вероломства упала у ног Джима, не причинив ему вреда, а он не подумал ее поднять – возможно, даже не заметил.

Он сбросил с себя недавнюю напряженность и, приняв непринужденную позу, сказал:

– К черту все! Говорю же вам: переборка затрещала по швам прямо у меня на глазах. Я нагнулся, посветил фонарем и увидел, как от пластины сам собой отвалился кусок ржавчины величиной с ладонь. – Джим провел рукой по лбу. – Эта штуковина зашевелилась и отскочила, как живое существо.

– Наверное, вам стало не по себе, – равнодушно заметил я.

– Вы полагаете, – ответил он, – я думал о собственной шкуре, когда сто шестьдесят человек, ни о чем не подозревая, спали прямо у меня за спиной, в носовой части твиндека[18 - Твиндек – междупалубное пространство в корпусе судна.], столько же, даже побольше, – в кормовой части, и еще больше – на палубе? Даже если бы у нас было время, шлюпки вместили бы только треть всей этой толпы! Я ждал, что перегородка треснет с минуты на минуту и вода захлестнет людей прежде, чем они успеют проснуться. Что я мог сделать? Что?

Мне не трудно представить себе, как Джим стоит в тесной железной пещере, слыша дыхание спящих паломников и освещая круглым фонарем переборку, на которую с другой стороны всем своим весом давит океан. Парень остолбенело смотрит на гнущийся металл, вздрагивает при виде отвалившегося куска ржавчины, осознает гнетущую неизбежность смерти. Насколько я понял, тогда шкипер уже во второй раз отправил Джима в носовую часть корабля – видимо, чтобы избавиться от его присутствия на мостике. Он сказал мне, что первым его побуждением было закричать. Тогда вся огромная толпа мгновенно перенеслась бы из состояния сна в состояние ужаса. Но от беспомощности, которая им овладела, он не смог издать ни единого звука. Думаю, именно это ощущение люди имеют в виду, когда говорят, будто у них язык приклеился к небу. «Все пересохло», – это лаконичное выражение использовал сам Джим. Итак, он беззвучно выбрался на палубу через люк номер один. Когда он поднимался, виндзейль[19 - Виндзейль – рукав из парусины на жестких распорках, предназначенный для вентиляции корабельных помещений.], трепыхавшийся на ветру, ударил его по лицу, и от легкого прикосновения ткани он чуть не упал с лестницы.

Парень признался мне, что у него затряслись колени, когда, поднявшись на бак, увидел спящую толпу. Машины к тому времени уже остановили. Травили пар. Вторя низкому рокоту замолкающего двигателя, ночь вибрировала, как басовая струна. Весь корабль дрожал.

Кое-где показались головы, поднявшиеся над циновками. Смутно затемнели очертания людей, которые сели, прислушались и снова легли, сделавшись неразличимыми на фоне беспорядочного нагромождения ящиков, паровых лебедок и вентиляторов. Джим понимал, что паломники по неведению не придают этому странному шуму должного значения. Железный корабль, мужчины с белыми лицами, загадочные предметы и загадочные звуки – для невежественной богомольной толпы все было одинаково непривычно и казалось столь же надежным, сколь и непостижимым. Джим решил, что это, пожалуй, хорошо: пусть люди как можно дольше не понимают того, сама мысль о чем настолько ужасна!