скачать книгу бесплатно
(Она погибнет через год в пожаре.)
Старик речист, как ушлый иудей,
он репетирует лицом, как обезьяна.
…из тла смешно подглядывать людей…
отпущен год на муки Себастьяна…
Репортаж из роддома
Он – астронавт на материнских водах, лишайная копилка атавизмов,
плывёт внутри сферической свободы, раз пуповины полихлорвинил
его от бездны отсоединил. Не наблюдая собственной отчизны,
плывёт и спит зажмуренная рыба в рубашке из внутриутробных сил.
Над ним виляет космос по Лапласу, летает плоский ангел, как фанерный,
и звёзды раскрываются вокруг и хлопают, раскрытые, как зонт.
А он плывёт и видит сны отца вперёд того, кто их задумал первый,
он видит мать, а у неё внутри – свернувшийся улиткой горизонт.
Он выплавляется из плесени зачатья. Вдали мелькают фосфорные свечи
далёкой рампы. И фанерный ангел в него бросает белоснежный щит:
от холода зрачки затвердевают, и он вмерзает в движущийся глетчер,
сейчас он сбросит взорванный скафандр, и аварийный зуммер запищит…
«Всё кончено. И бог молекулярен…»
Всё кончено. И бог молекулярен.
Он вместо снега ссыпал алфавит:
его язык в Перми непопулярен,
на нём уже никто не говорит.
При въезде в Мотовилиху – тюрьма
(а город не заметит этой раны),
там, шмона опасаясь, уркаганы
рассказывают сказки дотемна.
Воронами заряженные рощи
просалютуют, залпами треща,
когда заика-пёс из фразы «Ав-ва отче…»
лишь первый слог сумеет прокричать.
Я был всегда, а город народился.
Я не успел моргнуть, а он – стоит:
в дома, в купюры, в трубы нарядился,
плывёт себе Пермь-чудо-юдо-кит.
Вот разве кладбища!.. Но как я их боюсь
(они уже давно не обелиски),
пройдёшь по ним – как страхом
обелишься:
там долговечней смерти даже куст…
Сад
1
Поклон тебе, закрученный в кору каштанов парк:
букварь пощёчин девичьих, талмуд любовных игр,
нечёсаных кустарников велеречивый пар
и судорога ужаленных росой упругих икр.
Я воздуху щербатому шлю поцелуй воздушный мой
и травостой замучаю ладонью и стопой,
и пусть я за лиманами, за странами, за годами,
за камнепадом гибели – я всё равно с тобой,
мой парк, дождём простроченный.
По самой древней метрике ты мне – отец и мать.
На луже у обочины ты пишешь ровным почерком,
что этой ночью мне опять любимую искать…
2
Когда, от соринки грозы проморгавшись,
мой сад обнажил разноцветные дёсны
в улыбке, и гости, поднявшись с утра в шесть
часов, побросали прозрачные вёсла,
которыми ночью гребли в сновиденьях,
ты вышла, дымя дорогой папиросой,
и те, кто сидели, вставали с сидений
и строились, как новобранцы, – по росту…
3
Тапёр, надсаживая руки,
вслепую гнёзда клавиш щупал:
птенцов калеча, взмыли звуки,
и он их сразу убаюкал.
И, врассыпную бросив пальцы,
погладил горностаи октав,
мелодия неандертальцем
завыла, голову задрав.
Китаец с куцею косицей
гостям пакетики совал,
а те, их взяв, давай коситься:
вдруг он соседу больше дал.
Когда ж бумагу развернули
всё содержимое – на зуб:
и мигом съели поцелуи,
что ночью выпали из губ.
Осень памяти отца
Жидкая осень и дымы солёной листвы.
Дождь, повторяющий плавные складки эфира,
скрыл между ними в морщинах земной красоты
пытки осеннего мира.
Плавится жизнь. Улетают старухи. Отец
сгрыз до конца голубой леденец суицида,
слюни да кровь (и не больше?) оставил беглец
в памяти сына.
То ему сухо и жарко в подземных котлах,
то ему влажно и нежно в раю треугольном,
то ему страшно в моих человеческих снах,
страшно и больно.
Больно то белым, то красным, то синим, потом
больно без цвета, и он верещит, как дитятя,
или читает по-птичьи семнадцатый том
наших семейных проклятий.
Вот он присел, точно мой неродившийся сын,
в платье девчачьем, в резиновых ботах, касаясь
пола ладошкой. Бросая ему мандарин,
что ж я не плачу, как бешеный, а просыпаюсь?
… а просыпаюсь, и инеем нежность лицо
мне покрывает, скорее всего – по привычке,
ибо что звал я на этой планете отцом,
мною вот только что было забыто вторично.
«Допустим, ты только что умер в прихожей…»
Допустим, ты только что умер в прихожей,
и пыль от падения тела границ
луча, что проник из-за шторы, не может
достичь, но достигнет. Красиво, без птиц,
за окнами воздух стоит удивлённый,
захваченный взглядом твоим, что назад
вернуться к тебе, отражённым от клёна
в окне, не успеет, и всё-таки сжат
им воздух, но это недолго продлится:
твоё кареглазое зренье дрожать
без тонкой почти золотой роговицы
сумеет четыре мгновения – ждать
осталось немного. Большая природа
глядит на добычу свою. Говорю:
не медли у входа, не медли у входа,
не бойся – ты будешь сегодня в раю.
И всем, кто остался, оттуда помочь ты
сумеешь, допустим, не голосом, не
рукой и не знаком, и даже не почтой,
которая ночью приходит во сне,
но чем-нибудь сможешь – я знаю наверно…
Ты всё-таки умер. И тайна твоя
молчит над землёю да так откровенно,
что жить начинает от страха земля:
и звёзды шумят, как небесные травы,
и вброд переходят своё молоко
кормящие матери слева – направо,
и детям за ними плывётся легко.
«Можно сказать: ты стоишь у окна…»
Можно сказать: ты стоишь у окна
всё нарастающей осени, если
так остывают у птиц имена,
что у вещей они даже исчезли,
что начертанье кривых тополей
ветер согнул до такого курсива,
что издевательство это, скорей,
не безобразно, а даже красиво.
Сызмала надрессированный тьмой
действовать взглядом особого
блеска,
я наблюдаю тебя молодой,
то есть не в фокусе, то есть не резко,
то есть вовсю вечереет, пока
густо клубится роскошная старость.
Я бы сказал, что плывут облака,
только для этого слов не осталось.
Кто нас за локти разбудит с утра?
Кто поцелует и нежно состарит?
Ты некрасива, поскольку прекра —
сна ни в одном – ни в зелёном,
ни в карем.