скачать книгу бесплатно
Границы и маркеры социальной стратификации России XVII–XX вв. Векторы исследования
Коллектив авторов
В монографии приводятся результаты исследования социальной стратификации России XVII–XX вв., предлагаются возможные направления и методы изучения этой сложной и многоаспектной проблемы. Авторы вводят понятие социальных маркеров, которые служат идентификационными признаками социальных статусов индивидов и сообществ. Проявленные через физические объекты – исторические источники, социальные маркеры выступают и как историческая, и как инструментальная категория. Их применение позволяет корректно интерпретировать и обобщать обширный эмпирический материал, учитывать нюансы социальной реальности, минимизируя риски создания отвлеченных социологических схем. Исследование базируется на широком круге специальной литературы и источников. Для всех интересующихся проблемами социальной истории.
Границы и маркеры социальной стратификации России XVII–XX вв.: векторы исследования
© Издательство «Алетейя», 2018
© Редин Д. А., коллектив авторов, 2018
Введение
Аристотелевское определение «человек – животное социальное» сколь хрестоматийно, столь и справедливо. В самом деле, человек социален, он всегда находится в системе многообразных взаимосвязей с себе подобными. Эти взаимосвязи формируют различные человеческие сообщества, большие и малые, находящиеся в иерархических взаимоотношениях, динамичные и открытые, относительно замкнутые и инертные, обладающие системной целостностью и являющиеся подсистемами в более крупных системах, – тот бесконечный мир, именуемый социальностью. Социальность, или социальная интеграция, – неотъемлемая и базовая черта человеческого бытия. И тогда, когда человек действительно был животным, и позже, когда он стал «животным политическим» (если обыгрывать другой вариант перевода аристотелевского изречения). Различные типы социальной интеграции, выстроенные по вертикали (иерархизированные) и по горизонтали, от кровнородственных, основанных на биологической гендерно-возрастной дифференциации, до сословно-классовых, усложненных и обремененных различными формальными структурами со всеми, не поддающимися учету промежуточными и переходными состояниями, лежат в основе человеческого существования. Они, наряду с другими глобальными явлениями (природно-климатическая среда, географическое пространство и т. д), формируют и определяют все виды человеческой деятельности. Взаимообусловленность этих глобальных явлений и их определяющее значение для понимания картины мира привело немецкого географа Э. Нефа к выработке философской категории социосферы – системной совокупности освоенной человеком природной среды и самого человечества как части географической оболочки Земли[1 - Neef E. Die theoretischen Grundlagen der Landschaftslehre. Gotha, 1967.]. С этой точки зрения экономические процессы, административные структуры, творческая деятельность, религиозность, морально-этические системы оказываются производными социального. В этом смысле изучение социальной организации в пространственно-временном контексте является фундаментальной проблемой гуманитарного знания и одной из фундаментальных проблем науки в целом.
Социальная организация человека – и с точки зрения глобальных процессов, и в конкретно-исторических локациях – давно находится в поле зрения гуманитарных и социально-политических наук. Тем не менее интерес к изучению социального не иссякает, варьирует, меняет векторы, масштабы исследовательской оптики, порождает различные, порой взаимоисключающие теории и обнаруживает ряд проблем, решение которых иногда кажется невозможным.
Сложившаяся в рамках позитивистской методологии программа исследования социальных структур прошлого предполагает применение в качестве общей познавательной матрицы априорно принимаемой схемы структурирования социума (например, «классовый подход», концепция перехода от сословных структур к классовым, «аграрное» – «индустриальное» – «постиндустриальное» общество, «традиционное» – «современное» общество). Применение данных моделей в качестве базы для агрегирования эмпирического материала, как правило, влечет за собой конфликт исторических фактов и социологической схемы. В практике исторических исследований несоответствие эвристического потенциала схем и фактического материала воспринимается как кризис методологии, который разрешается разработкой новой либо рецепцией ранее кем-либо созданной схемы (так, например, на смену марксисткой теории пришла теория модернизации), что, однако, не снимает перспективы возникновения противоречия выбранной модели и фактического материала. В результате на настоящий момент социальная история располагает внушительным набором познавательных инструментов, являющихся, по сути, конкурирующими, вследствие чего возникает проблема валидности данных эвристических схем изучаемым объектам. Логическим следствием проблемы адекватности схемы и эмпирического материала является проблема многозначности и «образности» концептов, которые используются для обозначения объектов в практике историописания: «класс», «сословие», «социальный слой», «культура», «цивилизация».
Понимание социальной организации изучаемого общества затруднено, таким образом, отмеченным диссонансом теории и эмпирики. Но это только одна из проблем. При ретроспективном изучении социального возникает эффект удвоения диссонанса, который можно, с долей условности, назвать «конфликтом теорий» или феноменом «двойного искажения». Ведь в том или ином ретроспективном обществе существовали собственные взгляды на его организацию, порой находившиеся на уровне мировоззренческих обобщений, в том числе теоретических. У современников были свои представления о самих себе; представления разноуровневые, разнонаправленные, агрегированные и дискретные, доходящие до нас с той или иной степенью полноты (в связи с проблемой сохранности и качества исторических источников) и не всегда доступные сегодняшнему пониманию в силу семантической эволюции языка. Картина социальной организации, созданная, например, с помощью законодательства или теоретического трактата в XVII или XVIII столетии и сама по себе – как феномен дискурсивный – преломленно отражавшая современную ей социальную реальность, оказывается вторично преломленной через призму позднейшего научного нарратива. Создавая собственные схемы устройства изучаемого общества с позиций «научного знания» (следуя, по большому счету, в русле наиболее влиятельных актуальных теоретических школ), исследователь переосмысливает первичные схемы, вступает в конфликт с дискурсом прошлой эпохи. Что зачастую мы имеем в результате? Набор объяснительных моделей, представляющих безусловный интерес с точки зрения истории развития научной мысли, но мало приближающих нас к пониманию социальной реальности прошлого.
Современное состояние науки тем не менее дает надежду на преодоление указанных проблем. Во-первых, как представляется, сам методологический кризис (выраженный, в частности, в недоверии к историческому метанарративу) есть в определенном смысле благо; его результат – отказ от методологического «монизма», утрата веры в возможность создания некой универсальной теории, способной объяснить если не все, то многое. Во-вторых, как следствие, резко возросший интерес к историческому источнику при одновременном переосмыслении взглядов на его природу, познавательный потенциал и качественное расширение арсенала источниковедческих методик[2 - См., например: Муравьев В. А. Вспомогательные исторические дисциплины в кругу наук о человеке и обществе // Источниковедение и историография в мире гуманитарного знания: докл. и тез. XIV науч. конф., Москва, 18–19 апр. 2002 г. М., 2002. С. 60–66; Румянцева М. Ф. Историческое сознание и историческая наука в состоянии постмодерна // Там же. С. 41–51; Маловичко С. И. Историописание: научно ориентированное vs социально ориентированное // Историография источниковедения и вспомогательных исторических дисциплин: материалы XXII междунар. науч. конф., Москва, 28–30 янв. 2010 г. М., 2010. С. 21–28; и др. Несомненно, фундаментальным явлением в этом направлении можно считать разработку новых подходов к источниковедению в русле когнитивной истории О. М. Медушевской и ее учеников и последователей: Медушевская О. М. Теория и методология когнитивной истории. М., 2008. Также см.: Казаков Р. Б., Румянцева М. Ф. Научное наследие Ольги Михайловны Медушевской // Когнитивная история: концепция – методы – исследовательские практики / отв. ред. М. Ф. Румянцева, Р. Б. Казаков. М., 2011. С. 9–36.]. В-третьих, накопление исследовательских практик микроисторических и близких к ним исследований, демонстрирующих «процесс реструктуризации всего социогуманитарного знания»[3 - Каменский А. Б. Повседневность русских городских обывателей. Исторические анекдоты из провинциальной жизни XVIII в. М., 2007. С. 12.] и позволяющих уповать на концептуальные прорывы и переход от «аналоговых» к «цифровым» технологиям в области гуманитаристики. В совокупности это формирует новую исследовательскую повестку и новый алгоритм решения старых задач глобального характера, к каковым, несомненно, относится и изучение социальной организации.
Исходя из сказанного выстраивалась исследовательская программа, результатом которой стала настоящая книга. Основу наших изысканий составили индуктивные стратегии научного поиска, движение «от источника». При реализации этих стратегий мы ставили одной из главнейших своих задач предельно бережное, контекстное раскрытие смысла, содержавшегося в изучаемых текстах, и придерживались при этом исследовательских принципов, разработанных в рамках «истории понятий». Помимо прочего, к этому нас обязывало давление историографической традиции изучения социальной истории России Нового – Новейшего времени, накопившей множество противоречивых, но устойчивых «стандартов» описания российского социума в терминологии пресловутых «сословной» и «классовой» парадигм, нередко подгонявших изучаемые реалии под «кабинетные» представления. Эти «стандарты» следовало преодолеть, ввиду исчерпанности их объяснительного потенциала, для чего, помимо упомянутых методик «истории понятий» и принципов когнитивного источниковедения, потребовалось определить для себя несколько рабочих подходов, в направлении которых реализовывалось исследование.
Прежде всего, мы исходили из представления о том, что любое общество, в том числе и то, которое стало объектом нашего изучения, является структурированным пространством, описываемым в социологии через два понятия: «социальная структура» и «социальная стратификация». В современной социологии не существует единства мнений по поводу определения этих понятий. С большей или меньшей согласованностью под социальной структурой понимается вся совокупность социальных групп, слоев, общностей, институтов, отличающаяся относительным постоянством и внутренне связанная системой взаимоотношений. Часто социальная структура характеризуется как относительно постоянная модель[4 - Здесь и далее по всему тексту книги выделение слов и выражений курсивом (кроме особо оговоренных случаев) принадлежит авторам.] социальных классификаций в определенном обществе, группе или социальной организации[5 - Джери Д., Джери Дж. Большой толковый социологический словарь. М., 2001. Т. 2. С. 242–243.]. В то же время социальная стратификация чаще всего понимается как иерархически организованные структуры социального неравенства, существующие в любом обществе, или как система признаков и критериев социального расслоения в обществе, иерархически выстроенная по одному или нескольким стратификационным критериям, или статусным характеристикам (позициям), к каковым относят экономические, политические, правовые, гендерные, возрастные, этнические, конфессиональные, профессиональные и прочие критерии. В любом случае в основе этой иерархии – возможности доступа к разнообразным социальным ресурсам, выстраивание отношений господства и подчинения, независимо от исторических периодов и культур, а также множественность способов поддержания неравенства. Популярное сравнение социальной стратификации со слоистым структурированием геологических пластов[6 - Там же. С. 240.] позволяет сделать вывод о естественном, объективно предзаданном ее характере, а многообразие генетически разных, но не взаимоисключающих переменных – стратификационных критериев – как будто подтверждает этот вывод.
Развивая эту мысль, можно констатировать, что социальная структура и социальная стратификация есть взаимосвязанные, но не тождественные понятия. С известной долей упрощения считаем допустимым охарактеризовать социальную структуру как понятие, в большей степени отражающее представления об устройстве общества (модель социальных классификаций), которые формировались с разной степенью полноты у различных его (общества) представителей. Разумеется, эти представления не являлись чисто умозрительными, а возникали в том числе из наблюдений за социальной реальностью. Представления о структуре общества, присущие общественно-политическим элитам, будучи закрепленными законом или обычаем, оказывали влияние на конструирование социальной реальности и сами становились ее частью.
Социальная стратификация – понятие, в большей мере соответствующее реальным отношениям, той общественной иерархии, которая складывалась на основе подвижного набора стратификационных критериев в конкретной пространственно-временной локации, и в большей или меньшей степени соответствующее социальной структуре. В основе социальной структуры – социальные классификации; в основе социальной стратификации – система стратификационных критериев, задающих социальную иерархию.
Общим местом (или, если угодно, консенсусным пониманием) в социологии является представление о статусных характеристиках, или статусных позициях, совокупности которых (статусные наборы) определяют общее положение индивидуума или группы в системе социальной стратификации общества. По способу приобретения статусных позиций их принято делить на аскриптивные (предписанные) и дескриптивные (достигаемые); преобладание первых позволяет говорить об аскриптивных обществах (аскриптивной социальной стратификации), крайним проявлением которых обычно называют оформившиеся кастовые системы; преобладание вторых представляется характерной чертой открытых дескриптивных обществ современного типа. Учитывая то обстоятельство, что на практике редко можно наблюдать оба типа в «лабораторной» чистоте, для нас остается важным постулирование самого факта наличия социальных статусов как структурообразующих элементов социальной стратификации. С одной стороны, социальные статусы в определенной мере стабилизируют систему общественных связей и позволяют говорить о социальной структуре общества как о более или менее постоянной модели общественных групп и взаимосвязей. С другой стороны, изменчивость статусов (статусных наборов), которая может проявляться в течение жизненного цикла одного индивидуума или группы, придает известную гибкость и подвижность общественной организации и в определенных условиях служит адаптивным механизмом для элементов социальной структуры.
Статусные наборы (стратификационные критерии) также могут быть охарактеризованы как важнейшие компоненты, или составляющие, социальной идентичности, которая сама является результатом процесса социальной идентификации/самоидентификации индивидуумов или общественных групп. Как известно, социальная идентификация/самоидентификация в самом обобщенном виде – позиционирование индивидуума или группы по отношению друг к другу, внутри групп, по отношению к иногруппам (аутгруппам), в больших социальных системах, в вертикальных и горизонтальных срезах и т. д. – основана на сложном манипулировании страфикационными критериями. Вариативность этих манипуляций не позволяет выстроить универсальную генерализирующую теорию, это задача со слишком большим количеством переменных – не отсюда ли такое большое количество объяснительных моделей в психологической и социологической науках, претендующих на универсальность, конкурирующих, подкрепляющих, развивающих друг друга, но бессильных свести движение социальной материи к законам некой «социальной физики»[7 - Исследования феномена социальной идентичности развивались в рамках различных течений в психологии и социологии: и в русле бихевиористской традиции, и в духе символического интеракционизма, и в традициях различных национальных школ социальной психологии, в соответствии с деятельностным подходом, теориями социальной идентичности и самокатегоризации, и многими другими направлениями. Обзоры этих и других исследований см., например, в не новой, но не потерявшей, на наш взгляд, своей полезности работе (по сути, сборнике очерков): Беккер Г., Босков А. Современная социологическая теория в ее преемственности и изменении. М., 1961, а также: Микляева А. В., Румянцева П. В. Социальная идентичность личности: содержание, структура, механизмы формирования. СПб., 2008 (особенно 1-я глава, с. 8–47, где интересующие нас сюжеты изложены компактно, но емко).]?
Но есть иное. Статусные наборы, или статусы, имеют свойство проявляться в динамике социальных транзакций, или, иными словами, обладают собственными маркерами. Обладатели социального статуса – люди (сами по себе или объединенные по различным основаниям в группы/общности) имеют, таким образом, возможность идентифицировать друг друга по набору социальных маркеров (социальных кодов), предъявляя свои притязания, отстаивая свои позиции, осуществляя социальную мобильность, т. е. выстраивая свои жизненные стратегии и влияя на изменения социальной реальности.
Маркеры социальных статусов (или маркеры социальной стратификации) по формам их проявлений можно сгруппировать в три категории: вербализованные, невербализованные и смешанные.
К первой мы относим маркеры, фиксируемые в словах и описаниях, с помощью которых индивидуумы и группы характеризуют себя и свои взаимоотношения и с помощью которых (в разных комбинациях) их определяют (идентифицируют) извне. Вербализованными маркерами в той или иной степени наполнены документы нормативно-законодательного характера, судебные материалы, частно-правовые акты, разнообразные прошения, доношения, челобитные и рапорты, нравоучительные сочинения и проповеди, агиографические тексты и хроники, публицистика, мемуаристика и беллетристика – практически весь безбрежный массив письменного наследия изучаемой пространственно-временной локации.
Маркеры второй категории предстают в вещах. Одежда, еда, типы жилищ, их интерьеры и экстерьеры, предметы быта и обихода, косметика и прически, оружие и орудия труда, транспортные средства – весь предметный мир, создаваемый человеком и используемый человеком, имеет социально-маркирующую окраску, порой настолько выраженную, что одно наличие или отсутствие тех или иных вещей может дать указание на место индивидуума в общественной иерархии или проявить характер его социальных претензий.
Наконец, к маркерам третьей категории можно отнести действия и представления: этикетные нормы, морально-этические взгляды, эстетические предпочтения, представления о гигиене, воспитании и образовании и сами образовательные и воспитательные практики, моду. Маркеры такого рода могут представать в письменных текстах (в описаниях церемоний и праздников, инструкциях и наставлениях по их организации, в чертежах, периодической печати, рекламе, прейскурантах, учебных планах, в уже упоминавшихся морализаторских сочинениях и мемуарах, путевых заметках и пр.); в предметах; визуализироваться через памятники изобразительного искусства, фотографию и кинематограф.
Все эти вкратце перечисленные и в принципе общеизвестные вещи дают, на наш взгляд, один из возможных путей изучения социального в русле заявленного нами движения «от источника», с одной стороны, не пренебрегая эмпирическими «мелочами», из которых, собственно, и состоит жизнь, а с другой – позволяя производить некоторую агрегацию полученных данных. Дело в том, что, будучи проявленными через физический объект – исторический источник, социальные маркеры поддаются описанию, анализу и концептуализации. Соответственно, появляется возможность верификации наших представлений о границах социальных групп и характеристиках социальной стратификации изучаемого общества.
* * *
Высказанные выше соображения и имеющиеся у авторов исследовательские заделы предопределили общий замысел и структуру книги. Прежде всего, следует оговориться, что читатель не найдет в ней некой социальной истории России «от Гостомысла до Тимашева» (пользуясь известной фразой А. К. Толстого), т. е. очередного метарассказа. Во-первых, потому, что мы не считали себя готовыми создать таковой в относительно сжатые сроки, определяемые рамками исследовательской программы. Во-вторых, потому, что не очень верим в продуктивность самого принципа метарассказа, во всяком случае, в сегодняшней историографической ситуации. Если проводить аналогию с археологическими практиками, мы отказались от метода сплошного снятия горизонтов культурного слоя по всей площади изучаемого объекта до «материка», а предпочли метод шурфования – метод, по большому счету, разведочный, поскольку и задуманная нами работа – разведочная. Ставя своей целью исследовать границы и маркеры разнообразных и разнородных общественных групп, составлявших сложную и слоистую систему социальной стратификации России в динамике ее четырехвекового развития, мы отдавали себе отчет в том, что вторгаемся в безбрежное пространство, описание и осмысление которого в целом есть перспективная, но пока не достижимая сверхзадача, возможно – труд еще не одного поколения историков. «Закладывая шурфы» (и ограничивая себя рамками регионов России, заселенных по преимуществу русскими, оставляя в стороне так называемые «национальные окраины» – особые миры и структуры, интеграция которых в единое социальное поле – тема, требующая особых изысканий), мы лишь определяли общие векторы исследования, которые, на наш взгляд, могут быть применены в дальнейшей, более широкой по масштабам научной работе.
Основной текст монографии составляют три раздела. Первый из них назван «Осмысление социального»; осмысление это научное, сегодняшнее, изложенное как в ряде социологических трудов, так и в работах историков, занимающихся проблемами социальной истории и предлагающих свои трактовки и социальным процессам в целом, и тем процессам, которые происходили в России Нового – Новейшего времени. При определенном сходстве с историографическим, этот раздел не является таковым в классическом смысле слова. Прежде всего, он далек от исчерпанности, к каковой всегда стремится полноценное историографическое сочинение. Социология, социальная история, антропология и психология (в направлениях, касающихся проблем социального) накопили на сегодняшний день такой объем исследований, что более или менее системный их перечень мог бы стать основанием для многолетней работы. Во-вторых, в отличие от историографического, этот раздел не предполагал контекстного и междисциплинарного анализа литературы о социальном в связи с развитием гуманитарного научного знания и эволюцией общего культурного пространства, хотя бы и в масштабах последнего столетия. Цель этого раздела была иной. Он должен был дать для нас, авторов, и, разумеется, для читателей некоторую точку отсчета, задать систему координат современного состояния проблемы в научном мире; выявить круг работ теоретического характера, которые (во всяком случае, с точки зрения авторов) отвечают целям и задачам конкретно-исторических исследований социального, находятся в минимальном противоречии отмеченного выше диссонанса теории и эмпирики, схемы и факта. Он должен был нащупать те болевые точки и обнаружить те тупиковые ходы, которые присущи сегодняшней исторической науке о социальном (проявляющиеся в том числе и на российском материале). Наконец, он должен был продемонстрировать те тенденции, те исследовательские векторы, которые существуют в новейших трудах по социальной истории и которые намечают варианты выхода из упомянутых исследовательских тупиков. Отсюда – избирательный характер литературы, попавшей в поле зрения авторов, возможная неравномерность ее анализа и интерпретации, субъективность авторских оценок и другие «грехи», в которых мы готовы загодя раскаяться. В любом случае, при написании данного раздела мы меньше всего руководствовались стремлением продемонстрировать собственную начитанность и эрудицию, но намеревались определить тот «сухой остаток», который остается после отжима синтаксических приемов, полемических выпадов и повторов общих мест, присущих любому научному нарративу, чтобы, оттолкнувшись от этого твердого участка, отправиться дальше.
Второй раздел – «Конструирование социального» посвящен изучению того, как проблемы общественной организации, социального устройства воспринимались правящими элитами России на разных этапах ее существования в XVII–XX вв. Под правящими элитами мы в большинстве случаев понимали самые узкие и верхние ее слои – властные группы, обладавшие возможностью принимать решения и организовывать своих подданных в удобные и понятные для себя структуры. Можно сказать, что под этой элитарной верхушкой мы понимаем законодателя, старательно избегая термина «государство», поскольку внешняя категориальная ясность последнего всегда размывается при его использовании в конкретно-историческом исследовании, теряя цельность или приобретая метафорическое звучание. Исключение составляет глава, посвященная XVIII в. В ней мы позволили себе проанализировать взгляды правящей элиты на социальное устройство современного ей общества в более широком смысле – ознакомить читателя с представлениями, бытовавшими среди высшей знати и высшего духовенства империи. Это было сделано, во-первых, потому, что в век Просвещения у этих слоев появилась возможность и желание судить о подобных вещах, а во-вторых, потому, что воззрения такого рода авторов так или иначе оказывали влияние на правительственные решения (ведь многие из них были либо вхожи в придворные круги, либо привлекались властью к обсуждению законодательных проектов). Можно было бы назвать этот раздел «Властный дискурс о социальном XVII–XX вв.», в противовес «научному дискурсу», осмыслению которого посвящен первый раздел. Но рассуждения или представления власти об общественной организации – всегда нечто большее, чем рассуждения и представления. Обладая необходимыми ресурсами, власть склонна придавать своим рассуждениям нормативный характер. Фиксируя и (или) формируя социальные наименования, выстраивая социальные классификации, законодатель конструирует социальное пространство, создает свои модели социальных структур, руководствуясь при этом вполне прагматическими и конкретными целями (даже если им сопутствуют или их обосновывают какие-то мировоззренческие принципы или теоретические представления). Любой, даже самой «романтической» власти для реализации собственных функций необходима четко действующая система фиска, администрации, вооруженных сил и другие мобилизующие инструменты, существование которых весьма проблематично в условиях плохо структурированного, дезорганизованного, дискретного и в конечном итоге – неуправляемого общества. Насколько создаваемые таким образом социальные структуры учитывают социальную реальность, насколько они совпадают со сложившейся социальной стратификацией, насколько они учитываются подданными – этими ежедневными (индивидуальными и коллективными) творцами социальных практик, настолько устойчивым оказывается общество в целом, настолько ?же будет зазор между ним и властью. Наконец, этот раздел призван решить еще одну, крайне важную, задачу: понять, в каких категориях современники, облеченные властью и умевшие строить обобщения, оценивали социальное устройство общества; какой смысл они вкладывали в термины, маркировавшие социальность; как эволюционировала семантика этих терминов; как создавались социальные классификации. Значение всего этого, помимо прочего, заключается в том, что мы получаем возможность понять, насколько ретроспективные дискурсы о социальном коррелируют с современными «кабинетными» представлениями.
Третий раздел – «Модели социального» призван, спустившись с высот социальной и государственной иерархии, помочь разглядеть упомянутые социальные практики, которые, с разной степенью силы и успеха, противодействовали, содействовали императивам власти, приспосабливались к ним и проявлялись на протяжении изучаемого периода в действиях представителей различных социальных страт. Этот раздел на первый взгляд представляет собой привычный набор кейсов, чей ряд может быть длиннее или короче, а состав богаче или беднее. Конечно, именно этот, предложенный в разделе вариант более всего обусловливался имеющимся авторским заделом и явился результатом тех конкретно-исторических исследований, того архивного поиска, которыми мы были заняты в процессе подготовки книги. В другом авторском коллективе этот набор был бы иным. Но мы были бы нечестны перед собой, если бы составили раздел просто из того, что было «под рукой». Главы третьего раздела – не иллюстрации, призванные оттенить или визуализировать основной текст. Они продолжают замысел предыдущего раздела и в первую очередь призваны демонстрировать процессы конструирования социального с других ракурсов и уровней. Выбранные нами социальные срезы в совокупности показывают поведенческие модели различных социальных групп в динамике их бытия; динамика эта вариативна и многогранна. Она не укладывается в простую схему: «диктат власти – сопротивление общества». Она характеризует сложные процессы адаптации, сотрудничества, оппозиции, различные схемы социальной мобильности и самоидентификации, ситуативную актуализацию разных статусных позиций, характерные для России исследуемого периода. В поле нашего зрения попадают и элитные группы разного уровня (служилые люди XVII–XVIII вв. и региональная партийная номенклатура советской эпохи), и маргинальные и переходные страты (холопы и вечноотданные), и замкнутые, относительно немногочисленные и имеющие различно выраженную внутреннюю иерархию сообщества (иностранные технические специалисты XVIII–XIX вв., корпорация юристов XIX в., работники атомной отрасли второй половины ХХ в.), и горожане рубежа XIX–XX вв., чьи социальные различия подверглись нивелированию под влиянием интенсивных процессов формирующейся массовой культуры общества потребления. Социальные идентификация и самоидентификация перечисленных субъектов не всегда совпадали; групповой статус каждого из них определялся разными сочетаниями статусных позиций: профессиональных, должностных, образовательных, экономических, этнических и гендерных. Но едва ли не на всем протяжении исследуемого периода константой, неизбежно остававшейся в наборе главных статусов, определявших иерархическое место группы, оказывались юридическое состояние (закрепленность прав) и доступ к материальным ресурсам. Было ли это следствием реального положения дел или явилось результатом оптики нашего исследования (преимущественная сфокусированность на относительно крупных социальных стратах и вынесение за скобки семьи, малых общин и иноэтничных сообществ – за исключением иностранных технических специалистов), покажет будущее. Но в любом случае нам хотелось бы надеяться, что материалы, сосредоточенные в третьем разделе, действительно дадут «модельный» эффект, подобно тому, как результаты опытов над мушкой-дрозофилой легли в основу последующих изысканий в области генетики высших организмов.
* * *
Эта книга – результат реализации одноименного проекта «Границы и маркеры социальной стратификации в России XVII–XX вв.», над которым авторы при финансовой поддержке Российского научного фонда работали в 2014–2016 гг. Результат, несомненно, промежуточный (слишком сложна и многогранна исследовательская проблема), но, как хочется надеяться, не бесполезный. В течение трех лет беспрерывных дискуссий и выработки общей позиции мы чувствовали заинтересованность в нашей работе и поддержку со стороны друзей и коллег, занимающихся сходной с нашей проблематикой. Чрезвычайно ценным для нас стало их участие в двух организованных нами обсуждениях: научно-практическом семинаре «Механизмы и практики социального конструирования в России XVII–XX вв.» (Екатеринбург, октябрь 2015 г.) и Всероссийской научной конференции «Социальная стратификация России XVI–XX вв. в контексте европейской истории» (Екатеринбург, ноябрь 2016 г.). Особую признательность мы хотим выразить Е. В. Анисимову, Л. И. Бородкину, А. Б. Каменскому, С. А. Красильникову, А. А. Селину, Е. Б. Смилянской, И. И. Федюкину – профессиональное общение с ними, обсуждение теоретических и прикладных вопросов, связанных с нашей темой, не только обогащало и корректировало наши собственные представления, но и поощряло к работе, внушая оптимизм по поводу того, что мы ведем поиск в верном направлении. Наша искренняя благодарность рецензентам: С. Диксону, О. Е. Кошелевой, И. В. Побережникову. Испытывая бесконечную неловкость за то, что мы обременили их чтением почти девятисотстраничной рукописи, мы воздаем должное самоотверженности наших рецензентов. Их взыскательная и при этом доброжелательная критика была нами принята. К сожалению, далеко не все из высказанных и, несомненно, справедливых замечаний нам удалось учесть при исправлении текста: это повлекло бы за собой его переформатирование. Тем не менее мы помним о них и готовы использовать в дальнейшей работе.
Наконец, мы считаем приятным долгом поблагодарить директора Института истории и археологии УрО РАН Е. Т. Артемова и первого проректора Уральского федерального университета Д. В. Бугрова за неизменную помощь в подготовке и проведении всех наших научных мероприятий, связанных с реализацией проекта.
* * *
Авторство в коллективной монографии распределилось следующим образом: В. А. Аракчеев (разд. III, гл. 1, 2), Е. В. Бородина (разд. III, гл. 1), К. Д. Бугров (разд. II, гл. 2, 4), С. В. Воробьев (разд. III, гл. 7), О. К. Ермакова (разд. I, гл. 2; разд. III, гл. 4), М. А. Киселев (разд. II, гл. 1), Н. В. Мельникова (разд. I, гл. 2; разд. III, гл. 8), Д. А. Редин (введение; разд. I, гл. 1, 2; разд. III, гл. 3; заключение); Д. О. Серов (разд. III, гл. 5), А. В. Сушков (разд. III, гл. 7), Д. В. Тимофеев (разд. I, гл. 1), Г. Н. Шумкин (разд. II, гл. 3), О. Н. Яхно (разд. III, гл. 6). Общая редакция Д. А. Редина.
Раздел I
Осмысление социального
Название предметов вначале всегда дается по сходству, молва же, перенося их другим людям, создает вследствие неведения истинного смысла другие, неправильные представления. И в дальнейшем время становится могучим творцом таких сказаний, а свидетелями тех событий, которые никогда не происходили, берет себе поэтов, в силу, конечно, права свободного творчества в их искусстве.
Прокопий Кесарийский. Война с готами
Глава 1
Адаптация социологических моделей в исторических исследованиях: «исторический поворот» в социологии
В современной отечественной и зарубежной историографии нет четкого ответа на вопрос о том, что такое «социальная история». О приблизительных границах ее проблемного поля можно составить представление, например, по рубрикации секций на проходящей каждые два года Общеевропейской конференции по социальной истории. На одной из них, в 2012 г., самостоятельными были признаны 27 направлений: труд (рабочая история); женщины и гендер; политика, гражданство и нации; этничность и миграции; культура; семья и демография; экономика; материальная и потребительская культура; социальное неравенство; здоровье и окружающая среда; социальная история криминальности («Criminal Justice»); образование и детство; элиты; сельская социальная история («Rural»); устная история; мировая история; религия; теория и историография; пространственная и цифровая история («Spatial and digitalhistory», прежде эта секция называлась «Historical GIS/History and Computing»); технология; городская социальная история («Urban»); сексуальность; Средние века; Африка; античность; Азия; Латинская Америка[8 - См.: http://www.icshes.ru/elektronnyj-nauchnyj-zhurnal-sotsialnaya-istoriya/o-sotsialnoj-istorii].
Впрочем, такая ситуация сложилась не сегодня. Так, например, еще в 1969 г. немецкий историк Ханс Розенберг констатировал: «Так называемая социальная история стала для многих расплывчатым собирательным понятием всего, что в исторической науке считается… нужным и прогрессивным»[9 - Rosenberg H. Deutsche Agrargeschichte in alter und neuer Sicht // Rosenberg H. Probleme der deutschen Sozialgechichte. Frankfurt am Main, 1969. S. 147. Цит. по: Зидер Р. Что такое социальная история? Разрывы и преемственность в освоении «социального» // THESIS. 1993. Вып. 1. С. 163.].
Очевидно, что такой всеохватывающий масштаб не только не позволяет четко определить границы социальной истории, но и чреват утратой предмета исследования. Расширение социальной истории до истории человека и его деятельности во всех сферах жизни привело к положению, когда содержательно «социальная история» практически совпала с предметным полем исторической науки в целом. П. Ю. Уваров, рассуждая на этот счет, создал яркую метафору, уподобив классическую социальную историю королю Лиру, «все раздавшему неблагодарным дочерям»[10 - Уваров П. Ю. Фундаменталистские заметки о социальной истории // Между «ежами» и «лисами»: Заметки об историках. М., 2015. С. 264.].
Но, в сущности, произошедшее с социальной историей есть лишь частный случай эволюции всей исторической науки за последние несколько десятилетий; результат того движения от расширения «территории историка», восходящего к началу прошлого столетия, до пресловутой полидисциплинарности Новейшего времени; борьбы с «историоризирующей историей», «эрудизмом», борьбы за преодоление «корпоративной» замкнутости и ограниченности историков; результат всех тех «антропологических», «лингвистических», «культурологических» и прочих «поворотов», сформировавших «новую историческую науку» сегодняшнего дня.
Отличительная особенность, определяющая достаточно размытое понятие «новой исторической науки», отмежевывающая ее от традиционной – событийной или институциональной – исторической науки, сводится в первую очередь к определению нового проблемного поля: исследование культуры, а не структуры, отношений, а не форм (насколько это, конечно, разделимо), динамики, а не статики. Новое проблемное поле задает иные, по сравнению с прежними, цели и методы исследования. Среди всевозможных практик, применяемых в «новой исторической науке», значительное, если не доминирующее, место занимают методы микроанализа, как бы они ни назывались в соответствии с различными национальными историографическими особенностями. Появившись как результат «недоверия в отношении метарассказов»[11 - Румянцева М. Ф. Историческое сознание и историческая наука в ситуации постмодерна // Источниковедение и историография в мире гуманитарного знания. М., 2002. С. 41–51.], как реакция «на истощение эвристического потенциала макроисторической версии социальной истории»[12 - Репина Л. П. Новая локальная история // Горизонты локальной истории Восточной Европы в XIX – ХХ веках. Челябинск, 2003. С. 10.], микроисторические штудии стали быстро завоевывать популярность, главным образом потому, что в результате их применения на свет появился целый ряд сочинений, которые продемонстрировали продуктивность избранного подхода, способность дать на его основе ответы на те вопросы, которые оставались неразрешимыми или вовсе не обнаруживались в рамках концептуализации исторического процесса на макроуровне. Работы, выполненные с применением микроанализа, декларировали отказ от истории-синтеза, а сам микроанализ, по словам Эдоардо Гренди, вписался «в более широкий процесс развития европейской историографии, результатом которого стало так называемое раздробление истории, возникновение “истории в осколках”»[13 - Гренди Э. Еще раз о микроистории // Казус: Индивидуальное и уникальное в истории / под ред. Ю. Л. Бессмертного, М. А. Бойцова. За 1996 год. М., 1997. С. 291.]. При этом микроистория как направление не формировала строгой и стройной доктрины, объединяя своих последователей скорее объектом, масштабом и целями, нежели собственной системой исторических понятий и соответствующих логических механизмов. «Вот почему, – как писал уже цитированный Э. Гренди, – так трудно обнаружить какие бы то ни было “основополагающие тексты” по микроистории и теоретического, и конкретно-исторического характера»[14 - Гренди Э. Указ. соч. С. 292.]. Такое положение дел привело к мысли о невозможности самой микроистории как альтернативы макроистории. «Микроистория, – по мнению одного из наиболее ярких и парадоксальных ее критиков Н. Е. Копосова, – фактически возможна лишь постольку, поскольку она использует макроисторические понятия и, следовательно, имплицитно отсылает к макроисторической проблематике, иными словами – поскольку она является одной из исследовательских техник макроистории»[15 - Копосов Н. Е. О невозможности микроистории // Казус: Индивидуальное и уникальное в истории / под ред. Ю. Л. Бессмертного, М. А. Бойцова. М., 2000. Вып. 3. С. 33.]. Тем не менее многие историки оказались не готовы подписаться под столь суровым приговором. Просто сам факт возникновения микроистории напомнил очевидную, казалось бы, истину о невозможности осознания глобального без учета того, что оно (глобальное) всегда реализуется в индивидуальном.
Понимая ограниченность возможностей микроанализа и те опасности, которые заложены в концепте «истории в осколках», историки стали искать возможность примирения микро- и макроподходов: в конце концов и макроистория, как показал опыт развития исторической науки, оказалась в состоянии методологического кризиса, а значит, не обладала объяснительным всемогуществом и имела свои ограничения. Среди серьезных историков, реализовывавших микроисторические практики, никогда не было тех, кто в принципе отрицал необходимость синтеза или провозглашал отказ от макроисторических понятий как таковых. Напротив, «уход на микроуровень в рамках антропологической версии социальной истории изначально подразумевал последующее возвращение к генерализации на новых основаниях, хотя и с полным осознанием тех труднопреодолимых препятствий, которые встретятся на этом “обратном пути”»[16 - Репина Л. П. Указ. соч. С. 10.]. Таким образом, формирование микроанализа как направления исторических исследований изначально задавало проблему поиска методолого-методического компромисса, одновременно побуждая к обновлению арсенала макроисторических практик. Осмысление проблемы методологического синтеза, интеграции микро-и макроподходов, как представляется, нашло наиболее емкое и лаконичное объяснение в формулировках, предложенных Ю. Л. Бессмертным. Отталкиваясь от открытого Нильсом Бором метода сочетания некоторых форм получения информации в квантовой механике, названного им «принципом дополнительности», историк сформулировал общие принципы осмысления прошлого посредством параллельного использования разных по своей сути способов: исследования больших структур и исследования микромира (как индивидуализированного воплощения стереотипов и уникальных поведенческих феноменов). Этот принцип дополнительности, примененный к изучению социальной материи, Ю. Л. Бессмертный образно сравнил с бинокулярным восприятием мира зрительным центром человеческого мозга[17 - Бессмертный Ю. Л. Многоликая история: (Проблема интеграции микро- и макроподходов) // Казус: Индивидуальное и уникальное в истории. М., 2000. Вып. 3. С. 58.].
Думается, что с некоторых пор подобная «бинокулярность» исторического исследования не остается лишь красивой метафорой, а с той или иной степенью успеха претворяется в жизнь. При всей нынешней дискретности профессионального сообщества и методологической полифонии, представляющейся пессимистам какофонией, а оптимистам – одой радости свободному творчеству, мы наблюдаем появление значительного количества авторов, благополучно реализующих этот принцип гармонизации исследовательских практик, и еще большее количество к таковому стремящихся. В этом смысле надежда П. Ю. Уварова на то, что дочери все-таки вернут старику Лиру – социальной истории – часть имущества, похоже, оправдывается, а «сюжеты социальной истории и даже “большие нарративы” вновь возвращаются», обогащенные новыми смыслами и новыми методами[18 - Уваров П. Ю. Реванш социальной истории. С. 238.].
Примечательно в этом отношении то, что в последнее время мы наблюдаем не только эволюцию исторического знания, его обогащение методами и подходами, присущими другим дисциплинам социально-гуманитарного круга, но и встречный процесс – влияние на них методов и подходов исторической науки. В науковедческой литературе даже появилось понятие «исторического поворота в социологии», что было немыслимо не только в начале прошлого столетия, когда зарождавшиеся социальные науки стали обживать предметные поля, еще недавно находившиеся в исключительной «юрисдикции» историков, но и позже, когда влиятельные социологические теории брали на себя смелость подлинно научного объяснения неких законов развития общества, оставляя истории, в лучшем случае, роль поставщика эмпирического «сырья».
На сегодняшний день необходимость поиска адекватного инструментария для изучения множества аспектов жизни общества в различных временных и пространственных перспективах признана не только историками, но и социологами[19 - О поисках социологами новой исследовательской парадигмы в социологии см., например: Култыгин В. П. Тренды мировой социологической методологии // Проблемы теоретической социологии. СПб., 2007. Вып. 6. С. 28–38; Резник Ю. М. Социальная теория: предмет и междисциплинарный статус // Вопросы социальной теории. 2007. Т. 1, вып. 1. С. 306–320; Полякова Н. Л. Методологические основания построения теории общества в социологии конца ХХ – начала XXI в.: отход от «социологической ортодоксии» // Вестн. МГУ. Сер. 18: Социология и политология. 2011. № 4. С. 76–93; Иванов О. И. Междисциплинарные области научных исследований в социальных науках (современное состояние и перспективы их развития) // Проблемы теоретической социологии. СПб., 2011. Вып. 8. С. 26–38.]. На страницах журнала «International Sociology» Т. Кларк и С. Липсет была развернута дискуссия об адекватности использования для описания социальной реальности понятия «социальный класс» и целесообразности формулировки принципа множественности критериев для обозначения места и роли различных социальных групп. В рамках «исторического поворота в социологии» произошло критическое осмысление ограниченности изучения «стабильных структур» и, как следствие, понимание недостаточности для исследования разнонаправленных социальных изменений ряда центральных категорий, а также признание многомерности статусных характеристик различных групп[20 - Савельева И. М. «Исторический поворот» за границами истории // Историческое познание и историографическая ситуация на рубеже XX–XXI вв. М., 2012; Татарчевская Т. О новом историческом повороте в социологии // Социол. обозрение. Т. 11, № 1. 2012. С. 75–83.]. В работах представителей так называемой «третьей волны американской социологии» (Р. Аминадзе, Дж. Касанова, Э. Клеменс, Б. Дилл, Д. Дж. Франк, Л. Гриффин, Дж. Хайду, Дж. Мэйер, У. Сьюэл) заметно смещение исследовательского интереса с изучения стабильных макроструктур на выявление причин, содержания и последовательностей различных по своим масштабам событий, роли культурных паттернов поведения, суммарно приводящих к важным социальным изменениям[21 - Савельева И. М. Историческая социология и социальная история в XXI веке: мосты и переправы // Стены и мосты: междисциплинарные подходы в исторических исследованиях: материалы междунар. науч. конф. М., 2012. С. 122.]. Постепенно критическое осмысление ограниченности абстрактных теоретических схем для изучения социума и невозможность учесть все многообразие разнонаправленных факторов, воздействующих на мотивацию и поведение как отдельных индивидов, так и различных социальных групп, способствовало отходу от статичной модели изучения социальных феноменов и постепенному складыванию исследовательской модели «решения задач». Основой такой модели является признание бесперспективности поиска жестких детерминант, определяющих поведение индивидов, и акцентирование внимания на процессе возникновения актуальных для человека задач, поиск вариантов решения которых происходит как в соответствии, так и вопреки групповым представлениям о месте и границах допустимого поведения в конкретный момент времени. При таком подходе взгляд на общество как иерархически организованную социальную структуру, предполагающую наличие четко обозначенных сословий или классов, далеко не всегда позволяет объяснить, а в идеале – понять, многообразие социальных групп и направленность практических действий участников социальных взаимодействий.
Таким образом, заметной тенденцией в развитии как социологии, так и собственно исторического знания является поиск методологических оснований так называемого «среднего уровня». В перспективе необходима выработка системы категорий, позволяющей, с одной стороны, описывать историческую реальность, используя аутентичные понятия, с помощью которых сами исторические персонажи определяли свое место в системе социальных взаимосвязей, а с другой – прослеживать тенденции в развитии как отдельных групп, так и общества в целом. При этом не нужно стремиться построить очередную и все объясняющую модель, а необходимо, основываясь на данных исторических источников, выявить особенности мировосприятия и стереотипы поведения множества субъектов общественных отношений, формы и результаты их взаимодействий друг с другом. С этой целью следует обратиться к широкому спектру исторических источников различной видовой принадлежности, отражающих не только стремление властных структур к социальному проектированию, но и обоснование практических действий отдельных индивидов или коллективов. Все это позволит показать, что на уровне повседневных контактов взаимодействие представителей различных социальных групп было гораздо сложнее и многообразнее, чем это предписывалось юридическими нормами или принятыми в обществе представлениями о престиже, статусе и «приличиях».
Решение данной задачи возможно только в рамках комплексного междисциплинарного подхода на основе интеграции различных теоретических моделей, созданных в рамках истории и социологии. Очевидно, что при наличии множества теорий и методологических установок, сосуществующих в поле современного социологического знания, необходимо установить ряд критериев, с помощью которых исследователь может производить отбор только тех из них, которые отвечают целям и задачам конкретно-исторических исследований. Такими критериями могут быть следующие характеристики концептуальных моделей: 1) признание многомерности социального пространства и наличия множества признаков социальной дифференциации; 2) акцентирование внимания на характере существовавших в обществе «границ» между социальными группами и возможностях «трансграничных» перемещений; 3) направленность на исследование содержания и результатов повседневных взаимодействий представителей различных социальных групп; 4) постановка вопроса о соотношении индивидуальной и групповой самоидентификации, а также формальной и неформальной идентификации (юридическая дифференциация и внутригрупповые представления соответственно).
1.1. Историческая социология в поисках методологических оснований теории «среднего уровня»
С учетом обозначенных критериев из всего многообразия концептуальных конструкций изучения общества определенный интерес для историка, исследующего различные аспекты социального в исторической ретроспективе, представляют несколько теоретических моделей, наиболее продуктивных, на наш взгляд, с точки зрения их применения в современных исследованиях по социальной истории. Последовательно рассматривая каждую такую социологическую модель, историку необходимо сконцентрировать внимание на ряде ключевых вопросов:
– каким образом может быть представлено социальное устройство в пространственно-временном измерении, вне зависимости от его длительности – на протяжении жизни отдельного индивида или нескольких поколений;
– что определяет границы свободы индивида и характер структурного принуждения на различных уровнях социальной организации;
– возможно ли адекватно описать процесс формирования социальной идентичности не только на формально-правовом, но и эмоционально-коммуникативном уровне;
– какое влияние оказывают процессы социального подражания, адаптации и отторжения на характер межгруппового взаимодействия развитие общества в целом.
В качестве базовых концептуальных моделей изучения социального, содержащих потенциально применимые в историческом исследовании подходы, мы предлагаем сопоставить «фигуративную социологию» Норберта Элиаса, «теорию структурации» Энтони Гидденса, теорию «интеракционных ритуалов» Рэндалла Коллинза, «теорию подражания» французского социолога Габриеля Тарда.
Одним из примеров сближения исследовательского поля историков и социологов может служить «фигуративная социология» Норберта Элиаса (1897–1990)[22 - См. подробнее: Козловский В. В. Фигуративная социология Норберта Элиаса // Журнал социологии и социальной антропологии. 2000. № 3. С. 40–66; Шубрт И. Общество индивидов в фигуративной социологии Н. Элиаса // Социол. исслед. 2015. № 11. С. 139–148.]. Еще в конце 1930-х гг. он писал о необходимости поиска новой исследовательской модели социальных процессов, которая не сводились бы ни к структуралистским схемам, рассматривавшим поведение индивида как производное от внешних условий, ни к крайне индивидуалистическим теориям, провозглашавшим доминирование роли субъективного фактора.
В предложенной Н. Элиасом модели «социум» не представляется чем-то заранее предопределенным, состоящим из статичных единиц, а рассматривается как множество динамично развивающихся во времени и пространстве взаимодействий. При таком понимании социальная реальность, по выражению Н. Элиаса, больше похожа на «танцплощадку», на которой, учитывая перемещения других людей, взаимодействуют индивиды. Используя метафору «танца» и командной «игры», он утверждал, что социальные процессы не обусловлены каким-то одним фактором, а разворачиваются на нескольких, имеющих сетевую структуру уровнях взаимодействия индивидов. В работе «О процессе цивилизации» он подчеркивал: «…люди находятся в сети взаимозависимостей, которые прочно привязывают их друг к другу»[23 - Элиас Н. О процессе цивилизации: социогенетические и психогенетические исследования: в 2 т. М., 2001. Т. 1. С. 43.]. Именно сетевой характер человеческих взаимодействий, проявляющийся в том, что каждый индивид испытывает определенное влияние со стороны других индивидов и одновременно сам оказывает влияние на тех, с кем он вступает во взаимодействие, составляет сущность человеческого общества.
Для обозначения различных «форм связи, ориентированных друг на друга и взаимозависимых людей», Н. Элиас предложил термин «фигурация». Аргументируя целесообразность его использования, он писал: «С его помощью можно ослабить социальное принуждение думать и говорить так, будто “индивид” и “общество” есть две различные и, более того, антагонистические фигуры»[24 - Элиас Н. Понятие фигурации // Журнал социологии и социальной антропологии. 2000. № 3. С. 63.]; «Оно лучше и без всяких двусмысленностей выражает то, что “общество” не является ни абстракцией, полученной от свойств каких-то внеобщественных индивидов, ни системой или “целостностью”, существующей где-то по ту сторону индивидов. Речь идет о сети взаимозависимостей, сплетенной самими индивидами»[25 - Элиас Н. О процессе цивилизации… С. 43.]. Понятие «фигурация», по мысли автора, применимо и при изучении малых групп, и в отношении «обществ, состоящих из тысяч или миллионов взаимозависимых индивидов». В качестве примера Н. Элиас приводит, с одной стороны, малые социальные группы, составляющие «относительно обозримые фигурации» (учитель и ученики в классе, врач и пациенты в группе терапии и т. п.), а с другой – «комплексные фигурации», в которых сети взаимозависимостей более сложные и масштабные (жители деревни, большого города)[26 - Элиас Н. Понятие фигурации. С. 64.].
Взгляд на общество как на совокупность одновременно сосуществующих и взаимодействующих друг с другом «фигураций» делает бесперспективным использование категорий макросоциологии. Понятия «социальный институт» или «класс» могут быть удобны для построения масштабных теорий и концепций, но они не отражают всего спектра сложных социальных взаимодействий индивидов. Однако это не означает отказа Н. Элиаса от выявления общих тенденций развития социальных процессов. Напротив, фигуративный подход, наряду с исследованиями на уровне повседневных практик, позволяет изучать во многом абстрактные, с точки зрения отдельного индивида, но реально существующие и оказывающие непосредственное влияние на его жизнь структуры. Одной из таких организационных структур является, например, «государство», возникновение которого Н. Элиас рассматривал как процесс формирования «фигурации, образуемой из множества относительно малых общественных объединений, свободно конкурирующих друг с другом»[27 - Элиас Н. О процессе цивилизации… С. 44.].
В общем виде различные по числу участников и характеру взаимодействий локальные «фигурации» лишь часть общества, которое само является большей по масштабу, сложно организованной и внутренне гетерогенной «фигурацией». Таким образом, концептуальная модель Н. Элиаса – вариант снятия противоречия между макро- и микроуровнями при изучении социальных процессов. При этом автор, отвергая дедуктивную логику построения теоретических моделей, основные положения фигурационного подхода сформулировал на основе конкретно-исторического исследования изменений в сознании и поведении индивидов в странах Западной Европы при переходе от Средневековья к Новому времени[28 - Элиас Н. О процессе цивилизации…; Его же. Придворное общество. Исследование по социологии короля и придворной аристократии с Введением: Социология и история. М., 2002; Его же. Общество индивидов. М., 2001.].
Трактовка общества как сложной сети взаимодействий субъектов становится одной из заметных тенденций в социологии последней трети ХХ – начала ХХI в. Подтверждением интереса социологов к данной проблематике являются работы английского социолога Энтони Гидденса, разработавшего в середине 1980-х гг. «теорию структурации». Пытаясь создать теорию «среднего уровня», он предложил переосмыслить противостояние макро- и микроуровней «…с позиций того, каким образом взаимодействие… “лицом к лицу” структурно встроено в систему обширных пространственно-временных институциональных образований»[29 - Гидденс Э. Устроение общества: Очерк теории структурации. М., 2005. С. 22.].
Провозглашая практику взаимодействия индивидов ключевым феноменом для понимания природы социального, Э. Гидденс констатировал «дуальность» социальной структуры (Duality of structure), которая проявляется следующим образом: структуры делают возможным социальное действие, а социальное действие формирует структуры[30 - Гидденс Э. Указ. соч. С. 69–73.]. В такой модели «структуральные свойства социальных систем не существуют вне практических действий», а сама структура выступает как «посредник и как продукт поведения, которое она непрерывно организует»[31 - Там же. С. 498.]. Именно поэтому, по мнению Э. Гидденса, исследование социальных процессов возможно посредством изучения разнообразных практик, содержание которых не ограничено только поведенческими стратегиями, имеющими всегда характер осознанного целенаправленного выбора, а включает в себя и нерациональные действия, совершенные в результате недостаточной информированности индивида или непредвиденного стечения обстоятельств. В данном контексте практика – это совокупность осознанных и неосознанных принципов, организующих поведение индивидов во времени и пространстве. Поэтому исследовать необходимо не столько материальные основания социальной дифференциации, сколько поведение акторов социальных взаимодействий, их представления об окружающем пространстве и то, что они считали нужным знать для свободной ориентации в потоке повседневной социальной жизни[32 - Там же. С. 388.].
Акцентирование внимания на различных «феноменах, наделенных смысловым содержанием», по мнению Э. Гидденса, необходимо, так как любые трансформации в обществе связаны с изменениями характера взаимодействия людей, в процессе которых и образуются социальные структуры, а следовательно, «устройство общественных институтов можно осмыслить, поняв, каким образом различные социальные деятельности “растягиваются” в широком пространственно-временном диапазоне»[33 - Там же. С. 15–16.].
В данном контексте обращение к ключевым для социальной теории понятиям «время» и «пространство» позволило автору утверждать, что «историческое исследование есть исследование социальное, и наоборот», а «история есть структурация событий во времени и в пространстве путем непрерывного взаимодействия деятельности и структуры»[34 - Там же. С. 479, 485.].
Подобное «прочтение» социальных процессов может быть полезно историку, так как оно позволяет рассматривать активно действующую личность не только как часть определенной социальной группы, но и как субъекта, соорганизующего окружающее социальное пространство в соответствии с его положением и возможностями. Однако при этом важно четко понимать, что представляла собой социальная структура в определенный исторический период и каким образом исследователь может зафиксировать ее основные характеристики с целью последующего изучения вопросов о самоидентификации и групповой идентификации индивида, границах и маркерах социальной дифференциации, существовавших ограничениях и стимулах тех или иных практических действий.
При всей абстрактности утверждения Э. Гидденса о природе социальной структуры, которая выступает как «…свойство социальных систем, “заключенное” в практиках, регулярно воспроизводимых в пространстве и времени»[35 - Гидденс Э. Указ. соч. С. 248.], она может быть описана и посредством вполне реальных характеристик. Любая социальная структура, по мысли автора, включает в себя «правила» и «ресурсы», рекурсивно вовлеченные в систему социального воспроизводства[36 - Там же. С. 267, 501.]. Содержательно «правила» представлены формально определенными нормами (например, законодательными актами) и сложившимися представлениями о значимости определенных моделей поведения, а ресурсы – способностью оказывать властное воздействие и распределять различные материальные блага. Наличие такого рода «правил» и «ресурсов» упорядочивает социальные системы «по вертикали и горизонтали»[37 - Там же. С. 248.].
В общем виде предлагаемая модель изучения подразумевает комплексное рассмотрение поведенческих практик в четко определенном пространственно-временном контексте. Исходя из принципа контекстуальности (Contextuality) при исследовании социальных взаимодействий, необходимо выявить: а) «пространственно-временные границы» взаимодействия (локализация и изменение обстоятельств места и времени)[38 - Э. Гидденс предлагал при изучении повседневной жизни, которая неизбежно сопровождается изменениями, связанными не только с течением времени, но и с территориальными перемещениями индивида, использовать термин «временная география», см.: Гидденс Э. Указ. соч. С. 174–190. Более подробно проблемное поле и методы «временной географии» представлены в работах шведского социального географа Т. Хагерстранда (Hagerstrand).]; б) эффект «соприсутствия акторов», т. е. особенности взаимовлияния одновременно присутствующих субъектов в процессе коммуникации между ними; в) осведомленность акторов социальных взаимодействий (личный опыт, знания, слухи и т. п.) о правилах и возможных последствиях своих действий[39 - Гидденс Э. Указ. соч. С. 384, 386, 490, 499.].
В конкретно-историческом исследовании акцентирование внимания на «соприсутствии» других акторов, личном опыте и знаниях о поощряемых и запрещенных моделях поведения, содержании и санкциях за нарушение существующих запретов, а также осознании неравенства индексов социальной позиции представителями различных групп является основополагающим условием для постановки вопроса о личной самоидентификации и групповой идентичности людей изучаемого времени.
В теории структурации социальная идентичность имеет двойственную природу. С одной стороны, она непосредственно ассоциируется с нормативными правами, обязанностями и санкциями, которые формируют роли, функционирующие в пределах тех или иных коллективов, а с другой – проявляется посредством практических действий человека, которые и являются «маркерами» его «позиционирования» в обществе[40 - Там же. С. 386.]. По мнению Э. Гидденса, «позиционирование» индивида может иметь несколько масштабов одновременно: 1) относительно других людей в условиях непосредственного «соприсутствия»; 2) «относительно потока повседневности», т. е. в рамках привычных и неоднократно повторяющихся контактных взаимодействий; 3) «относительно течения собственной жизни» и произошедших изменений статусных характеристик; 4) относительно «сверхиндивидуальной структуры социальных образований», т. е. в результате сопоставления себя как члена какой-либо социальной группы с другими группами и коллективами. Именно на этом уровне у индивида может возникать чувство групповой идентичности. При этом, по словам Э. Гидденса, «подобные чувства обнаруживаются на уровне практического и дискурсивного сознания и не предполагают “единодушия во взглядах” (“консенсуса ценностей”)». Более того, «индивиды могут осознавать свою принадлежность к определенной общности, не будучи уверенными, что это правильно и справедливо»[41 - Там же. С. 242.].
Таким образом, социальная идентичность возникает на основе близости формально определенных прав и обязанностей, но не предполагает общности мировоззрения и позиций по различным вопросам общественной жизни. Для историка данная трактовка понятия «идентичность» позволяет конструировать более сложную модель социального устройства, нежели классовая или сословная парадигма. Близость, но не полная тождественность нормативно-правового статуса и необязательность «единодушия во взглядах» – все это, в совокупности с направленностью практических действий исторического персонажа, может стать методологическим основанием для объяснения противоречий и конфликтов, возникавших внутри одной социальной группы. С этих позиций тезис об отсутствии внутригруппового «единодушия» является интересным для историка, сталкивающегося в исследовании не только с множественной фрагментацией мнений и позиций по какому-либо вопросу, но и негативными оценками индивидом роли, качеств и способностей определенной части общей с ним социальной группы. Используя данный подход, возможно изучение «расколотости», или множественной дифференциации, социальной идентичности внутри, например, российского дворянства и крестьянства.
Еще один важный аспект исследования социальных процессов, представленный в теории структурации Э. Гидденса, – проблема соотношения свободы человека в обществе и силы так называемого «структурного принуждения». Руководствуясь обозначенным ранее принципом «дуальности» («двуединства»), Э. Гидденс подчеркивал: «Структурные ограничения не действуют независимо от мотивов и соображений субъектов деятельности, лежащих в основе того, что они делают. Их нельзя уподобить последствиям землетрясения, стирающего с лица земли города и лишающего жизни их население… Единственным подвижным объектом системы социальных отношений являются индивидуальные субъекты деятельности, намеренно или нет использующие ресурсы»[42 - Гидденс Э. Указ. соч. С. 262.]. В данном контексте «структура всегда как ограничивает, так и создает возможности для действия, и это происходит в силу объективных отношений между структурой и деятельностью (деятельностью и властью)»[43 - Там же. С. 247.].
В общем виде, поскольку социальная структура есть одновременно и результат, и условие практических взаимодействий акторов, «структурное принуждение» осуществляется в результате деятельности индивидов в рамках тех норм, правил и ресурсов, которыми они обладают. С этих позиций, продолжая логику автора, можно утверждать, например, что государство не является неким абстрактно существующим субъектом, а действует только через конкретных людей, которые посредством нормативно-правовых актов создают границы свободы человека в обществе и осуществляют контроль за их исполнением. При этом сами «контролеры» также вынуждены подчиняться системе норм и правил, регламентирующих их поведение.
Одновременно с нормативно-правовым ограничением пределы и направленность структурного принуждения определяются самими акторами, их потребностями и характером «осведомленности» о возможных вариантах поведения и его результатах в конкретной ситуации. Такой сценарий поведения, по словам Э. Гидденса, является следствием «способности субъектов понимать, что они делают, в то время как они это делают». Именно поэтому для индивида, вне зависимости от того, кто и каким образом осуществляет «принуждение», оно воспринимается лишь как ограничение «альтернатив, доступных субъекту или субъектам деятельности в данных условиях или обстоятельствах»[44 - Гидденс Э. Указ. соч. С. 257.]. Конечно, спектр имеющихся у конкретного человека альтернатив может существенно отличаться в зависимости от его положения в обществе, но принципиально важно, что в большинстве случаев – за исключением, конечно, влияния природно-климатических и биологических факторов – сила структурного принуждения будет зависеть от характера его взаимоотношений с другими субъектами, наличия у них ресурсов для осуществления властных полномочий.
Представление о важности взаимодействий индивидов, образующих разнообразные по целям, составу и длительности существования группы, способствовало поиску теоретических моделей, объясняющих поведение индивидов в социальном пространстве, а также процесс формирования личной и групповой идентичности. Одной из таких концептуальных моделей является теория «интеракционных ритуалов» Рэндалла Коллинза. Заимствуя элементы теории «социальной солидарности» Э. Дюркгейма и концепции ритуализации повседневных микроинтеракций И. Гофмана[45 - См., например: Дюркгейм Э. О разделении общественного труда. М., 1996; Гофман И. Представления себя другим в повседневной жизни. М., 2000; Его же. Анализ фреймов: Эссе по организации повседневного опыта М., 2004.], Р. Коллинз основным предметом исследования считал «социальную ситуацию». По его словам, изучение общества возможно только посредством выявления последовательностей взаимодействия людей, так как любое социальное явление «…становится реальным только тогда, когда проявится в какой-нибудь ситуации»[46 - Цит. по: Прозорова Ю. А. Теория интерактивных ритуалов Р. Коллинза: от микроинтеракции к макроструктуре // Журнал социологии и социальной антропологии. 2007. Т. 10, № 1. С. 69.] и «…вся полнота социальной жизни – это общая совокупность ситуаций, в которых оказываются люди в своей повседневной жизни»[47 - Коллинз Р. Программа теории ритуала интеракции // Там же. 2004. Т. 7, № 1. С. 38.]. Подобный подход к пониманию природы окружающей человека действительности означает, что любые абстрактные явления, такие как «власть», «экономика», «политика» или «культура», не существуют до тех пор, пока мы не можем увидеть, каким образом они проявляются в конкретных ситуациях и как они влияют на поведение людей.
В теории Р. Коллинза макроструктуры формируются из микроситуаций интеракций, а их стабильность зависит от того, насколько индивиды воспроизводят необходимые типы взаимосвязей. Именно поэтому изучение макропроцессов возможно и необходимо осуществлять только посредством обращения к ситуациям взаимодействия индивидов, обозначаемым понятием «ритуал интеракции». Размышляя об эвристических возможностях теории ритуала интеракции, Р. Коллинз писал: «…это ключ к микросоциологии, а микросоциология, в свою очередь, является ключом ко многим более общим проблемам. Интеракция небольших масштабов, протекающая здесь-и-сейчас, в ситуации лицом к лицу, представляет собой сцену действия и место социальных акторов»[48 - Там же. С. 27.].
Следует отметить, что предложенная трактовка концепта «интеракционный ритуал» как универсальной модели взаимодействия до определенной степени похожа на концепт «практика» в теории структурации Э. Гидденса[49 - Гидденс Э. Указ. соч. С. 57.]. Но Р. Коллинз идет чуть дальше, концентрируя внимание на том, каким образом меняются в результате взаимодействия его участники. Он задает вопрос о механизмах возникновения в процессе интеракции чувства «солидарности» и группой идентичности. Такой ракурс исследования социальных взаимодействий, безусловно, интересен историку, так как помогает решить несколько принципиально важных вопросов.
Во-первых, теория интеракционных ритуалов затрагивает проблему соотношения индивидуального и коллективного социального опыта. С позиции Р. Коллинза, личность, аккумулируя опыт предшествующих взаимодействий, формируется и постоянно изменяется в процессе перемещения от одной интеракции к другой[50 - Коллинз Р. Указ. соч. С. 29.]. В данном контексте, по словам автора, «…повседневная жизнь – это опыт движения по цепочке ритуалов интеракции»[51 - Там же. С. 37.]. Именно личный опыт участия в различных ситуациях формирует поведение индивида в настоящем, а, следовательно, для корректной интерпретации содержания и результата взаимодействия исследователь должен прослеживать «цепочки интеракций», в которых участвовал человек. В рамках исторического исследования данный подход предполагает последовательное рассмотрение корректировки взглядов, ценностей и мировоззренческих установок индивида в контексте изменений характера его формальных или неформальных контактов.
Однако поскольку любой интеракционный ритуал – это всегда взаимодействие, оказывающее влияние на всех его участников, то он является важным механизмом создания коллективного опыта, общих переживаний и чувства сопричастности к чему-либо. Подчеркивая пластичность и подвижность процесса формирования совместного опыта, автор не дает четкого определения «интеракционного ритуала», а лишь обозначает основные характеристики и обстоятельства, необходимые для его возникновения: соприсутствие двух или более индивидов; высокая степень эмоциональной включенности и сосредоточения внимания сторон друг на друге; понимание участниками границ взаимодействия, отделяющих их от тех, кто к нему не причастен; возникновение желания действовать в соответствии с нравственными устремлениями и совместно определяемыми (хотя и не обязательно четко сформулированными вербально) целями и ориентирами[52 - Там же. С. 35.]. Возникающее в процессе взаимодействия эмоциональное напряжение, по словам Р. Коллинза, «является высшей точкой коллективного опыта, ключевыми моментами истории, теми периодами, когда происходят знаменательные события»[53 - Там же.].
Конечно, все обозначенные автором характеристики ритуала интеракций не всегда могут быть реконструированы в исторической ретроспективе. Более того, высокую степень эмоциональности, возникновение желания действовать в соответствии с общими установками сложно отнести к разряду повседневных ситуаций. Такая модель может быть полезной при рассмотрении каких-либо необычных обстоятельств, выходящих за рамки бытового взаимодействия. К ним может быть отнесено, например, поведение крестьян, участвующих в восстании против помещика, судебное разбирательство между конфликтующими сторонами, обсуждение какого-либо актуального вопроса в тайном обществе, составление жалобы или прошения к властям и т. п. Ценность предлагаемой модели состоит в том, что она акцентирует внимание исследователя на континуальности индивидуального опыта, полученного в ходе предшествующих взаимодействий, его встраивании, с учетом опыта других участников и новых внешних обстоятельств, в процесс как внутри-, так и межгруппового взаимодействия.
Во-вторых, основные положения теории интеракционных ритуалов позволяют представить сложный процесс возникновения индивидуальной и групповой идентичности. Групповая идентификация, формирующаяся в результате множества интеракций, содержательно включает в себя общность эмоциональных переживаний, «чувство солидарности» и восприятие какого-либо объекта в качестве «сакрального символа», представляющего отличительные характеристики социальной группы. В конкретно-историческом преломлении, на наш взгляд, в качестве таких «символов» могут выступать, например, утверждения о наличии у членов группы особых свойств и качеств (достоинство, благородство, предприимчивость) или, напротив – их угнетенном положении, преодоление которого воспринимается как цель совместных действий.
В-третьих, предложенный подход к изучению социального посредством реконструкции внутри- и межгрупповых взаимодействий имеет значительный эвристический потенциал для реконструкции многомерности социального пространства и выявления различных маркеров социальной дифференциации. Решение данной проблемы возможно на основании тезиса автора о двойном стратифицирующем эффекте ритуала интеракций.
Первый уровень дифференциации связан, по мнению Р. Коллинза, с тем, что «некоторые группы обладают большим объемом ресурсов для выполнения своих ритуалов, чем другие, а следовательно, характеризуются большей солидарностью, и в силу этого, могут командовать менее солидарными группами»[54 - Коллинз Р. Указ. соч. С. 34.]. В качестве таких ресурсов, позволяющих осуществлять властное доминирование одной группы над другой, используются символический капитал и различные материальные блага. Так, например, в качестве важного ресурса не только для внутригрупповой общности, но и для контактов или даже вхождения в более сильные «интеракционные круги» может использоваться собственность и доступ к властным структурам. Второй уровень связан с неизбежным процессом внутригруппового структурирования, так как не все члены группы в равной степени являются инициаторами взаимодействия и «некоторые индивиды занимают более привилегированное положение в силу того, что находятся ближе к центру ритуала»[55 - Там же.].
Таким образом, автор приходит к важному для понимания природы социальной дифференциации выводу: «Ритуалы обладают двойным стратифицирующим эффектом. Они порождают стратификацию между людьми, включенными в ритуал, и аутсайдерами, а также – внутри ритуала – между лидерами и последователями; следовательно, ритуалы представляют собой ключевые механизмы, или даже главное оружие, в процессах конфликта и доминирования»[56 - Там же.]. В общем виде социальная стратификация в теоретической модели Р. Коллинза – властно-сетевая макроструктура, в которой положение индивида может быть определено одновременно в вертикальной иерархической плоскости власти и в горизонтальной сетевой плоскости локальных ситуаций[57 - Прозорова Ю. А. Указ. соч. С. 70.].
Многомерность социальной структуры подразумевает не только множество формальных и неформальных признаков для социального структурирования и самоидентификации индивидов, но и определенную пластичность социальных перегородок, которые, существуя в нормативно-правовой плоскости, не являются полностью непроницаемыми и неподвижными[58 - См. подробнее: Мамедов А. К., Якушина О. И. Теоретические подходы к пониманию идентичности в современной социологической науке // Вестн. МГУ. 2015. № 1. С. 43–59.]. При ближайшем рассмотрении, например, мульти-сословного по своему составу городского населения России имперского периода становится очевидным, что представители различных сословных и внутрисословных групп оказывали непосредственное взаимное влияние на поведение и поступки друг друга. Неизбежно встречаясь на улицах города, в торговых помещениях, во дворах многоквартирных домов и т. п., люди могли воспринимать образцы поведения, оценивать морально-нравственные, деловые и иные качества друг друга, передавать в форме слухов или личных суждений о чем-либо разнообразную информацию. Наличие подобного рода личных контактов с представителями «чужих» социальных групп оказывало влияние на мировосприятие человека, его самооценку и мотивацию конкретных поступков.
Игнорирование данного факта означает упрощение и схематизацию социальных процессов, навязывание конкретному индивиду общегрупповой логики и мотивации, в то время как индивидуальное поведение могло быть обусловлено ориентацией на «образец» поведения не только членов своей социальной группы, но отдельных представителей других социальных групп. В качестве одной из методологических установок конкретно-исторического исследования, нацеленного на выявление направленности и результатов такого рода взаимовлияний, может служить «теория подражания» французского социолога Габриеля Тарда.
Стремясь определить факторы социальных изменений, Г. Тард призывал отказаться от преувеличения роли выдающихся исторических деятелей и утверждал, что любые социальные трансформации «…объясняются возникновением… значительного числа идей, мелких и крупных, простых и сложных, чаще всего незаметных при их зарождении, по большей части не громких, обыкновенно анонимных, но всегда новых…»[59 - Тард Г. Законы подражания. М., 2011. С. 7.]. Именно подобного рода идеи, которые Г. Тард обозначал терминами «изобретение» или «открытие», формируют «…всякое дальнейшее улучшение предшествовавшего нововведения во всякого рода социальных явлениях: в языке, религии, политике, праве, промышленности, искусстве»[60 - Там же.]. Такой положительный эффект возможен благодаря социальному «подражанию», т. е. естественно возникающему у индивида стремлению улучшить условия своей жизни, ориентируясь на некоторые известные ему и позитивно оцениваемые образцы. Данный механизм в равной степени работает и при формировании индивидуальных стратегий поведения, и в процессе культурной адаптации заимствованных из «чужой» культурной среды инноваций[61 - См. подробнее: Фирсова Н. Предвестник исследований диффузии инноваций Габриель Тард: «Общество – это подражание» // Социология власти. 2012. № 6–7 (1). С. 298–313.]. При этом, вне зависимости от масштаба, подражание является универсальным феноменом, неизменно возникающим в процессе межличностного общения, а, следовательно, выявление его влияния на развитии социума в целом возможно только при анализе взаимодействий на уровне отдельных личностей и малых групп.
В повседневной практике подражание может проявляться в самых различных формах: подражание привычным образцам (обычай); подражание новому и чужому (мода); подражание-воспитание; подражание-симпатия; подражание-повиновение; подражание-обучение. Все эти формы возникают не одновременно, но могут сочетаться и имеют общие признаки, анализ которых позволил Г. Тарду сформулировать два основных закона подражания: «логический» и «сверхлогический». Логические основания подражания – осознание человеком важности и необходимости нововведения, а также того, насколько оно совместимо с существующими знаниями и представлениями. Сверхлогические основания подражания в большей мере связаны с чувствами, верованиями и желаниями индивида. Конечно, в практическом поведении человека оба эти основания сочетаются и во многом определяют направленность его социальных действий[62 - Тард Г. Законы подражания. С. 122.]. Яркой иллюстрацией такого сочетания является подражание лицам, обладающим более высоким социальным статусом. Г. Тард приводит следующий пример: «Первый средневековый купец, отличавшийся алчностью и тщеславием, желавший обогатиться при помощи торговли и сожалевший, что он не был дворянином, первый такой купец, усмотрев возможность эксплуатировать свою жадность на пользу своего тщеславия и со временем купить за деньги благородство для себя и своего потомства, полагал, что сделал прекрасное открытие. И действительно, он имел многих подражателей. В самом деле, разве подобная перспектива не могла его не воодушевить, разве он не чувствовал, как обе его страсти становятся разом вдвое сильнее, одна – потому, что золото получало в его глазах новую цену; другая – потому, что предмет его тщеславных мечтаний и печалей становился досягаемым?»[63 - Там же. С. 27.].
Сопоставляя исторические примеры распространения инноваций в различных странах мира, Г. Тард выявил ряд общих закономерностей процесса социального подражания. Во-первых, «…какова бы ни была организация общества – теократическая, аристократическая, демократическая – подражание всюду следует одинаковому закону: оно распространяется от высшего к низшему, и в этом распространении действует изнутри наружу»[64 - Тард Г. Законы подражания. С. 192.]. Такая схема распространения социального подражания подразумевает несколько принципиально важных аспектов. Первый: нижестоящие по своему материальному или юридическому положению индивиды более восприимчивы к примерам и образцам, транслируемым вышестоящими группами[65 - Там же. С. 285.]. При этом индивиды и группы, рассматриваемые в качестве ориентира, должны находиться на относительно небольшой социальной дистанции, т. е. быть в зоне досягаемости для подражания. Данный тезис, на наш взгляд, представляется для историка вполне убедительным. Так, например, российский крепостной крестьянин, в силу значительности социальной дистанции, не склонен будет подражать потомственному дворянину, а с большей вероятностью будет ориентироваться на мелкого городского ремесленника или торговца. Именно в результате подражания близким, но вышестоящим группам формальные сословные перегородки не являются непреодолимым препятствием для трансляции идей и формирования новых стереотипов поведения. Второй принцип: постепенно, по мере демократизации общественного строя, сопровождавшейся сокращением социальной дистанции между аристократией и непривилегированными группами населения в результате расширения спектра ненаследственных способов повышения индекса социальной позиции, роль образца для подражания смещается от аристократии к жителям столичных городов[66 - Там же. С. 190.]. Продолжая рассуждения автора, можно утверждать, что в конечном итоге подражательный импульс исходил не только от столичных городов, но и от губернских, и даже волостных центров. Подобный алгоритм соотнесения центра и периферии при формировании системы статусных ориентиров, на наш взгляд, отчетливо прослеживается в России XVIII–XIX вв. В дальнейшем подражание статусным характеристикам, получаемым по наследству, постепенно сменяется подражанием индивидуальным достижениям: коммерческому успеху, положению в чиновничьей иерархии, уровню материального благосостояния и образования, доступу к различным льготам и привилегиям и т. п.
Во-вторых, при изучении социальной направленности подражания необходимо разделять подражание собственным историческим образцам («обычай») и инновациям, заимствованным извне («мода»). При всей очевидности данного утверждения, оно также может быть полезным для построения исторического исследования. Ориентация на собственные исторические традиции для обоснования необходимости отрицания нового или, напротив, проведения каких-либо преобразований по восстановлению «справедливости», «силы закона», «истинного просвещения» и т. п. было характерным явлением на всем протяжении XVIII–XIX вв., а в ряде случаев прослеживается и раньше. При этом следует отметить, что призыв обратиться к нравам и традициям исходил от представителей образованной части российского общества, но содержательно подразумевал ориентацию не на высшие сословия, а на традиции, сохранившиеся в среде российского крестьянства.
С позиции социально-исторического исследования подражание иностранным образцам следует рассматривать в контексте формальных и неформальных каналов циркуляции информации о заимствованных извне идеях, нормах или технологиях. В данном контексте обращение к культурным механизмам заимствования актуализирует постановку вопроса о статусе и роли иностранцев в России, вне зависимости от их социального происхождения и профессиональной принадлежности – от купцов и ремесленников до технических специалистов и высокопоставленных чиновников. При исследовании конкретно-исторических проявлений разных уровней многофакторного процесса взаимовлияния иностранцев и российской социокультурной среды целесообразно обратить внимание на вывод Г. Тарда о цикличности подражания: первоначально распространение нововведения происходит через подражание-моду, позднее оно воспринимается как привычное и обыденное, а далее становится образцом для подражания, но уже как обычай. Данный подход актуализирует исследование не только процесса аккультурации европейских инноваций, предполагающего встраивание «чужого» опыта в условиях привычной социокультурной среды, но и инкультурации как процесса освоения современниками уже произошедших и/или происходящих на протяжении их жизни изменений.
* * *
Представленный краткий обзор основных социологических моделей, отобранных в соответствии с обозначенными выше критериями, отчетливо демонстрирует общее направление движения исследователей – от изучения макроструктур к выявлению факторов социальной идентификации и реконструкции различных форм взаимодействий индивидов. В некоторых случаях это приводит к отрицанию реальности любых долговременных структур и утверждению, что социальных групп, как особой формы проявления социального, не существует, а существуют лишь группообразования (ассоциации), которые проявляются через «действия» и «разногласия»[67 - См., например: Латур Б. Пересборка социального. Введение в акторно-сетевую теорию. М., 2014.]. Такой взгляд на природу социального подчеркивает многообразие и динамичность общественных процессов и заслуживает определенного внимания исследователей. Однако для историка важно не только концептуальное методологическое ви?дение социальных процессов, произошедших в изучаемое им время, но и то, как эти процессы могут быть изучены, какие методы следует использовать при реконструкции всего спектра многообразных взаимодействий людей прошлого.
1.2. Прочтение истории социума: проблема языка и метода интерпретации
Специфика предметного поля исторической науки не позволяет использовать метод опроса или анкетирования, наблюдения или эксперимента[68 - Лишь при изучении недавнего прошлого, сохранившегося в памяти ныне живущих современников, возможно частичное заимствование инструментария социологов или этнографов и использование комплекса методов «устной истории». См. подробнее: Томпсон П. Голос прошлого. Устная история. М., 2003.]. Единственный канал, связывающий историка с ушедшей в прошлое социальной реальностью, – текст исторического источника. Таким образом, история социального – это история текстов, различных по своему назначению, содержанию и объему, в которых зафиксированы различные типы внутри- и межгрупповых взаимодействий, представления о своем месте в системе общественных отношений, мотивация практических действий и представления о возможных перспективах развития как на локальном уровне, так и в масштабах города, страны или мира.
Посредством анализа текста историк может выявить содержание, направленность и результаты социальных взаимодействий, а, следовательно, обязательным условием их адекватного понимания является изучение языковых практик. К таким языковым практикам следует отнести различные способы публичной и межличностной коммуникации, зафиксированные в письменной форме: материалы периодической печати; учебные пособия и научно-публицистические произведения; тексты устных выступлений с докладами или «речами»; распоряжения властных структур в форме манифестов, указов, законов и другие нормативно-правовые акты; прошения, жалобы, доносы и иные обращения, направляемые представителями различных социальных групп; личную переписку и дневниковые записи. Во всех этих текстах, наряду с обоснованием необходимости их составления и/или совершения каких-либо практических действий, в явной или скрытой форме содержится информация об особенностях индивидуальной и групповой самоидентификации автора, характере взаимоотношений с другими группами, представления о власти и социальной иерархии.
Выявление подобного рода информации возможно при концентрации внимания исследователя не только на том, что было сказано или записано, но и с помощью каких языковых средств это было сделано. Методологическим основанием для проведения анализа языковых практик могут служить наработки немецкой школы Begriffsgeschichte и англосаксонского варианта изучения истории понятий – History of Concepts. Идейные основы первого были сформулированы в ряде теоретических работ Рейнхарда Козеллека[69 - Козеллек Р. К вопросу о темпоральных структурах в историческом развитии понятий // История понятий, история дискурса, история метафор: сб. ст.: пер. с нем. / под ред. Х. Э. Бёдекера. М., 2010. С. 21–33; Его же. Можем ли мы распоряжаться историей? (Из книги «Прошедшее будущее. К вопросу о семантике исторического времени») // Отеч. зап. 2004. № 5. С. 226–241; Его же. Социальная история и история понятий // Исторические понятия и политические идеи в России XVI–XX века: сб. науч. работ. СПб., 2006. С. 33–53; Его же. Теория и метод определения исторического времени // Логос: журн. по философии и прагматике культуры. 2004. № 5(44). С. 97–130.], который совместно с О. Брунером и В. Конце был руководителем проекта по написанию «Исторического лексикона социально-политического языка в Германии»[70 - Geschichtliche Grundbergriffe. Historisches Lexikon zur politisch-sozialen Sprache in Deutschland. Stuttgart, 1972–1993. Bd. 1–8. В 2014 г. было осуществлен перевод нескольких статей этого словаря на русский язык, см.: Словарь основных исторических понятий: избр. ст.: в 2 т. М., 2014.]. Методологические установки второго направления отражены в работах Джона Покока и Квентина Скиннера[71 - Скиннер К. Коллингвудовский подход к истории политической мысли: становление, вызов, перспективы // Новое лит. обозрение. 2004. № 66. С. 55–66. Pocock J. G. A. Politics, Language and Time. Essays in Political thought and History. L., 1972.]. Наличие подробных историографических обзоров[72 - См. подробнее о методологических основаниях, сходствах и отличиях Begriffsgeschichte и History of Concepts: Дмитриев А. Контекст и метод (предварительные соображения об одной становящейся исследовательской индустрии) // Новое лит. обозрение. 2004. № 66. С. 6–16; Копосов Н. Е. История понятий вчера и сегодня // Исторические понятия и политические идеи в России XVI–XX века. С. 9–32; Рощин Е. История понятий: новый старый подход общественных наук // Полит. наука. 2009. № 4. С. 43–58; Бёдекер Х. Размышление о методе истории понятий // История понятий, история дискурса, история метафор. С. 34–65; Миллер А. И., Сдвижков Д. А., Ширле И. «Понятия о России»: к исторической семантике имперского периода. Предисловие // «Понятия о России»: к исторической семантике имперского периода. М., 2012. Т. 1. С. 5?46.] основных положений немецкой и англосаксонской школы снимает необходимость подробного описания методологических установок истории понятий и позволяет сконцентрировать внимание на альтернативных моделях анализа языковых практик и возможности их применения в исторических исследованиях.
При всех имеющихся разногласиях представители двух направлений признают необходимость при работе с текстом выявлять, что подразумевали и какие действия совершали его авторы, употребляя то или иное понятие, какие дополнительные коннотации оно получало при использовании в различных контекстах, каким образом происходила корректировка содержания как уже известных ранее, так и заимствованных из «чужой» культурной среды понятий. Такой подход позволит избежать «осовременивания» языка прошлого и уйти от некорректного использования понятий, возникших в более поздний хронологический период.
Например, хорошо известное современному исследователю понятие «сословие» уже на рубеже XVIII ? первой четверти XIX в. использовалось для обозначения различий положения индивида в обществе, но еще не имело четко определенного значения[73 - См.: Фриз Г. Л. Сословная парадигма и социальная история России // Американская русистика: Вехи историографии последних лет. Императорский период: антол. / сост. М. Дэвид-Фокс. Самара, 2000. С. 123–162.]. Составители «Словаря Академии Российской» объясняли читателям, что «сословие ? собрание, число присутствующих где особ» или «общество, состоящее из известного числа членов»[74 - Косвенным подтверждением того, что понятие «сословие» в конце XVIII в. не рассматривалось в качестве основного при описании социальной структуры общества, является его размещение не в отдельной словарной статье, а в списке понятий, имевших корень «слов». Для сравнения: Словарь Академии Российской. Ч. 5: От Р до Т. СПб., 1794. С. 544; Словарь Академии Российской, по азбучному порядку расположенный. Ч. 6: От С до конца. СПб., 1822. С. 395.], а М. М. Сперанский писал о «законодательном сословии» как группе лиц, причастных к системе обсуждения наиболее важных вопросов[75 - Сперанский М. М. Введение к уложению государственных законов (1809): (План всеобщего государственного преобразования). М., 2004. С. 23–25.]. Одновременно с такой трактовкой понятие «сословие» могло использоваться и для обозначения различных по своему функциональному назначению и уровню «просвещения» категорий населения. В записке «Опыт о просвещении относительно к России» И. П. Пнин упоминал о «гражданском сословии», которое «…должно непременно составлено быть из мужей истинно достойных, опытных и благонамеренных, известных обществу, сколько по доброхотству своему, столько по способностям и усердию», но одновременно предлагал «руководство к просвещению главнейших государственных сословий»: «земледельческого, мещанского, дворянского и духовного»[76 - Пнин И. П. Опыт о просвещении относительно к России // Общественная мысль России XVIII века. Т. 2: Philosophyia moralis. М., 2010. С. 585, 600–622.]. Аналогичное деление общества, выделяя при этом в качестве самостоятельного «купеческое сословие», использовал в черновых «записках для памяти» Н. С. Мордвинов[77 - Архив графов Мордвиновых. СПб., 1903. Т. 9. С. 54.].