banner banner banner
Мобилизованное Средневековье. Том II. Средневековая история на службе национальной и государственной идеологии в России
Мобилизованное Средневековье. Том II. Средневековая история на службе национальной и государственной идеологии в России
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Мобилизованное Средневековье. Том II. Средневековая история на службе национальной и государственной идеологии в России

скачать книгу бесплатно

Мобилизованное Средневековье. Том II. Средневековая история на службе национальной и государственной идеологии в России
Коллектив авторов

Книга посвящена исследованию феномена медиевализма в России, от Российского царства XVI–XVII вв. до Российской империи, СССР и современной Российской Федерации. Медиевализм – использование средневековых символов и образов в модерной и постмодернистской высокой и массовой культуре, литературном и художественном творчестве, политическом и национальном дискурсах, а также во всех сферах жизни, использующих символику, – от декоративно-прикладного искусства до коммерческой рекламы и компьютерных игр. В фокусе внимания авторов – использование медиевальных дискурсов для национального и государственного строительства.

Издание адресовано специалистам, но будет полезно как студентам, так и всем интересующимся историей.

В формате PDF A4 сохранён издательский дизайн.

Мобилизованное Средневековье. Том II. Средневековая история на службе национальной и государственной идеологии в России

Коллектив авторов:

Д. Е. Алимов, Е. С. Дилигул, Е. А. Колосков, Д. Д. Копанева, Н. Г. Минченкова, Н. Н. Мутья, Е. А. Ростовцев, А. В. Сиренов, Д. А. Сосницкий, А. И. Филюшкин

Рецензенты:

д-р ист. наук П. В. Седов (С.-Петерб. ин-т истории РАН);

канд. ист. наук, доц. Т. В. Буркова (С.-Петерб. гос. ун-т)

Рекомендовано к печати Научной комиссией в области истории и археологии Санкт-Петербургского государственного университета

Введение. Российский вариант мобилизации средневековья

Уж и есть за что,

Русь могучая,

Полюбить тебя,

Назвать матерью.

    И. С. Никитин

Я убежал в Древнюю Русь и нашел там прекрасную страну

    А. М. Панченко

В 2016–2018 гг. коллектив ученых Санкт-Петербургского государственного университета работал по гранту Российского научного фонда № 16-18-10080: «“Мобилизованное Средневековье”: обращение к средневековым образам в дискурсах национального и государственного строительства в России и странах Центрально-Восточной Европы и Балкан в Новое и Новейшее время». Итогом стала двухтомная коллективная монография. Первый том увидел свет в 2021 г. и был посвящен медиевализму у зарубежных славян и их соседей по Центрально-Восточной Европе, Балканам и Прибалтике[1 - Мобилизованное Средневековье: в 2 т. Т. I: Медиевализм и национальная идеология в Центрально-Восточной Европе и на Балканах / под ред. Д. Е. Алимова и А. И. Филюшкина. СПб., 2021.]. Второй том, посвященный русскому медиевализму и аналогичным процессам у славянских соседей по постсоветскому пространству, украинцев и белорусов, предлагается вашему вниманию.

У российского медиевализма было несколько особенностей, которые существенно отличают его от сходных феноменов в других странах Восточной Европы. Первая особенность – довольно сложное представление о том, что такое Средневековье. Причем сложность здесь присутствует как в плане выбора объекта, так и в хронологии.

В культуре одновременно реализуется несколько медиевальных сценариев: в качестве востребованных средневековых образов выступают Древняя Русь (для русских, белорусов, украинцев), Золотая Орда (для тюркских народов Российской Федерации), Великое княжество Литовское (для белорусов). Свои медиевальные сценарии есть у северокавказских народов[2 - На страницах данной книги северокавказские сюжеты мы не разбираем, отсылая к интереснейшей работе: Шнирельман В. А. Быть аланами. Интеллект уалы и политика на Северном Кавказе в XX веке. М., 2006.]. Причем эти сценарии часто не просто не пересекаются, а радикально противопоставляются друг другу. Эта полифония делает медиевализм на пространстве Восточной Европы и Евразии довольно неотчетливым.

Немногим лучше обстоит дело с тем, что, собственно, считать Средними веками. Начиная с эпохи Петра и вплоть до первых десятилетий XIX в. идет формирование понятий «древней» и «новой» России. И хотя в официальном дискурсе эпоха допетровской Руси (в особенности домонгольский период) на протяжении всего XVIII столетия идеализироваласьза исключением последнего десятилетия перед приходом к власти Петра I, постепенно она стала восприниматься как период, аналогичный европейскому Средневековью[3 - См.: Стенник Ю. В. Идея «древней» и «новой» России в литерат уре и общественно-исторической мысли XVII – начала XX века. СПб., 2004; Ткаченко В. В. Допетровская Русь в исторической памяти XVIII века: дис. …канд. ист. наук. М., 2020; Маловичко С. И. Конструирование социально-политической истории Древней Руси в историописании Екатерины II // Труды исторического факультета Санкт-Петербургского университета. 2011. № 6. С. 368–386.]. В этом контексте в российском обществе XIX–XX вв. появляется точка зрения, созвучная европейскому взгляду на Средние века как на «дикое», «дремучее» время, предшествующее последующим европеизации и «цивилизации».

Проблема в том, что для России не работают те маркеры, которые в Европе отделяют Средневековье от раннего Нового времени – в ней не было ни Ренессанса, ни Реформации, и эпоха Великих географических открытий сюда тоже приходит поздно – только в конце XVI в. Россия начинает свое продвижение в Сибирь; поэтому рубеж Средневековья и раннего Нового времени здесь устанавливается не без затруднений. А. А. Зимин очень осторожно писал о России первой трети XVI в. как о стоящей на пороге этого времени[4 - Зимин А. А. Россия на пороге нового времени. Очерки политической истории России первой трети XVI в. М., 1972.]. Но когда она порог перешагнула? Сегодня в историографии нет четкого конвенционального ответа на этот вопрос. По аналогии с Европой XVI и особенно XVII в. преимущественно относят к раннему Новому времени[5 - Каменский А. Б. «Средневековье» и «Новое время»: границы понятий в контексте русской истории // Историк во времени: Третьи Зиминские чтения. М., 2000. С. 43–61.]. Хотя по ряду параметров в культурном плане Россия XVI–XVII вв. ближе к Руси XIV–XV вв., чем к петровской России. Смута, воспринимавшаяся обществом как божественное наказание за отступничество от традиций, сама по себе способствовала коренной перестройке исторического сознания российского общества[6 - См., например: Шалак М. Е. Смутное время в оценках русских современников и историческое сознание российского общества XVII века // Известия высших учебных заведений. Северо-Кавказский регион. Общественные науки. 2004. № 1. С. 39.]. Характерно, что «рубежность» Смутного времени как начала «новой эпохи» очень хорошо понималась ведущими российскими историками XVIII – начала XIX в. (В. Н. Татищевым, М. М. Щербатовым, Н. М. Карамзиным), которые заканчивали ею свои грандиозные исторические нарративы, а сама Смута уже в XVII в. становится фундаментальным мифом российской национальной памяти[7 - См., например: Андрамонова И. М. Исторический миф о Сму те и его бытование в художественной практике // Культ урология. 2008. № 1 (54). С. 91–94; Ляпин Д. А. «Летопись о многих мятежах» в контексте исторической памяти и самодержавной идеологии российского государства середины XVII в. // Новое прошлое = Te New Past. 2016. № 2. С. 164–172; Кринко Е. Ф., Горюшина Е. М. События и участники Сму тного времени в мемориальной культуре России // Вестник Волгоградского государственного университета. Сер. 4: История. Регионоведение. Международные отношения. 2019. Т. 24, № 2. С. 203–214.]. Только в XIX столетии с выработкой концепта новой России и формированием нового пространства памяти возникают новые схемы периодизации российской истории, в котором Смутное время как рубеж уступает Петровским реформам.

Для нашей книги вопрос о Смуте как историческом рубеже актуален, поскольку он определяет хронологические рамки того, что понимать под русским медиевализмом. Не углубляясь в дискуссию о периодизации отечественной истории (поскольку это отдельная тема), мы решили границу, разделяющую эпохи, обозначить концом XVI – началом XVII в., когда пресеклась династия Рюриковичей, правившая русскими землями все Средневековье, и наступила Смута – социально-политический конфликт нового типа, принципиально отличающийся от княжеских междоусобиц и борьбы с удельной системой предыдущих периодов. В XVII столетии мы видим слишком много нового; кроме того, в это время возникает отношение к предшествующим столетиям как к далекой, иной древности («медиевализм до медиевализма»), в то время как эпоха Ивана Грозного еще ощущает себя неразрывным продолжением средневековой Руси московских Калитичей и Ивана III. Под русским медиевализмом мы будем понимать обращение к истории IX–XVI вв. в последующие эпохи для использования исторических образов в современной культурной, политической деятельности и нациестроительстве. Тем самым хронологические рамки нашего второго тома несколько шире, чем первого, где мы в соответствии с европейской традицией в трактовке рамок Средневековья не поднимали их выше XV в.

Следующая особенность в том, что Россия – единственная славянская держава, которая с XV в. ни разу не теряла своего суверенитета. Следовательно, период Средневековья не мог, как у зарубежных славянских и балканских народов, выступать для нее в качестве утраченного идеала национальной независимости, поскольку с XV в. она ее не лишалась. Наоборот, 250 лет русского Средневековья в национальной культурной памяти прочно были связаны с мрачным периодом «монгольского ига» и отражением шведской, тевтонской и прочей агрессии.

Вот почему русский медиевализм был меньше связан с национализмом, чем у южных и западных славян. В России не было национальных «будителей», призывавших нацию воспрять ото сна и вернуться к идеалам средневековых королевств. Русский национализм возник и рос в ином контексте – внутри суверенной державы, прочно стоявшей на ногах Российской империи XIX в., причем многонациональной империи. Для него медиевальная тематика оказывалась в тени актуальных событий современности или ближайшей истории (100–200 лет, до петровского времени включительно). Суворовская легендарная фраза при взятии Измаила: «Мы русские! Ура! Какой восторг!», память об Отечественной войне 1812 г., чувство гордости за русское оружие при освобождении Балкан в 1877 г. были гораздо важнее для русского национализма и патриотизма, чем воспоминание о древнерусских князьях. Русский медиевализм не мог дать национализму тех уникальных образов, какие несла воображенная история свободных средневековых королевств для входящих в чужие империи славянских народов. Русский медиевализм, бесспорно, поставлял образы славных предков, бившихся на Куликовом поле или на льду Чудского озера, но хватало более актуальных и животрепещущих примеров доблести и подвигов. Имперская политика памяти, впервые сформулированная в Петровскую эпоху[8 - См., например: Агеева О. Г. «Величайший и славнейший более всех градов на земле» – град Святого Петра. СПб., 1999; Погосян Е. А. Петр I – архитектор российской истории. СПб., 2001.] и существенно модернизированная во времена правления Екатерины II[9 - См., например: Зорин А. Кормя двухглавого орла. Литература и государственная идеология в России в последней трети XVIII – первой трети XIX века. М., 2001.], исправно формировала пантеон выдающихся россиян – государственных деятелей, полководцев, деятелей искусства. Герои были рядом, не было необходимости искать их в Средневековье.

Отсюда вытекала третья особенность – у русских медиевализм сразу выступал составной частью официальной государственной идеологии (в контексте всей национальной истории). Он оказывался востребован в традиционных государственных схемах: легендах об «origo gentis», патриотическом воспитании, апеллировавшем к памяти о подвигах предков, локальном патриотизме и т. д. Интересы нации и государства здесь не противопоставлялись, а были едины. Между тем у поляков, чехов, сербов, хорватов, словенцев, словаков и других славянских народов до обретения ими своего суверенитета медиевализм часто противопоставлялся государственной идеологии, поскольку государство было представлено «иными» и олицетворяло чужую империю. Только после создания своих национальных государств медиевализм как инструмент национализма становится для этих народов частью официальной исторической политики. В Российской империи и особенно в СССР медиевализм на поздних этапах мог выступать частью оппозиционной идеологии (либеральные воззрения декабристов, апеллировавших к вечевым идеалам древнерусской демократии, лозунг «Я эмигрировал в Древнюю Русь» в советскую эпоху и т. д.). Его использовали националисты окраин империи, сепаратисты, борющиеся за свой суверенитет, за эмансипацию от империи или СССР. Но эти идеи всегда были маргинальными и обрели некоторую силу только в последние десятилетия как составная часть национализмов на постсоветском пространстве. До XXI в. медиевализм в Российской империи / СССР всегда был в большей степени связан с государственной, а не оппозиционной идеологией.

Таким образом, можно говорить о четвертой особенности русского медиевализма. Раз он был частью государственной идеологии и исторической политики, то он оказался вовлечен в споры о русском государстве и путях его развития. Здесь он оказался не просто востребован, но стал принципиально важным идеологическим инструментом. Петр европеизировал Россию, и спустя несколько десятилетий после его правления Екатерина II произносила фразу «Россия есть европейская держава» уже как аксиому. Р. Уортман справедливо заметил, что идеология русской монархии была дуалистична: она одновременно ориентировалась на иностранные образцы и опиралась на традицию, но интерес к Западу при этом превалировал[10 - Уортман Р. Сценарии власти. Мифы и церемонии русской монархии: в 2 т. Т. 1. М., 2002. С. 25–27.]. Кстати, с этой европеизацией в Россию пришел и западноевропейский медиевализм, русские дворяне стали изображать себя на картинах в доспехах европейских рыцарей, дамы зачитываться рыцарскими романами и т. д. Возникает романтический образ Европы с ее великой культурой, которым так восторгались отечественные западники. В рамках комплекса мемориальных практик происходит процесс присвоения европейской истории российским обществом.

Однако часть российского общества, прежде всего в лице дворянской элиты и отдельных интеллектуалов, видела в Петровских реформах опасность утраты национальной идентичности. Конечно, они формулировали это в других терминах и смутно понимали, что имеется в виду, но важно, что они интуитивно чувствовали некую угрозу «самости», исходящую от европеизации. Эти настроения проявлялись в рассуждениях об упадке нравов, забвении традиций, неуважении к предкам, неприятии Петровских реформ и т. д. (ср. сочинение М. М. Щербатова «О повреждении нравов в России», записку Н. М. Карамзина «О древней и новой России» и др.). Постепенно, по мере культурного и интеллектуального развития общества, эти неясные чувства стали формулироваться четче и вылились в постановку проблемы «Россия и Запад», в споры о том, что же такое «подлинная Россия», «русская духовность», в спор западников и славянофилов, консерваторов и либералов и т. п.

Вот тут-то и оказался востребован русский медиевализм. Образы Средневековья стали все активнее привлекаться для противопоставления «настоящей», древней России, носительницы истинного русского духа и правильных традиций, и новой России, которая впала в «европейский соблазн». Медиевализм в России возник не только в качестве культурного феномена (по аналогии с Европой), не как часть национальной памяти об утраченных свободе и величии (как на Балканах и в Центрально-Восточной Европе), но как часть романтического национализма (в сплаве с государственной идеологией) и как набор аргументов в споре о путях развития страны. Причем к нему апеллировали с диаметрально противоположных позиций – монархисты подчеркивали исконную тягу русского народа к самодержавию, а демократы вспоминали вечевой строй древнерусских городов. Аргументов в русской истории хватало для любых политических взглядов и идеологий.

Этот спор в разные годы шел вокруг многих идей, в нем участвовали Ломоносов и Байер, Болтин и Леклерк, Екатерина II и Новиков, либеральное окружение Александра II и Карамзин, западники и славянофилы и др. Именно апелляцией к средневековым страницам истории России Екатерина II обосновывала сходство России и Европы[11 - Стенник Ю. В. Идея «древней» и «новой» России… С. 154.]. К медиевальным дискурсам обращались для обоснования своего исторического пути, воспевания роли традиций и «старины», в которых видели нравственное спасение от негативного влияния современности. К средневековой тематике прибегали сторонники традиционализма, политического консерватизма, славянофильства и почвенничества, защитники России от «иноземной клеветы». В то же время к идеалам соборности, вечевого строя обращались сторонники либеральных взглядов[12 - Блехер Л. И., Любарский Г. Ю. Главный русский спор: от западников и славянофилов до глобализма и Нового Средневековья. М., 2003.].

В этом оказалась особая роль русского медиевализма. Западный медиевализм развивал культуру и искусство, так как расширял область востребованных художественных образов и смыслов. Медиевализм славянских стран звал к светлому будущему, освобождению от гнета империй и созданию своих национальных государств. Русский медиевализм внес свой вклад в культуру (знаменитый «русский стиль» в архитектуре), отдал дань традициям романтического национализма, когда в далеком «золотом веке» разные национальные движения черпали образы для своих идеалов, но он оказался востребован прежде всего в идеологии. Консерваторы считали: чтобы спасти страну, уберечь ее от вызовов современности, надо опрокинуть ее в прошлое, ориентироваться не на модернизацию и прогресс по европейскому образцу, а на традицию и старину. Либералы же клеймили современный деспотизм как архаизм, пережиток древнего, отжившего прошлого и добрым словом поминали средневековый Новгород как символ республиканского строя. Русский медиевализм стал инструментом высвечивания преимуществ, достоинств старины, для каждой политической группировки – «своей», воображенной старины. На практике это была не реконструкция подлинной средневековой истории, а презентизм, приписывание прошлому консервативных или либеральных идеалов XIX – начала XX в.

В этом была опасность, потому что исторически всегда побеждают общественные силы, нацеленные на будущее, а не на прошлое. Конечно, в революции, поражении русских правых и гибели монархии в начале XX столетия, а также в крахе либерального движения, оказавшегося неспособным в 1917 г. возглавить процесс перемен, виноват не медиевализм. Но увлечение им явилось одним из характерных симптомов погружения российского общества в кризис, закончившийся 1917 г. Страна пошла не за сторонниками национальных традиций, а за теми, кто обещал будущее в виде коммунистической утопии (у большевиков на медиевализм нет и намека). Всеми идеалами прошлого носители «нового мира» легко пренебрегли, а защитники «старого мира» неожиданно для всех оказались неспособными его отстоять, защитить.

Как писал мыслитель В. В. Розанов, «Русь слиняла в два дня. Самое большее – в три. Даже “Новое время”[13 - «Новое время» – газета, в которой сотрудничал В. В. Розанов; была закрыта после прихода к власти большевиков.] нельзя было закрыть так скоро, как закрылась Русь. Поразительно, что она разом рассыпалась вся, до подробностей, до частностей»[14 - Розанов В. В. Апокалипсис нашего времени // Розанов В. В. Уединенное. М., 1990. С. 393.]. Показательно, что философ говорит не «Россия», а «Русь», отсылая тем самым к исконным, древним началам. Н. А. Бердяев расставил акценты иначе. Он утверждал, что революция была победой «нового Средневековья», торжеством «народной»/московской культуры и стихии над «западной»/европейской/петербургской[15 - См., например: Бердяев Н. А. Новое средневековье // Бердяев Н. А. Философия творчества, культуры и искусства: в 2 т. Т. 1. М., 1994. С. 406–464. О развитии идеи «нового средневековья» см.: Крохина Н. П. Тема нового средневековья в русской неоправославной мысли // В мире научных открытий. 2013. № 5 (41). С. 173–192; Селунская Н. А. «Новое средневековье» – русская идея? Медиевистика Бицилли, средневековые общественные движения и актуализация истории // Диалог со временем. 2018. № 64. С. 179–195.], или, как писал Г. П. Федотов, победой «варварской»/ азиатской/татарской Руси[16 - Федотов Г. П. На поле Куликовом // Федотов Г. П. Судьба и грехи России. Избранные статьи по философии русской истории и культуры: в 2 т. Т. 1. СПб., 1991. С. 102–122.]. Ее жертвы пытались осмыслить причины революции, обращаясь за ответом к русскому Средневековью.

СССР, основанный на идеях пролетарского интернационализма, не нуждался в медиевализме, что и проявилось в его быстром и полном забвении после 1917 г. В рамках новой коммунистической версии исторической памяти сама история Российского государства становится периферийным объектом, а ее «предисловие», каким воспринималась допетровская Русь, кажется вдвойне второстепенным. Впрочем, нельзя сказать, что и в этот период сюжеты, связанные со средневековой историей, полностью игнорировались в официальном дискурсе. Например, в условиях агрессивной атеистической пропаганды первых лет советской власти в текстах, ориентированных на массового читателя, древность изображалась в негативном контексте, связанном не только с угнетением масс, но и с церковным лицемерием и невежеством[17 - См., например: Сидорчук И. В., Сосницкий Д. А. Память о допетровской Руси в советской антирелигиозной периодике (1920-е – начало 1930-х гг.) // Международный научно-исследовательский журнал. 2019. № 9 (75), ч. 2. С. 71–74.]. Однако широкое обращение к средневековым сюжетам происходит лишь с началом поворота к национальным идеалам в 1930-х гг. и в особенности в годы Великой Отечественной войны, когда о необходимости обращения к национальной культуре и истории вспомнили в связи с востребованностью патриотизма. Тогда-то и оказались нужными князья-полководцы, Александр Невский с Дмитрием Донским, память о Ледовом побоище и Куликовской битве[18 - Об этом повороте см., например: Анисимов Е. В. Алексей Толстой и с удьба его романа «Петр Первый» в литературе, науке и на экране // Europa Orientalis. 2004. № 1. С. 303–314; Шенк Ф. Б. Александр Невский в русской культ урной памяти: святой, правитель, национальный герой (1263–2000). М., 2007. С. 279–281; Копосов Н. Е. Память строгого режима. История и политика в России. М., 2011. С. 83; и др.]. В гимне СССР в 1943 г. появляется апелляция к прошлому как исторической скрепе: «Союз нерушимый республик свободных / Сплотила навеки великая Русь».

Некоторая инерция этой установки сохранялась в послевоенные десятилетия, когда медиевализм занял свое законное, пусть и скромное, место в советской культурной сфере. После Великой Отечественной войны импульс медиевализму был задан общим настроем на восстановление утраченного, реабилитацию после понесенных потерь. Реставрация памятников старины, разрушенных фашистскими оккупантами, психологически вписывалась в эту тенденцию и со временем расширяла сферу своего культурного влияния. Реанимация памяти о прошлом становилась патриотической идеей, далеко не всегда совпадающей с официальным трендом, зато популярной в обществе. Рост общественного интереса к культуре Древней Руси (туристический маршрут «Золотое кольцо» и т. п.) способствовал даже своеобразному духовному диссидентству («Я эмигрировал в Древнюю Русь…»). Не случайно, с либерализацией режима, на исходе советского периода появляются ориентированные на медиевализм русские национальные движения (в качестве одного из них можно назвать общество «Память», чье название перекликалось с романом В. Чивилихина, посвященным в том числе древнерусской истории).

Медиевализм всегда тесно связан с национальной компонентой, а в СССР она была специфическая и медиевализм проявлялся слабо. Развитие национальных культур в республиках (например, политика украинизации в УССР) оперировало образами и категориями современности или недавнего прошлого, Средневековье там было задействовано минимально.

Необходимо упомянуть еще одну особенность русского медиевализма, которая проявлялась как в дореволюционную, так и в советскую эпоху. Это роль церкви. Она была весьма многогранной. С одной стороны, церковь изначально выступала хранителем священных преданий, памяти о святых, несла эту память, воплощенную в чудотворных иконах, мощах святых, древних храмах и т. д. С другой стороны, после никоновских реформ второй половины XVII столетия в сознании части русского населения, симпатизирующей старообрядчеству, церковь перестала быть носителем «правильных» старинных обычаев. Официальные церковные структуры эту репутацию всячески оправдывали, в том числе и в образно-визуальной сфере (запрет Никона на строительство шатровых колоколен в древнерусском стиле). Многочисленные перестройки храмов в XVIII–XIX вв., закрашивание древних фресок и т. д. привели к утрате многих памятников древнерусского наследия. Изменения коснулись и церковного пения: на смену многовекового господства знаменной монодии пришел юго-западный партесный многоголосный стиль.

Кроме того, после синодальной реформы Петра I и секуляризации Екатерины II церковь приобрела характеристику неправедно гонимой властями. В общественной мысли возник образ воскрешения той церкви, какой она была «до гонений», как носителя праведности и старины. Разумеется, еще большие основания этот образ приобрел в советскую эпоху репрессий против церкви и разрушения храмов. С историей церкви, охраной и восстановлением древнерусских святынь стало связываться возрождение русской духовности, а этот процесс носил во многом медиевальный характер. Медиевализм оказался неотделим от духовно-культурных тенденций, связанных с ролью церкви в обществе.

Постсоветский период принес новые тенденции. Возникновение на обломках СССР новых национальных государств, в том числе рост национализма в республиках и автономных образованиях Российской Федерации, сопровождались ростом медиевализма. Работало уже неоднократно фигурировавшее в первом томе нашего исследования правило: там, где развивается национализм, всегда в той или иной форме обращаются к медиевализму. Особенно это видно на примерах республик, развивающих в качестве основы своей идентичности культ Золотой Орды, на попытках Украины объявить себя единственной подлинной наследницей Древней Руси, на культе Великого княжества Литовского в Белоруссии и т. д.

В России интерес к Средневековью также нарастает, правда, он связан не столько с повышением роли национальных идей и движений, сколько с государственной политикой. Медиевализм развивается в тех республиках Российской Федерации, где образы прошлого активно востребованы для легитимизации политических задач настоящего (в Татарстане, Калмыкии, Бурятии, северокавказских республиках). Парадоксально, но в наименьшей степени это происходит в регионах с преимущественно русским населением, где национальные движения слабы, не имеют представительства в органах власти и занимают весьма ограниченный сегмент в информационном пространстве. К тому же в своей идеологии они больше апеллируют не к медиевализму, а к эпохе Российской империи, преимущественно рубежа XIX и XX вв. Носителем медиевальных идей и посылок в области культуры, национального развития, исторической политики в современной России, как и в XIX столетии, выступает преимущественно государство. Также проводником этих идей выступает Русская православная церковь, но ее культурная политика в отношении медиевализма совпадает с государственной[19 - О политике памяти, проводимый в РПЦ, в том числе связанной с героями средневековой Руси см., например: Батищев Р. Ю., Беляев Е. В., Линченко А. А. Русская Православная Церковь как актор современной политики памяти: дискурс канонизации // Studia Humanitatis. 2018. № 1. URL: www.st-hum.ru (дата обращения: 18.02.2022); Benovska-Sabkova M. Church kraevedenie: the politics of memory and religious revival in postsoviet Russia // Narodna umjetnost: hrvatski casopis za etnologiju i folkloristiku. 2009. Vol. 46, no. 1. P. 121–132.]. В обществе эти идеи получают самостоятельное, независимое от государства развитие в основном на уровне локального патриотизма, местных идентичностей (гордость за местных героев и знаменитостей, за местные достопримечательности), движения исторических реконструкторов, некоторых культурных тенденций (например, феномена «славянского фэнтези») или в маргинальных течениях вроде неоязычества.

Доминирование государственного над национальным проявляется в монументальной политике, в использовании медиевальных идей в межгосударственных «войнах памяти», в коммеморациях, в коммерческо-туристической деятельности. Апелляция к Средневековью здесь понятна: в отношении истории СССР и России последних Романовых (связанной с революцией 1917 г.) общество идеологически расколото, причем весьма болезненно и бескомпромиссно. А Древняя и Московская Русь выступают своеобразным «полем консенсуса», относительно их высокой роли все более-менее согласны. Хотя и здесь находятся символические фигуры, вызывающие ожесточенные споры (например, Иван Грозный). Причем, безусловно, это не только споры о реальной роли этих лиц, но прежде всего о воплощении в их образах политических идеалов и антиидеалов современности. Перед нами – классический медиевалистский феномен.

Стоит также подчеркнуть, что в связи с глобализацией, прежде всего в области культуры, в России также проявляются все те глобалистские факторы, которые влияют на развитие медиевализма в мире (дигитализация, геймеризация, коммерциализация истории как индустрии развлечений, рост ретротопии и ностальгии как формы психологического сопротивления настоящему и т. д.).

На актуализацию образов Средневековья влияет и изменение в человеческой культуре восприятия времени, связанное с кризисом темпорального режима модерна[20 - Ассман А. Распалась связь времен? Взлет и падение темпорального режима модерна. М., 2017.]. Граница между прошлым и настоящим становится все более размытой, возникает концепция «сплошного настоящего». Прошлое оказывается необычайно востребованным современностью. Недаром говорят, что в России сегодня больше спорят о прошлом, нежели обсуждают будущее. Отсюда рост презентизма в современной исторической политике и восприятии истории. Если раньше влияние современных взглядов на историю расценивалось негативно, считалось признаком конъюнктуры, то сейчас все больше побеждает точка зрения, согласно которой история представляет ценность только тогда, когда имеет значение для современности, и прошлое должно оцениваться с позиций настоящего[21 - Обзор современных концепций презентизма см.: Лоренц К. Вне времени? Критические размышления о презентизме Франсуа Артога // Логос. 2021. Т. 31, № 4. С. 31–64; Бевернаж Б. «Прошедшесть прошлого»: некоторые размышления о политике историзации и кризисе истористского прошлого // Там же. С. 65–94; Йордхайм Х. Множественное время и стратиграфии истории // Там же. С. 95–118; Николаи Ф. «Новые войны»: исчезновение будущего и(ли) синхронизация темпоральностей // Там же. С. 119–134.]. Но это же чистая медиевалистская ситуация: использование актуализированных средневековых образов (вернее, образов, сконструированных под Средневековые) для осмысления современных исторических процессов, поэтому споры об Александре Невском и Иване Грозном звучат столь же злободневно, как обсуждение последних политических новостей. В контексте споров о государственной политике памяти широко обсуждается феномен неомедиевализма, связанный с эксплуатацией Средневековья как ресурса национальной политической культуры, в которой одни представляют «средневековые методы» организации социальной жизни, в частности опричнину / защиту государства как «исконную» и позитивную черту российского общества, а их оппоненты в этом контексте прямо связывают процессы усиления неомедиевализма с процессами ресталинизации в российском обществе[22 - См. прежде всего работы Д. Хапаевой и реакцию на них: Хапаева Д. Неомедиевализм плюс ресталинизация всей страны // Неприкосновенный запас. 2018. № 1 (117). С. 173–186; Khapaeva D. Neomedievalism as a Future Society: Te Case of Russia // Te Year’s Work in Medievalism. 2010. Vol. 32. P. 1–12. Ср.: Utz R. Medievalism Is a Global Phenomenon: Including Russia // Te Year’s Work in Medievalism. 2018. Vol. 32. P. 13–25; Wijermars M. Memory Politics in Contemporary Russia. Television, Cinema and the State. London; New York, 2019. P. 218.].

По сравнению с советской эпохой сейчас происходит настоящий медиевальный бум, в городах ставят сотни памятников средневековым персонажам, снимают фильмы, устраивают бугурты реконструкторов, создают компьютерные игры и т. д. Но этот процесс выглядит интенсивным только по сравнению с предыдущими эпохами. Например, за XIX и XX столетия в Российской империи и СССР было поставлено около 20 памятников средневековым персонажам, а за последние 20 лет – более 400. В фантастической литературе романы о так называемых «попаданцах» (персонажах, попадающих в другие временны?е пласты), построенные на конструировании альтернативной истории России, сюжеты, связанные с «переписыванием» истории, начиная с Древней Руси и в особенности с периода Ивана IV и Смутного времени, являются одними из наиболее востребованных. В большей части таких произведений будущее перестраивается таким образом, чтобы избежать ошибок и исторических травм Нового времени, «исправить» историю России в соответствии с современными запросами[23 - См., например: Галина М. Вернуться и переменить. Альтернативная история России как отражение травматических точек массового сознания постсоветского человека // Новое литературное обозрение. 2017. № 4 (146). С. 258–271.].

Правда, если брать все поле исторической памяти, то медиевальные сюжеты намного уступают по востребованности сюжетам об истории XX в., в частности об эпохе последнего российского императора Николая II, о Первой мировой войне, Гражданской войне и еще больше – о Великой Отечественной войне и советском времени. Актуальное поле исторической политики в современной России – это история последних десятилетий Российской империи, СССР и 1990-х гг.[24 - Ростовцев Е. А., Сосницкий Д. А. Карта памяти современного российского общества (аналитический обзор) // Вече. Ежегодник русской культуры и философии. 2021. [№ 33]. С. 158–184.] По сравнению с ними русский медиевализм отходит на второй план.

Все вышеназванные сюжеты и тенденции мы постараемся осветить и проанализировать на страницах второго тома нашей книги об исследовании медиевализма в Центрально-Восточной Европе и на Балканах. Он целиком посвящен России в географических рамках Российской империи, СССР и постсоветского пространства (в исследование мы не включили Кавказ, Сибирь и Среднюю Азию как регионы со своей спецификой, которую невозможно изучать вне азиатского контекста, а это тема отдельной самостоятельной работы). Понятно, что охватить абсолютно все сферы и примеры проявления медиевализма в рамках одной книги невозможно, поэтому мы попытались выявить наиболее важные тенденции и в рамках case studies рассмотреть их проявления.

Тема является практически неизученной – русский медиевализм почти не был предметом научного рассмотрения. Его историография насчитывает сравнительно немного работ[25 - Историографический обзор см., например: Bodnarchuk D. V. Te Mobilized Middle Ages in Historical Memory // Вестник Санкт-Петербургского университета. История. 2019. Т. 64, вып. 1. С. 159–176.], хотя литература, посвященная формированию мифов о тех или иных персонажах и событиях русских Средних веков, достаточно обширна[26 - См. в частности библиографию текстов, доступных в цифровом формате: Карта памяти российского общества. Исследования в области Memory studies (публикации в цифровом формате из открытых источников). URL: https://historymap.spbu.ru/site/historiography (дата обращения: 18.02.2022).]. Действительно, в основном к интересующей нас историографической традиции можно отнести труды, которые посвящены освещению тех или иных средневековых сюжетов глазами современников и потомков, хотя авторы при этом не обращаются к методологии медиевализма. Издавались документы[27 - Общество возрождения художественной Руси и Федоровский городок Царского села (сборник документов и материалов) / сост., предисл. и комм. Ю. В. Шабаровой. СПб., 2013.], в частности, существовавшего в начале XX в. Общества возрождения художественной Руси[28 - В 2013 г. в Санкт-Петербурге был создан одноименный Фонд поддержки русского искусства и православной культуры «Общество возрождения художественной Руси».]. Изучалась семантика культурных символов, идущих из Средневековья и получивших применение в культурных контекстах Нового времени[29 - Самохин А. В. Образ средневековья в русской архитект уре второй половины XIX века: историзм как стиль и как принцип // Вестник Московского государственного университета культ уры и искусств. 2007. № 5. С. 272–275; Сазонова Л. И. Память культ уры. Наследие Средневековья и барокко в русской литературе нового времени. М., 2010; Кудряшов И. В., Панкратова Н. В. Древнерусские истоки поэтической концепции Н. А. Клюева // Карповские чтения. Арзамас, 2016. С. 220–232.]. Разумеется, помимо литературных текстов, в сферу внимания историографии попадает широкий круг иных источников формирования памяти (и аспектов политики памяти) о Средневековье в Новое и Новейшее время – церковные практики и атрибуты (церковные месяцесловы[30 - Иванова Н. П. Церковный календарь-месяцеслов как исторический источник // Известия Алтайского государственного университета. 1998. № 3 (7). С. 22–26.], иконы[31 - См., например: Зрелых Д. Л. Образ святого равноапостольного Владимира в иконописи // Церковь и искусство. Курск, 2015. С. 19–37.], церковное пение[32 - Урванцева О. А. Стилевое моделирование в духовно-концертной музыке XIX–XX вв.: автореф. дис. …канд. искусствоведения. Магнитогорск, 2011; Кручинина А. Н., Смирнова Е. А. В поисках звучащей Атлантиды // Вода живая. Санкт-Петербургский церковный вестник. 2013. Специальный выпуск № 3. С. 2–6; Мартынов В. И. История богослужебного пения. М., 1994; Григорьева (Перелешина) В. Ю. «Чтобы пробудить интерес к древнерусскому пению, требуется длительное воспитание вкуса» // Русская вера. URL: http://ruvera.ru (дата обращения: 18.02.2022).], практики канонизации[33 - Батищев Р. Ю., Беляев Е. В., Линченко А. А. Русская Православная Церковь как актор современной политики памяти: дискурс канонизации // Studia Humanitatis. 2018. № 1. URL: http://st-hum.ru/en/node/649 (дата обращения: 26.07.2018).]), историческая живопись[34 - Самохин А. В. Образ средневековья в русском искусстве XIX – начала XX века: дис. …канд. искусствоведения. М., 2008; Любенова У. Особенности интерпретации сюжетов русской старины в работах Виктора Васнецова и современных российских художников // О России с любовью. Лики России. СПб., 2016. С. 139–141.], гравюры[35 - Михайлова И. Б. Московское царство XVI века в исторической памяти русского народа (по гравюрам из собрания Д. А. Ровинского) // Архивы и история российской государственности. СПб., 2011. Вып. 1. С. 22–28.], памятники народного искусства[36 - Тимонина О. Ю. Духовное значение прообраза орла в народном искусстве Древней Руси // Искусство и культура. 2014. № 3 (15). С. 78–84.], памятники историописания[37 - См., например: Маловичко С. И. Конструирование социально-политической истории Древней Руси в историописании Екатерины II. С. 368–386.], монументальная скульптура[38 - См., например: Антощенко А. В. Монументы подвигу Рюрика // Родина. 2006. № 7. С. 56–60.], практики реконструкторского движения[39 - См., например: Быкова Е. В., Мокерова Е. Ю. Репрезентация «исторической памяти» в деятельности клубов реконструкции средневековья // Формирование гражданской устойчивости как фактор противодействия идеологии экстремизма и терроризма. Казань, 2017. С. 58–66.], коммеморации[40 - См., например: Буслаев А. И. Имперские юбилеи – тысячелетие России (1862) и девятисотлетие Крещения Руси (1888 год): организация, символика, восприятие обществом: автореф. дис. … канд. ист. наук. М., 2010; Сосницкий Д. А. Юбилеи допетровской Руси в императорской России // Вестник Санкт-Петербургского университета. История. 2019. Т. 64, вып. 4. С. 1226–1239.], телевизионная продукция[41 - См., например: Михайлова И. Б. С юбилеем, «Иван Васильевич!». Кинокомедия Л. И. Гайдая: «смешно, но не только…» // Новейшая история России. 2014. № 2. С. 143–156; Halperin C. Ivan the Terrible returns to the silver screen: Pavel Lungin’s flm Tsar // Studies in Russian and Soviet Cinema. 2013. Vol. 7, iss. 1. P. 61–72; Пчелов Е. В. Викинг Владимир Святославич // Valla. 2017. Т. 3, № 2. С. 107–112.], русский стиль в архитектуре[42 - Литература по русскому стилю обширна, поэтому назовем только последние работы: Павлова А. Л. Русский стиль в церковной архитектуре XIX века (храмы соборного типа): дис. … канд. искусствоведения. М., 2002; Голынец Г. В., Голынец С. В. «Русские стили» в истории русского искусства // Суриковские чтения. Красноярск, 2015. С. 109–124; Кириченко Е. И. Русский стиль. Поиски выражения национальной самобытности. Народность и национальность. М., 2020; Савельев Ю. Р. Русский стиль императора Александра III и храмостроение на Святой Земле // Православный Палестинский сборник. 2020. № 118. С. 343–368; Корндорф А. «Избранные старинные русские костюмы»: археология, национальный стиль и греческий проект Екатерины II // Искусствознание. 2020. № 3. С. 254–303; Печенкин И. Е. Два «русских стиля», Владимир Стасов и один миф в истории русского искусства XIX века // Актуальные проблемы теории и истории искусства. 2021. № 11. С. 718–728.] и др. Некоторые исследования относятся скорее к культуральной истории и связаны с конкретными объектами исторической памяти. Проблемы русского медиевализма затрагивались в рамках изучения политики памяти, исторической политики, но редко были объектами специального и тем более монографического изучения.

Среди монографий можно выделить изучение истории трансформации на протяжении нескольких эпох образа Валаамского монастыря в книге финского историка К. Парппей[43 - Parppei K. Saints, Legends and Forgeries. Te Formation of the Historiographical Image of Valaam Monastery. Joensuu, 2010.] и ее же исследование образа Куликовской битвы[44 - Parppei K. Te Battle of Kulikovo Refought – “Te First National Feat”. Leiden, Boston, 2017.]. Следует упомянуть монографию А. С. Ищенко, в центре внимания которой – фигура Владимира Мономаха[45 - Ищенко А. С. Владимир Мономах в русском общественно-историческом сознании: мифологический образ и историческая реальность. Ростов-на-Дону, 2014.]. Феномен славянского фэнтези и использование славянского метасюжета в современной культуре проанализированы в книге К. М. Королева[46 - Королев К. М. Поиски национальной идентичности в советской и постсоветской массовой культуре. Славянский метасюжет в отечественном культурном пространстве. СПб., 2020.]. Многочисленные тексты посвящены практикам мобилизации памяти о других героях русского Средневековья – Владимире Святом[47 - Есина Т. А. Сакрализация образа политического лидера и национальная консолидация россиян: князь Владимир Святой как символ государственного деятеля и современность // Известия Тульского государственного университета. Гуманитарные науки. 2014. С. 128–140.], Александре Невском[48 - Isoaho M. Te Image of Aleksandr Nevskiy in Medieval Russia. Warrior And Saint. Leiden; Boston: Brill, 2006; Шенк Ф. Б. Александр Невский в русской культ урной памяти: святой, правитель, национальный герой (1263–2000). М., 2007; Кривошеев Ю. В., Соколов Р. А. «Александр Невский»: создание киношедевра. Историческое исследование. СПб., 2012.], Сергии Радонежском[49 - Смурова К. Р., Подольская И. А. Преподобный Сергий Радонежский глазами художников // Традиционные национально-культурные и духовные ценности как фундамент инновационного развития России. 2013. № 6. С. 173–176; Ничипоров И. Преподобный Сергий Радонежский в русской литературе // Земной ангел и небесный человек. К 700-летию Сергия Радонежского. М., 2014. С. 268–279.], Иване Грозном[50 - Леонтьева О. Б. Личность Ивана Грозного в исторической памяти российского общества эпохи великих реформ: научное знание и художественный образ // Диалог со временем: альманах интеллектуальной истории. 2007. Вып. 18. С. 19–34; Brandenberger D., Platt K. Terribly Pragmatic: Rewriting the History of Ivan IV’s Reign, 1937–1956 // Epic Revisionism: Russian History and Literature as Stalinist Propaganda. Madison, 2006. P. 157–178; Мутья Н. Н. Иван Грозный: Историзм и личность правителя в отечественном искусстве XIX–XX вв. СПб., 2010; Platt K. Terror and Greatness: Ivan and Peter as Russian Myths. Ithaca, New York, 2011; Brandenberger D. Interpreting Eisenstein’s Ivan the Terrible // Новейшая история России. 2020. Т. 11, № 1. С. 222–229; Petrone K. Eisenstein’s Ivan the Terrible and the History of Mentalitеs // Там же. С. 233–239; Platt K. Eisenstein’s Ivan the Terrible, Indeterminacy, and the Hermeneutics of Suspicion // Там же. С. 240–247; Ерусалимский К. Ю. Зачем нужны памятники Ивану Грозному? // Историческая экспертиза. 2020. № 1 (22). С. 48–73; Halperin C. Ivan the Terrible in Russian Historical Memory since 1991. Boston, 2021.] и др. Однако такого рода работы можно отнести к историографии, которая получила образное определение «раскрошенной», с ее локальными мало сопоставимыми задачами, методами и исследовательскими горизонтами[51 - См.: Ростовцев Е. А. Средневековье на карте памяти российского общества в контексте историографии memory studies // Мавродинские чтения 2018. СПб., 2018. С. 185–189.].

Авторы еще раз, как и в первом томе, выражают благодарность прежде всего Российскому научному фонду, благодаря поддержке которого это исследование стало возможным. Кроме того, необходимо еще раз выразить признательность Санкт-Петербургскому государственному университету, в котором выполнялись научные работы, а также коллегам, своими советами и добрыми замечаниями, уберегшими нас от ряда ошибок и сомнительных высказываний. Неоценимую помощь оказали Т. В. Буркова, А. Ю. Прокопьев (СПбГУ), П. В. Седов (Санкт-Петербургский институт истории РАН), Г. Ф. Матвеев (МГУ), И. М. Кудрявина (Издательство СПбГУ). Хочется также поблагодарить коллег, которые оказали большую техническую поддержку проекту в процессе его реализации: Д. Ю. Хваткову, В. А. Чикину, А. С. Шишкову, И. Г. Андрееву, Е. И. Зубкова, Е. Ю. Клецкову, Н. А. Ефимову, О. А. Абеленцеву. Особые слова благодарности адресованы С. С. Смирновой. Книга была закончена только благодаря ее терпению и помощи.

Настоящая монография является коллективным трудом. Общее научное редактирование осуществлялось А. И. Филюшкиным. Авторы разделов и параграфов указаны в оглавлении.

Согласно издательской практике, которой придерживается Издательство Санкт-Петербургского государственного университета, в именной указатель не внесены фамилии авторов, упоминаемые исключительно как часть библиографических описаний, размещенных в сносках.

Глава I

Медиевализм до медиевализма: этногенетическое послание средневековой Руси

Еще не зная употребления букв, народы уже любят Историю: старец указывает юноше на высокую могилу и повествует о делах лежащего в ней Героя… И вымыслы нравятся; но для полного удовольствия должно обманывать себя и думать, что они истина. История, отверзая гробы, поднимая мертвых, влагая им жизнь в сердце и слово в уста, из тления вновь созидая Царства и представляя воображению ряд веков с их отличными страстями, нравами, деяниями, расширяет пределы нашего собственного бытия; ее творческою силою мы живем с людьми всех времен, видим и слышим их, любим и ненавидим; еще не думая о пользе, уже наслаждаемся созерцанием многообразных случаев и характеров, которые занимают ум или питают чувствительность.

    Н. М. Карамзин

Историческое воображение древнерусского летописца и «origo gentis». Между «Византийским содружеством» и «младшей Европой»

Изучение становления древнерусского историописания в сравнительно-исторической перспективе позволяет выявить в древнейшем памятнике русской исторической мысли «Повести временных лет» (ПВЛ)[52 - Повесть временных лет / подгот. текста, пер., статьи и комм. Д. С. Лихачева; под ред. B. П. Адриановой-Перетц. 3-е изд. СПб., 2007 (далее – ПВЛ).], помимо элементов книжного знания, пришедшего из Византии, те формы исторического воображения, которые находят показательные аналогии в трудах чешских, польских, скандинавских и англо-саксонских хронистов[53 - Из последних работ см. особенно: Гиппиус А. А. У истоков древнерусской исторической традиции // Славянский альманах. М., 2003. С. 25–43; Гимон Т. В., Гиппиус А. А. Русское летописание в свете типологических параллелей (к постановке проблемы) // Жанры и формы в письменной культуре Средневековья. М., 2005. С. 174–200; Щавелев А. С. Славянские легенды о первых князьях. Сравнительно-историческое исследование моделей власти у славян. М., 2007; Гимон Т. В. Историописание раннесредневековой Англии и Древней Руси: Сравнительное исследование. М., 2012; Стефанович П. С. «Сказание о призвании варягов» или Origo gentis Russorum? // Древнейшие государства Восточной Европы (далее – ДГВЕ). 2010 год. Предпосылки и пути образования Древнерусского государства. М., 2012. С. 514–583.]. Помимо универсальности стиля воображения социальной реальности в широких рамках средневекового христианского мира (pax Christiana)[54 - Библейские/христианские основы социального знания древнерусского летописца неоднократно становились предметом специальных исследований. Среди новых трудов см. особенно: Данилевский И. Н. Повесть временных лет: герменевтические основы изучения летописных текстов. М., 2004.], нельзя не отметить и важный факт цивилизационной открытости ранней Руси, ее восприимчивости к культурным влияниям. Они приходили не только из Византии, откуда было воспринято христианство, но и – в не меньшей, а то и в большей степени – из стран Северной и Центральной Европы[55 - О цивилизационной открытости домонгольской Руси см. особенно: Панченко А. М. Красота Православия и крещение Руси // Панченко А. М. Я эмигрировал в Древнюю Русь. СПб., 2005. С. 11–25.]. Они принадлежали, подобно Руси, к той части христианской ойкумены, которая, не испытав прямого влияния античных традиций, сохраняла в своем социокультурном ландшафте архаичные черты «варварской Европы»[56 - Современный концептуальный взгляд на проблематику характеристических черт «варварской Европы», роднящих между собой кельтов, германцев, славян и другие народы, не испытавшие прямого воздействия античной цивилизации, см.: Modzelewski K. Barbarzynska Europa. Warszawa, 2004.]. Этот общий социокультурный фундамент Центральной, Восточной и Северной Европы, восходящий ко временам варварской архаики, не только существенно облегчал культурные контакты между странами, но и заметно сглаживал на этом пространстве постепенно формировавшиеся цивилизационные различия между pax Orthodoxa и pax Romana[57 - На решающую роль этого социокультурного фундамента справедливо указывает А. С. Щавелев, возражая А. П. Толочко, согласно которому тот факт, что, в отличие от писавших по-латыни чешских и польских хронистов, широко использовавших для конструирования своих исторических традиций античную литературу, древнерусский историк был лишен такой возможности, обусловливает глубокую разницу между историописанием Руси и стран Центральной Европы. По словам Щавелева, с которыми есть все основания согласиться, мы «в обоих случаях видим не создание литературных произведений по мотивам античной классики или библейского предания, а попытку передать оригинальную славянскую традицию, пусть и в литературной обработке» (Щавелев А. С. Еще раз о мифо-эпических устных источниках средневекового историописания: рассказы об основателях династий у Галла Анонима и Снорри Стурлусона // Древнейшие государства Восточной Европы. 2013 год: Зарождение историописания в обществах древности и Средневековья. М., 2016. С. 583, прим. 43).].

Давно замечено, что раннесредневековые Чехию, Венгрию, Польшу, как и скандинавские страны, сближала между собой принадлежность ко второму эшелону европеизации, то есть почти одновременное приобщение этих стран к христианской вере и сформировавшимся к тому времени на западе Европы социально-политическим институтам. В отличие от «варварских королевств» готов, франков, лангобардов и т. п., начавших складываться во фронтирной зоне Римской империи еще в V–VI вв., новые христианские государства Центральной и Северной Европы формировались несколькими веками позже на границах христианских держав, объявивших себя преемниками Рима – «Римских империй» Каролингов и Людольфингов, хотя сами механизмы взаимодействия варваров с имперскими структурами при этом являлись весьма схожими[58 - См.: Хизер П. Великие завоевания варваров. Падение Рима и рождение Европы. М., 2016.]. Для обозначения соответствующей группы молодых христианских государств некоторыми историками стал использоваться термин «младшая Европа»[59 - О понятии «младшая Европа», концептуализированном польским медиевистом Ежи Клочовским, см.: Kloczowski J. Mlodsza Europa. Europa srodkowo-wschodnia w kregu cywilizacji chrzescijanskiej sredniowiecza. Warszawa, 1998.], где под Европой понимается именно западная цивилизация – pax Romana. Связям Руси со странами «младшей Европы» в период христианизации должна была немало способствовать и относительная синхронность протекавших в этих странах процессов политогенеза, в ходе которых нельзя исключать и прямого трансфера технологий политического строительства: так, в современной историографии отмечается, что сформировавшаяся в 980–990-х гг. «держава Владимира»[60 - О «державе Владимира» см.: Котышев Д. М. От Русской земли к земле Киевской. Становление государственности в Среднем Поднепровье в IX–XII вв. М., 2019. С. 78–91.] имела организационную структуру, весьма сходную с устройством ранних государств Центральной Европы, в первую очередь Чехии, где подобная структура появилась несколькими десятилетиями ранее[61 - О сходстве социально-политической организации Руси конца X – начала XI в. с тем, что наблюдалось в это время в Чехии, Венгрии, Польше и Дании, см. особенно: Шинаков Е. А. Образование Древнерусского государства: сравнительно-исторический аспект. М., 2009. C. 273–299; Стефанович П. С. Бояре, отроки, дружины: военно-политическая элита Руси в X–XI веках. М., 2012. С. 265–358.].

Русь, связанная со странами «младшей Европы» общим социокультурным фундаментом, отличалась от них тем, что христианство было воспринято ею не с Запада, а из Византии, из Византии же пришел и сопровождавший христианизацию «культурный пакет». Это обстоятельство традиционно представляется многим историкам достаточным для включения Руси в другую культурно-цивилизационную общность, получившую в историографии название «Византийское содружество», введенное Д. Оболенским[62 - Оболенский Д. Византийское содружество. Шесть византийских портретов. М., 2006.]. Между тем степень культурной византинизации была на Руси несоизмеримо меньшей, нежели в классической стране «Византийского содружества» – Болгарии[63 - О характере рецепции византийской культ уры в Болгарии см.: Полывянный Д. И. Культурное своеобразие средневековой Болгарии в контексте византийско-славянской общности IX–XV веков. Иваново, 2000. Ср. с сит уацией на Руси: Живов В. М. Особенности рецепции византийской культуры в Древней Руси // Из истории русской культуры. Т. I (Древняя Русь). М., 2000. С. 586–617.], а интенсивность контактов с латинской Европой, особенно с ее обозначенной выше «младшей» частью, напротив, весьма высока[64 - В обобщенном виде см., например, главу «Киевская Русь и Центральная Европа» в одной из классических работ чешского медиевиста Ф. Дворника (1949 г.): Дворник Ф. Центральная и Восточная Европа. История возникновения славянских государств. М., 2018. С. 291–319.]. Памятуя об условности обоих понятий – «Византийского содружества» и «младшей Европы», – необходимо, однако же, принимать во внимание те соображения, которые позволяли серьезным исследователям ими оперировать. В этом смысле нахождение Руси на своего рода перекрестке «Византийского содружества» и «младшей Европы» способно многое объяснить в специфике древнерусской культуры домонгольской эпохи.

Все сказанное сохраняет свою актуальность и при обращении к такой сфере культуры, как историописание, которое, как специально отмечается в современной историографии, формируется на Руси и в славянских странах латинской Европы не только синхронно[65 - См. новейшую работу с попыткой объяснения этой синхронности: Cetwinski M. Gall, Kosmas, Nestor: ustanawianie tradycji o poczatkach panstwa i jego chrystianizacji // Klio Polska. 2018. Т. 10. S. 35–46.], но и в схожих – нарративной и анналистической – формах. Отмечая это последнее обстоятельство, исследователь древнерусского летописания А. А. Гиппиус подчеркивает, что «раннее киевское летописание, в обоих образующих его началах, не вписывается в византийскую культурную парадигму; при этом оно обнаруживает принципиальное сходство с западно- и центральноевропейской историографией. Ничего удивительного в этом нет. В целом ряде других социокультурных параметров Киевская Русь конца X–XI вв. точно так же сближается не с Византией, а с молодыми христианскими государствами средней Европы – Чехией, Венгрией, Польшей, скандинавскими странами»[66 - Гиппиус А. А. У истоков древнерусской исторической традиции. С. 34.].

Древнейшим этапом формирования русской исторической традиции, как считают многие исследователи, было создание текста, в котором описывались деяния первых русских князей до Владимира (980–1015) включительно. В историографии этот текст принято именовать «Древнейшим сказанием» или «Сказанием о первых князьях». Впоследствии, согласно авторитетной схеме развития летописания, восходящей к исследованиям А. А. Шахматова, древнейшее русское историческое сочинение времен Владимира и/или Ярослава Мудрого вошло в состав летописного свода, созданного в 1070-х гг. в Киево-Печерском монастыре (так называемый «Никоновский свод»), и – в составе последнего – в так называемый Начальный свод 1093 г., текст которого, согласно А. А. Шахматову, отразился в Новгородской первой летописи младшего извода (НПЛмл). Именно Начальный свод, в соответствии с данной схемой развития русского летописания, стал основным источником сведений о русской истории для автора ПВЛ – произведения, созданного в 1110-х гг.[67 - О начальных этапах древнерусского летописания (с обзором обширной историографии) см.: Михеев С. М. Кто писал «Повесть временных лет»? М., 2011; Гиппиус А. А. До и после Начального свода: ранняя история Руси как объект текстологической реконструкции // Русь в IX–X веках: Археологическая панорама. М.; Вологда, 2012. С. 37–62; Гимон Т. В. К проблеме зарождения историописания в Древней Руси // ДГВЕ. 2013 год: Зарождение историописания в обществах древности и Средневековья. М., 2016. С. 748–800.]

Облик и содержание «Древнейшего сказания», которое по некоторым прикидкам могло быть создано еще на исходе правления Владимира, реконструируется, по понятным причинам, сугубо гипотетически. Исследователи согласны в том, что погодная датировка событий здесь еще отсутствовала. Вместе с тем, вопреки распространенному мнению, что повествование, организованное в погодную сетку, появилось лишь на исходе XI в., на этапе составления Никоновского или Начального свода, в последнее время были выдвинуты весомые аргументы, что оно появилось уже в правление Ярослава Мудрого, то есть более или менее синхронно с возникновением анналистической традиции в Чехии и Польше[68 - Назаренко А. В. Достоверные годовые даты в раннем летописании и их значение для изучения древнерусской историографии // ДГВЕ. 2013 год. С. 593–654. – Ср.: Милютенко Н. И. Летописание Ярослава Мудрого (Древнейший свод) // Rossica Antiqua: Исследования и материалы. 2006. СПб., 2006. С. 156–169.].

Продолжающаяся в современной историографии дискуссия об этапах историописания, предшествовавших составлению ПВЛ, ничуть не меняет того обстоятельства, что сама по себе ПВЛ является целостным произведением, связанным единым замыслом[69 - Сендерович С. Я. Метод Шахматова, раннее летописание и проблема начала русской историографии // Из истории русской культуры. Т. I (Древняя Русь). М., 2000. С. 461–499.]. Каково бы ни было происхождение отдельных пластов информации, задействованных в ПВЛ для объяснения происхождения русского народа и русского государства, ее автор предстает перед нами не бездумным компилятором, а глубокомысленным историком, сумевшим, используя разнородные данные, дать свой, ставший убедительным для многих поколений русских людей ответ на вопрос, откуда есть пошла Русская земля. Несомненно, что именно искусность и профессионализм, при помощи которых летописец справился с этой задачей, предопределили доверие к летописной версии начала Руси со стороны историков даже в период формирования критической историографии, хотя, казалось бы, сам факт временной дистанции между текстом начала XII в. и описываемыми в нем событиями IX–X вв. должен был серьезно насторожить позднейших историков, пытавшихся разобраться в началах русского народа и государства. Как заметил по этому поводу А. П. Толочко, предпринявший попытку реконструировать раннюю историю Руси, максимально дистанцировавшись при этом от летописного повествования, «ни в какой другой области наука не оказалась так зависима от летописной повести, как в суждениях о возникновении Киевского государства»[70 - Толочко А. П. Очерки начальной Руси. Киев; СПб., 2015. С. 9.].

Попытки проникнуть в творческую лабораторию древнерусского историка, создавшего столь убедительную картину «начала Руси», предпринимались в науке неоднократно. Оставляя в стороне сугубо текстологические изыскания, обратим внимание на те исследовательские результаты, которые напрямую относятся к проблематике исторического воображения и его взаимосвязи с этническим дискурсом. Начать здесь следует с самого общего наблюдения, что ПВЛ демонстрирует принципиальное сходство с памятниками раннесредневековой западноевропейской (в широком смысле) историографии, повествующими об истории варварских народов из локальной («национальной») перспективы. Произведения такого жанра, являвшие собой или включавшие в себя в качестве ключевого элемента «рассказ о происхождении народа» («origo gentis»), появлялись на протяжении Средневековья в разных странах «старшей» и «младшей» Европы от Остготского королевства VI в. (Кассиодор Сенатор) до Дании XIII в. (Саксон Грамматик). На этом фоне своеобразие начального русского летописания, по удачному определению А. А. Гиппиуса, состоит «в том, что на Руси эти общие “невизантийские” принципы реализовались в литературной среде, в целом ориентированной на византийские образцы и модели»[71 - Гиппиус А. А. У истоков древнерусской исторической традиции. С. 35.]. Замечая, что на раннем этапе формирования исторической традиции главным, если не единственным, таким образцом были кирилло-мефодиевские переводы библейских текстов, исследователь констатирует дальнейшее обращение русских летописцев к специфическим византийским моделям, называя этот процесс византинизацией первоначальной основы русского летописания[72 - Там же. С. 35–36.].

Совершенно очевидно при этом, что византинизация не сводилась к одним лишь заимствованиям тех или иных элементов книжного знания. Одним из главных следствий этого процесса явилось представление истории Русской земли в характерной для византийской хронографии и апокалиптики «имперско-эсхатологической»[73 - Гиппиус А. А. Два начала Начальной летописи: к истории композиции Повести временных лет // Вереница литер. К 60-летию В. М. Живова. М., 2006. С. 84.] перспективе. Наиболее ярко следование этой перспективе выразилось в привязке «начала Русской земли» к началу правления византийского императора Михаила III (842–867 гг.), ошибочно отнесенному в НПЛмл к 854 г., а в ПВЛ – к 852 г. Основывавшаяся на заимствованном из византийского хронографа известии о походе народа русь на Константинополь (случившемся, как известно, в 860 г. и закончившемся крещением новоявленных варваров патриархом Фотием) эта хронологическая привязка была нужна летописцу не просто для определения исходной точки русской истории – прежде всего она позволяла вписать новый варварский народ в историю универсальной христианской империи.

Этому имперско-эсхатологическому видению истории народа русь, которого, по мнению Гиппиуса, придерживался прежде всего автор отразившегося в НПЛмл Начального свода, исследователь справедливо противопоставляет так называемое «космографическое введение» ПВЛ, в котором дана широкая панорама этнической истории Восточной Европы, говорится о расселении разных славянских групп, включая киевских полян, а корни единого славянского народа прослеживаются до времен сыновей Ноя[74 - «Этот этногенетический интерес составителю Начального свода был чужд, история избранной Богом в “последние времена” Русской земли для него не нуждалась в предыстории – ее естественнее было начать с чистого листа, в момент первого появления руси у стен Константинополя» (Гиппиус А. А. Два начала Начальной летописи: к истории композиции «Повести временных лет» // Вереница литер. К 60-летию В. М. Живова. М., 2006. С. 82).]. Отразившаяся в этой части ПВЛ артикуляция славянской этногенетической традиции действительно контрастирует с описанной выше империоцентричной оптикой, максимально сближая в этом плане русскую летопись с классическими европейскими произведениями жанра «origo gentis». Вместе с тем не стоит забывать, что мотивы, весьма характерные для европейских «origo gentis» и «origo regni», обнаруживаются не только в летописном рассказе о происхождении славян, но и в таких общих для НПЛмл и ПВЛ сюжетах, как история об основании Киева тремя братьями Кием, Щеком и Хоривом, служившая в том числе целям исторической репрезентации полянской общности, и, конечно, рассказ о призвании трех варяжских князей – событии, положившем, согласно летописцу, начало образованию Русской земли.

Присутствие элементов двух вышеобозначенных подходов в одном и том же источнике, будь то реконструируемый на основе НПЛмл Начальный свод или ПВЛ, разумеется, не является чем-то странным, но, напротив, естественным образом отражает генезис русского исторического сознания на пересечении двух существовавших практик структурирования прошлого, которые условно могут быть определены как имперская универсалистская и этноцентрическая практики. В то время как первая практика была целиком и полностью заимствована из Византии, генезис второй более сложен и до конца не ясен. Здесь могли сказаться и влияние византийских источников, нередко в тех или иных целях проявлявших внимание к варварам и описывавших их историю на манер античной этнографии, и культурные импульсы из стран латинской (особенно «младшей») Европы, и, наконец, общие социокультурные корни раннесредневекового кельтско-германско-славянского варварского мира, способствовавшие продуцированию в разных его частях схожих форм социального знания[75 - О понятии «социальное знание» см.: Эксле О. Г. Действительность и знание: Очерки социальной истории Средневековья. М., 2007. С. 23–38.]. Осознавая всю сложность и гетерогенность этноисторических воззрений русского летописца, сфокусируемся лишь на тех сюжетах ПВЛ, которые обнаруживают наибольшее сходство с теми матрицами исторического воображения, которые реализовывались в средневековых текстах жанра «origo gentis».

«Origo gentis Sclavorum»

Одной из наиболее важных черт картины мира автора ПВЛ, справедливо отмечаемой многими исследователями, является его ярко выраженное славянское самосознание, сопряженное с представлением о славянах как о едином народе, имеющем общее происхождение и общую историческую судьбу[76 - Толстой Н. И. Этническое самопознание и самосознание Нестора Летописца, автора «Повести временных лет» // Из истории русской культуры. Т. I (Древняя Русь). М., 2000. С. 441–447; Живов В. М. Об этническом и религиозном самосознании Нестора Летописца // Живов В. М. Разыскания в области истории и предыстории русской культуры. М., 2002. С. 170–186; Ведюшкина И. В. Формы проявления коллективной идентичности в Повести временных лет // Образы прошлого и коллективная идентичность в Европе до начала Нового времени. М., 2003. С. 286–310. – О «славянском этноцентризме» летописца см. также: Пузанов В. В. Восприятие межэтнических противоречий в Повести временных лет: К вопросу об особенностях фольклорной и книжной традиции // Rossica Antiqua: Исследования и материалы. 2006. СПб., 2006. С. 89–90.]. На страницах ПВЛ это представление летописца отразилось прежде всего в так называемом космографическом введении, содержащем подробный и красочный рассказ о происхождении и древнейшей истории славян, а также в тематически связанной с ним летописной статье 898 г., где повествуется о создании Кириллом и Мефодием славянской письменности[77 - ПВЛ. С. 7–12, 15–16.].

При этом необходимо сразу отметить, что славянское самосознание, столь ярко проявившееся на страницах ПВЛ, никоим образом не являлось случайным эпизодом, порожденным западничеством или, напротив, греческой ученостью летописца, а было вполне естественным порождением его социального знания, сформировавшегося в условиях реально существовавшего на момент создания летописи культурного единства христианского славянского мира. Говоря о культурных связях Руси со славянскими землями, следует особо выделить интегрирующую роль кирилло-мефодиевского наследия, в первую очередь старославянского языка, способствовавшего формированию общего культурного пространства[78 - См.: Турилов А. А., Флоря Б. Н. Христианская литература у славян в середине X – середине XI в. и межславянские культурные связи // Христианство в странах Восточной, Юго-Восточной и Центральной Европы на пороге второго тысячелетия. М., 2002. С. 398–458; Полывянный Д. И. Западный вектор кирилло-мефодиевского славянства и Русь в X в. // Русин. 2018. Вып. 51, № 1. С. 65–78.]. Неслучайно облик христианской цивилизации ранней Руси демонстрирует значительное сходство с тем, что в X–XI вв. наблюдалось именно в тех странах, которые унаследовали культурную традицию Великой Моравии, то есть в первую очередь в Чехии и Болгарии. Так, на Руси получила широкое распространение славянская письменность (не только кириллица, но и глаголица[79 - Как показывают новейшие исследования, во второй половине XI – первой половине XII в. важным центром глаголической письменности, не только в пределах Руси, но и в целом в славянском мире, был Новгород на Волхове (Михеев С. М. 22 древнерусских глаголических надписи-граффити XI–XII веков из Новгорода // Slovo: Casopis Staroslavenskoga instituta u Zagrebu. Zagreb, 2012. Sv. 62. S. 63–99).]), пользовался особым почитанием св. Климент Римский[80 - Назаренко А. В. «Слово на обновление Десятинной церкви», или к истории почитания святителя Климента Римского в Древней Руси. М.; Брюссель, 2013; Карпов А. Ю. Древнейшие русские сочинения о св. Клименте Римском // Карпов А. Ю. Исследования по истории домонгольской Руси. М., 2014. С. 8–129; Pac G. Kult swietych a problem granicy miedzy chrzescijanstwem zachodnim i wschodnim w Europie Srodkowo-Wschodniej X–XII wieku // Granica wschodnia cywilizacji zachodniej w sredniowieczu. Warszawa, 2014. S. 401–409.], культ которого был характерен, в частности, для Чехии (где он утвердился вследствие кирилло-мефодиевской миссии), сложился культ святых князей-страстотерпцев Бориса и Глеба, находящий ближайшую аналогию в чешском культе св. Вацлава[81 - Парамонова М. Ю. Святые правители Латинской Европы и Древней Руси: Сравнительно-исторический анализ вацлавского и борисоглебского культов. М., 2003.], почитавшегося также и на Руси[82 - Pac G. Kult swietych… S. 417–420.]. В 996 г. князем Владимиром[83 - Судя по имеющимся данным, Киевская митрополия Константинопольского патриархата была учреждена лишь на исходе правления Владимира, если не позже (Назаренко А. В. О времени учреждения Киевской митрополии (современное состояние проблемы) // Русь эпохи Владимира Великого: государство, церковь, культура. М.; Вологда, 2017. С. 130–175). Как выглядела при этом первоначальная церковная организации «державы Владимира», остается не вполне ясным. Попытку доказать существование в это время «непризнанной автокефалии» см.: Костромин К. А., прот. Конфессиональная поликультурность Киевской Руси начала XI века // Древняя Русь: во времени, в личностях, в идеях. Вып. 3. СПб., 2015. С. 48–75.] для воздвигнутой им в Киеве церкви Успения Богородицы была введена характерная для Чехии и Польши форма материального обеспечения церкви – десятина от княжеских доходов[84 - Костромин К. А., прот. Происхождение древнерусской церковной десятины и западноевропейские аналоги // Древняя Русь: во времени, в личностях, в идеях. СПб.; Казань, 2014. С. 35–62; Назаренко А. В. Князь Владимир Великий. Креститель, строитель, небесный охранитель Руси (опыт общедоступного научного изложения). М., 2020. С. 56, 123.]. Все перечисленное позволяет говорить о существовании в X–XI столетиях единого культурного пространства христианского славянского мира (Slavia Christiana)[85 - Концепт обоснован В. М. Живовым (см.: Живов В. М. Slavia Christiana и историко-культурный контекст Сказания о русской грамоте // Из истории русской культуры. Т. I (Древняя Русь). М., 2000. С. 552–585), по словам которого, Slavia Orthodoxa и Slavia Romana образуются в последние годы XI – начале XII столетия в результате разделения на части существовавшей до того Slavia Christiana, вызванного расколом 1054 г. и последующим стремлением привести религиозную и культурную жизнь в соответствие с противостоянием Константинополя и Рима» (Там же. С. 574–575). ПВЛ была, таким образом, создана на излете существования этой единой славянской христианской культурной общности.], еще не распавшегося на западный (римско-славянский) и восточный (греко-славянский) сегменты.

Вместе с тем, согласно преобладающему в историографии мнению, во фрагментах летописного текста, посвященных происхождению славян и славянской письменности, отразился более ранний источник, включенный в летописный свод на этапе создания ПВЛ. А. А. Шахматов, впервые выдвинувший данную гипотезу на основании осуществленного им текстологического изучения ПВЛ, предложил именовать этот гипотетический славянский источник «Сказанием о преложении книг на славянский язык». На основании содержащихся в нем сведений исследователь приписывал «Сказанию» западнославянское (моравское или чешское) происхождение и был склонен датировать его создание эпохой, когда в славянских землях, находившихся в юрисдикции Римской церкви, стала создаваться угроза для использования в богослужении славянского языка[86 - Шахматов А. А.: 1) Сказание о преложении книг на славянский язык // Jagic-Festschrif. Zbornik u slavu Vatroslava Jagica. Berlin, 1908. C. 171–178; 2) Повесть временных лет и ее источники // Труды Отдела древнерусской литературы (далее – ТОДРЛ). Т. 4. М.; Л., 1940. С. 80–92.]. Хотя идея Шахматова об использовании древнерусским летописцем «Сказания о преложении книг на славянский язык» в своем общем виде была поддержана многими исследователями, происхождение, состав и датировка этого гипотетического источника (в широких хронологических пределах X – конца XI в.) стали предметом непрекращающейся дискуссии[87 - Историю вопроса см.: Кралик О. Повесть временных лет и легенда Кристиана о святых Вячеславе и Людмиле // ТОДРЛ. Т. 19. М.; Л., 1963. С. 177–207; Рогов А. И. Великая Моравия в письменности Древней Руси // Великая Моравия, ее историческое и культурное значение. М., 1985. С. 269–281; Флоря Б. Н. Сказание о преложении книг на славянский язык. Источники, время и место написания // Byzantinoslavica. 1985. Т. 46 (1). С. 121–130; Свердлов М. Б. К истории великоморавской культурной традиции на Руси конца XI – начала XII в. // Петербургский исторический журнал. 2015. № 3. С. 10–21.], в ходе которой, наряду с развитием многообещающей гипотезы о создании первоначального текста «Сказания» в важном очаге кирилло-мефодиевской традиции – бенедиктинском Сазавском монастыре в Чехии[88 - Флоря Б. Н. Сказание о преложении книг на славянский язык. С. 121–130. – О роли монастырей кирилло-мефодиевской традиции как главных трансляторов концепции единой славянской этничности в раннее Средневековье см.: Avenarius A. Byzantskа kult?ra v slovanskom prostred? v VI. – XII. storoc?. Bratislava, 1992; Homza M. Strednа Eurоpa I: Na zaciatku stredoveku. Bratislava, 2014.], имевшем с Русью довольно тесные связи, – высказывались и вполне резонные скептические замечания в адрес правомерности отнесения к «Сказанию» сведений о расселении славян из космографического введения ПВЛ[89 - См.: Рыбаков Б. А. Древняя Русь: Сказания. Былины. Летописи. М., 1963. С. 231–235. – В последнее время исследователями были высказаны интересные соображения о возможности существования иных, не связанных со «Сказанием», истоков сведений ПВЛ о расселении славян. Так, В. Я. Петрухин обратил внимание на сходство перечня славянских народов, содержащегося в космографическом введении ПВЛ, с информацией раннесредневекового еврейского источника – книги «Иосиппон», чей славянский перевод, возможно, был известен киевскому летописцу (Петрухин В. Я. Славяне и Русь в «Иосиппоне» и «Повести временных лет». К вопросу об источниках начального русского летописания // Славяне и их соседи. Вып. 5: Еврейское население в Центральной, Восточной и Юго-Восточной Европе. Средние века – новое время. М., 1994. С. 44–56). Текстологические изыскания, проведенные А. А. Гиппиусом, навели ученого на мысль, что космографическое введение, отсутствовавшее в Начальном своде 1090-х гг., наличествовало уже в летописном своде 1070-х гг. (так называемый «Никоновский свод») и впоследствии было восстановлено автором ПВЛ. Попутно исследователь высказал догадку, что комплекс известий о западных славянах мог появиться в Никоновском своде в связи с польскими связями Изяслава Ярославича и браком Святополка Изяславича с дочерью чешского князя Спытигнева I (Гиппиус А. А. Два начала Начальной летописи: к истории композиции «Повести временных лет» // Вереница литер. К 60-летию В. М. Живова. М., 2006. С. 76–77).].

При всей перспективности текстологических поисков, несомненно, способных приоткрыть завесу над тайной появления тех или иных элементов летописного рассказа о происхождении славян, не стоит забывать, что в целом этот рассказ является отражением того самого социального знания, которое являлось отражением вышеупомянутого культурного единства Slavia Christiana. Поэтому трудно не согласиться с Б. А. Рыбаковым, резонно предостерегавшим историков от того, чтобы возводить к некоему письменному источнику любое упоминание о западных и южных славянах в древнерусской летописи[90 - Рыбаков Б. А. Древняя Русь: Сказания. Былины. Летописи. М., 1963. С. 232.]. Здесь, наверное, нелишне напомнить, что постулируемое летописцем единство славянского мира не было лишь изобретением кирилло-мефодиевских книжников. Торговые контакты между Киевом, Краковом и Прагой, осуществлявшиеся по «пути из немец в хазары»[91 - Назаренко А. В. Древняя Русь на международных путях: Междисциплинарные очерки культурных, торговых и политических связей IX–XII вв. М., 2001. С. 71–112.] и способствовавшие приобретению славофонными сообществами знаний друг о друге, существовали задолго до Крещения Руси[92 - О возможности раннего (до крещения 988 г.) приобщения Руси к кирилло-мефодиевскому славянскому «койне» через интенсивные торговые контакты с Прагой см.: Полывянный Д. И. Западный вектор кирилло-мефодиевского славянства… С. 65–78.], не говоря уж о том, что этнографическая граница между западными и восточными славянами в верховьях Сана и Буга была не столько наследием племенного периода, сколько результатом формирования и экспансии политических структур Рюриковичей и Пястов, поделивших между собой некогда единые или близкие друг другу племена[93 - Parczewski M. Poczatki ksztaltowania sie polsko-ruskiej rubiezy etnicznej w Karpatach. U zrоdel rozpadu Slowianszczyzny na odlam wschodni i zachodni. Krakоw, 1991.].

Поэтому, несколько абстрагируясь от современных текстологических изысканий, попробуем прежде всего распознать в летописном рассказе о происхождении и расселении славян логику, определявшуюся этим социальным знанием. В первую очередь необходимо подчеркнуть, что сами по себе мотивы прародины народа и его миграции на новое место жительства, как показывает сравнительное изучение этногенетических мифов, являлись ключевыми элементами структурно организованной репрезентации прошлого под углом зрения этнического дискурса. Следовательно, весь летописный рассказ о древнейшей истории славян может быть осмыслен как характерная для средневекового историописания этногенетическая легенда, что вполне оправдывает условное определение «Origo gentis Sclavorum», которое счел возможным дать этому рассказу словацкий медиевист М. Хомза[94 - Homza M. Strednа Eurоpa I. S. 21–22.].

Сюжет о миграции славян со своей прародины, которую летописец локализует на Среднем Дунае (о чем будет сказано ниже), оказывается встроенным в летописи в более широкую историческую перспективу, начинающуюся с традиционного для средневековой историографии сообщения об уделах (жребиях) трех сыновей Ноя – Сима, Хама и Иафета (Афета). Описание каждого из уделов содержит подробные перечни народов, в которых отразилось использование летописцем византийских хронографических источников[95 - Ведюшкина И. В.: 1) Этногеографическое введение «Повести временных лет»: особенности композиции // Восточная Европа в древности и средневековье: Спорные проблемы истории. М., 1993. С. 12–14; 2) Этногенеалогии в Повести временных лет // Древнейшие государства Восточной Европы. Материалы и исследования: 2002 год. Генеалогия как форма исторической памяти. М., 2004. С. 56–60; Мельникова Е. А. «Этногеографическое введение» Повести временных лет: Пространственная ориентация и принципы землеописания // Живая старина. 1995. № 4. С. 45–48.], в первую очередь славянских переводов Хроники Георгия Амартола и Хроники Иоанна Малалы[96 - См. подробно: Вилкул Т.: 1) Повесть временных лет и Хронограф // Palaeoslavica. 2007. Т. XV, № 2. С. 56–116; 2) Заимствования из Хроники Иоанна Малалы в Повести временных лет // Историография и источниковедение отечественной истории. М.; СПб., 2014. С. 9–34. (Вып. 7. Историческое повествование в средневековой России. К 450-летию Степенной книги)]. Задача летописца при обращении к византийскому историописанию состояла, однако, не просто в обеспечении общей исторической канвы своего рассказа, но и в определении конкретного исторического места славян среди других древних и современных ему народов. Так, уже при перечислении земель, составивших жребий Иафета, летописец – впервые в тексте космографического введения – упоминает словен: в перечне они помещены между Иллириком и Лухитией, то есть областью древнего македонского Лихнида – средневекового Охрида. Подобная локализация словен соответствует информации, восходящей, как считается, к «Сказанию о преложении книг» летописной статьи 898 г., где в сообщении о миссии апостола Павла в Иллирике говорится, что именно там первоначально жили словене. Таким образом, использовав некую древнюю традицию о проживании словен в Иллирике, летописец включил словен в перечень народов, восходящий в данном случае к хронике Георгия Амартола.

Следующее упоминание о словенах, в полном соответствии с общепринятой последовательностью презентации истории народов, основанной на Библии, содержится в рассказе о разделении языков, последовавшем после строительства Вавилонской башни. Летописец снова упоминает уделы трех сыновей Ноя, на сей раз определяя их по сторонам света, после чего сообщает: «От сихъ же 70 и 2 языку бысть языкъ слов?нескъ, от племени Афетова, нарци, еже суть слов?не»[97 - ПВЛ. С. 8.]. Хотя в историографии давно установлено, что нарцами здесь именуются норики, то есть жители римской провинции Норик (что, очевидно, отражает знакомство летописца или его источника с памятником, подобным хронике Ипполита Римского или Пасхальной хронике, где также фигурирует этот народ, упоминаемый в перечне 72 народов вслед за паннонцами[98 - Ведюшкина И. В. «Нарцы еже су ть словене» // Восточная Европа в древности и средневековье. М., 1998. С. 13–16; Вилкул Т. Толковая Палея и Повесть временных лет. Сюжет о «разделении язык» // Ruthenica. 2007. Т. VI. С. 56; Петрухин В. Я. Русь в IX–X веках. От призвания варягов до выбора веры. М., 2014. С. 29–32.]), источник отождествления нориков со словенами остается неясным[99 - При обсуждении этого отождествления в историографии нередко обращалось внимание на соседство славян (Sclavus) и нориков (Nara) в числе народов Паннонии, упоминаемых в эпитафии Мартина Турского, написанной, как считалось, в VI столетии епископом Браги (Свев-ское королевство) Мартином (Иванов С. А. Мартин Бракарский // Свод древнейших письменных известий о славянах: в 2 т. Т. I (I–VI вв.). М., 1991. С. 357–360), однако сама по себе данная параллель мало что проясняет. Недавно текст эпитафии был отнесен к IX в.: Curta F. Pseudo-Martin of Braga and the Slavs: A Re-examination of the Poem In Basilica // «Omnium magistra virtutum». Studies in Honour of Danuta R. Shanzer. Turnhout, 2022. P. 115–139.]. Остается только констатировать, что такое уподобление в целом хорошо вписывается в локализацию летописцем славянской прародины послебиблейского периода, к описанию местоположения которой автор переходит сразу после упоминания о нарцах.

Переходя к следующему, послебиблейскому, периоду своего исторического повествования о славянах, летописец сообщает: «По мноз?хъ же времян?х с?ли суть слов?ни по Дунаеви, гд? есть ныне Угорьска земля и Болгарьска»[100 - ПВЛ. С. 8.]. Если местоположение «Угорской земли», под которой, несомненно, подразумевалось современное автору Венгерское государство, охватывавшее в то время почти всю территорию Карпатской котловины, не вызывает вопросов, то значение термина «Болгарская земля» нуждается в уточнении, так как ко времени составления ПВЛ прошло уже почти 100 лет с момента исчезновения Болгарского государства с политической карты Европы.

Как недавно показал сербский исследователь П. Коматина, проанализировав обширный массив свидетельств о Болгарии греческих, латинских и славянских источников XI–XII вв., в эту эпоху Болгарией именовалась исключительно территория Охридской архиепископии. Причем представление о границах Болгарии, обусловленных длительным вхождением тех или иных епархий в церковную юрисдикцию Охрида, обладало относительной устойчивостью[101 - Коматина П. Поjам Бугарске у XI и XII веку и териториjа Охридске архиепископиjе // Византиjски свет на Балкану. Кн. I. Београд, 2012. С. 41–56.]. Исходя из этого, можно сделать вывод, что вопреки традиционным для историографии представлениям в пределы той части славянской прародины, которая в период составления ПВЛ находилась в составе «Болгарской земли», едва ли могли включаться области Нижнего Подунавья, входившие в раннее Средневековье в состав Первого Болгарского царства: византийские источники XI–XII столетий эти территории обозначали понятием «Мизия», а не «Болгария»[102 - Коматина П. Поjам Бугарске у XI и XII веку и териториjа… С. 46–47.]. Следовательно, в регионе Подунавья летописная Болгарская земля могла охватывать лишь области находившихся здесь четырех епархий Охридской архиепископии – Сремской, Белградской, Браничевской и Видинской.

Весьма важным в связи с этим представляется и то, что, если не считать составляющего совершенно особый эпизод в этногеографическом введении ПВЛ рассказа о путешествии апостола Андрея Первозванного (в котором район Новгорода, в соответствии с летописным известием о поселении на озере Ильмень сохранивших свое древнее название словен с Дуная, именуется «Словенской землей»)[103 - Летописное сказание об Андрее Первозванном многократно анализировалось в историографии, поэтому ограничимся ссылками лишь на новейшие работы: Петров Н. И. Святой апостол Андрей Первозванный: путешествие «по Днепру горе». Историко-археологические разыскания. СПб., 2010; Введенский А. М. Время внесения в летопись легенды об Андрее Первозванном и ее состав // Rossica antiqua: Исследования и материалы. Вып. 2 (6). СПб., 2012. С. 3–23; Грузнова Е. Б. Об особенностях изучения летописного предания об апостоле Андрее // Древняя Русь: во времени, в личностях, в идеях. Вып. 5. СПб., 2016. С. 323–338; Костромин К. А., прот.: 1) К вопросу об авторе летописного сказания об апостоле Андрее // Христианское чтение. 2015. № 6. С. 22–38; 2) Фольклор и легенда – от сюжета к смыслу: к вопросу о характере летописного сказания об апостоле Андрее // Древняя Русь: во времени, в личностях, в идеях. Вып. 6. СПб., 2016. С. 294–300.], понятие Словенской земли, то есть страны славян, летописец использует именно к очерченной выше территории Среднего Подунавья[104 - См.: Vere?ovа N. Povest vremennych let a jej koncepcia Slovienskoj zemli // Historia Nova. Vol. II: ?t?die k jubileu Pavla Jozefa ?afаrika. Bratislava, 2011. S. 12–20.]. Впервые это этногеографическое обозначение среднедунайского региона используется летописцем в историческом экскурсе, следующем уже после рассказов о расселении славян, путешествии Андрея Первозванного, основании Киева и описания расселения современных летописцу славянских и неславянских народов Восточной Европы. Возвращаясь, таким образом, спустя много времени к дунайским славянам, летописец сообщает о приходе на Дунай болгар, затем белых угров: «Слов?ньску же языку, яко же рекохомъ, живущю на Дунаи, придоша от скуфъ, рекше от козаръ, рекомии болгаре и с?доша по Дунаеви, и нас?лници слов?ном быша. Посемъ придоша угри б?лии, и насл?диша землю слов?ньску. Си бо угри почаша быти при Ираклии цари, иже находиша на Хоздроя, царя перьскаго. Въ си же времяна быша и обри, иже ходиша на Ираклия царя и мало его не яша»[105 - ПВЛ. С. 10.].

Исследования процитированного фрагмента давно показали, что комплекс включенных в него исторических сведений (об обрах, уграх, Хосрове и Ираклии) был почерпнут летописцем из славянского перевода хроники Георгия Амартола. К этому же источнику восходит и использованное летописцем при описании происхождения болгар выражение «рекше от козаръ»[106 - Шахматов А. А. Повесть временных лет и ее источники. С. 45–46.]. Не менее важным является то обстоятельство, что сходное описание водворения болгар на Дунае содержится в другом письменном памятнике – «Повести полезной о латинах», написанной предположительно в XII столетии. В свое время А. А. Шахматов выдвинул гипотезу, согласно которой «Повесть полезная о латинах», так же как и ПВЛ, при описании древнейшей истории славян опиралась на «Сказание о преложении книг на славянский язык». Однако в последнее время болгарским исследователем А. Николовым было высказано убедительное мнение, согласно которому ПВЛ заимствовала информацию о болгарах напрямую из «Повести полезной о латинах», правда, существенно модифицировав при этом ее содержание[107 - Николов А. «И населници словеном быша»: замечания к интерпретации сведения «Повести временных лет» о поселении болгар среди дунайских славян // ?????????. М., 2012. С. 266–267.]. Дело в том, что в этом памятнике, в отличие от ПВЛ, сообщается об овладении болгарами Мизией и расселении их родов к западу до Иллирика. Как видно, географическая номенклатура «Повести полезной о латинах» находится в полном соответствии с византийскими географическими представлениями, что совсем неудивительно: по мнению А. Николова, она была переводом с греческого, созданным на Балканах в конце XI или самом начале XII в.[108 - Там же. С. 266.] Как считает болгарский исследователь, превратить болгар в «насельников» в славянской земле побудило древнерусского летописца упоминание в тексте Иллирика, который в летописной статье 898 г. локализуется в Словенской земле[109 - Там же. С. 267.].

Собственно статья 898 г., основное содержание которой посвящено изобретению славянской письменности Кириллом и Мефодием, продолжает рассказ об исторических судьбах дунайских славян, начатый в космографическом введении. При этом история Словенской земли на Среднем Дунае снова тесно связывается летописцем с событиями в Восточной Европе, что хорошо видно уже в начальном пассаже статьи: «Идоша угре мимо Киевъ горою, еже ся зоветь нын? Угорьское, и пришедше къ Дн?пру, сташа вежами; б?ша бо ходяще, яко и половци. И пришедше от въстока и устремишася чересъ горы великыя, иже прозвашася горы Угорьскыя, и почаша воевати на живущая ту. С?дяху бо ту преже словене и волохове, переяша землю словеньску. Посемъ же угре прогнаша волохы, и насл?диша землю ту, и с?доша съ словеньми, покоривше я подъ ся. И оттол? прозвася земля Угорьска. И начаша воевати угре на Гр?кы, и пополниша землю Фрачьскую и Македоньску доже и до Селуня. И начаша воевати на Мораву и на Чехы. Б? бо единъ языкъ слов?н?скъ: слов?н?, иже с?дяху по Дунаю, ихъже прияша угре, и морава, и чеси, и ляхов?, и поляне, яже нын? зовемая русь. Симъ бо п?рв?е положены книгы морав?, яже и прозвася грамота словеньская, яже грамота е в Руси и в болгарехъ дунайскых»[110 - ПВЛ. С. 15.].

Содержащиеся в приведенном пассаже известия о волохах, которые «прияша землю словеньску», и уграх, которые изгнали волохов и «наследиша землю ту», многократно и тщательно анализировались в историографии. При сохраняющейся дискуссионности вопроса об источнике этих сведений практически всеми исследователями признается, что они хорошо отражают этнополитическую историю Карпатской котловины в конце VIII–IX в. – сначала господство франков (волохов) в Паннонии, а затем занятие ее территории венграми. Таким образом, географическая привязка фигурирующей здесь Словенской земли (Карпатская котловина или по крайней мере ее западная часть – Паннония) не вызывает сомнений. Данный вывод необходимо сопоставить с дальнейшим рассказом этой же летописной статьи о кирилло-мефодиевской миссии в Моравии и Паннонии, в котором славянские правители Ростислав, Святополк и Коцел совокупно именуются князьями Словенской земли. Следовательно, под Словенской землею здесь подразумевается пространство трех славянских княжеств, расположенных в Среднем Подунавье, – Моравского (Ростислав), Нитранского (Святополк) и Паннонского (Коцел).

Казалось бы, то обстоятельство, что Словенская земля в летописной статье 898 г. включает в себя те политические образования, на территории которых разворачивалась деятельность Кирилла, Мефодия и их учеников, может быть расценено как свидетельство сугубо книжного характера понятия «Словенская земля», а именно его возникновения под воздействием кирилло-мефодиевской агиографии. В свою очередь предполагаемое совпадение территории Словенской земли из летописной статьи 898 г. с областью первичного обитания словен на Дунае, обрисованной в космографическом введении, может даже навести на мысль, что и сама этногенетическая концепция летописца возникла под впечатлением от знакомства с паннонскими житиями свв. Кирилла и Мефодия. Похожую идею недавно высказал А. П. Толочко: ввиду того, что в ПВЛ представление о существовании единого славянского народа неразрывно связано с обладанием этим народом особой письменностью, источником представлений летописца о Словенской земле в Подунавье исследователь счел письменные памятники кирилло-мефодиевского круга[111 - Толочко А. П. Очерки начальной Руси. С. 74–77.].

Между тем еще Н. К. Никольским было справедливо замечено, что содержащийся в ПВЛ рассказ о расселении славян с Дуная обнаруживает сходство с картинами ранней славянской истории, изображенными в памятниках средневекового историописания Центральной Европы[112 - Никольский Н. К. Повесть временных лет как источник для истории начального периода русской письменности и культуры. К вопросу о древнейшем русском летописании. Л., 1930. С. 77.]. Так, в «Баварской хронике императоров и пап», написанной в конце XIII в. и характеризующейся повышенным вниманием к истории славянских народов, сообщается о том, что предки чехов и поляков обрели новые земли для поселения, выйдя с территории Венгрии, откуда они якобы были изгнаны византийским императором Юстинианом II[113 - Chronicon imperatorum et pontifcum Bavaricum / ed. by G. Waitz // Monumenta Germaniae Historica. Scriptores. Bd. XXIV. [s. l.], 1879. S. 220–225.]. В качестве прародины славян Паннония эксплицитно фигурирует в Великопольской хронике[114 - «Великая хроника» о Польше, Руси и их соседях XI–XIII вв. / пер. Л. М. Поповой; под ред. B. Л. Янина; вступ. ст. и коммент. Н. И. Щавелевой. М., 1987. С. 52.], вводная часть которой («Пролог»), содержащая подробный и насыщенный деталями рассказ о происхождении и расселении славян, была создана во второй половине XIV в. К сожалению, в современной историографии так и не удалось выяснить корни этногенетических представлений упомянутых баварского и польского авторов, а в одной из последних работ, посвященных «Прологу» Великопольской хроники, даже высказывается мнение, что в качестве прародины славян Паннония в этом памятнике появилась под влиянием ПВЛ[115 - Grzesik R. Panonia kolebka Slowian? O pewnej koncepcji etnogenetycznej // Kultura, literatura oraz mysl flozofczna Slowian Wschodnich i Poludniowych w powiazaniach, wzajemnych oddzialywaniach. Bydgoszcz, 2012. S. 99–107. (XVI Musica Antiqua Europae Orientalis. Acta Slavica)], что маловероятно. Для нас, однако, важно подчеркнуть, что о каком-либо влиянии на эти памятники кирилло-мефодиевской агиографии говорить явно не приходится, что свидетельствует об отражении в них независимой традиции, происхождение которой остается неизвестным.

Не менее важным является присутствие в письменных памятниках Центральной Европы представления о Карпатской котловине как о стране славян, совершенно сходного с тем, что наблюдается в ПВЛ. Наиболее ранним среди памятников, содержащих такое представление, является «Венгерско-польская хроника», созданная в 1220–1230-х гг. при дворе герцога Хорватии Коломана, брата венгерского короля Белы IV[116 - Homza M. Uhorsko-polskа kronika: nedocenen? pramen k dejinаm strednej Eurоpy. Bratislava, 2009.]. Наблюдаемое в «Венгерско-польской хронике» использование понятия «Склавония» для обозначения всей территории Карпатской котловины находит прямое соответствие в использовании в ПВЛ для обозначения этой же территории термина «Словенская земля». На это обстоятельство обратил внимание М. Хомза, справедливо заметив, что само известие «Венгерско-польской хроники» о том, как первый король венгров Аквила переименовал Склавонию в Венгрию[117 - В хронике сказано, что внук Аквилы Бела вернулся из Аквилеи «в свою землю Склавонию, которую его дед назвал Венгрией» («in terram suam Sclavoniam, quam atavus suus Ungariam apellavit»). См.: Homza M. Uhorsko-polskа kronika: nedocenen? pramen k dejinаm strednej Eurоpy. Bratislava, 2009. S. 132.], побуждает вспомнить сообщение летописной статьи 898 г., где говорится, что после того как венгры изгнали «волохов» и унаследовали Словенскую землю, последняя стала именоваться Венгрией[118 - Ibid. S. 41–43.]. В условиях отсутствия более ранней письменной традиции, которая бы могла повлиять на присутствие практически одинаковых этногеографических представлений в двух никак не связанных друг с другом письменных памятниках, остается считать, что эти представления были отражением этноисторических реалий раннего Средневековья, а именно зоны первичного распространения славянской идентичности в Среднем Подунавье, за пределами которой обозначение «словене» как элемент обиходной этносоциальной категоризации славофонного населения первоначально не использовалось[119 - О районе первичного распространения славянской (словенской) идентичности в Европе, совпадавшем с пространством Среднего Подунавья, см.: Homza M.: 1) Niekolko tеz k pociatkom slovenskеho etnika // Studia Academica Slovaca. 2002. Roc. 31. P. 285–295; 2) A few words about the identity of the Slavs, yesterday, today and tomorrow // Studia Slavica et Balcanica Petropolitana. 2018. № 1 (23). Р. 3–41. Ср. также: Назин С. В. Еще раз о склавенах и антах, Мурсианском озере и городе Новиетуне // Византийский временник. Т. 103. М., 2019. C. 113–127.].

Очертив в этногеографическом введении пространство славянской прародины, совпадавшей, как мы могли убедиться, с пространством раннесредневековой «Словенской земли» в Среднем Подунавье, летописец переходит к сюжету о миграции (расселении) славян из «Словенской земли» на другие территории Центральной Европы (в земли будущих Чехии и Польши), а также в Восточную Европу. Этот сюжет, как уже отмечалось выше, необходимо рассматривать в качестве необходимого структурного элемента повествования о начале народа, то есть «origo gentis». Славофонные народы, населявшие на момент составления ПВЛ различные области Европы, неизменно рассматриваются летописцем как произошедшие из одного корня, то есть составляющие, по сути, один народ. То, что при этом эти народы имели разные названия, летописец объяснил тем, что, прибывая на новые места поселения, разные группы единого словенского народа принимали названия, образованные от названий рек и прочих географических обозначений: «И от т?х слов?нъ разидошася по з?мле и прозвашася имены своими, гд? с?дше на которомъ м?ст?»[120 - ПВЛ. С. 8.].

Вместе с тем расселение славян в представлении летописца было поэтапным. Первыми от древа единого словенского народа «отпочковались» мораване, чехи и ляхи, поселившиеся в областях, наиболее географически близких к Словенской земле, то есть к территории Карпатской котловины. В свою очередь от ляхов, чьи предки покинули пределы Словенской земли под давлением «волохов» (франков), произошли современные летописцу «лехитские» общности – поляне (поляки), мазовшане, поморяне и лютичи. Южнославянские народы (сербы, «белые» (по всей видимости, далматинские) хорваты, хорутане (карантанцы)) упомянуты летописцем отдельно, а наиболее подробно, что вполне ожидаемо, описано расселение славян на пространстве будущей Русской земли, приведшее к появлению таких общностей, как поляне, древляне, полочане, северяне и словене-новгородцы.

Картина расселения словен из этногеографического введения хорошо коррелирует и с процитированным выше фрагментом из летописной статьи 898 г., где, говоря о единстве славянского народа, летописец непосредственно перед киевскими полянами снова упоминает мораван, чехов и ляхов. Как справедливо заметил по этому поводу Н. К. Никольский, эти три славянских народа играют в летописном повествовании особую роль словенского ядра[121 - Никольский Н. К. Повесть временных лет… С. 81.]. Объяснение этой особенности летописного «origo gentis Sclavorum», на наш взгляд, так же, как и в случае со Словенской землей в Среднем Подунавье, следует искать в социальном знании, обусловленном историей реальных контактов между славофонными народами. В первую очередь здесь следует вспомнить, что мораване, чехи и лендзяне (к последнему названию восходит древнерусский этноним «ляхи»), были народами, входившими в IX столетии в состав Великой Моравии, а позднее, в середине X столетия, в состав унаследовавшей кирилло-мефодиевские традиции державы Пржемысловичей, которую с Киевом связывали интенсивные торговые контакты по упоминавшемуся выше пути «из немец в хазары». В связи с этим можно предположить, что само выделение летописцем мораван, чехов и ляхов в качестве древнейших ответвлений единого словенского народа было связано с политическим единством этих народов в период существования если не Великой Моравии, то по крайней мере державы Пржемысловичей, лишь в конце X в. утратившей свой контроль над проживавшими на востоке лендзянами[122 - Подробнее см.: Алимов Д. Е. «Пражская империя» и лендзяне: размышления о появлении славянской идентичности в Восточной Европе // Studia Slavica et Balcanica Petropolitana. 2018. № 2 (24). С. 21–48.]. Такая трактовка кажется привлекательной и в свете свидетельств раннесредневекового еврейского источника – книги «Иосиппон» (Х в.), где в перечне общностей, именуемых «славянами» («Склави»), фигурирует народ «Ляхин»[123 - Древняя Русь в свете зарубежных источников. Т. III: Восточные источники / сост. Т. М. Калинина, И. Г. Коновалова, В. Я. Петрухин; под ред. Т. Н. Джаксон, И. Г. Коноваловой, А. В. Подосинова. М., 2009. С. 173. – О славянских этнонимах в «Иосиппоне» см.: Рашковский Б. С. Книга Иосиппон, как источник по истории славян и некоторых других народов Восточной Европы // Славяноведение. 2009. № 2. С. 3–15.], который, как можно понять из перечня, был самым восточным славянским народом, известным еврейскому автору[124 - В. Я. Петрухин, обративший внимание на сходство перечней славянских общностей в «Иосиппоне» и ПВЛ, допускает использование летописцем славянского перевода еврейского источника. См.: Петрухин В. Я. Славяне и Русь в «Иосиппоне» и «Повести временных лет».].

Важным в связи с этим является и упоминание в процитированной выше фразе из статьи 898 г. в ряду общностей единого словенского народа киевских полян сразу вслед за ляхами. Если, согласно этногеографическому введению, от ляхов «прозвались» польские поляне, то в статье 898 года сразу вслед за ляхами следуют поляне киевские, то есть «поляне, яже нын? зовемая русь». По мнению В. Я. Петрухина, летописец в данном случае отождествил польских полян, упоминавшихся в использовавшемся им «Сказании о преложении книг» вслед за ляхами в числе народов ляшского корня, с киевскими полянами, чтобы объяснить появление на Руси славянской грамоты[125 - См.: Петрухин В. Я. Русь в IX–X веках… С. 214–216.]. Подобное объяснение выглядит логичным, но в свете допускаемых нами в летописном повествовании реминисценций эпохи существования многоплеменной державы Пржемысловичей можно, думается, допустить и другую интерпретацию соединения летописцем ляхов с киевскими полянами[126 - Отметим, что в историографии нередко высказывались разного рода догадки о проникновении великоморавских культурных традиций в Киев с запада (из Моравии и Чехии) еще до Крещения Руси, причем как отражение этих гипотетических великоморавских влияний некоторыми авторами (Н. К. Никольский, Х. Пашкевич, А. Г. Кузьмин) рассматривались и сведения летописного «origo gentis Sclavorum». Хотя подобные догадки и могут показаться беспочвенными, перемещение акцента на усвоение славянской идентичности и кирилло-мефодиевской традиции как части великоморавского и чешского социального знания в ходе торговых контактов делает данные догадки как минимум заслуживающими внимания. Новую, весьма интересную, хотя и сугубо гипотетическую, реконструкцию культурной славянизации правящей элиты Киева в X столетии недавно предложил М. Хомза. Словацкий исследователь не только допускает инфильтрацию представителей моравской элиты в Киев, но и приписывает выходцам из Великой Моравии, которых он соотносит с летописными «словенами», важную роль в происходивших в это время в Восточной Европе социокультурных процессах. См.: Homza M. Sv?toplukovskа imaginаcia a vznik starej Rusi // Slovensk? casopis historick?. 2021. Roc. 1. C. 1. S. 8–45.], усмотрев в ней рефлексию летописца на тему контактов Киева с ляхами (лендзянами) по пути «из немец в хазары»[127 - См.: Алимов Д. Е. «Пражская империя» и лендзяне. С. 38.].

Этногенетическая концепция летописца, предполагавшая видеть в киевских полянах (руси) «днепровское ответвление» единого словенского народа, позволила летописцу сконструировать и свою оригинальную концепцию приобщения словен-руси к христианской вере. Так, завершая свой рассказ о деятельности Кирилла и Мефодия в Словенской земле, летописец отмечает: «Посем же Коцел князь постави Мефодья епископа въ Пании, на столе святого Онъдроника апостола, единого от 70, ученика святого апостола Павла. Мефодий же посади 2 попа скорописца зело, и преложи вся книги исполнь от гречьска языка в словенеск 6-ю месяць, начен от марта месяца до двудесяту и 6-ю день октября месяца. Оконьчав же, достойну хвалу и славу Богу въздасть, дающему таку благодать епископу Мефодью, настольнику Анъдроникову. Тем же словеньску языку учитель есть Анъдроник апостолъ. В Моравы бо ходил и апостол Павелъ учил ту; ту бо есть Илюрик, его же доходил апостол Павел; ту бо беша словене первое. Тем же и словеньску языку учитель есть Павел, от него же языка и мы есмо Русь, темъ же и нам Руси учитель есть Павел, понеже учил есть языкъ словенеск и поставил есть епископа и намесника по себе Андроника словеньску языку. А словеньскый язык и рускый одно есть, от варяг бо прозвашася Русью, а первое беша словене; аще и поляне звахуся, но словеньская речь бе. Полями же прозвани быши, зане в поли седяху, а язык словенски един»[128 - ПВЛ. С. 16.].

Информация о поставлении по инициативе паннонского князя Коцела Мефодия епископом «на стол Андроника апостола» была, естественно, почерпнута летописцем из Паннонского жития св. Мефодия[129 - «Принял же его Коцел с великою честью и снова послал его к апостолику и (с ним) 20 мужей из именитых людей, чтобы посвятил ему его на епископство в Паннонии на стол святого Андроника апостола, (одного) из семидесяти, как и стало» (Флоря Б. Н. Сказания о начале славянской письменности. СПб., 2004. С. 189).]. Однако вся последующая конструкция, устанавливавшая связь между апостолом Павлом, Моравией, славянской прародиной в Иллирике и, наконец, полянами и русью, является оригинальной концепцией древнерусского историка. Первое, на что необходимо обратить внимание, – это то, что летописец установил связь между Мефодием и апостолом Павлом через фигуру преемника Павла апостола Андроника из числа 70 апостолов. О том, что апостол Павел, распространяя веру, «доходил до Иллирика», известно из Священного Писания (Рим. 15:19). Андроник же еще в раннесредневековой традиции фигурировал как епископ Паннонии[130 - В историографии «стол апостола Андроника» обычно отождествляли с Сирмием, однако эта традиция известна лишь применительно к Новому времени. См.: Betti M. The Making of Christian Moravia (858–882). Papal Power and Political Reality. Leiden; Boston, 2014. P. 194–203.]. Как мы видим, летописец дополнил эту информацию новыми элементами: во-первых, он локализовал Иллирик в пределах Словенской земли – поприща деятельности Кирилла и Мефодия; во-вторых, он сообщил, что именно в Ил-лирике первоначально, то есть, видимо, еще до образования среднедунайской Словенской земли, проживали славяне.

Как уже отмечалось выше, истоки традиции, связывавшие первоначальное место обитания славян с Иллириком, остаются не вполне ясными. Примечательно, однако, что представление о том, что славяне искони проживали на Балканах, являясь, таким образом, восприемниками апостольской проповеди, было свойственно в Средневековье отнюдь не только древнерусскому летописцу. Взгляда на историю христианизации славян, подобного тому, что отражен в ПВЛ, придерживались, к примеру, римские первосвященники. О том, что в папской курии славяне считались автохтонными жителями Балкан, воспринявшими христианство еще во времена Древнего Рима, позволяют судить письмо папы Иоанна VIII (872–882), адресованное «склавинскому» (видимо, сербскому) князю Мутимиру[131 - В письме Иоанна VIII, написанном в 873 г. вскоре после создания Паннонской архиепископии во главе с Мефодием, содержится призыв к Мутимиру вернуться «по примеру своих предков» под церковную юрисдикцию паннонского епископа (Documenta historiae chroaticae periodum antiquam illustrantia / Collegit, digessit, explicuit Dr F. Racki. Zagrabiae, 1877. P. 367–368). Так как поставление Мефодия паннонским епископом означало возрождение церковной организации, существовавшей в Античности, то из письма следует, что папа считал славян (сербов) автохтонными жителями Балкан, воспринявшими христианство в апостольские времена. См.: Мужич И. Sklavi(ni)-????????? и формирование хорватского народа на Балканах // Studia Slavica et Balcanica Petropolitana. 2008. № 2 (4). С. 74.], и письмо папы Иоанна X (914–928), адресованное правителям Хорватского и Захумского княжеств Томиславу и Михаилу, а также «всему клиру, жупанам и народу» этих стран[132 - В данном письме папа Иоанн Х, указывая на необходимость обучения славянских детей латинскому языку, напоминает, что «славянские страны были причислены к первым плодам апостольской и вселенской церкви» («Slavinorum regna in primitie apostolice et universalis ecclesie esse conumerata»), сравнивая при этом их обращение с обращением саксов при папе Григории (I?), произошедшем, по словам Иоанна Х, «в новое время» (Documenta historiae chroaticae periodum antiquam illustrantia. P. 189–190). Использованное в письме выражение «in primitie» хорватский ученый Р. Катичич убедительно объяснил восходящей к Ветхому Завету традицией ежегодного принесения в храм первых плодов урожая (Katicic R. Methodii doctrina // Slovo: casopis Staroslavenskog instituta u Zagrebu. 1986. Sv. 36. S. 30–34). Из этого следует, что далматинские славяне рассматривались папой как «первые плоды», принесенные Римской церкви.]. Судя по данным рескрипта папы Иннокентия IV, разрешившего в 1248 г. в ответ на запрос епископа хорватского города Сень Филиппа вести богослужение на славянском языке и использовать глаголические письмена в Сеньской епископии[133 - См.: Verkholantsev J. St. Jerome, Apostle of the Slavs, and the Roman Slavonic Rite // Speculum. 2012. Vol. 87. P. 37–61.], к этому времени в Хорватии уже существовала некая традиция, согласно которой изобретателем славянской азбуки (глаголицы) был Иероним Блаженный. Так как Иероним был уроженцем города Стридон, располагавшегося, по данным античных источников, на границе Далмации и Паннонии, эта традиция естественным образом вытекала из представления о славянах как об автохтонных жителях Иллирика[134 - Новейшее исследование, посвященное генезису и развитию этой «изобретенной традиции», см.: Verkholantsev J. Te Slavic Letters of St. Jerome: Te history of the legend and its legacy, or, How the translator of the Vulgate became an apostle of the Slavs. DeKalb, 2014.]. Наконец, можно вспомнить и известия чешского источника начала XIV в. «Так называемой хроники Далимила», согласно которой первоначальным местом проживания славян после Вавилонского столпотворения стали земли Иллирика, в том числе Хорватия, откуда в Богемию якобы и пришел праотец Чех[135 - Kronika tak recenеho Dalimila / ed. by M. Blаhovа, prekl. M. Krcmovа, prebаs. H. Vrbovа. Praha; Litomy?l, 2005. S. 27.].

По мнению словацкого слависта А. Авенариуса, именно существовавшая в древней Хорватии традиция об автохтонном происхождении южных славян обусловила появление в ПВЛ представления об Иллирике как области первоначального проживания славян[136 - Авенариус А. Ранние славяне в Среднем Подунавье: Автохтонная теория в свете современных исследований // Славяноведение. 1993. № 2. С. 30–32.]. Вместе с тем территория Хорватии, Захумского и Сербского княжеств, пусть и располагавшихся на землях, обычно именовавшихся и в поздней Античности, и в раннем Средневековье Иллириком, не были частью Словенской земли в том виде, в каком она очерчена на страницах ПВЛ. Размещая Иллирик на территории Моравии (и Паннонии), то есть Словенской земли, летописец мог, конечно, принимать во внимание границы позднеантичной префектуры Иллирик, включавшей в свой состав Паннонию[137 - Н. К. Никольский, исходя из очерченного в ПВЛ пространства Словенской земли, полагал, что в летописной статье 898 г. под Иллириком подразумевался Западный Иллирик (Illyricum Occidentale), охватывавший Норик, Паннонию и Далмацию (Никольский Н. К. «Повесть временных лет» как источник для истории начального периода русской письменности и культуры. К вопросу о древнейшем русском летописании. Л., 1930. С. 74–75). На границы позднеантичной префектуры ссылается и В. Я. Петрухин, отмечая, что размещение летописцем словен в Иллирике не противоречило их отождествлению с нориками (Петрухин В. Я. Русь в IX–X веках. От призвания варягов до выбора веры. М., 2014. С. 30).]. В этом случае Словенская земля занимала бы часть исторического Иллирика.

Однако можно предложить и иное толкование, которое позволяет, напротив, считать Иллирик частью Словенской земли, заметно сузив, таким образом, территорию первоначального поселения славян в ее рамках. Такое толкование можно предложить, основываясь на упоминании Иллирика и Паннонии в трактате императора Константина VII Багрянородного «Об управлении империей» (середина X в.)[138 - При описании ранней истории хорватов в трактате приводится известие о том, что после переселения хорватов со своей северной «прародины» в Далмацию, часть их отделилась от своих соотечественников и «овладела Иллириком и Паннонией», вследствие чего там образовалось еще одно хорватское княжество. См.: Константин Багрянородный. Об управлении империей. М., 1991. С. 131.]. Как показал недавно хорватский историк Х. Грачанин, Иллириком в трактате поименована территория Срема[139 - Gracanin H. Juzna Panonija u kasnoj antici i ranom srednjovjekovlju (od konca 4. do konca 11. stoljeca). Zagreb, 2011. S. 180.]. Если летописный Иллирик – это Срем, то летописец нисколько не ошибался, включив территорию Иллирика в состав Словенской земли, особенно если учесть, что в 860-х гг. Срем, вероятнее всего, входил в состав владений паннонского князя Коцела[140 - Алимов Д. Е. Этногенез хорватов: Формирование хорватской этнополитической общности в VII–IX вв. СПб., 2016. С. 306–309.]. В таком случае именно факт церковной юрисдикции Охридской архиепископии над Сремом в XI–XII столетиях мог обусловить упоминание летописцем Болгарской земли в качестве страны, которая, наряду с Угорской землей, охватывала область первоначального проживания славян в Среднем Подунавье.

Как бы там ни было, но летописной апелляции к апостолу Павлу трудно отказать в логике. Коль скоро Иллирик полностью или частично находился в Словенской земле, то получалось, что славяне впервые были приобщены к христианству именно апостолом Павлом. При этом на апостольское наследие может с полным правом претендовать и русь, ведь поляне, получившие от варяг название «русь», в действительности являются словенами, а точнее, их восточным, днепровским ответвлением – выходцами из расположенной в Среднем Подунавье Словенской земли. Таким образом, этнически киевляне суть те же словене, и лишь новая среда обитания «в полях» привела к появлению у них нового названия. Что же касается новгородцев, то им даже не пришлось менять названия – они, будучи такой же частью единого народа словен, принесли его с собой на берега Волхова прямо с Дуная.

«Origo gentis Russorum»

Актуальная дискуссия об этапах формирования древнерусской исторической традиции, начатая сто лет назад трудами А. А. Шахматова и обогатившая за это время историческую науку многими интересными результатами, продолжается по сей день. Одна из ключевых проблем связана с реконструкцией текста Начального свода, отразившегося, по мнению Шахматова, в НПЛмл, и с его соотношением с текстом ПВЛ.

Для реконструкции формирования древнерусской исторической традиции этот спор имеет важное значение, так как в НПЛмл сюжеты происхождения русского народа и Русской земли изложены несколько иначе, нежели в ПВЛ. Древнейшая история Руси излагается здесь в летописной статье, помещенной под 6362 (854) г. и носящей показательное название «Начало Русской земли». В ней описывается история основания Киева братьями Кием, Щеком и Хоривом, после чего, вслед за заимствованным из византийских источников сообщением о походе руси на Царьград, следует сюжет о полянской дани хазарам и говорится о княжении Аскольда и Дира в Киеве. Затем следует подробный рассказ о призвании северными племенами на княжение трех братьев-варягов Рюрика, Синеуса и Трувора, после чего следует не менее обстоятельное повествование о том, как сын Рюрика Игорь и его воевода Олег овладели Киевом.

Все названные сюжеты с более или менее существенными расхождениями в отдельных деталях описываются и в ПВЛ, однако контекст их представления заметно отличается. В первую очередь бросается в глаза наличие в ПВЛ обширного космографического введения[141 - В отличие от ПВЛ космографическое введение в НПЛмл отсутствует, однако вместо него в новгородской летописи присутствует прославляющее стольный град Киев предисловие, о возможной принадлежности которого к реконструируемому Начальному своду в историографии до сих пор ведется дискуссия.], в котором, помимо рассмотренного выше рассказа о происхождении и расселении славян, мы встречаем и рассказ об основании Киева тремя братьями-полянами. Таким образом, история Кия, Щека и Хорива воспроизводится в ПВЛ в ее недатированной, не содержащей хронологической сетки части, то есть отнесена к своего рода предыстории руси. Другие упомянутые выше сюжеты, напротив, оказываются разнесены по разным летописным статьям. Так, о призвании варягов ПВЛ сообщает в отдельной статье, помещенной под 862 г., в то время как о завоевании Киева Олегом, фигурирующем здесь не в качестве воеводы, а в качестве князя, правившего в малолетство Игоря, – под 882 г.