banner banner banner
Труды по россиеведению. Выпуск 5
Труды по россиеведению. Выпуск 5
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Труды по россиеведению. Выпуск 5

скачать книгу бесплатно

Труды по россиеведению. Выпуск 5
Коллектив авторов

Центральное место в очередном выпуске «Трудов по россиеведению» занимают политико-юридические и исторические сюжеты. Особое внимание уделяется конституционно-правовой проблематике (в связи с двадцатилетием Основного закона РФ), а также осмыслению Первой мировой войны – её хода, роли и последствий для мировой и российской истории. Издание продолжает разработку теоретических аспектов россиеведения.

Для специалистов-обществоведов и гуманитариев, аспирантов и студентов.

Труды по россиеведению. Выпуск 5

О содержании «Трудов…» и некоторых очередных задачах россиеведения (от редактора)

Поначалу намерение объединить два выпуска «Трудов по россиеведению» – 2013 и 2014 гг. (впервые в нашей практике: в 2009–2012 гг. издание выходило каждый год) – было связано с техническими причинами. Однако события этих двух лет неожиданно дали такому решению иное обоснование. Не сомневаюсь, что 2013–2014 гг. есть не только веха послесоветской эпохи, но и шире: российской истории. Эти годы поставили перед русским человеком, обществом и властью центральные вопросы: о свободе и порядке, войне и мире, национальных интересах, задачах, перспективах. И ответы на них получены; они уже определили наше ближайшее будущее.

Нам еще предстоит серьезное объективное исследование того, что произошло с Россией в короткий срок – с осени 2013 до конца 2014 г. Но общий смысл случившегося (а значит, и возможные последствия) понятен. Для разъяснений обратимся к известной книге одного из выдающихся западных исследователей России Р. Пайпса «Русский консерватизм и его критики»[1 - Пайпс Р. Русский консерватизм и его критики: Исследование политической культуры / Пер. с англ. – М.: Новое издательство, 2008. – 252 с. – (Библиотека «Либеральная миссия»).]. Размышляя о том, как в середине XIX в. в России возник новый консерватизм, имевший националистические, а в более крайних случаях – шовинистические, ксенофобские и антисемитские черты, и проповедовавший антизападничество, Пайпс указывал на влияние польского восстания 1863 г. «Как и предшествовавшее ему восстание 1830–1831 годов, оно задело русское национальное чувство, поскольку было истолковано не как законная попытка народа с многовековой историей вернуть себе независимость, а как европейская атака на Россию, – пишет Пайпс. – …Это в огромной степени способствовало появлению крайнего национализма и усилению ощущения, что только самодержавие сможет сохранить целостность страны»[2 - Пайпс Р. Указ. соч . – С. 154, 159.].

Украинское восстание 2013–2014 гг. оказало приблизительно такое же влияние на Россию (скорее, психологическое и политическое, чем интеллектуальное). Попытка Украины окончательно утвердить свою европейскую идентичность (в противоположность советско-российской), свою отдельность от России, завершив тем самым процесс строительства независимой государственности и равноправной нации, задела русское национальное чувство. Потрясение от украинского выбора, воспринятое как предательство (всего: общей истории, общей повседневности, общей победы в Великой войне, общих дел «элит», общих проблем и бед народов и т.д.), способствовало окончательному оформлению в России крайнего национализма, построенного на антизападничестве и имеющего ярко выраженные шовинистические, ксенофобские и антисемитские черты[3 - Последнее – вовсе не оговорка, хотя риторика противостояния «жидобандеровцам» вроде бы этому противоречит. Антисемитизм в России и СССР (да и не только здесь) всегда был спусковым крючком для крайнего, т.е. погромного, национализма. Его основной тезис: спасай Россию! Как – всем у нас известно.]. Он носит оборонительный характер и оттого особенно агрессивен.

Киевский майдан, остановивший историческое дело «воссоединения Украины с Россией» (символично: в 2014 г. ему как раз минуло 360 лет), сплотил подавляющее большинство российского населения, охваченного националистическим порывом, вокруг «президентского самодержавия». Единение вокруг трона – наш аналог американского сплочения вокруг флага – было вызвано нараставшим (поддержанным и многократно усиленным СМИ) ощущением того, что украинский выбор (на Запад – значит против России) угрожает самому существованию страны. Победоносная операция под кодовым названием «Крым – наш» и затяжное противостояние на востоке Украины отчасти сняли и эти страхи, и опустошающее осознание собственного одиночества.

Уязвленная национальная гордость, украинское предательство и западная (американо-европейская) угроза превратили «великоросса» в националиста, заставили забыть о том, что еще вчера он был советским человеком, т.е. убежденным интернационалистом. Лидером же националистического движения стало «самодержавие», своей украинской политикой нейтрализовавшее всех общественных конкурентов – творцов и глашатаев постсоветского русского национализма[4 - Ответом на падение коммунизма могли быть у нас либо либерализм, либо национализм. Либеральный (или либерально-социал-демократический) выбор стал бы для России и выбором в пользу Европы. Посткоммунистический национализм в принципе мог быть окрашен в разные тона. Но из 90-х, с их странным сочетанием лучших намерений, опыта свободы, вседозволенности, экономического произвола и торжества социальной несправедливости, должен был выйти национализм защитно-компенсаторного толка, т.е. реакционный и антизападнический (это вещи неразрывные – у нас реакция всегда имеет антизападнический характер). Тенденции к национализации либерализма и либерализации национализма потерпели в современной России окончательное поражение.]. Благодаря этому социальная база национализма невероятно расширилась. Теперь почти вся страна – самодержавный «народный фронт», а все националисты-общественники – не более чем идеологическая обслуга (или попросту «медиакричалки» – возбудители ненависти) народного самодержавия/самодержавного народа.

Наконец, украинское восстание привело к окончательному размежеванию российского общества – на сторонников и активистов нового «народного фронта» и его противников: явных (публично заявивших о своей позиции, т.е. обнаруживших себя) и потенциальных (затаившихся, несаморазоблачившихся, воздержавшихся). Собственно, так и должно было быть.

Украинский вопрос (чем быть Украине, какую ориентацию выбрать?) является в то же время вопросом русским: кто мы, чем будет Россия? Ведь остаться без Украины, по существу, означает окончательную ликвидацию сферы послеэсэсэровского геополитического влияния, замыкание в собственных границах и, что хуже всего, полное одиночество (без друзей и союзников[5 - Дружба всех народов СССР и стран соцлагеря, одной из основ которой было противостояние «капиталистическому Западу», закончилась с СССР. Ее сменила риторика «общих интересов и традиционных связей», но не сами эти связи и интересы. На идее союзничества с Западом, «осенявшей» перестроечные и 1990-е годы, поставила крест Украина. Правда, украинский кризис – итог «большого пути», пройденного в последние 20 лет и нами, и Западом. И мы, и они все эти годы упорно шли в разные стороны, девальвируя капитал разрядки/сотрудничества, накопленный в советские и постсоветские времена.]). Ответ большинства россиян «озвучила» (одно из главных слов новорусского лексикона, странное и неадекватное для обычного русского уха) власть: раз Украина – не Россия, то Россия – не Европа. Более того, Россия – анти-Европа: есть наш, русский, мир, и он против вашего[6 - Речь идет об окончательном – на данный исторический момент – размежевании. Теперь имеются бессоюзные «мы» – и «они», т.е. союз наиболее передовых (в экономическом, технологическом отношениях, в смысле качества жизни и проч.) стран. Наш единственный ресурс в этом противостоянии – армия и флот. Так, во всяком случае, утверждают осведомленные люди (при этом ссылаются на Александра III – если образование позволяет).]. Это именно общий ответ (его, в случае чего, не списать на безответственность власти), о чем свидетельствуют данные социологических опросов. Антизападнические настроения россиян к концу 2014 г. побили все прежние рекорды: около 80% отрицательно относятся к США, видя в них угрозу, и около 70% – к ЕС.

Воинствующее антизападничество стало основой нового исторического консенсуса российского общества и российской власти, сменившего «пакт о стабильности» рубежа 1990–2000-х. Очевидно: его следствием будет не какой-то вариант «восточничества» (и придание образу России соответствующих – по официальному определению, евразийских – черт), а новый приступ изоляционизма.

Из этого властенародного консенсуса выпадает немалая часть общества – его наиболее вестернизированные слои (не составляя социального единства, они прослаивают всю социальную ткань, т.е. являются не слоем, а «прослойкой» – как советская интеллигенция). Новые националисты считают их чуждыми «традиционным российским ценностям». Отчасти это верно – они действительно чужды традиции изоляционизма. Но, как известно, «традиционно русское» этой склонностью не исчерпывается.

В российской истории европеизм занимает столь же сильные позиции, как и антизападничество. Да, России свойственна антиевропейская тяга, какая-то даже необходимость время от времени почувствовать себя не-Европой, побыть вне и без цивилизованного мира – в одиночестве. Исторически это проявлялось по-разному. В советские – точнее, в сталинские – времена выкристаллизовалось стойкое антизападничество, что в значительной мере объяснялось антимодернизмом сталинского «проекта» (сталинский СССР – это выпадение из modernity, т.е. из современности, в основе своей культурно-ментальное). Но чем больше СССР становился послесталинским, тем сильнее было ощущение, что если не пространственно и властно, то уж культурно мы все-таки Европа. Европейские (читай: антиизоляционистские и в этом смысле антисоветские: советский «проект» был изоляционистским – отсюда его постоянная потребность во врагах, милитарный пафос противостояния/чуждости всему миру) ориентации возобладали на «1/6 части земного шара» в перестроечные и в 1990-е годы.

Россия 2000–2010-х унаследовала от поздне- и послесоветских времен массу людей, вестернизированных не в потребительском лишь отношении (вот тут уж мы точно – европейский продукт, наши современные вид и быт – следствие импорта европейских образцов), но и в культурно-ментальном. Для этих россиян проповедь антизападничества чужда и непонятна, потому что они не только считают себя европейцами, но и в значительной степени являются таковыми. В их мировоззрении национальное чувство соседствует с космополитизмом (т.е. с тем, что противоположно воинствующему изоляционизму), ощущением своей принадлежности к европейской культуре. Их патриотизм окрашен в культурные и гражданские тона. Они предпочитают мирное сосуществование (во всех смыслах и видах) фронтам, агрессии, милитаризму. Поэтому инстинктивно сторонятся нового националистического консенсуса, видя в нем угрозу себе, своему образу жизни, а также общему (российскому) будущему.

По существу, антизападничество/изоляционизм/национализм (как форма русского имперства) – ответ России 2000–2010-х, т.е. страны, оправившейся от исторического потрясения, определившейся, со сформировавшейся «массовой волей» (в смысле: волей масс), позднему СССР, а также перестроечному, горбачевско-ельцинскому прошлому. Эта Россия отказывается от главного в позднесоветско-перестроечном наследии – от настоятельной потребности открыться, войти в мир, быть его частью, во взаимодействии с ним искать новые источники для развития. Заодно прощается со всей мировоззренческо-ценностной атрибутикой, которая должна была обеспечивать – и некоторое время делала это – движение в мир и соответствующие этому изменения внутри страны.

Демонтаж оттепельно-перестроечного наследия (традиционно радикальный: по принципу «отречемся от старого мира») шел в последние почти два десятилетия по двум линиям. Прежде всего, по частной, «субъективной». Из публичного поля пропали почти все перестроечные «выдвиженцы» (из разных сфер – политики, экономики, науки, культуры), обществом отторгаются те типы личности («модальные личности») и образцы социального поведения, которые возобладали в перестройку и 90-е. Можно сказать, что новой Россией, возникшей на месте СССР (а это именно путинская Россия), отрицается тип свободного человека, все формы его самовыражения. Кроме того, первая половина 2010-х стала пиком отрицания демократического «проекта» на мировоззренческом уровне (т.е. его отрицания по существу). А значит, это неизбежно должно было приобрести – и приобрело – политические, экономические, культурные и прочие формы. Из России 2010-х изгнаны темы свободы, гражданской ответственности, самодеятельной солидарности. Современная русская жизнь строится на прямо противоположных основаниях.

Строится, надо сказать, органически – снизу вверх. Но в оформлении этой привычно-органической коллективной тяги – к жизни в несвободе (изоляционизм, безусловно, рамка, способ оформления такой жизни) – большая заслуга нынешней власти. В последние двадцать лет «верхи», немало потрудившись, вернули все, что потеряли в 90-е: контроль над политикой, экономикой, культурой, сознанием и поведением «народных масс». Они вновь – руководящая и направляющая сила нашего общества. При этом «новые управленцы» обошлись без всяких КПСС (а также комсомолов, профсоюзов и других массовых организаций). Однако активно эксплуатировали советское наследие – во всех отношениях: разведанные запасы углеводородов и прочие «богатства недр», советские здания и учреждения, советское кино, врожденную способность миллионов людей мыслить по-советски и т.п. То есть употребили себе на пользу и «базис», и «надстройку».

Для новорусских элит 1990-е действительно оказались провальными, а 2000–2010-е – победными. Они восстановились как «господствующий класс», т.е. вернулись к традиционному типу самореализации, традиционной модели взаимодействия с народом (в режиме «правящие–подвластные»). В то же время «верхи» сняли с себя многие прежние (исторические) ограничения и приобрели тем самым новые преимущества. Не случайно в качестве основы легитимности они выбрали главную историческую русскую победу – 1945 год: победители могут быть наследниками только победителей. Здесь же – их ценностная, идеологическая смычка с народом, из которого они вышли и от которого теперь страшно далеки (в потребительском, экономическом отношении).

Типологически строительство новой русской социальности напоминает переход от послереволюционных 1920-х к сталинскому СССР. «Сталинское» – органика, основа, суть советской системы, здесь ее народные начала. А двадцатые – время переходное, органичное для разного рода «меньшинств», допускавшее некоторый выбор и разнообразие. И как раз в этом смысле – антинародное. Несмотря на то что именно в такие, переходные, неорганичные для традиционной русской социальности, эпохи формируется гораздо больше возможностей для самореализации человека, чем в периоды разного рода «хождений строем», закрепощений. Вне тотальных ограничений/запретов/принуждений, собственно, и рождаются, и самоутверждаются традиция/традиционное. К примеру, в 1920-е русская деревня, отказавшись от тех форм, что предлагала ей царско-виттевско-столыпинская, образованная и европейская Россия, ответив на предложения революцией, вновь обустроилась на общинных основаниях. Ничего более традиционного и органичного и придумать нельзя. Но в 1930-е народная власть выбила крестьянство с выбранного им пути. И окончательно утвердилась в отношении к народу как к биологически бесконечному («массе», простому множеству), сделав это основой своей политики.

Тем не менее 1930-е и 2000–2010-е – в равной степени плод и народной воли. Нынешняя публичная риторика о праве большинства (на все) и бесправии тех, кто в эпоху «окончательного народного самоопределения» оказался в меньшинстве, в этом смысле не случайна. Эпоха 1990-х с ее тягой к либерализации, перестройке советской социальности на основе культурной, гуманизирующей традиции (эта тяга не раз проявляла себя в русской истории, а потому столь же традиционна, как и тяготение к самодержавно-крепостническим порядкам) – действительно проходная на народном пути.

Но вот что интересно. Для исторической легитимации отрицания времен перестройки/реформ нам не хватило обращения к «брежневскому СССР» или легенде «андроповского поворота». (Хотя это оправдано и с исторической, и с символической точек зрения: «застой» и «революция сверху» суть альтернативы «революции снизу» – против системы и за свободу, безусловно, имевшей место на рубеже 1980–1990-х.) Чтобы убить 90-е в себе, современной России потребовался «Сталин»: и соответствующий опыт («нормализация»/оправдание террора – всегда разрешение на насилие), и мифология торжествующего тоталитаризма (это нелюбимое у нас слово употребляется здесь именно в мифологическом значении – как название для системы, где тотальная народная воля слилась с тотальностью народной власти). То есть отказ от перестроечно-демократического наследия, ориентирующего на всемирность/европейскость России, потребовал предельной (по своим внеморальности и антиэстетизму) легитимации. И дело здесь не только в яркости, интенсивности, привлекательности, энергетике того, в полном смысле слова перестроечного, времени. В том лучшем, что в нем было, оно соответствовало современности – стремлению к устроению мира на тех началах, которые были бы более щадящими по отношению к человеку, нормализовывали его жизнь, гасили в нем худшее.

Никто тогда не знал, как это сделать, но такое намерение, массовая воля к такой перестройке были. И это естественное стремление, по-человечески понятный выбор. Теперь народная воля торит у нас дорогу в каком-то другом направлении. Уже сейчас ясно: на этом пути нация может забыть одно из главных, выстраданных исторических ощущений – переходившее из поколения в поколение переживание войны как катастрофы, трагедии, ужаса. В советском человеке «сидел» страх войны – как внутренней, так и внешней. Источниками этого страха были Гражданская и особенно Отечественная с их многомиллионными жертвами. И на властвующих, и на подвластных страх войны оказывал сдерживающее воздействие: в послевоенном (и, конечно, послесталинском) СССР, несмотря на всю его милитарность, никто не хотел воевать. Уже навоевались.

Постсоветский человек подзабыл «старые» страхи, хоть это и стыдно, и невозможно – после таких-то жертв. Победный милитаризм стал для него лекарством от новых. Наш человек и до Украины был не прочь повоевать – чтобы уважали, чтобы боялись, чтобы понимали: все, что вышло из СССР (ну, почти всё), – наше; свое нынешнее постимперско-постсверхдержавное положение мы оцениваем как унизительное. Украинская «гражданская» принесла войну в Россию.

В 2014 г. война из идеи, образа, возможности превратилась в реальность; с помощью СМИ вошла в каждый дом, сопровождает повседневную жизнь миллионов людей. Иначе говоря, война из внешней стала внутренней; политика власти и общественные отношения все больше определяются формулой: кто не с нами – тот против нас. Ничего нового здесь нет – так в нашей истории уже было. За несколько месяцев 2014 г. мы прошли путь, очень напоминающий дрейф постимператорской России от февраля к октябрю 1917 г. В стране создана атмосфера, в которой возможно все.

Пока неясно, какие конкретные формы примет эта гражданская, кто попадет под «санкции» (внутренние – от «фронтового» сообщества). Но в самом общем смысле перспективы очевидны. В конце 1980-х годов в СССР был демократический подъем – и произошла демократическая революция. В России середины 2010-х налицо реакционный подъем – а значит, вероятен реакционный переворот.

Вот тот контекст нашей жизни, от которого никуда не уйти и который подлежит постоянному обсуждению. Мы убеждены, что вне определенной точки зрения на происходящее сейчас в России и в мире[7 - В «украинской истории» мир, кстати говоря, вторичен, выступает в роли «ответчика» – вызов формирует Россия. Кажется, мы вновь ньюсмейкеры. Это, безусловно, тешит национальную гордость.] невозможно толкование ни нашей современности, ни нашего прошлого. Без этого бессмысленно (лишено социального значения) любое интеллектуальное высказывание. Поэтому нам было важно представить читателю нашу позицию, наше видение этого контекста.

События 2014 г. заставляют нас скорректировать то понимание задач россиеведения, которое было сформулировано в первом выпуске «Трудов …». В 2009 г. и представить себе было невозможно такой вот поворот русской истории. В общем, и тогда было ясно, что прощание с коммунистическим прошлым оказалось крайне сложным, длительным, болезненным. Но мы, конечно, не понимали и по объективным причинам не могли понять, что выход из коммунизма станет входом в новый полицейским авторитаризм, что русский транзит превратится во что-то вроде пересылки из одного лагеря в другой. Точнее, из лагеря – в поселок расконвоированных: режим помягче, но места пребывания все те же – заключение.

Социальная наука и россиеведение, как одно из ее направлений, при всем разнообразии позиций и подходов исходили из презумпции, что после тоталитаризма на разных скоростях и с разной мерой успеха общества двинутся в сторону демократии. Это состояние трудно определить в строго научном смысле. Слово «демократия» весьма расплывчато. В нем налицо и туманность, и метафоричность. Но все же очевидно: демократия – антипод тоталитаризму с его террором и отсутствием свободы.

События 2014 г. сломали эту парадигму, этот своеобразный общественный договор, эту надежду. Оказывается, после тоталитаризма можно выйти на станции под названием «полицейский авторитаризм» и даже, если граждане возжелают, пересесть на поезд, идущий на станцию «новый тоталитаризм». Соответственно, россиеведение, как попытка понимания России, должно работать над этой темой. Если работа окажется успешной, то она станет каким-никаким противостоянием и противодействием движению в этом направлении.

В рамках объединенного выпуска мы хотели посвятить 2013 год 400-летию династии Романовых, а 2014-й – началу Первой мировой войны. Юбилейный «романовский» раздел в сборнике не получился. Это и понятно: безусловно, важнейшая дата отечественной истории – 400-летие Дома Романовых – сегодня по-настоящему никого не волнует. Конечно же, ведь «Романовы» – это не династия, это история новой России. «Новой» я называю ту Россию, которая из древности, из предыстории, из своего беспамятства постепенно переходила в современное состояние: становилось страной с современным устроением государства, экономики, политики и проч., с современным обществом, с современной, мирового уровня культурой. Рассказ об этом В.О. Ключевский считал нашей автобиографией. Жаль, но сейчас России не до истории этого перехода, этого превращения.

1914 год получил отражение в данном выпуске «Трудов», но не в том смысле, который мы предполагали. Одна из причин: столетие Первой мировой не стало тем, чем должно было стать для нашей страны. А ведь это событие – рубежное, в каком-то смысле даже решающее. Именно 2014-й создаст рамку общественного восприятия 1914–1918 гг. в России – и, видимо, надолго. История той («забытой») войны закрепится в нашей памяти так, как мы «прочитаем» ее сейчас.

Юбилей мог (более того, должен был) послужить тому, чтобы русские вспомнили: сто лет назад их предки были вынуждены участвовать в войне, которая и по сей день определяет существование человечества. Мы ведь еще до конца не поняли, что именно из Первой, а не из Второй мировой войны вырос наш мир. Сегодня модно рассуждать на тему: можно ли было избежать Первой мировой? Что нужно было для этого сделать? С одной стороны, эти вопросы кажутся чуть ли не бессмысленными. Наверное, да, но ведь не избежали. Убедительно ответить на вопрос «почему?» не могут ни профессионалы-историки, ни политики. Невозможно перенести опыт той эпохи в нашу. С другой стороны, только этот вопрос в действительности и является актуальным: зная, что произошло сто лет назад, понимаешь, как не допустить повторения.

Однако наше видение Первой мировой по-прежнему определяет не сущностное, а текущее, «заказное». Юбилей ушел на решение большой государственной задачи – превращения войны, которую мы полагали империалистической (захватнической, преступной), в Отечественную: оборонительную, справедливую, народную, героическую. Первая мировая как мостик между 1812 и 1941–1945 гг. – вот по существу формула нынешнего отношения к той войне. В ней мало от истории – она служит идеологии.

И в этом смысле юбилейный год ставит перед нами еще один вопрос: в какой связи находятся у нас история и память? Представляется, что для россиеведения это важный теоретический вопрос. В самом общем виде ответ на него понятен – и он не особенно радует. «Обращая» историю в память (вполне естественная социальная операция), мы, русские, каждый раз демонстрируем, что не стремимся сохранить наследие, понять прошедшее, обратить это понимание на обустройство настоящего. Нам свойственно попадать в плен актуальных представлений о «пройденном», обусловленных не исторически, а политически.

Характерно, что современная Россия, самоопределяясь во времени, перекидывает мостик не в будущее, а в прошлое. В этом ее принципиальное отличие от «советского проекта» и от постсоветских 90-х. При этом, оглядываясь назад, мы применяем неточную, «сбитую» оптику: более чем когда-либо, готовы перекрыть всю свою историю воспоминаниями, составляющими русскую гордость, представить прошлое сплошной летописью побед и свершений. Особенно показательно в этом смысле отношение к ХХ в.: ставя перед нами болезненные, страшные, неразрешимые даже вопросы, эта история сопротивляется «оптимизации», улучшению, героизации. Но столетие Первой мировой еще раз продемонстрировало: «переделка» прошлого – в воображении, памяти – будет продолжаться.

Мы не готовы извлекать смыслы/уроки из истории; эта работа в настоящее время лишена социального значения. Память для нас – как волшебное зеркало: работает по принципу позитивного искривления, показывает только лучшее. Неадекватность отражения мало кого смущает; главная задача момента – нравиться себе. Это желание кажется вполне естественным, но в социальном отношении оно порочно. Опьяняюще-расслабляющий, дурманящий эффект «кривого зеркала» краткосрочен: рано или поздно придется возвращаться в реальность. Привычка же видеть себя только с лучшей стороны, утрата навыка к критическому самопознанию затрудняют возвращение.

Нынешние отношения с прошлым демонстрируют, как мало в нас исторического чутья, насколько ограничено ощущение своей вписанности в историю. Современная Россия, кажется, более всего озабочена защитой памяти о Великой Отечественной войне. Но здесь как раз все уже состоялось. О советских солдатах, как бы там ни поворачивалась политическая конъюнктура, и через столетие скажут: воины-освободители, «Родину спасшие». Они это заслужили – великой исторической жертвой и великим историческим подвигом. Проблема не в них, а в нас – с чем мы войдем в историю.

К привычному «жить трудно, но можно терпеть» (так определяют свое жизненное кредо большинство наших граждан с тех пор, как социологическим службам было позволено интересоваться их мнением, т.е. с конца 1980-х), в последние годы прибавилось: отстоим традиционные ценности, «развалинами рейхстага удовлетворен» (об этом заявляет чуть ли не каждый автолюбитель), «день победы – каждый день», «оптимизация», «коррупция – историческая русская болезнь», в западных идеях – губительная сила, «кризис – прорвемся», антикиллер-антимайдан. И т.д. Как ничтожно мало для того, чтобы не быть, но хоть выглядеть продолжателями исторических русских дел! Мы как будто не понимаем, что настоящее – это наш вклад в исторический опыт нации, ее будущие воспоминания. Как будто предлагаем и тем, кто будет после нас, смотреться в кривое зеркало.

Еще одной важной, а может, и важнейшей темой этих «Трудов по россиеведению» является 20-летие Конституции РФ. Мы – не юридическое издание. Как это было декларировано в предисловии к первому выпуску «Трудов…» (2009), мы пытаемся следовать по тому пути, который М. Раев, один из крупнейших русских историков в эмиграции, назвал: understanding Russia. И Конституция интересует нас именно в этом смысле: какую роль она играет сегодня, где ее корни, может ли она стать, как во многих западных странах, основой национальной идентичности, гражданского («конституционного») патриотизма.

Конечно, в последние годы эти вопросы все больше обретают качество риторических. Сейчас, скорее, припоминается, что на Руси (и в московские, и в петербургские времена) право понималось как крепостное, как обычное, а в СССР торжествовала карательная и чрезвычайная юстиция. Традиция правового либерализма, кажется, совсем забылась, а слово «патриотизм» употребляется лишь в одном значении: милитарно-изоляционистском. Но все-таки: на дворе XXI век – и человечество отдает предпочтение не диким и варварским, а цивилизованным формам общежития. Да и большинство наших граждан тоже не против этих форм – как более для них безопасных. В принципе – не против.

В материалах этого выпуска обсуждаются и другие актуальные вопросы: о российских внешнеполитических ориентирах и общественных ориентациях, о национализме и консерватизме, о бюрократии и бюрократизме, о государственной политике в отношении прошлого. И вот что поразительно. Темы из прошедшего и настоящего не просто перекликаются, но продолжают друг друга, «сцепливаясь» в некое единство. С такой многомерной временной площадки особенно очевидна, зрима несовременность нашей современности. Сюжеты и персонажи дня сегодняшнего как бы всплывают из прошлого; нынешние события, решения, реакции кажутся ответом на вчерашнее и позавчерашнее, следствием того опыта.

Навязчивое ощущение дежавю вполне объяснимо. Уже не первый раз в своей истории мы пытаемся ответить на вопрос: как построить наш мир на современных началах, т.е. на основе свободы и взаимной ответственности – для свободного человека. И даем ответы, которые, разнясь по форме (в соответствии со временем), совпадают содержательно – в главном. Мы не можем и не хотим организовываться на таких началах. Русский мир их отторгает – причем именно тогда, когда они начинают в него вживляться, в нем утверждаться.

Так случилось, что очередной окончательный отказ от свободы, т.е. от современных способов социальной организации, пришелся на наше время. То, что он приобрел крайние, малоприличные, подчас неадекватные формы, не случайно. Это непосредственная реакция на демократию – не только на результаты ее строительства, которые (как и «реальный социализм») ничего общего не имеют с исходной идеей и западной практикой, но и на демократию как принцип социального устройства, как социальный идеал.

Отведав этих плодов, наш человек осознал, насколько они ему не по вкусу – интонационно, поведенчески, институционально, всячески. Раздражают несоответствием каким-то глубинным, «корневым» началам обычно-привычной жизни. Пожалуй, только этим можно объяснить повышенную эмоциональность, странную взвинченность, даже легкую истеричность общественных настроений «против перестройки», «против Горбачева», «против демократов», «против 90-х». Ну, невозможно было все это выносить! Как только «наверху» задвигались, заговорили, закомандовали привычным образом – все как-то сразу успокоились: наконец-то – вот теперь все устроится.

И действительно устроилось – так, как и можно было ожидать, памятуя прежний опыт: в «вертикаль» – экономическую, политическую, культурную, мировоззренческую[8 - И это тогда, когда весь мир (цивилизованный, т.е. такой, в котором есть место для человека) идет в прямо противоположном направлении: организуется через «горизонтали». Основной принцип современной жизни, современного социального устройства – не властный, а общественный. Нынешний субъект развития – не персонификатор Власти (а значит, и не привластные силы, не бюрократический аппарат), но человек, им порожденные сетевые структуры. Современный человек – это «человек горизонтали». Наш же доминирующий социальный тип нацелен на «вертикаль». Она у него в голове, он переносит ее в жизнь, на этой основе строит все общественные отношения и институты. То есть постоянно воспроизводит прошлое – старый, не оправдывающий себя даже у нас способ социальной организации.]. Теперь, как прежде, наша жизнь выстраивается оттуда; все задачи и интересы, кроме «вертикальных», – мелочи, которыми можно пренебречь. Оказалось, наш человек способен отступиться даже от традиционного: «Я их не трогаю, никуда не лезу, а они пусть не мешают мне жить» (социологический факт: так описывают «низы» свои отношения с «верхами»). Он готов пожертвовать свободой частной сферы и своим правом потреблять, т.е. «народным наследием» 90-х. Понятно: одни дали – другие взяли, коль смогли – так поприжали, не бунтовать же, в самом деле. Свои люди – сочтемся. Вот здесь в глубинной потребности в «вертикали» – источник нового, «послекрымского» властенародия.

Всё это реакции общества, по преимуществу несвободного, на распространение в нем свободы. Наша социальность столетиями формировалась как несвободная; основа московского самодержавия и петербургского имперства – крепостнический порядок. Русское массовое общество созидалось – в рамках советского «проекта» – как тотально несвободное (и потому закрытое, отчужденное от всех других). Если исходить из теоретической посылки, что разные общества – это соединение различных типов модальных личностей, то специфика общества российского состоит в том, что в нем модальной была и остается личность несвободная. Причем за ХХ столетие она осознала и приняла свою несвободу как основу существования. Цель этой личности – адаптироваться к условиям несвободы, встроиться в систему, которая этим условиям соответствует (здесь неважно, как она называется: самодержавно-крепостнической, командно-административной, авторитарной, полицейской).

Обменять свободу на блага, которые дает система, – вот жизненная установка личности такого типа. Равнодушие (к любому другому), неучастие (во всем общественном), единомыслие (в смысле: молчание как согласие) – необходимые условия обмена. Практикующий все это человеческий тип – основа несвободного общества. Стоит ему отказаться от принятых в нем условностей, от доминирующего мировоззрения (от взгляда на мир с точки зрения несвободного человека: я (как и все) – несвободен, мы – правы, в этой правоте – наша сила), и это общество рухнет. Для того чтобы оно существовало, нужна и соответствующая система власти: та, что есть, – гарант и охранитель несвободы, этой главной общественной скрепы.

Если бы «русская система» была замкнута только на себя, никак не зависела от окружающего мира, она могла бы жить и жить по своим понятиям. Но временами остро ощущает эту зависимость и свою неустойчивость (из такого рода переживаний рождались в России оттепели и перестройки). Система этого типа внутренне нуждается в «достройках»/«подпорках» – в технологиях общения с современным миром. Они восполняют ее дефициты, позволяют адекватно реагировать на внешние вызовы, т.е. не отставать, держаться в «строю», соответствовать цементирующей «нацию» идее: «большая страна – большая историческая судьба».

Впервые жестко и последовательно за этими технологиями пошел Петр I – в прямом смысле: на Запад – современность уже тогда имела европейское лицо. Попутно создал страту людей, умеющих («наученных» – на Западе, Европой) обращаться с этими технологиями. Так, из внутренней потребности традиционного порядка соотносить себя с миром, встроиться в современность (быть современным) в России появилась европеизированная субкультура (меньшинство). Созданная для нужд системы, она постепенно наращивала субъектность и стала своего рода «внутренним Западом». Чем успешнее эта социальная страта справлялась с задачей обслуживания системы, тем быстрее шел процесс ее самоопределения. Субкультура русских европейцев «строилась» вокруг тех тем, которые противоречили логике системы. Поэтому, действуя в ее рамках, она являлась в то же время оппозиционным, антисистемным элементом. Со временем и сам традиционный порядок, закрепивший несвободу как принцип социального существования, приобретал новые измерения, новые качества. Разлагались «основы»; Россия (вся: власть, «верхи», «низы») менялась – сложно, мучительно, с трудом сохраняя равновесие. С отмены крепостного права процесс изменений стал необратимым. Обустраиваясь на новых началах, страна добилась невиданных успехов. Но когда к грузу старых и новых проблем добавилась мировая война, не выдержала – рухнула.

Типологически сходным образом преображался послесталинский СССР. В нем тоже сложился «внутренний Запад» – из вызовов НТР, глобализации, разрядки, послевоенной гуманизации и социализации (в смысле: «больше социализма») Европы. Он, конечно, был другим, чем в дореволюционной России: не «верхним» общественным слоем (подобно дворянству), а вестернизированной «прослойкой», осваивавшей западные потребительские стандарты и транслировавшей их (как желанную модель/образ жизни) «в массы». Общество-то уже было массовым. Но тема свободы – в иных, конечно, формах – была ведущей и для представителей этих страт. Хотя «советский Запад» мыслил «освобождение» как торжество потребительской свободы и был гораздо менее просвещенным и неизмеримо более конформным, чем исторический предшественник, его представители «работали» на открытие страны, ее синхронизацию с мировыми ритмами. То есть выполняли свою традиционную социальную роль – искушали «системное большинство» призраком свободы и дарами «мира потребления» (материальными, интеллектуальными, культурными). Большинство, надо сказать, искушения не выдержало и легко сдало систему. Пользуясь «дарами», всячески поносит «искусителей», перекладывая на них груз ответственности за крах «старого порядка».

Итак, тип свободного человека не случаен и для нашего, по преимуществу несвободного общества. Он создан (как и многое у нас, «сверху» – властью) для контактов с внешним (а именно: западным) миром – чтобы осовременивать свой, русский. Поэтому его западничество (и вольнодумство или, по-русски, инакомыслие, и антисистемность) – не случайность, а результат истории, своеобразия русского развития. Притом что он несовместим с этим типом общества, которое упорно сохраняет и сберегает себя как несвободное, свободный русский человек постоянно ищет в нем свое место. И в этом его историческое право. Но на каждом очередном переломе от свободы – к несвободе этот поиск становится небезопасным и даже трагическим.

В начале 2010-х поиск обрел форму, для нас неожиданную и странную: Болотной. Это тоже реакция на перестроечное время, но реакция положительная. Болотная – бунт человека, осознавшего себя свободным, а общество, в котором он живет, – несвободным. Это выступление по сути своей не антивластное (хотя оно обрело форму политического протеста), а антисистемное: за свободу и западничество как русскую традицию. Не случайно националистический консенсус «верхов» и масс образца 2014 г. является в основе своей антимайданным и антиболотным. Его характер – охранительный, запретительный. Он направлен против свободы выбора (в любой сфере, внутри и вовне страны), за восстановление права на несвободу для всех и для каждого: как всеобщего и обязательного.

Внутренний выбор в пользу несвободы получил и внешнее оформление. Россия закрывается. Слова по звучанию высокие – напоминают горчаковское: Россия сосредоточивается. Но смыслы – самые низкие. Мы (как сообщество) отказываемся от решения тех проблем, с которыми был связан очередной выход в мир. Изоляция – не возвращение на единственно верный (потому что традиционный) путь, а капитуляция: признание своей несовместимости с современностью. Поэтому мы сейчас так заняты кем и чем угодно, зациклены на других (соседях, плохих и хороших, бывших друзьях, исторических врагах) и совершенно забыли о себе, о своем настоящем. Потому и внешний мир воспринимаем как чужой и враждебный: это лучшая точка зрения на себя, лучший мотив для изоляции. Способ, который Россия выбрала для ухода от (из) мира, вполне традиционен. Милитаризация/мобилизация (в тех или иных формах) – необходимое условие для реанимации «порядка несвободы». Он наиболее эффективен именно в ситуации чрезвычайщины.

Сейчас, как никогда, понятно: курс России на несвободу/изоляцию – это ошибка. Во всех отношениях. Движение по этому пути грозит тем, что страна может оказаться на каких-то уж совсем последних рубежах. Там речь пойдет не о вечной и высокой цели: как нам обустроить Россию, а о том, как вернуться к нормальной жизни. Отрезвляющий инстинкт выживания рано или поздно вернет нас из миражей прошлого в настоящее, из изоляции – в мир, в современность. Но здесь возникает главный русский (третий – после «что делать?» и «кто виноват?») вопрос – о цене: какой ценой будет оплачен такой поворот?

    И.И. Глебова

? la recherche du temps perdu[9 - В поисках утраченного времени (франц.).]: исторические юбилеи 2013–2014 гг

Настоящее имеет одну важную особенность: целиком захватывая человека, погружая его в водоворот каждодневных дел, оно как бы парализует у него чувство времени. Кажется, что мир существует только здесь и сейчас; образы прошлого и будущего, иногда всплывающие в потоке повседневности, кажутся призрачными, иллюзорными, не имеющими связи с сегодняшним днем. В действительности все, конечно, не так.

Наше прошлое, как и наши представления о грядущем, и есть мы. Поэтому постоянный разговор о минувшем (в смысле: бывшем, а не миновавшем), его переосмысление с позиций настоящего необходимы для самоопределения и самопонимания. Это возвращает нас во время, задает темпоральное измерение нашей жизни (обеспечивает ей необходимые для развития «долготу и широту»).

Руководствуясь этими соображениями, мы и решили предложить нашему читателю этот текст. Он – об исторических юбилеях прошедших двух лет. Не претендуя на исчерпывающую полноту, сосредоточившись на главном, мы хотели бы напомнить, следствием какой истории является сегодняшний день.

Год 2013-й

В 2013 г. мы не знали, каким окажется следующий. И потому наши обращения к прошлому были пропитаны атмосферой еще относительно «мирного» времени. В сегодняшнем контексте многое, наверное, виделось бы иначе. Однако не будем переделывать того, что написалось в 2013 г.

Исполнилось пятнадцать лет со дня дефолта. Это, конечно, рубежное событие, и его нельзя редуцировать к финансово-экономическому краху ельцинской России. В отличие от подавляющего большинства исследователей, мы не считаем квалификацию 1990-х как «лихих» исчерпывающей. Более того, не «лихость» была в 90-е главным. Дефолт обнажил два, казалось бы, прямо противоположных результата трансформации России в конце ХХ в.

Гайдаро-чубайсовский «рынок» оказался нежизнеспособным. И рухнул, чуть не похоронив под своими обломками страну. Но, как ни парадоксально, буквально через несколько месяцев началось ее выздоровление (пусть и относительное). Обычно заслуга в этом приписывается мудрому Е.М. Примакову, опытному Ю.Д. Маслюкову, хитроумному В.В. Геращенко. Безусловно, эти люди сыграли свою положительную роль. Однако только их ума и умения не хватило бы. Вдруг открылось, что при всех громадных провалах, глупостях, неадекватности все-таки были созданы базовые институты рыночной экономики и современной политической системы. Да, далекие от совершенства. Да, еще коряво и неэффективно функционирующие. Да, еще непрочные. Но они имелись. И именно это, с нашей точки зрения, существенным образом помогло команде Примакова–Маслюкова–Геращенко отвести Россию от пропасти. Вот уж действительно диалектика социального процесса.

За пять лет до дефолта, в конце сентября – начале октября 1993 г., в Москве прошла гражданская война. Вообще, тот 93-й был для нас не менее грозным и, как говорили во времена перестройки, судьбоносным, чем известный 93-й – французский. Мы уже давно забыли об этом, но напомним: и войска вводились в столицу, были и кровавые демонстрации, и общероссийский референдум 25 апреля о доверии к власти.

Финалом же этого страшного времени стали 3–4 октября, когда в непримиримой схватке столкнулись силы красно-коричневого реванша и те, кто не хотел обратно в СССР. Конечно, мы огрубляем, спрямляем, на что-то закрываем глаза, но в целом это так. Расстрелом Белого дома было доделано то, что начал в середине 80-х Горбачев, а затем подхватил Ельцин: уничтожение советско-коммунистической системы, расчистка социального пространства для строительства новой России.

Исключительно важным оказался первый шаг, который сделала «партия Ельцина» после своей победы. Это принятие новой Конституции. В ней была юридически закреплена победа тех, кто был устремлен в будущее и очерчены рамки, в которых в дальнейшем должен был развиваться социальный процесс (общество). Это одна из самых больших побед молодой русской демократии. И сам факт принятия Основного закона, и его фундаментально образующая и упорядочивающая социально-политическая роль подвели черту и под антисоветско-антикоммунистической революцией, и под гражданской войной.

Несмотря на более поздние и весьма существенные изменения в ее тексте, эта Конституция, в большей или в меньшей степени, доказала свои «качественность» и адекватность. Правда, с годами все более и более понятным стало следующее. Главная оригинальная черта нашей Конституции хоть и облекает в юридическую форму определяющую особенность русской политической традиции, т.е. вполне соответствует ей, но одновременно является и основным политико-правовым тормозом успешного развития страны. Известно, что в ходе своего исторического развития Россия выработала особый тип власти: это не ограниченная практически ничем тотальная власть над обществом, олицетворяемая одним человеком. В современных условиях это зафиксировано в уникальной, нигде больше не встречающейся конституционной модели: президент не вписан в систему разделения властей, но стоит над ними. Все три ветви власти являются по отношению к нему функциональными. Он лишь один – субстанция. Безусловно, такую систему можно назвать президентским самодержавием. Кстати, так же было и в первой русской Конституции (апрель 1906 г.). Дальнейшее развитие страны показало, что подобная диспозиция ведет к установлению жесткого авторитарного режима, дает возможность отказаться от смены людей во власти. К тому же она чревата переходом к новым формам вождизма.

1983 год сегодня уже кажется чем-то давно бывшим. Но содержательно он актуален по-прежнему. Это год Ю. Андропова. Он столь же странен, таинственен, неопределен, как сам Юрий Владимирович. С 30-летней дистанции хорошо видно, что в 83-м соединены, казалось бы, взаимоисключающие события и тенденции.

С одной стороны, физически ощущался запрос общества на перемены и даже готовность к ним. И новый генсек давал все основания предполагать, что это возможно. Начиная с его совершенно революционной откровенности: мы не знаем общества, в котором живем. И это прозвучало из уст верховного хранителя абсолютной истины в последней инстанции! Через несколько лет мы будем поражаться тому, что в официальных СМИ появятся осторожные сомнения в абсолютной интеллектуальной непогрешимости сначала Маркса, а потом и Ленина. Но на старт будущих прорабов перестройки, безусловно, вывел этим своим признанием Андропов.

С другой стороны, он начал перетряску людей в высших партийно-государственных органах, борьбу за усиление дисциплины. И это уже могло рассматриваться двояко: как попытка оздоровить общество или как пролог нового террора. Кстати, возможно и соединение того и другого: «оздоровление» общества через террор (здесь важнейшее: кавычки). Атмосфера того года – смесь надежд и тревог со все большим нарастанием последних. Ясно: это была попытка вырваться из болотной трясины позднего брежневизма. Требовался свежий воздух. Но мы никогда не узнаем, что нас ожидало, если бы Юрий Владимирович вскорости не скончался: морозный воздух лагерного утра или прочищение легких глотками приближающейся свободы.

1968 год. Пражская весна. Последняя попытка построить социализм с человеческим лицом. Наши танки прокатились по этому лицу. Очевидно: первая в мире страна реального социализма растоптала социалистическую идею навсегда. В том смысле, что после 1968 г. социализм возможен лишь как частичный вариант общественного развития. То есть наряду с другими «измами». В том году советская верхушка, защищая собственные интересы, а также интересы «своей» страны и всего соцлагеря, принесла в жертву идею демократического открытого социализма. Это такая месть того, что мы называем Realpolitik, тому, что мы называем социальной утопией. Заметим: утопией весьма благородной. У замечательных советских, русских историков М. Геллера и А. Некрича есть знаменитая книга «Утопия у власти»[10 - Геллер М.Я., Некрич А.М. Утопия у власти. – М.: МИК, 2000. – 856 с.] – одно из лучших исследований по истории СССР. Но после оккупации Чехословакии мы бы назвали советскую историю «Realpolitik у власти». И хотя идеологически-утопическая составляющая оставалась на поверхности огромного советского моря, это уже, скорее, напоминало мусор на водной глади после шторма.

Реагируя на нашу интервенцию, А. Галич написал: «Граждане, Отечество в опасности! Наши танки на чужой земле»[11 - См.: Весь Александр Галич (1918–2003): К 85-летию со дня рождения. – М.: Мороз рекордс, 2003.]. Конечно, это моральный приговор. Но с исторической точки зрения, пожалуй, важнее другое. На чужой земле наши танки вбили в землю советскую оттепель. Вскорости уничтожат «Новый мир» Твардовского, начнется массовое избиение инакомыслящих, а в 1974-м Александра Исаевича вышвырнут из страны. Но Прага-68 – главное событие в сложном процессе уничтожения советских демократических надежд. Совершенно случайно вспоминается: первые послесталинские годы остряки называли эпохой реабилитанса. По звучанию похоже на ренессанс, с которого начинается история европейской свободы. Но мы из реабилитанса попали в несвободу.

И последнее об этом событии. А.Л. Галич наивно полагал, что наши танки на чужой земле. А вот Л.И. Брежнев, Политбюро, коммунистическая номенклатура и абсолютное большинство советских людей считали эту землю своей. Отвоеванной у германцев, обильно политой нашей кровью, облагодетельствованной самым совершенным в истории человечества социальным строем. В Realpolitik это вылилось в то, что на Западе назвали «доктриной Брежнева». Вашингтон признал: страны социалистического блока – исключительная сфера влияния СССР. Тем самым, кстати, констатировалось, что у США есть своя сфера исключительного влияния. Соперничать в открытую можно было лишь в неких третьих сферах. При всей монструозности (одно из любимых словечек И. Бродского) такого раздела мира это придавало некую устойчивость и определенность. В общем, договорились.

Сегодня мы пожинаем поздние плоды этой интервенции. В середине 80-х в Кремль придет, видимо, последний в истории социалист с человеческим лицом. И позволит странам Центрально-Восточной Европы, более того, даже странам империи СССР то, что обещал, но никогда бы не выполнил человек, к светлому имени которого постоянно апеллировал Михаил Сергеевич: самоопределение вплоть до отделения. Что и произошло. Но в сознании советско-постсоветских людей так навсегда и осталось: это наша земля – мы ее своей кровью сделали нашей. Здесь мощные корни и возможности для актуальных русских реваншизма и империализма.

Следующую дату можно просто назвать датой дат. 5 марта 1953 г. советскому народу сообщили, что умер Сталин. Правда, как мы видим сегодня, он совсем и не умер. И в каком-то смысле дело Сталина по-прежнему живет и побеждает. И все-таки, как с исчерпывающей точностью сказано в «Раковом корпусе»: «Людоед сдох»[12 - Солженицын А.И. Раковый корпус. – М.: Азбука-Аттикус, 2012. – 480 с.]. Открылась возможность для новой эпохи в русской и мировой истории. И она началась. А.И. Солженицын в своей публицистике неоднократно писал, что главная русская задача – сбережение народа. Это вообще-то менделеевская мысль, но с блеском развитая последним великим русским писателем. Так вот, в 53-м до этого было бесконечно далеко. Но закончилось время беспощадно тотального уничтожения народа. И еще одно. В самые последние сталинские годы мы неотвратимо шли к еще большему подъему массовых репрессий и, не исключено, к Третьей мировой войне (такие планы у «чудесного грузина» имелись). Вот она, роль личности в истории. В русской истории. Мы бы даже усилили: роль здоровья и возраста в русской истории. И еще более того: вовремя ли у постели больного появится врач. Здесь нет никакой иронии. Физиологически-врачебное совсем не менее важное, чем социально-экономическое и проч.

Событие, которое произошло за десять лет до смерти тирана, тоже связано с его именем: наша победа в Сталинградской битве. Не хочется в миллионный раз повторять: это был переломный момент в истории Второй мировой войны, Отечественной войны. Действительно, был. Второй раз в этой войне мы оказались на абсолютно последних рубежах: в конце 1941-го – под Москвой и тогда – на Волге. Оба раза выстояли.

В 1938 г. родились Владимир Высоцкий и Алексей Герман. Два русских гения, которые с полным правом могли сказать о себе пушкинское: «И неподкупный голос мой был эхом русского народа». Расцвет их творчества пришелся на годы правления людей, выдвинувшихся в эпоху Большого террора. Сами они были детьми этой эпохи, а их творчество – ответом на нее. В том смысле, что Пушкин – это ответ Петру Великому (по Герцену). Мы не будем обсуждать великого эстетического качества их искусства. Скажем о другом. Поэзия одного и кино другого реконструировали, восстановили, вернули нам время, которое, казалось бы, должно было исчезнуть, раствориться в нескончаемом насилии над обществом. Другими словами, своим творчеством они оживили уже было погибшую Россию 1930-х – начала 1950-х годов. Их вклад в самоэмансипацию русского народа в конце века бесценен.

Восемьдесят лет назад закончилась коллективизация. Видимо, это была черта под русской революцией. Начавшись за примерно семьдесят лет до этого освобождением большей части народа, она завершилась его новым закрепощением. С этого момента стало ясно: никакого возвращения к прошлому больше не будет, никаких надежд на более или менее сносное будущее нет. Нам представляется, что это была главная победа сталинской диктатуры над русским народом. Убийственно другое: откуда же взялась эта диктатура? Если террор гражданской и 20-х можно списать на инородцев (читай: жидомасонов), то в начале 30-х уже произошла русификация большевизма. При этом речь идет не только об этническом происхождении, но больше о социальной повседневности, которая вдруг стала вполне узнаваемой: Киров, Ворошилов, Молотов и др. – это нормальные среднестатистические русские люди. И они же учинили над своим народом такое…

Это означает, что в известном смысле сам русский народ покончил свою жизнь самоубийством. Думать так, писать так – уже почти невозможно. Тем более принять это, согласиться с этой мыслью. Но ведь мы должны найти хоть какое-то объяснение. То, что предлагается, как нам кажется, – констатация. К объяснению мы еще должны прийти. Но нельзя перекладывать ответственность за наше самоубийство на какого-то другого.

Утром 6 января 1918 г. было разогнано Учредительное собрание. Это и есть подлинный день большевистской революции (до этого они все-таки были временные). Почти сто лет шло к этому событию русское освободительное движение. И дойдя, рухнуло в одночасье. Этот день завершил два цикла: русской революции, начавшейся 9 января 1905 г., и революционный 1917 г. Помимо прочего, однодневная история Учредительного собрания показала: русская демократия не умеет и не может сопротивляться злу. Дело свободы было отложено на конец ХХ столетия.

1913 год, если можно так сказать, самый символичный из всей русской истории до 1917 г. При этом год был действительно хорошим – хотя бы потому, что последним предвоенным. Но «особый статус» обрел в советской пропаганде и в сознании советских людей, поскольку советские меряли себя именно с этим – последним предвоенным. Для большинства граждан СССР фраза «по сравнению с 1913 г.» стала столь же привычной, что и «пасмурно» или «солнечно», «плюс 13» или «минус 6», или «в VIII пятилетке предполагается увеличение ввода нового жилья на 12 млн м

больше, чем в VII». То есть «по сравнению с 1913 г.» присутствовало в сознании самого нерафинированного гражданина Советского Союза, уступая, пожалуй, лишь «говорит Москва».

Но если совсем всерьез, то наряду с 1912 или 1911 гг. 1913-й был лучшим годом русской истории вообще. В своей ранней прозе Б. Пастернак напишет о лете следующего, 1914, года, но мы совершенно свободно адресуем это лету 13-го: «Это последнее лето, когда любить что бы то ни было на свете было легче и свойственнее, чем ненавидеть»[13 - Пастернак Б.Л. Повесть. – М.: Изд-во писателей в Ленинграде, 1929. – 188 с.].

1903 год. Сто лет назад в Брюсселе и Лондоне на II съезде РСДРП произошел раскол на большевиков и меньшевиков. Старшее поколение наизусть должно было знать причины этого раскола. А они просты. Те, кого назовут большевиками, были готовы на революционные изменения любой ценой. Будущие меньшевики не отказывались от большой платы, но на любую все-таки не соглашались. То есть это был не политический, но антропный раскол. И он стал нормативным для ХХ столетия. Причем не только русского, но и всяческого. Действительно, трудно делать политику в белых перчатках. Зато удобно душить жертвы в перчатках. Собственно, в этом и есть все различие в политической практике. Для одних реальная проблема – политика в перчатках. Для других норма – перчаток не снимать. Следы останутся.

Вождь большевиков Ленин, как всегда точно, зафиксировал: большевизм как идейное и политическое течение существует с 1903 г. Просим заметить: именно с этого, 1903-го, большевики вышли за рамки политики, перейдя в поле криминально возможного. Это не означает, что они всегда были таковыми. Однако они разрешили себе быть таковыми. Потому всякий разговор о феномене большевизма имеет не только исследовательское измерение, но и дознавательное. В самом прямом смысле этого слова: требуется Пуаро.

Ну, а сто двадцать лет назад произошло совсем незаметное событие. Императору Александру III внушили, что практически ежегодный передел земли в общине негативно влияет на эффективность сельхозпроизводства. Это было так. Передельная община предполагала эгалитарный принцип владения землей. Каждая семья по количеству едоков получала равную долю на общинную землю. Именно на этом и строилась передельная община со времен Екатерины II. И вот в царствование реакционного Александра III в России произошла одна из самых сокрушительных революций в ее истории. В целях подъема сельхозпроизводства решили производить передел земли один раз в двенадцать лет. В результате раз в двенадцать лет, совпадая с годом передела, в нашей стране стали происходить события, меняющие привычные русло ее развития и ее ритм: 1905, 1917, 1929.

Год 2014-й

В 2014 г. случилось огромное количество юбилейных дат и «полудат», которые тесно связаны с нашими днями. Связаны содержательно, а не только «круглыми» цифрами.

Двадцать лет назад в Россию вернулся А.И. Солженицын. Тогда шутили, что Александр Исаевич, подобно солнцу, двинулся к Москве с востока. А одна из журналисток написала: слава Богу, что во времена Толстого не было телевидения. Но это все так, интеллигентские издержки. А ведь событие было действительно грандиозным. На родину вернулся главный могильщик (наряду с «Солидарностью») коммунизма. Перефразируя Герцена, скажем: Солженицын был ответом исторической России на явление Ленина. И что же? Разочарование с обеих сторон. Солженицын не принял Россию девяностых, а тогдашняя Россия не приняла Солженицына. Причем, если Александр Исаевич с горечью, болью и неразделенной любовью, то родина просто не заметила его, несмотря на внешнее почитание, официальные благодарности и т.п. А ведь если говорить всерьез, это трагедия. По крайней мере, не меньшая, чем уход Толстого. Теперь ясно: подобно Льву Николаевичу, Александр Исаевич разминулся с современной ему Россией. Как это символично! Литература, создавшая во многом новейшую Россию, почти никогда не совпадает с ее наличным состоянием.

Двадцать пять лет назад, весной 1989 г., прошли выборы в новый институт власти – Съезд народных депутатов. Вообще-то новый следовало бы поставить в кавычки. Это «либеральным сотрудникам» ЦК так казалось. А ведь способ комплектования съезда напоминал практику формирования Земских соборов. Там в основу были положены сословный и региональный принципы, т.е. на соборе должны были быть представлены все социальные группы (за исключением крепостных крестьян) и все регионы. Однако важнее другое. После 70 лет безальтернативного рабства мы пережили тогда относительно свободные выборы. Кроме того, работа съезда транслировалась по ТВ. Это событие мирового исторического значения, вполне сопоставимое, ну, скажем, с Реформацией. Более мощную антитоталитарную прививку трудно себе и представить. Если Сталин возбуждал неограниченную любовь и неограниченный страх, а его наследники были идеальным материалом для анекдотов, то в 1989 г. почти трехсотмиллионный советский народ стал участником политического процесса, демократом, поскольку демократия – это участие в политике. В этом смысле за прошедшие двадцать пять лет мы сделали огромный шаг назад. Тогда жили настоящим, тем, что действительно происходило, от чего действительно зависела наша судьба. Кто-то из нас был счастлив теми изменениями, которые вошли в нашу жизнь, кто-то наоборот. Но всех нас связывали чувства боли, тревоги, надежды и сопричастности.

Сегодня больше всего беспокоит история. А также две бессмыслицы: TВ и Интернет. Все что угодно, только не сегодняшний день. Мы вновь «забыли», что прошлого и будущего нет (надеемся, понятно, что это метафора, но…) – есть только настоящее. И отказ от настоящего – самоубийство и человека, и народа. В 1970–1980-е годы советские люди в своем большинстве поняли или хотя бы почувствовали, что славное коммунистическое будущее – фикция, обман и фуфло. Сегодня нашему народу впихивают славное российское прошлое – лживую сказку о нашей истории. Не менее пустую и опасную, чем коммунистический футуризм. Оказывается, что с человеком, не привыкшим к свободе, воздух свободы может сыграть злую шутку. Вспомните судьбу профессора Плейшнера.

В ноябре 1989 г. рухнула Берлинская стена. Вообще-то, конечно, не рухнула, а просто был открыт выход из Восточного Берлина в Западный. Кажется, лучше всех об этом сказал Адам Михник (один из главных исторических разрушителей этой стены): в извечной тяжбе человека и колючей проволоки (ее, кстати, изобрели ровно 100 лет назад, в 1864 г., – не в России, но здесь ее научились хорошо использовать) на этот раз победу одержал человек[14 - А. Михник – польский общественный деятель, в 1970–1980-е годы один из лидеров антикоммунистической оппозиции, главный редактор «Газеты Выборчей».]. С этого момента стало ясно: коммунистический рейх издыхает. Но вот прошло двадцать пять лет – и, кажется: стена не разрушена, а лишь на пару тысяч километров отнесена на восток. Невольно вспоминаешь то, что сказал замечательный русский мыслитель Г.В. Федотов о событиях 1480 г. (официальная дата прекращения золотоордынского ига): ханская ставка была перенесена в Кремль. То есть иго не закончилось. Напротив, было интериоризировано. Так и сегодня: в центре Европы, в центре Германии стена уже невозможна. Но где-нибудь по западным границам РФ еще, может быть, и постоит. Ну, перенесли просто стенку. Какова же мораль? Та стена была сметена героями, которые положили свои жизни за то, чтобы ее не было. Вот и нам ныне представляется уникальная возможность поспособствовать окончательному разрушению этой стены.

В декабре 1989 г. умер А.Д. Сахаров. Умер, готовясь к очередному заседанию Съезда народных депутатов. Умер, набросав проект новой советской Конституции. Умер на пике своего влияния на русское общество. Как говорил Л. Толстой, бывают неожиданные сближения. Смерть Сахарова чем-то неуловимо по своему высшему значению напоминает гибель человека, ну, ничем не схожего с Андреем Дмитриевичем – Александра II. Обе эти смерти – по сути внезапно отмененные – бомбой или остановкой сердца – прорывы к русской свободе. Это такие наши либеральные легенды: если бы Александра II не убили, если бы Андрей Дмитриевич не ушел…

В мировой истории есть люди, которые играют великие роли: политические, экономические, культурные, эстетические. И совсем немного – тех, кто играет роли религиозные. На похоронах Сахарова академик Д.С. Лихачев сказал: он был пророком в самом глубоком смысле этого слова. То есть последовательный атеист Сахаров сыграл в жизни нашего народа, а может быть, и всего человечества, роль религиозного пророка. Это, безусловно, так. После коммунизма и нацизма этот человек выступил с новой социально-либеральной утопией, которая, конечно, никогда не может быть реализована. Но она подвигла и подвигает ныне людей к преодолению зла, совершенствованию, умиротворению. Казалось бы, Сахаров всегда был тих, ровен, спокоен, лишен всяческого пафоса (что мало характерно для нервической русской культуры). Но каждое его слово, каждый его жест с более чем стопроцентной доказательностью свидетельствовали: вот вождь нашего народа, вот вождь человечества. Андрей Дмитриевич сделал еще одно важное дело – отдал истории должок русского либерализма, который в конце 1916 и в течение 1917 г. как-будто спьяну проиграл в картишки все наработанное (и его тогдашними лидерами, и их предками). Сахаров – это реабилитация, реванш и новое восхождение исторического русского либерализма. Сахаров – русский ответ вселенской неудаче Милюкова и Маклакова.

В самом конце 1979 г., видимо, в качестве новогоднего подарка советскому народу тройка наследников Брежнева – Андропов, Громыко и Устинов – ввела войска в Афганистан. Как всегда, мотивация была безупречная: если сегодня не мы, то завтра – американцы (см.: Прага-68, Крым-14). И столь же безупречны были выводы, которые сделала История: Прага-68 – окончательный крах коммунистической утопии. После нее даже такие международные джигиты, как Энрико Берлингуэр, стали склоняться к какому-то там ревизионизму. В переводе на русский – к пересмотру базовых принципов и ценностей. А Афганистан-79 – безупречная точка отсчета последних лет советского коммунизма. Чекист, мидовец и оборонщик не поняли, что им не простят этой авантюры. А ведь это были самые способные и – что по тем временам особенно важно – самые дееспособные члены ПБ. Оказалось, что они – не более чем члены ПБ. Не государственные деятели, не патриоты своей страны.

Кстати, именно этим троим мы во многом обязаны девальвацией русского оружия (того значения, которое ему придала Великая Отечественная война) – его толкнули на неправое дело. Ведь о генерале Варенникове или о генерале Громове (ничего личного) никогда не может быть написано стихотворения, подобного «На смерть Жукова» Бродского, притом что и Варенников, и Громов – храбрые, способные воины. В скрытом смысле (т.е. публично этого не было) афганская кампания сыграла в нашей истории роль, сходную с вьетнамской в американской истории. Она потребовала коренного пересмотра политики. Смертный час коммунизма пробил.

За десять лет до начала афганской катастрофы еще чуть-чуть – и началась бы война между братскими народами СССР и Китая. Март 1969 – Амур, остров Даманский, ограниченный вооруженный конфликт между двумя социалистическими супердержавами. Ни один даже самый гениальный теоретик научного социализма не мог представить себе, что между двумя великими странами, построившими у себя единственно справедливый социальный порядок, могла начаться замятня не на живот, а на смерть. А вот же тебе, началась. Кстати, тогда, в марте 1969-го, да, кстати, и в апреле, у советских людей тоже сложилось впечатление: мы обложены со всех сторон. Прямо как сегодня (ведь современный российско-украинский конфликт типологически схож с тем; в смысле того, что народы братские, вчера этого и представить было невозможно). В стране шутили: с востока нам угрожает Даманский, а с запада – Недоманский. Вацлав Недоманский – замечательный чехословацкий хоккеист, сыгравший решающую роль в чемпионате мира по хоккею 1969 г., в котором команда ЧССР победила нашу «красную машину». Это был их ответ нам за август 68-го. Реакция советского общества была сродни реакции нынешнего российского: за победой чехословацкого хоккея стоят Белый дом, Госдеп, Пентагон, ЦРУ, НАТО и другие реваншистские западногерманские силы.

В 1959 г. состоялся исторический визит Н.С. Хрущева в США. Еще за пять лет до этого представить себе такое было невозможно. Этот вояж первого секретаря – не меньше, чем падение Берлинской стены. Не меньше, чем полет Гагарина. По итогам поездки была выпущена книга с весьма символическим названием: «Жизнь в мире и дружбе»[15 - Жить в мире и дружбе. – М.: Госполитиздат, 1959. – 480 с.]. Сегодняшнему человеку и не понять, с кем предлагалось дружить – с выродками, американскими империалистами. Эта книга была издана огромным тиражом. Там есть замечательный эпизод: Хрущев уверял американцев, что мы, советские коммунисты, их закопаем. Аудитория, услышавшая эту угрозу, пришла в восторг. Но всем было ясно: это слова, фигура речи. Никто никого и не думал закапывать. Наверное, тогда у твердокаменных из советского руководства окончательно созрела мысль: Никиту надо убирать. Что и было сделано. Заметим: ровно пятьдесят лет назад.