Коллектив авторов.

Плавучий мост. Журнал поэзии. №4/2016



скачать книгу бесплатно

Журнал поэзии «Плавучий мост» является некоммерческим изданием, выпускается на личные средства его создателей, при содействии и участии издательств «Летний сад» (Москва, Россия) и «Waldemar Weber Verlag» (Аугсбург, Германия).

Периодичность издания – один раз в квартал.


Редакторы журнала:

Виталий Штемпель, руководитель проекта (Германия), Герман Власов, ответственный за выпуск (Россия), Вальдемар Вебер, издатель (Германия), Андрей Бауман (Россия), Сергей Ивкин (Россия), Вячеслав Куприянов (Россия), Вадим Месяц (США, Россия), Тим Собакин (Россия)


© Редакция журнала «Плавучий мост», 2016

© Waldemar Weber Verlag, Аугсбург, 2016

© Авторы публикаций, 2016

Поэзия и время

К. С. Фарай
Логика протеста

Быть в состоянии, которое приближается к отчаянию, но так и не может его достичь…

Мишель Уэльбек, «Очертания последнего берега. Стихи»

«Но ведь есть же Бах, есть Рахманинов…», – обнадеживает один мой прекрасный литературный друг. Да есть! Но не для всех. Взаимодействие с культурой обрывочно. Как фрагменты фраз или кадры, мелькающего в окне вагона, пейзажа. Нам кажется, что культура утеряла свою цельность (а, может, и никогда не имела ее), будто что-то действительно менялось в ней без нашего ведома. Так нам кажется, но так ли это…

Вышедшую недавно по-русски книгу стихотворений культового французского романиста Мишеля Уэльбека предваряет его эссе в виде своеобразного манифеста боли. Боль глядит на нас отовсюду, мы выбираем ее безоговорочно, но порою с холодной головой. Боль стала нормой, традицией, самим смыслом наших взаимоотношений с миром, шоковой терапией и необходимым атрибутом. Мы понимаем, что живем не благодаря, а вопреки, все приводит в движение только боль; все абсолютно, что живет и дышит – страдает, а потому и живет. Боль – основа, а любые попытки спрятаться от нее приводят к ложному восприятию реальности. Обезболивающие таблетки не работают, нам давно уже больно даже во сне. Благодаря нашему стремлению к счастью, вся планета почернела от копоти, потеряла свой естественный облик. Нет черного или белого; полутона, постоянная борьба с реальностью, постоянное напряжение, – вот, в чем мы видим цель. Когда же боль встречается с чужой, зарождается общение, протягиваются ниточки смысла между нами. И мы начинаем думать о другом, верить другому, чувствовать другого. Искренность, не нуждающаяся в подтверждении и обосновании, свобода быть вместе или порознь, или как угодно. И ты не знаешь, что делать, и нет ответов на вопросы. Мы не устанавливаем сроки вещей, а установленные нами сроки часто переживают нас самих. Люди и вещи уходят от нас, мы стараемся догнать свою судьбу. Мы всегда выбираем то, с чем соприкасаемся болью…

У меня нет сомнения в том, что все это верно. Но возникает вопрос: для чего об этом говорить? И в каком смысле об этом вообще можно говорить? Не являются ли подобные мысли и рассуждения сугубо личным делом каждого, и уж тем более, общим местом в литературе, в поэзии да и вообще в искусстве.

Да, согласен, говорить о боли ни к чему! Но ведь все, что мы склонны считать истинным имеет и свое отражение в кривом зеркале. И не грех спросить себя: не заигрались ли мы? Не оказались ли в том пограничном состоянии, когда нет уже никаких сил задавать себе любые вопросы? Не забрали ли демоны счастья ту самую боль, которой мы так дорожили? Да, – нет сил. И возникает протест. Мы хотим чего-то большего, мы не понимаем – чего, нам тошно от этого, но мы живем и хотим жить. Для некоторых из нас этот протест относится не только к персональной судьбе, но и к бытности и месту поэта да и самой поэзии в окружающем нас мире.

ХХ век оставил нам поэта разбитого реальностью, плохо справляющегося с ней. Мы выучили, как урок, что в этом и есть главное достоинство поэзии, даже ее цель, как ни странно. Эта необычная форма непрерывного эксгибиционизма затрагивает в основном тех пишущих, которым на удивление есть что сказать о страдании, о личных невзгодах, о трагических поворотах своей судьбы. Явление привело к правилу, что естественным образом родило и клише: алкоголик, неустроенный, одинокий, разведенный, полусумасшедший, аутист – значит шансы создать что-то есть. Или вышеперечисленное исходит из самой творческой воли… Мы наблюдаем и своеобразный род инквизиции, гонений, остракизма – все, что не вписывается в правило – ложно, поверхностно, вторично.

Репрессии, казни, культурная изоляция целого государства для нас только ряд исторических фактов. С особенным цинизмом мы даже радуемся, что та репрессированная культура перенаправила к нам какие-то свои высокие ценности, одарила нас Булгаковым и Мандельштамом. Страдать нас понуждает вовсе не осознание собственного убожества, но та, как нам кажется, несправедливость, которой наградили окружающие нас самих. Не судьба Мандельштама волнует нас, а собственная. Зачастую нашими «бесами» движет жажда изменить прогнившую действительность, придумать панацею от бед и напастей для всех и вся. И тогда от несостоятельности своей мучаемся еще больше. Боль переполнила нас, но не слышим мы ее тихого стона, не видим ее лица, если оно уже не искажено гримасой смерти. Это наша формула боли. Отвергни ее и станешь изгоем. Любое противостояние обрекает нас на частичное или полное творческое одиночество (как это ни парадоксально).

Парадигма порождает протест. Армия призраков давно уже выстроилась по сю сторону баррикад. Тех, – что говорят вразнобой, будто из печальных могил, заглушая наше звенящее молчание. Ведь о Бахе и Рахманинове – все так… Полифонична сама душа, где один из голосов возможно говорит нам правду.

17.12.16, Москва

Примечание:

К. С. Фарай – поэт, литератор. Живёт в Москве.

Берега



Евгений Витковский
Стихотворения

Род. в Москве в 1950 г. Потомок обрусевших немцев, владевших в Москве картонажной фабрикой. Учился в 1967–1971 гг. на искусствоведческом отделении в МГУ, который покинул, по его же словам, от отвращения. Все последующие годы – профессиональный литератор (поэт-переводчик и редактор). Переводил Рембо, Валери, Китса, Рильке, Камоэнса. Пессоа и др. Составитель антологий «Семь веков французской поэзии и семь веков английской поэзии» (1999 и 2007). 35 лет работал над переводами стихотворений Теодора Крамера, собранных в итоге в книгу – Т. Крамер, «Зеленый дом», М. 2012. Михаил Гаспаров в 1990 г. на вопрос «Кого считаете самыми талантливыми отечественными переводчиками?» ответил: «…Среди младших: в стихах – Е. Витковского, в прозе – Е. Костюкович». Избранные переводы Витковского изданы двухтомным собранием «Вечный слушатель». Витковским опубликовано три фантастических романа. Как оригинальный поэт Витковский до последнего времени не давал о себе знать, но в 2016 г. вышла его книга «Сад Эрмитаж» (М., «Престиж Бук»). Ни к какой поэтической школе Витковский себя не причисляет и наотрез отказывается считать себя традиционалистом.

Иоанн Безземельный входит в Россию. Первый оммаж Ивану Голлю
 
Смиренно вверившись немилосердью Божью,
забыв, где параллель, а где меридиан,
в степи оголодав, идет по бездорожью
в бор обезлесевший царевич Иоанн.
 
 
Здесь небеса пусты, здесь пасмурно и сиро,
у воздуха с водой, да и с землей разброд.
Жаль, масло кончилось, и нет ни крошки сыра.
Царевич грустно ест без хлеба бутерброд.
 
 
Коль скоро цели нет – не может быть азарта,
Коль все разрешено – не отменить запрет.
А двести лет назад составленная карта
расскажет лишь о том чего сегодня нет.
 
 
О странная страна, ты смотришься угрюмо:
Орел, где нет орлов, Бобров, где нет бобров,
Калач без калача с Изюмом без изюма,
Ершов, что без ершей, Ковров, что без ковров.
 
 
Одно отсутствие царит по всей округе,
сплошная видимость, встречаешь без конца
без щуки Щукино, Калугу без калуги,
Судак без судака, Елец, что без ельца.
 
 
И город Ракобор, легко сборовший рака,
и Губино, село, стоящее без губ,
и древний Рыбинск, тот, где за рыбешку драка,
и дуба давший град, старинный Стародуб.
 
 
Без каши в Кашине тоска неисцелима,
без гуся в праздники грустит Хрустальный Гусь,
Воронеж без ворон, Налимск, что без налима:
Русь безначальная, таинственная Русь.
 
 
Разбились времена, и не собрать осколки,
и вечно большинство в полнейшем меньшинстве,
и грезит о своем давно сбежавшем волке
царевич без царя в усталой голове.
 
 
Нигде не зазвучит беззвучная музыка,
бесплотное зерно не переполнит кадь,
и сотня языков глаголет безъязыко
что ничего тут нет, и нечего искать.
 
 
У края бедного кто знает кем отъяты
освобожденные для пустошей места,
исчезли даже те святые пустосвяты,
которых и влекла святая пустота.
 
 
Приостановлен рост березок малорослых,
осины чахлые закутаны во тьму.
видать, ушел народ на бесконечный послух
и некого спросить – куда и почему.
 
 
И странно только то, что здесь ничто не странно,
что если волка нет, то ни к чему овца,
и некому венчать на царство Иоанна,
затем, что царства нет, а значит, и венца.
 
 
Фигуры смазаны, и позабыты лица,
осыпались холмы и выровнялся лог,
и все окончено, – лишь бесконечно длится.
неслышный прошлого с грядущим диалог.
 
Сороковины. тропарь Иоанна Воина
 
Под Малой Бронной, то ли под Большой,
в неисследимой части подземелья,
в идиллии спокойствует душой
москвич до своего шестинеделья.
 
 
Тут просто так не вытолкнут во мглу,
тут половой умеет расстараться:
он пригласит к особому столу
рогожского купца-старообрядца.
 
 
В Лаврушинском, в старинных Кадашах,
ни рюмки, ни чернушки не понюхав,
уставший размышлять о барышах,
сидит чаеторговец Остроухов.
 
 
У Пушечной, в Звонарской слободе
свои сороковины отмечая,
Василий Абрикосов при звезде
сидит у девяностой пары чая.
 
 
От Божедомки в десяти шагах
сидит какой-то прапорщик казачий,
и ясно, он совсем не при деньгах,
но тут отпустят в долг и без отдачи.
 
 
В подвале, что устроил Поляков,
порой, а по субботам постоянно,
не менее как десять стариков
торжественно творят обряд миньяна.
 
 
А в кабинете где-то под Щипком,
там, где совсем иная катакомба,
у стойки над французским коньяком,
на морду – точный лейтенант Коломбо.
 
 
Понятно, каждый хочет неспроста
перед путем последним глянуть в кружку:
загробный мир Кузнецкого моста
обжорствует на полную катушку.
 
 
А если кто-то вовсе на бобах
так отведут, душевно погуторив,
под Горлов, где такой Ауэрбах —
что окосел бы Аполлон Григорьев.
 
 
Минуту света, провожая в путь,
скорбящим дарит византийский воин
чтоб было что еще припомянуть
тем, кто о чем-то вспоминать достоин.
 
 
Здесь и князей великих, и сирот,
архонтов разогнав по караулкам,
любовно провожают до ворот
устроенных под Мертвым переулком.
 
 
И так от Рождества до Рождества,
при вечном милосердии царёвом,
блаженствует подземная Москва
под Лиховым, Калашным, Живарёвым.
 
Мистика олимпийская
 
Надо ль в былые соваться дела?
Хоть и не хочется – все-таки надо:
слишком уж многое ты сожрала,
анаболичная Олимпиада.
 
 
Все повторяется: тучный телец
запросто съеден коровою тощей.
Кажется, будто прошелся свинец
меж Самотёкой и Марьиной Рощей.
 
 
Будто прошелся – и сразу отбой.
Весь газават оказался недолог.
Только фундамент, и то не любой,
здесь полоумный найдет археолог.
 
 
Ибо еще не к такому привык
наш современник: не вспомнят потомки
Тузов проезд, Лесопильный тупик,
и половину домов Божедомки.
 
 
Плакаться поздно, но знаю одно:
нет у судьбы ни кавычек, ни скобок.
То, чего в принципе быть не должно,
с тем, чего нет, существует бок о бок.
 
 
Левый ли, правый обрушился бок,
или середка попала в разруху,
весело слопал лису колобок,
хвостиком рыбка убила старуху.
 
 
Стал императором Ванька-дурак,
курочкой Рябой заделался страус,
серые волки едят доширак,
заяц на крыше построил пентхаус.
 
 
Навь на иллюзию смотрит вприщур,
фата-моргана опасно весома,
в стень гробовую вцепился лемур,
галлюцинация мучит фантома.
 
 
Ночь в полнолунье сбледнула с лица,
мчится по улице призрак овчарки,
призрак купчихи и призрак купца
что-то пеняют прозрачной кухарке.
 
 
Дворник прозрачный, судьбу костеря,
плачет: ему мертвецы задолжали,
тени лабазника и шинкаря
дремлют, надравшись в незримом кружале.
 
 
Только, покуда восход не пунцов,
заполоняют все тот же участок
призраки мертвых борцов и пловцов
тени давно опочивших гимнасток.
 
 
Но постепенно алеет восток,
молча калибром грозя трехлинейным,
вслед за хибарками мчится каток,
вперегонки с олимпийским бассейном.
 
 
Но не запишешь судьбу в кондуит,
взрыв не погасишь струею брандспойта.
Сколько-то здесь стадион постоит,
да и развалится к маме такой-то.
 
 
Света хватило бы малой свечи,
чтоб перепутались тени ночные.
Бедные люди, мои москвичи.
Бедные, бедные все остальные.
 
Мистика Неглинная. Кузнецкий мост

Где пахнет черною карболкой…

Владислав Ходасевич

 
Который тут ни мыкайся рапсод —
не отыскать ни принцев, ни горошин.
Тому назад лет где-то восемьсот
тут был боярин Кучка укокошен.
 
 
Тысячелетний принцип нерушим:
был угол этот лучшего пошиба.
Не верится, что двести с небольшим
минуло лет, как тут ловилась рыба.
 
 
Старинный город ржал, как жеребя,
спеша с крестин на свадьбы и поминки,
был перекинут сам через себя
старинный мост над водами Неглинки.
 
 
Плещась о стены, здесь под мостовой
червеобразный спрятался отросток.
Тот попросту не виделся с Москвой,
кто не ходил на этот перекресток.
 
 
…Здесь кулинарный высился штандарт,
а город ел, как богатырь былинный.
Тут некогда Транкиль Петрович Ярд
для Пушкина готовил суп с малиной.
 
 
Окрестность ароматами пьяня,
цвел ресторан, и господа смекали,
что благородней суп из ревеня,
чем лучшие грузинские хинкали.
 
 
Сколь многое мерещится в былом!
Василию немало профершпиля,
бездельничал за ужинным столом
поэт у знаменитого Транкиля.
 
 
Что вспоминать о веке золотом!
Приноровившийся к российской стуже,
свалил Транкиль в Петровский парк. Потом
кормили здесь уже гораздо хуже.
 
 
Прошло всего-то полтораста лет.
Плевать бы всем на то, что мир безумен —
какой сортир тут сделал Моссовет!
Как много поднялось тут бизнесвумен!
 
 
Но и сортир забрал проклятый тать!
Легко ль увидеть татя в депутате?
Страна хотела малость пористать,
но с ней никто не пожелал ристати.
 
 
У памяти в десятой кладовой
стоят года с упрямством непреклонным,
и снова пахнет красною Москвой,
при этом вовсе не одеколоном.
 
 
С Неглинки смотрит город-исполин
понять не может, что тут за держава,
дыша карболкой, каковой Берлин
когда-то встретил пана Станислава.
 
 
Что, душно? Ну, так вешайте топор.
Побудем, господа, в самообмане,
и поживем, как жили до сих пор,
в одном и том же мире и шалмане.
 
 
Что, душно? Ну, так вешайте топор,
Побудем, господа, в самообмане,
и поживем, как жили до сих пор,
в одном и том же мире и шалмане.
 
Чёрный машинист
 
Хоть борись, хоть совсем обойдись без борьбы,
и последнюю лошадь отдай коногонам.
Надвигается поезд из темной трубы
и смыкается тьма за последним вагоном.
 
 
Он летит, будто вызов незримым войскам,
будто кобра, качаясь в мучительном танце,
капюшоном скребя по глухим потолкам
на обычную схему не вписанных станций.
 
 
Как летучий голландец, немой и слепой,
как фрегат, погасивший огни бортовые,
этот поезд, наполненный темной толпой,
противусолонь топчет пути кольцевые.
 
 
То ли тысячу дней, то ли тысячу лет
он ползет, на безглазую нежить похожий,
и в потертую черную робу одет
совершенно седой машинист чернокожий.
 
 
Чуть заметное пламя мерцает внутри,
пассажиры молчат, обреченно расслабясь,
по масонскому знаку на каждой двери,
и в оконных просветах дымится канабис.
 
 
Бесконечная ночь тяжелее свинца,
и куда непрозрачней надгробного флёра.
А в вагоне качаются три мертвеца —
престарелый кондуктор и два контролёра.
 
 
Этот поезд кружит от начала веков
ибо полон подарков, никем не просимых,
на вагон там по сорок латышских стрелков
при восьми лошадях и при верных максимах.
 
 
Сквозь туннели ползет, по кривой унося
то, чего никогда не потерпит прямая.
В этом поезде едет пожалуй что вся
так сказать, пятьдесят, извините, восьмая.
 
 
В этом поезде в бездну спешат на футбол,
только некому думать сейчас о футболе
в том вагоне, где кровью забрызганный пол
представляет собой Куликовское поле.
 
 
Темнота и туман, и колёса стучат,
и струится дымок догорающей травки,
каковую привез из республики Чад
машинист, что пошел в мертвецы на полставки.
 
 
Не мечтает страна о царе под горой
только смотрит, застывши, на черного змея,
и рыдает униженный бог Метрострой
самого же себя уберечь не умея.
 
 
Растворяется мир в конопляном дыму.
Тишина, обступая, грохочет набатом.
И уносится поезд в кромешную тьму,
чтоб пропасть на последнем кольце тридевятом.
 
Москва ацтекская
 
Кто и какого нашел шарлатана,
длинного не пожалевши рубля,
и для чего бы кошмар Юкатана
строить почти под стеною Кремля?
 
 
Письма воруют в столице ли с почт ли,
то ли обратно на почту несут?
В Теночтитлане для Уицилопочтли
можно ль такое представить на суд?
 
 
Мастер тут был чернокож, бледнолиц ли,
только уж точно себе на уме,
жертвы для месяца панкецалицтли
видно, готовили на Колыме.
 
 
Глянем с фасада, посмотрим с изнанки.
С чем этот домик сравнить, например?
Пусть он поменьше, чем Этеменанки,
но понадежней, чем строил шумер.
 
 
Важно, что мощно, неважно, что грубо,
смету расходов притом соблюдя,
только не выдал мореного дуба
келарь для давшего дуба вождя.
 
 
Не укрощать трудового задора,
в жилах народа отнюдь не кефир!
Вышел приказ: не жалеть лабрадора,
не экономить карельский порфир.
 
 
Резал ваятель, вконец перетрусив,
то, что ему заказала Москва,
мучился творческим ужасом Щусев.
глядя во тьму Алевизова рва.
 
 
Хоть барракуда плыви, хоть мурена —
пусть поглядят на военный парад.
Дважды Хеопса и трижды Хефрена
увековечил в Москве зиккурат.
 
 
Трубы звучали, гремели рояли
песни звенели о славной стране,
поочередно с трибуны сияли
трубка, фуражка, усы и пенсне.
 
 
Площадь смолкала от края до края,
дыбились глыбами гости трибун,
взглядами пристальными пожирая
на мавзолее стоявший табун.
 
 
Только не надо сердить экселенца.
Не затупился у века топор.
Вот и погнал фараон подселенца,
спать под соседний кирпичный забор.
 
 
Только мелькают кругом камилавки,
к битве не очень-то тянется рать,
Если консервов полно на прилавке,
вроде бы очередь можно убрать.
 
 
Носится в воздухе галочья стая,
ждет у порога безликий гонец.
Вервие – это веревка простая,
вейся не вейся, а будет конец.
 
 
Тянется дым от сгоревшего века,
кончилась осень, настала зима.
Улица, ночь и пейотль для ацтека —
и от реки восходящая тьма.
 
Мистика мусорная. Фриганский ноктюрн. Арчимбольдеск

…я увидел, как в зеркале, мир и себя и другое, другое, другое.

Владимир Набоков. К России

 
Скоро будет двенадцать, над свалкою мрак.
Зажигаем фонарики смело.
Между двух партбилетов лежит доширак
и авоська с огромным помело.
 
 
Там лежат кокколобы, но ты не рискуй —
лучше трогать такое не надо.
Хорошо бы немного найти маракуй:
и еще поищи авокадо.
 
 
…Там рабочие судьбы решает партком,
там великий почин в коллективе.
Канталупа с немного побитым бочком
и любимые многими киви.
 
 
Там борьба за рекордно высокий надой,
за сестерции и за оболы,
там уютно соседствует с красной звездой
пятизвездный разрез карамболы.
 
 
Там лежат ум и совесть, а также и честь,
и слеза замполита скупая,
три куска комсомола, сказавшего «есть»,
и зеленая малость папайя.
 
 
Там в бутылке – недопитый горный дубняк,
два десятка цунами с блинами,
дирижабль «Альбатрос» и матрос Железняк
и победа, что будет за нами.
 
 
Там лежат трудодни, да и сами труды,
небо в самую мелкую клетку,
пальцы, яйца, пятнадцать столов без нужды
и в три года даешь пятилетку.
 
 
Там в труде и учебе великий успех,
три десятка знакомых портретов,
наша цель коммунизм, пролетарии всех,
мандарины и крылья советов.
 
 
Там сверх плана даем, там бездельник не ест,
чемпион, окруженный почетом
не рабы и не мы, и двенадцатый съезд,
и еще там, еще там, еще там.
 
 
Антраша, пируэт, фуэте, экарте,
в гараже драгоценная волга,
все, чего не распишешь в меню и в мечте,
все, о чем говорили так долго.
 
 
Обозначен единожды выбранный путь,
и не надо излишних эмоций:
ты обиженной мордой судьбу не паскудь,
и несчастные карты не коцай.
 
 
Ни к чему уходить ни в запой, ни в загул,
будем рады и тем, чем богаты,
и помойка пуста, и устал караул:
по домам, господа демократы.
 
Иоанн Безземельный ищет горчицу. Второй оммаж Ивану Голлю

Катарина:

Неси все вместе иль одно – как хочешь.

Грумио:

Так, значит, принесу одну горчицу?

Шекспир. Укрощение строптивой.

 
Порыв безумия внезапного пресекши,
в число неизбраных незнанием незван,
ни гривны, ни куны, ни самой мелкой векши[1]1
  Древнерусские монеты: в одной гривне 25 кун, в одной куне – 6 векш.


[Закрыть]

не может заплатить сегодня Иоанн.
 
 
Но голод утолить в невидимой столовой
вступает, не спеша, через проем дверной.
Слепой официант и повар безголовый
его угрюмо ждут у стойки ледяной.
 
 
В стране, где не поймешь – кто кролик, кто католик,
где не туды идет войной на не сюды,
шагает он туда, где за безногий столик
великая нужда уселась без нужды.
 
 
Пока официант меню ему бодяжит,
отнюдь не просто так, но с божией росой,
решает твердо он, что в этот день закажет
яйцо без курицы, что сожрана лисой.
 
 
Богатый выбор здесь не очень-то и нужен,
здесь все, что есть в меню – ни два, ни полтора,
но могут предложить на завтрак и на ужин
суфле из воздуха и суп из топора.
 
 
Здесь из-за скудости никто не горячится,
здесь вовсе нет врагов, как, впрочем, и друзей,
здесь древний перец есть, и старая горчица,
столь драгоценные, что впору сдать в музей.
 
 
От здешнего меню тебе не станет худо,
будь ты хоть пионер, а хоть миллионер,
здесь есть дежурное, но фирменное блюдо:
ничто по-ленински на сталинский манер.
 
 
…Весь день бесцельное стрелянье без наганов,
прогулки без собак под псиный пустобрёх,
и гордый секондхенд фриганов и меганов.
и три богатыря, что здесь без четырех.
 
 
В немыслимом саду ведет мотив неловкий
невидимый смычок в невидимой руке,
и мчит на всех парах к доеденной морковке
бессмертный паровоз в бессмертном тупике.
 
 
Непредсказуема ненастная погода,
но нам сулит судьба, задрав незримый хвост,
триумф мистический семнадцатого года,
что в девяностые года протянет мост.
 
 
Здесь ни симфонии, ни такта, ни аккорда,
но аргумент пустой никак не нарочит.
Здесь слово человек звучит совсем не гордо,
затем, что здесь ничто и вовсе не звучит.
 
 
Извилистым путем ведет тропа прямая
от беззакония к последнему суду,
а он в толпе стоит, никак не понимая,
что именно пришло в том памятном году.
 
 
Картина без холста, этюд без акварели,
любовь открытая и страсть исподтишка.
И ледяной октябрь уже настал в апреле,
и кто-то на толпу кричит с броневика.
 


скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4

Поделиться ссылкой на выделенное