скачать книгу бесплатно
Мой дед по отцу, Андрей Дмитриевич, по характеристике сельсовета, «политически неблагонадёжный», был лишён права голоса. Этот упрямистый казачара, в десятом колене выскочивший из вольных казачьих кровей, не вписался в «Красную дурь», как навеличивали криушане свой колхоз «Красная заря».
– Не пойду, и всё. Ну хучь режьте!
Его не стали резать. Объявили кулаком.
А подпихнула, ускорила арест одна историйка…
По заведённому обычаю, бешеные налоги выдирали у тех, кто не пошёл в колхоз, только ночами. И вот однажды вломак вваливается в три ночи сельский активистик с дальнего угла Криуши – Ваня Сарана, он же Саранча. Так-то по бумагам Ваня пишется Толмачёвым. А уже улица приварила ему Сарану-Саранчу. Потомушко как Ваня оказался внепапочным, нечаянным побочным шальным творением погорячливого соседца Саранчина.
Вошёл Ваня и увидел у печи на жёрдочке верблюжий шёлковый платочек – и сразу хвать его.
– Что ж ты, грабитель, пакость головастая, внагляк отымаешь у сироты-малютки последний платок?! – вскипел дед и, не растерявшись, ухватил платок с другого конца и вырвал его. – Иля не знашь?.. Только ж полгодочка как отошла хозяйка моя Татьяна Григорьевна?
– Ну… отошла и отошла… Ворочать не побегим, – пробубнил Саранча, сражённый ловкостью деда. – Разнесчастушка ты кулачара! Я при исполнении! А ты из рук выдирать? Давать жестокую сопротивлению самой дорогой Софье Власьевне в моём лице?! В колхоз не вписываешься да ещё кулаками махаться? Думаешь, с нашим умом тут не разберёмся? Перестарался ты нонче. Не твой нонче день… Ничо-о… ОГПУ[8 - ОГПУ – объединённое государственное политическое управление. В народе ОГПУ расшифровывалось так: «О Господи! Помоги убежать». Расшифровывалось и с конца: «Убежишь – поймаем, голову оторвём».] тебе вклеит! Отдохнёшь на сталинской дачке! Пускай состанется платочек твоей дочуре Машутке! Пускай я вернусь нонь без ночного гостинчика своей дочке! Зато я тебе такой устрою звон московских колоколов! Тако устряпаю!.. Кровями зальёшься!
Саранча тут же побежал в сельсовет, накрутил заявление, что такой-то «показал жестокую сопротивлению проть самой дорогой советской властьюшки при исполнении».
И через два часа зевающий конвой погнал деда во мглу рассвета.
На «суде» тройки деда только спросили:
– Богу веруешь?
– Да.
– Хорошо. Не хочешь вступать в колхоз – три года тебе. Иди.
И весь минутный «суд».
«Троечники» были нелюбопытные. На каждого в вопросе пришлось меньше чем по одному слову. И каждому хотелось внести свою посильную лепту в выработку срока. Каждый великодушно отстегнул за каждое неполное своё слово по одному году.
И поднесли втроём все три года одному деду.
На размышление.
И чтоб не мешали ни домашние, ни соседи, добыли-таки не то что тёпленькое – от пламенных сердец с кровью оторвали жаркое местечко в уральском концлагере.
У каких-то военных он обихаживал семь коров. Сам кормил, сам доил… Он и дома доил коров. Головки – уличное прозвище – головастые трудолюбики!
К слову, я и сам пас и доил своих коз в Насакиралях.
Вернулся дед.
Сызнова в Криуше клинки подбивают:
– Снова не пойдёшь до нас у колхоз? Иля не одумалси?
– Утвердился! Невжель я мешком прибитый?
Теперь незаконно репрессировали уже всех наших. За что? За отсутствие улик? Точно сказал сатирик: «За что судили тех, у кого не было улик? За их отсутствие».
И уже целые семьи и деда, и отца ночью вытолкали с родной воронежской сторонки за Полярный круг. На лесоработы.
А деду настукивал седьмой десяток. А у отца с матерью было двое маленьких сынов. Митя и Гриша.
Зачем все они полмесяца тащились на север? Чтоб погреться в Заполярье? Или «за туманом, за запахом тайги»?
Всё родовое наше гнездо в Новой Криуше разорили «неутомимые борцы за всенародное счастье на века». Кого на север, на Соловки, кого на Дальний Восток, кого в Сибирь срочно выжали. Все-е-ех «осчастливили».
Кулачьё же!
А у деда, у отца не было тёплых одеял. Укрывались самодельными дерюжками. Никаких работников не держали.
В месте ссылки нашей семьи, в заполярном селе Ковда, что прижалось к бережку Кандалакшского залива, я и родился в субботу десятого сентября 1938 года.
Выскочил я на свет и стандартным криком о том оповестил мир.
Оповестить-то оповестил, да вовсе и не подозревал по легкомыслию, что я уже четыре года как репрессированный. Родители удостоились этой чести ещё в Криуше в 1934 году. Выходит, за компанию и меня покарали тогда же? Досрочно! Став на очередную вахту в честь очередной годовщины Октября? Наказали за че-ты-ре года до рождения?!
Оказывается, и я, ещё не появившийся на свет белый, был уже виноват в том, что мой дед, бунтарь, трудолюбик и правдолюб, тёзка знаменитого Сахарова, не разбежался вступать в колхоз и не позволил записываться моим родителям.
Ковдяна – крекали?… Крека?ль… Этим прозвищем награждался всяк житель Ковды. А вообще крекаль, крохаль – водоплавающая птица утиного фасона.
В промозглой заполярной Ковде родители – они были чернорабочими – ишачили на лесопильном заводе.
Отмотали наши северный срок, ан подают на блюдечке с каёмочкой южный. И семья выкатилась в Западную Грузию. Это сейчас уже заграница.
Под гнилыми, малярийными дождями родительцы корчевали на косогорах леса. Разводили в совхозе «Насакиральский» чайные плантации. Потом работали на них.
Выходных там не было.
В Криуше я разыскал из наших бабушку Анисью.
Это старшая сестра моего папы. Когда-то бабунюшка была хорошей подружкой моей мамы.
Сейчас бабушке Анисье уже за девяносто.
На августовском солнцежоге она сидела на крыльце в фуфайке, в валенках и ёжилась от холода.
– Саша! – позвала она сына. – Повези, покажи, мил, Толюшке Никифорово подворье.
И первый раз в жизни проехался я вихрем на повозке, запряжённой двумя рысаками.
Я попросил Сашу уехать, и я один остался на родительской земле.
Вечерело.
Бесноватый ветер носился по одичалой пустой полоске земли, упиравшейся одним концом в меловый бугор, а другим – в берег камышовой речушки Криуши. Когда-то здесь росли вишни, груши, яблони, картошка. Теперь это был пустырь, тесно забитый лопухом, сурепкой, калачиком, незабудкой (жабьими очками), полынью.
В стакан, взятый у тётушки, я набрал для памяти чёрной земли с отцова печального подворья.
Распятая земля…
Лютые Советы варварски убили деревню… Когда-то в Криуше жило более десяти тысяч человек. Теперь и двух тысяч не наскрести…
Ретивым колхозостроителям мало было уничтожить род великих тружеников. Наказали и их землю. Людей с неё согнали. Но сам участок – бросили.
И лежит родительская земля распятым трупом уже почти семь десятков лет, и жируют-бесятся на ней лишь сорные травы.
Вот этого-то, наверно, мама и не хотела, чтоб я увидел. Потому и отговаривала меня от поездки в Новую Криушу. Вечный страх быть снова ни за что наказанной заставлял её таиться, молчать. Всю жизнь, шестьдесят один год, скрывала от своих трёх сыновей, что мы «кулаки». Хотела, чтоб хоть нам жилось спокойней.
И кто осудит её за это?
Воистину «колесо истории не приспособлено к нашим дорогам».
«Оглушены трудом и водкой
В коммунистической стране,
Мы остаёмся за решёткой
На той и этой стороне».
Солнце уже садилось в тучу.
Подталкиваемый ветром, я побрёл через речушку Криушу, запутавшуюся в камышах, к церкви, где когда-то познакомились, а потом и венчались мои родители. Сейчас в полуразрушенной, загаженной церкви без крыши стонали голуби в выбитых окнах.
Долго стоял я у стелы Памяти с именами погибших в войну новокриушанцев. Было на стеле и имя моего отца…
На фронт ушло восемьсот пятьдесят мужчин. Погибло триста семьдесят восемь…
Я не стал ждать на остановке автобуса.
Пошёл в Калач пешком.
Поднялся на бугор, с которого мама всматривалась в ночную Криушу… Снизу, казалось, мне прощально в печали махала под ветром дымами родная Криуша.
Я шёл и не смел отвернуться от неё.
Я шёл спиной к городу.
Но вот я сделал шаг, и Криуша пропала из виду.
Я онемел.
И тут же снова сделал шаг вперёд, и горькая Криуша снова открылась мне. Я стоял и смотрел на неё, пока совсем не стемнело.
И лишь тогда побрёл в кромешной тьме к городу…
Эпилог. Странная реабилитация, или «Социализм с человеческим лицом»
На мой запрос о дедушке ответила воронежская прокуратура:
«Разъясняется, что Санжаровский Андрей Дмитриевич, 1872 г. рождения, уроженец и житель с. Н.-Криуша Калачеевского р-на ЦЧО (Воронежской области) по Постановлению тройки при ПП ОГПУ ЦЧО подвергался репрессии по политическим мотивам, по ст. 58–10 УК РСФСР к трём годам заключения в концлагерь.
19 июня 1989 г. реабилитирован прокуратурой Воронежской области на основании Указа ПВС СССР от 16.01.1989. Дело № Г-4193 хранится в ЦДНИ г. Воронежа (ул. Орджоникидзе, 31)».
После долгой писанины во всякие инстанции я всё же добыл справки о реабилитации дедушки, мамы, папы (все посмертно). Реабилитирован и я.
Отец, на фронте защищая родину, погиб репрессированным.
Мама умерла в возрасте восьмидесяти шести лет репрессированной. Пережила шестьдесят один год незаконных репрессий.
Старший брат Дмитрий был репрессирован в двухлетнем возрасте. Средний брат Григорий был репрессирован за год до рождения. А уж я напоролся на вышку. Я был репрессирован за четыре года до рождения. Вот какие в тридцатые очумелые годы были грозные «враги» у советской власти. Как же их не карать?
В нашей семье все пятеро были незаконно репрессированы. Троих реабилитировали. Но братьев Дмитрия и уже покойного Григория – нет. И куда я об этом ни писал, мне так и не ответили.
Ещё дикость. У родителей незаконно отобрали всё имущество.
Пытался я, член Московской ассоциации жертв незаконных репрессий, получить хоть какие крохи компенсации. В судебной тине дело и увязло…
В печали я часто подолгу рассматриваю вот эту справку о своей реабилитации.
Читаю в ней:
«Где, когда и каким органом репрессирован».
Ответ:
«1934 г. Калачеевским РИК».
РИК – это райисполком.
В третьей строчке указан год моего рождения. 1938-й.
Только вдумайтесь.
В Ковде Мурманской области, куда сослали нашу семью, я родился в 1938-м, а репрессирован Калачеевским РИКом Воронежской области в 1934-м одновременно вместе с родителями, которые отказались вступать в колхоз!
Вот какой бдительный был «социализм с социалистическим лицом».
Наказывал человека за четыре года до его рождения! Брат Григорий был наказан за год до рождения и на всю жизнь! Григорий, повторяю, родился уже виноватым. И умер виноватым. Всю жизнь в репрессии. Да за что? В чём его вина? Кто объяснит? Кто ответит?
Брат Дмитрий был репрессирован в два года…
Я перенёс целых шестьдесят два года незаконной репрессии.
Шестьдесят два года постоянного советского страха…
Всю жизнь душа и воля в советском ярме… А за что?
Я никак не вспомню, какое ж тяжкое преступление перед государством я совершил за четыре года до своего рождения?