banner banner banner
Феномен поколений в русской и венгерской литературной практике XX–XXI веков
Феномен поколений в русской и венгерской литературной практике XX–XXI веков
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Феномен поколений в русской и венгерской литературной практике XX–XXI веков

скачать книгу бесплатно


* * *

Апогей потери своего этико-онтологического места в мире – это акт самоубийства Свидригайлова и Ставрогина. В обоих случаях намерение уйти из жизни прочно ассоциируется у героев с отъездом и отчасти напоминает эмиграцию (т. е. акт насильственного разрушения устойчивого миропорядка). В случае Ставрогина – это гипотетический отъезд в Швейцарию, в случае Свидригайлова – в Америку[92 - Эта тема исследована в целом ряде работ. См., напр.: Сараскина Л. И. Америка как миф и утопия в творчестве Достоевского // Достоевский и современность: материалы XXII Междунар. старорус. чтений 2007 года. Великий Новгород: [б. и.], 2008. С. 199–213; Кибалышк С. А. Рассказ Гайто Газданова «Черные лебеди» как метатекст // Вестник Волгоградского государственного университета. Сер. 8: Литературоведение. Журналистика. 2008. № 7. С. 28–33; Ситникова Ю. В. Концепт «Америка» в произведениях Ф.М. Достоевского // Школа молодых ученых по проблемам гуманитарных, естественных, технических наук: [сб. материалов]. Елец: Елец. гос. ун-т, 2014. С. 7–11; Ренанский А. Л. Метафизика антиамериканизма у Ф. М. Достоевского // Материалы Глобального партнерства по развитию научного сотрудничества. М.: Глобал, партнерство по развитию науч, сотрудничества, 2015. С. 163–186; и др.]. «Место очень скучно, ущелье; горы теснят зрение и мысль. Очень мрачное. Я потому, что продавался маленький дом. Если вам не понравится, я продам и куплю другой в другом месте»; «мы поедем и будем там жить вечно», – пишет Ставрогин Дарье Павловне, задумав свой инфернальный «отъезд»[93 - Достоевский Ф.М. Бесы // Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений: в 30 т. Л.: Наука. Ленинград, отд-е, 1972–1990. Т. 10. С. 513.]. Акт самоубийства в «Бесах» – философская метафора, где другая страна и другое гражданство являются символами небытия: «Гражданин кантона Ури висел тут же за дверцей. На столике лежал клочок бумаги со словами карандашом: „Никого не винить, я сам“»[94 - Там же. С. 516.].

Та же символика самоубийства предстает в «Преступлении и наказании». Поговаривая об отъезде в «Новый свет, в Америку», Свидригайлов не раскрывает замысел «путешествия». Его уход из жизни с комментарием случайного свидетеля в «солдатском пальто и в медной ахиллесовской каске»[95 - Достоевский Ф.М. Преступление и наказание // Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений: в 30 т. Т. 6. С. 394.] максимально высвечивает проблему добровольной смерти как «исхода». При этом сцена публичного самоубийства в виде парадоксального диалога между Свидригайловым и «Ахиллесом» отмечена многократным повтором слов «чужие край», «Америка», «место», и их смысловая стяженность не случайна:

Оба они, Свидригайлов и Ахиллес, несколько времени, молча, рассматривали один другого. Ахиллесу наконец показалось непорядком, что человек не пьян, а стоит перед ним в трех шагах, глядит в упор и ничего не говорит.

– А-зе, сто-зе вам и здеся на-а-до? – проговорил он, все еще не шевелясь и не изменяя своего положения.

– Да ничего, брат, здравствуй! – ответил Свидригайлов.

– Здеся не места.

– Я, брат, еду в чужие край.

– В чужие край?

– В Америку.

– В Америку?

Свидригайлов вынул револьвер и взвел курок. Ахиллес приподнял брови.

– А-зе, сто-зе, эти сутки (шутки) здеся не места!

– Да почему же бы и не место?

– А потому-зе, сто не места.

– Ну, брат, это все равно. Место хорошее; коли тебя станут спрашивать, так и отвечай, что поехал, дескать, в Америку.

Он приставил револьвер к своему правому виску.

– А-зе здеся нельзя, здеся не места! – встрепенулся Ахиллес, расширяя все больше и больше зрачки.

Свидригайлов спустил курок[96 - Достоевский Ф. М. Преступление и наказание. С. 394–395.].

Смерть как выпадение из «своего места», отъезд в «чужие край» был описан в отечественной словесности задолго до масштабной русской эмиграции. Значение литературы русского зарубежья здесь не столько в обозначении темы, сколько в существенном ее обновлении. Проблематика потери «своего места» в произведениях молодых эмигрантов не статична, наполнена новыми смыслами и подвергнута кардинальному пересмотру. Владимир Варшавский – один из авторов, существенно обогативших этот дискурс, а его герой (как правило, alter ego самого автора) – летописец нового опыта человека, заброшенного в пространство изгнания-небытия. Метафизика «своего места» в его творчестве проходит разные стадии становления. Иллюстрацией такой эволюции может служить автобиографический роман «Ожидание».

С первых же страниц, с описания раннего детства автор намечает сквозной для всего романа мотив: «…я не мог себе представить смерть мамы, или папы, или брата Юры. Этого так же не могло быть, как не могла вдруг исчезнуть занимавшая все место действительность: небо, дома, земля»[97 - Варшавский В. Ожидание // Варшавский В. С. Ожидание: проза, эссе, литературная критика. С. 29 (курсив В. Варшавского. – Авт.).]. Здесь – и зачин концепта, и ключ к пониманию проблемы. В чистом, «первозданном» сознании ребенка свое место существует не только в пространстве, но и во времени – отсюда прямая логическая связь между устойчивостью мира и бессмертием.

Владимир Варшавский – военнослужащий французской армии. Октябрь 1939 года[98 - Фотография из архивного собрания Дома русского зарубежья им. А. Солженицына. Ф. 291.]

Семья Варшавских (Сергей Иванович и Ольга Петровна с детьми Володей, Натальей и Юрой) незадолго до эмиграции из России.

Ок. 1919 года[99 - Фотография из архивного собрания Дома русского зарубежья им. А. Солженицына. Ф. 291.]

Когда героя «Ожидания» настигает «ветерок несуществования»? Знаменательно, что отъезд семьи из Крыма в Константинополь, как и весь эмигрантский «исход», который для старшего поколения стал трагедией, в глазах подростка – далеко еще не катастрофа, а только переход в неведомое: «Мне было странно: наша жизнь в России занимала все место, а теперь начиналась новая, неизвестная земля»[100 - Варшавский В. Ожидание. С. 57 (курсив В. Варшавского. – Авт.).]. Настоящий опыт «остановки жизни» герой познает вместе с уходом близкого человека – смертью брата. Это событие стало одним из самых острых переживаний и героя романа «Ожидание», и самого писателя. Старший брат Юра умер фактически на руках 16-летнего Владимира в марте 1923 года, когда братья, оторванные от семьи, оказались в русской гимназии в Моравской Тршебове. По большому счету, именно с этого года началась настоящая эмиграция Варшавского. «До тех пор я все еще жил, как в вечности. Только теперь я в первый раз почувствовал, что за привычной действительностью проступает что-то чудовищное, невместимое сознанием»[101 - Варшавский В. Ожидание. С. 59.]. После трагического ухода брата главные слагаемые – выпадение из пространства (изгнание) и времени (смерть) – складываются в идеальную формулу эмигрантства. Всё дальнейшее взросление героя и дальнейшие коллизии романа, как и события в жизни самого Варшавского, – это множественные попытки преодолеть прижизненное небытие.

* * *

Одной из форм такого преодоления для Варшавского, как и для многих младоэмигрантов, стал русский Монпарнас. Роль данного хронотопа в жизни молодой русской эмиграции всецело показана в книге «Незамеченное поколение». Парижский бульвар с его открытыми всю ночь кафе и неизменной литературно-художественной богемой, с одной стороны, был настоящим социальным дном, по словам самого же Варшавского, здесь собирался «всякий сброд»: «К двум часам ночи у стоек монпарнасских баров, казалось, воскресал знаменитый Двор Чудес. <…> Показательно, что в „Последних Новостях“ Милюкова, лучшей в то время русской газете, сообщение о смерти Бориса Поплавского было напечатано под заголовком „Драма на монпарнасском дне“. И Монпарнас был действительно одним из кругов парижского дна»[102 - Варшавский В. С. Незамеченное поколение. С. 151.]. С другой – темная сторона монпарнасского опыта, где отщепенство и смерть (гибель поэта и друга Поплавского), вроде бы, прочно переплелись, не отменяет какой-то особой созидательной миссии этого парижского топоса. Не случайно писатель неоднократно возвращался к монпарнасскому феномену в исследованиях, воспоминаниях, выступлениях, эссе и литературной критике.

Варшавский здесь не одинок, значение русского Монпарнаса было отмечено многими писателями русского зарубежья. Достаточно привести слова идейного вдохновителя молодых парижан Георгия Адамовича: «…Франция как бы не замечала и даже просто не видела этих чудаков, откуда-то бежавших, чего-то ищущих, чем-то недовольных и к тому же вечно меж собой ссорящихся. Франция их не отталкивала, но о них и не помнила… Какое было ей в сущности дело до кучки молодых и среднего возраста людей, что-то сочиняющих на своем непонятном языке и мало-помалу растворяющихся в бездомно-интернациональной богеме, подлинным отечеством которой стал Монпарнас?»[103 - Адамович Г. Одиночество и свобода / сост., послесл., примеч. О. А. Коростелева. СПб.: Алетейя. С. 38.] Знаменательно противопоставление равнодушной Франции – Монпарнасу-отечеству. Поистине же фундаментальной точкой опоры и «отечеством» для молодой эмигрантской литературы стала провозглашенная Адамовичем «Парижская нота», созданная во многом аурой Монпарнаса.

Термин, в котором переплавились музыка и точные географические координаты, весьма символичен. Ни берлинской, ни пражской «ноты» русское зарубежье не предложило (речь идет не о литературных объединениях, которых в русском рассеянии было немало, а о масштабном феномене). Однако взаимоотношения новой эмигрантской поэтики с «адресом» своего пребывания крайне многосложны и неоднозначны. Так, идейный оппонент «Парижской ноты» Марк Слоним ничего жизнеутверждающего в русском Монпарнасе не видел, хотя и проводил заседания литобъединения «Кочевье» в одном из бульварных кафе (Taverne Dumesnil – 73, bd. du Montparnasse). Значит, не только фактическая принадлежность к монпарнасскому адресу превращала бульвар в «свое место». Антагонистичную позицию по отношению к монпарнасской среде Слоним декларировал в одном из писем к Владимиру Варшавскому: «Я „монпарнассцем“ не был, и „нота“ Адамовича – Иванова мне всегда была чужда и неприятна, они были певцами и идеологами уныния, безверия, поражения и разложения. Марксисты скажут, что они отражали психологию „побежденного класса“. Монпарнас погиб не только во времени, но и в тех, у кого была душа жива и кто не хотел терять связи с Россией. И хотел на – Россию, для – России (а не эмиграции) работать»[104 - М. Л. Слоним – В. С. Варшавскому. 24 янв. 1974 // Дом русского зарубежья им. А. Солженицына. Архивное собрание. Ф. 291.]. Это соображение нам представляется крайне важным – в нем соединены в одно (хотя и со знаком минус) несколько основополагающих слагаемых русского Монпарнаса как феномена состояния, времени и места. Слоним трактует эти слагаемые зеркально: русский Монпарнас не «отечество», но альтернатива «связи с Россией» (редукция места); не обещание будущего, а яркий пример самоистощения: «Монпарнас погиб не только во времени» (редукция времени); не новое слово в литературе, а банальное повторение поэтики декаданса: «уныние, безверие, поражение и разложение» (редукция созидания). По большому счету для Слонима русский Монпарнас был символом небытия, местом непригодным для тех, у кого «душа жива». Эта трактовка идеологии монпарнассцев, «Парижской ноты» и – шире – мировоззрения молодого поколения русских парижан была поддержана многими представителями старшего поколения, а в современной исследовательской рецепции вылилась в формулу «искусство отсутствовать»[105 - См. об этом: Каспэ И. Искусство отсутствовать. Незамеченное поколение русской литературы. М.: Новое лит. обозрение, 2005; Васильева М.А. «Незамеченность»: опыт прочтения // Гуманитарные науки в Сибири. Сер.: Филология. 2008. № 4. С. 28–31.].

Остается задаться вопросом – что имели в виду сами молодые парижане, когда утверждали, что под влиянием «Парижской ноты» «родилось одно органическое сознание: нужного и ненужного, важного и не важного, вечного и временного»[106 - Яновский В. С. Поля Елисейские. Книга памяти. СПб.: Пушкин, фонд, 1993. С. 102.], или когда вспоминали «общую атмосферу, т. е. известный духовный климат, какой-то сговор о том „главном“, к которому хотели прийти, о том враждебном, от чего отталкивались…»[107 - Терапиано Ю. По поводу незамеченного поколения // Новое русское слово. 1955. 27 нояб.]. На чем зиждилось «важное», «вечное», «главное» – понятия, далекие от поэтизации «разложения» и «пустоты»? Что отстаивали младоэмигранты, так настойчиво доказывая созидательный пафос монпарнасской эпохи, выстраивая бинарные оппозиции по отношению ко всему «временному» и «враждебному»? И если все эти завоевания Монпарнаса были со «знаком плюс», то что означает категория отрицания, так устойчиво прописавшаяся в автопортрете молодого поколения?

По-своему этот ребус решается у Варшавского через сквозную в его творчестве проблему «своего места». В «Незамеченном поколении» он дает описание русского Монпарнаса, которое, при всей документальности, имеет глубоко личный дискурс: «Но для нас в „Селекте“ за обычными декорациями парижского кафе и за лицами грешников магически проступала глубина другой реальности. Наши составленные вместе столики, казалось, были отделены невидимой линией Брунгильдыот всех других столиков, от Парижа, от всего враждебного внешнего мира, где для нас не было места: обломок другой планеты, перенесшийся через невообразимое расстояние. Капище орфических посвящений, Ультима Туле, особое призрачное царство»[108 - Варшавский В. С. Незамеченное поколение. С. 151–152.]. Этот пассаж во многом повторяет приведенное выше описание Адамовича и в то же время несет характерные только для Варшавского родовые черты. В рисуемой здесь монпарнасской панораме явственно присутствует ментальная граница («линия Брунгильды»), отделяющая враждебный внешний мир, где младоэмигранту «нет места», от призрачного мира русских парижан («обломок другой планеты»); за этой чертой, или крайним пределом, рождается «другая реальность». Предложенное Варшавским описание важно для понимания двоемирия феномена русского Монпарнаса. Отверженность, пустота, отсутствие «своего места» – априорная данность, особенно для «незамеченного поколения», которое никакой «настоящей былой России» фактически не застало. Для молодого эмигрантского писателя небытие — это эмпирический опыт и первичный строительный материал. Между тем сознание и творческая воля способны выстроить некий водораздел и не только отделить «враждебный внешний мир» от своего места, но и создать «другую реальность». В сущности, в этом пассаже речь идет о тайне художественного метода молодой эмигрантской литературы. Наблюдение Варшавского помогает по-новому увидеть многие «типичные» эмигрантские произведения, созданные, по определению Марка Слонима, «певцами и идеологами уныния, безверия, поражения и разложения». На поверхности этой литературы – подробное, бесстрастное описание небытия, пустоты или отверженности, однако семантическая перспектива нередко, меняя свою траекторию, движется в обратном направлении. «Парижская нота» являет массу примеров такого зеркального опрокидывания «враждебной» данности и ее парадоксального преображения в «другую реальность». У Бориса Божнева – это преодоление смерти в самом финале поэтического сборника «Борьба за несуществованье» (1925) вопреки почти навязчивой аксиоме названия книги. У Бориса Поплавского – это феномен апокатастасиса (полного восстановления) в стихотворении «Рождество расцветает…» вопреки каскаду негативных лексем («пусто», «безучастно», «страшно» и т. д.)[109 - См. об этом: Васильева М. А. Между небом и землей: об одном рождественском стихотворении Бориса Поплавского // Известия Уральского федерального университета. Сер. 2: Гуманитар, науки. 2014. № 4 (133). С. 154–164.]. У Георгия Иванова – это образы России и дома как «последнего приюта», которыми магически оборачиваются отчаяние, изгнание и смерть в стихотворении «За столько лет такого маяния…»[110 - См. об этом: Васильева М. А. Союз как самостоятельная часть речи: (Об одном стихотворении Георгия Иванова) // Ежегодник Дома русского зарубежья им. А. Солженицына – 2019. М.: Дом рус. зарубежья им. А. Солженицына, 2019. С. 207–214.]. Приведенные примеры точечны, но в то же время показательны (с тем же успехом можно назвать «Ночные дороги» Гайто Газданова или «Приглашение на казнь» далеко не монпарнасского Владимира Набокова). Для современного же исследователя представляет большой интерес отследить на уровне предметного стилистического анализа текста – как, какими средствами из материала с негативной коннотацией в этих текстах создается новая жизнеутверждающая реальность; каким образом «пустота», или «ничто», оборачивается воссозданием «своего места», а небытие – восстановлением своего настоящего «я». Очевидно, что в приведенных примерах присутствует этико-онтологическое усилие, диаметрально противоположное пафосу самоубийства.

Сам Варшавский неоднократно указывал на эту парадоксальную особенность новой эмигрантской литературы. В набросках к программному докладу «Русский Монпарнас», который писатель прочел на склоне лет в «Русском кружке» Женевского университета (23 января 1974 года)[111 - См. об этом: Васильева М. А. Борис Поплавский как визави Владимира Варшавского // Известия Уральского федерального университета. Сер. 2: Гуманитар, науки. 2013. № 4. С. 265–279.], он замечает: «С исследованиями еще неизвестных областей сознания связана надежда, что вместе с мутными подземными волнами станет доступно темному зрению „оттуда“ хотя бы самое низменное и темное, но приносящее реальное ощущение потусторонней жизни души: то есть все та же великая и безумная надежда человека – найти доказательства бессмертия. Ибо чем дальше сознание роет в глубину себя, тем сильнее проступает…»[112 - Варшавский В. Русский Монпарнас: [доклад] // Дом русского зарубежья им. А. Солженицына. Архивное собрание. Ф. 291.], – далее запись обрывается. Здесь Варшавский задает вектор в рецепции феномена литературы русского зарубежья. Предметом осмысления выступает мировоззренческая и творческая воля целого литературного поколения вопреки эмпирической реальности (потери своего места, распыления, несуществования) найти на уровне крайнего предела («Ультима Туле»), или «глубины себя», точку опоры для бытия. Проще говоря, речь идет об искусстве присутствовать.

Художественный метод самого Владимира Варшавского во многом отвечал принципам «Парижской ноты». В русском зарубежье он стал одним из ярких представителей литературы человеческого документа и за ним закрепилось устойчивое определение «честный писатель»[113 - Так, например, Г. П. Федотов по прочтении нескольких военных рассказов Варшавского так охарактеризовал его прозу: «Большая правдивость и объективность, даже какая-то прозрачность. Я думаю, что это должно было бы понравиться Толстому за абсолютную честность» (Г. П. Федотов – В. С. Варшавскому. 16 янв. 1947 // Дом русского зарубежья им. А. Солженицына. Архивное собрание. Ф. 291).] – это значило: простота повествования, максимальная непредвзятость в описании событий и людей, выразительный аскетизм. В целом как художник Варшавский отвечал лапидарной формуле Адамовича: «Искусство тем чище, чем беднее на вид»[114 - Адамович Г. Литературные заметки // Звено. 1924. 1 сент. № 83.]. Однако в случае с Варшавским мы имеем дело с глубоко личным, индивидуальным становлением авторского почерка – не столько писатель следовал требованиям «ноты», сколько сама «нота» совпала с его мировоззрением. Впрочем, именно в «созвучности» (отзывчивости, диалогичности, неавторитарности) нового литературного течения кроется его невероятная популярность в среде молодой эмигрантской литературы. Для Варшавского же многое совпало в «ноте» с его родовой темой искания «своего места». Простоту стиля и фактографическую точность его произведений вряд ли можно объяснить ученическим буквализмом или неспособностью к вымыслу. Мировоззренческие истоки своего художественного метода писатель так объяснял в романе «Ожидание»: «Но я надеялся, усилие сосредоточиться поможет мне увернуться от небытия. Нужно только писать точно, что видишь, ничего не выдумывая. <…> Непосредственные впечатления не могут быть пошлыми или глупыми. Я для того и пишу, чтобы их проявить…»[115 - Варшавский В. Ожидание // Варшавский В. С. Ожидание: проза, эссе, литературная критика. С. 255, 258 (курсив В. Варшавского. – Авт.).]. Вскоре после выхода романа в свет Варшавский запишет в дневнике: «…ведь самое трудное начать: потом начнется радость усовершенствования, или, как у Толстого, „снимания покровов“, открытие, непосредственное видение и воссоздание реальности, воссоздание, которое не может погибнуть» (запись 19 мая 1973 года)[116 - Варшавский В. С. Ионафан [дневник (1972–1976)] // Дом русского зарубежья им. А. Солженицына. Архивное собрание. Ф. 291.]. Здесь кроется объяснение роли «писательства» в жизни Варшавского: точное фиксирование реальности было для него одной из форм преодоления небытия. Здесь же – глубинные связи художественного метода Варшавского с феноменом русского Монпарнаса как места, где воссоздавалась, проявлялась «другая реальность».

Важнейшим опытом сопротивления небытию для «незамеченного поколения» стала Вторая мировая война. В автобиографической повести «Семь лет», а затем в романе «Ожидание» Варшавский опишет собрания литературно-философского объединения «Круг» (1935–1939) как место, где сошлись старшее и младшее поколения русского Парижа. Выбор идеолога и создателя «Круга», видного общественного деятеля русского зарубежья Ильи Фондаминского, а также участников Георгия Адамовича, Бориса Вильде, матери Марии, Владимира Алексинского и других в пользу «Резистанса» стал еще одной формой борьбы за «другую реальность». Насколько принципиальным для Владимира Варшавского было участие во Второй мировой войне против нацистской Германии подтверждает его воинский путь. Эта веха в судьбе писателя настолько значительна, что о ней стоит сказать отдельно.

В сентябре 1939 года Варшавский записался добровольцем во французскую армию, в недолгой «странной войне» не только побывал в боях, но и проявил солдатскую доблесть, оставшись последним на линии огня при защите Булонской цитадели. По документам, отложившимся в фонде писателя[117 - См.: Дом русского зарубежья им. А. Солженицына. Архивное собрание. Ф. 291.], и по исследованиям, посвященным военным событиям тех лет[118 - За предоставленные сведения выражаю признательность Сергею Владимировичу Дыбову. См. также об этом: Меллентин Ф. В. Танковые сражения 1939–1945 гг. М.: Иностр, лит., 1957; Bataille G. Le Boulonnais dans la Tourmente. Coubron: Pierru, 1969. T. 1: La dеfaite de Mai 1940; Horne A. To Lose a Battle – France 1940 – revised and updated. New York; London: Penguin Books, 1990.], следует, что Варшавский сперва воевал в составе 19-го полка 22-й дивизии, расположенной на бельгийской границе в городе Живе. После прорыва немецкой армии под Седаном, когда немцы взяли в один гигантский котел миллион человек, началось массированное отступление французов. Изо дня в день окруженные французские части, слабея под ударами совершенной немецкой военной машины, отступали к морю, и 14 мая бои завершились поражением. У союзников и французской армии оставались еще три ключевых порта – Булонь, Кале и Дюнкерк. Варшавский примкнул к дивизии, которую перебросили в Булонь. Финальные бои за город начались 22 мая 1940 года и закончились 25-го. Атаки на Булонь шли с юга и с запада вдоль берега, постепенно сужаясь до сражений в крепости, где и оказался Владимир Варшавский. В целом бои шли 36 часов, все это время у французов не было воды и питания, водопровод был разрушен, заканчивались боеприпасы. После очередной массированной немецкой атаки французы сложили оружие, однако части, находившиеся в замке, об этом не знали, продолжая оказывать сопротивление, и сдались только после приказа командира дивизии. Одним из солдат, сражавшихся до последнего за Булонскую крепость, был будущий автор «Незамеченного поколения».

После поражения французских войск Варшавский провел пять долгих лет в немецком плену, а по окончании войны 8 января 1947 года был награжден известной французской наградой – Военным крестом с серебряной звездой (Croix de guerre avec Etoile d’Argent). Военные события писатель воспроизвел в автобиографической прозе (цикл военных рассказов, повесть «Семь лет» и роман «Ожидание»). Символично описание одного из боев и переживаний главного героя в эти дни: «В первый раз в жизни я делал что-то, признаваемое всеми нужным и важным, в первый раз у меня было место в человеческом обществе, ия не испытывал моего всегдашнего страха, что я живу не так, как все. Наоборот, у меня было теперь спокойное чувство укрепленности моей жизни в чем-то достоверном и прочном»[119 - Варшавский В. Ожидание // Варшавский В. С. Ожидание: проза, эссе, литературная критика. С. 113.].

Здесь сквозной мотив искания «своего места» в творчестве и в жизни писателя достигает апогея. Непреднамеренная и в то же время почти дословная перекличка текста Варшавского со словами статьи Д. Чижевского об «онтологической силе и крепости конкретного бытия»[120 - Чижевский Д. И. К проблеме двойника у Достоевского. С. 449.] – наглядное свидетельство эволюции концепта «своего места» в литературе русского зарубежья. Герой Варшавского, alter ego писателя, возвращает себе «укрепленность», «достоверность» и «прочность» вопреки зримой реальности разрушения. Конкретность описываемого места действия — массовый обстрел цитадели, гибель боевых товарищей во время очередного артобстрела. Однако именно в этот момент начинается обратный отсчет в судьбе героя, его путь к этическому равновесию. В условиях войны (всецелого наступления «враждебного внешнего мира») извечное эмигрантское искание своего места обретает поистине эпические черты и становится в прямом смысле слова вызовом смерти.

Глава 3

К портрету литературного поколения ровесников xx века: «сыновья эмиграции» и ди-пи[121 - Исследование выполнено при финансовой поддержке РФФИ и Фонда «За русский язык и культуру» в Венгрии, проект № 19-512-23003 «Самосознание и диалог поколений в русской и венгерской литературной практике XX–XXI веков».]

Владимир Варшавский начинает свою знаменитую книгу «Незамеченное поколение» со ссылки на выступление Н. И. Ульянова, в котором тот, историк по образованию и эмигрант эпохи Второй мировой, невзначай наносит удар по самолюбию бывших «сыновей эмиграции»: «…племя, возросшее в изгнании, не выдвинуло ни одного имени, ни одного громкого дела. <…> Всех их должно отнести к дореволюционному поколению»[122 - Варшавский В. С. Незамеченное поколение. Нью-Йорк: Изд-во им. Чехова, 1956. С. 15.]. Именно это высказывание дипийца Н. Ульянова стало для белоэмигранта В. Варшавского символической точкой отталкивания, своеобразным тезисом, требующим глубокого и обстоятельного опровержения. Антитезисом к нему можно считать шесть глав книги о «незамеченном поколении».

Нечаянная небрежность по отношению к внутреннему единству и культурной самобытности «поколения сыновей» сквозит и в словах другого эмигранта Ди-Пи – Л. Д. Ржевского, мельком назвавшего их, писателей младшего первоэмигрантского призыва, в своем романе «Между двух звезд» «полупоколением»[123 - См.: Ржевский Л.Д. Между двух звезд. М.: Терра-Спорт, 2000. С. 253.]. Деликатно не указывая конкретного адресата своих слов, но, безусловно, направляя их в сторону эмиграции первой волны, в которой растворялись и его же ровесники с той, другой, белоэмигрантской стороны, Л. Ржевский в другом своем тексте – докладе на тему «Национальная культура и эмиграция», прочитанном на расширенном совещании издательства «Посев» в сентябре 1952 года в Лимбурге, – скажет о так называемых «мансардных эмигрантах», чья культура глубоко провинциальна и неизбежно стремится к «консервации» и «затуханию»[124 - См.: Ржевский Л.Д. Национальная культура и эмиграция. Франкфурт-на-Майне: Посев, 1952. С. 8–9.]. О весьма критическом настрое эмигрантов второй волны по отношению к своим русским предшественникам в Европе на примере споров вокруг издания «молодого журнала» «Опыты» подробно пишет О. А. Коростелев, цитируя высказывания В. Завалишина, Б. Филиппова, С. Максимова, в которых они, эмигранты военного времени, почти в унисон осуждают «архаический» и старомодный вкус редакторов Р. Н. Гринберга и В. Л. Пастухова[125 - См.: Коростелев О. А. Журнал-лаборатория на перекрестке мнений двух волн эмиграции: «Опыты» (Нью-Йорк, 1953–1958) // Коростелев О. А. От Адамовича до Цветаевой: Литература, критика, печать Русского зарубежья. СПб.: Изд-во им. Н.И. Новикова: Галина скрипсит, 2013. С. 426–427.].

В свою очередь и писатели первой эмиграции не питали иллюзий насчет эмигрантов новой формации, появившихся в Европе после войны. Их не могло не задевать то, что новоэмигранты были приняты Западом с распростертыми объятиями, что им были «обеспечены симпатии либеральной интеллигенции»[126 - Струве Г. П. Русская литература в изгнании. Париж: YMCA-Press; М.: Рус. путь, 1996. С. 257.], что «в материальном смысле новая эмиграция оказалась скорее в преимущественном положении: ее наиболее квалифицированным элементам не пришлось идти в шоферы, рабочие автомобильных заводов, железнодорожные контролеры, маляры», что, наконец, «к ее услугам оказалось Издательство имени Чехова – предприятие такого масштаба, о каком довоенная эмиграция могла только грезить»[127 - Там же. С. 258.].

«Вторя эмиграция ни одного писателя, кроме Вас, не дала», – пишет своему корреспонденту Леониду Ржевскому в 1970 году Гайто Газданов. Затем ироничный и острый на язык Газданов прибавляет целый пассаж: «Впрочем, насчет второй эмиграции я ошибся, прошу прощения. На радиостанции „Свобода“ в русской редакции работает еврей небольшого роста… страдающий манией преследования, манией величия и комплексом неполноценности» (письмо от 30 ноября 1970 года)[128 - Газданов Г. И. Письма Л. Д. и А. С. Ржевским // Газданов Г. И. Собрание сочинений: в 5 т. М.: Эллис Лак, 2009. Т. 5: Письма. Полемика. Современники о Газданове. С. 241.]. Разумеется, этот шаржированный портрет, созданный Газдановым, есть не что иное, как пародия на среднестатистического дипийца.

По-видимому, и то и другое эмигрантское сообщество не очень хорошо представляло действительный опыт (не только творческий, но и жизненный) своих оппонентов. И все-таки эти два звена одной генерации русских писателей, рожденных на рубеже веков и прошедших разный, но одинаково тяжелый путь становления как в Европе, так и в советской России, встретились. Встретились после Второй мировой войны на территории новой, послевоенной Европы, а потом и Америки. И это был единственный вариант их реальной встречи во времени, ибо с теми писателями, которые продолжили общий строй ровесников по ту сторону советской границы (Л. Гинзбург, Н. Заболоцкий, Ю. Олеша, А. Платонов, Л. Чуковская, В. Шаламов и многие-многие другие), встреча (в смысле человеческих устойчивых контактов, сотрудничества, дружеских связей), как мы знаем, оказалась невозможной. Соединение двух крыльев, двух звеньев, двух частей расколотого надвое поколения – проблема громадная и непростая. По сути дела – проблема времени.

Вторая волна эмиграции, так же как и первая, отнюдь не была однородной в возрастном и идейном смысле. Здесь оказались те, кого можно было бы причислить к писателям старшего и среднего поколения первой эмиграции (Д. Кленовский, Н. Нароков, Б. Ширяев), а также те, кто был или почти был ровесником Октября (О. Анстей, И. Елагин, С. Максимов, В. Марков, Н. Моршен, В. Юрасов). Что касается возрастной группы «незамеченных», к ней можно отнести Г. Андреева (Хомякова), Ю. Иваска, Л. Ржевского, И. Сабурову, Н. Ульянова, Б. Филиппова. Характерно, что многие представители этой генерации Ди-Пи быстро вошли в контакт и нашли общий язык со своими ровесниками из первой волны, занявшими к тому времени ключевые позиции в русском эмигрантском сообществе. Более других, возможно, это относится к проживавшим до войны в Прибалтике И. Чиннову и Ю. Иваску, никогда, собственно говоря, не порывавшим с эмигрантскими писателями и эмигрантскими периодическими изданиями; к Б. Филиппову, ставшему сотрудником Издательства им. Чехова и начавшему профессионально сотрудничать с Г. П. Струве; к Л. Ржевскому и Г. Андрееву (Хомякову), осевшим на какое-то время в Европе и включенным в русско-эмигрантскую общественно-политическую и издательскую деятельность.

Гайто Газданов[129 - См.: Газданов Г Собрание сочинений: в 3 т. М.: Согласие, 1996. Т. 2. С. 2.]

В качестве примера такой отчасти реконструированной поколенческой общности обратимся к истории взаимоотношений Георгия Ивановича Газданова (1903–1971), в 1950-1960-е годы корреспондента, редактора и главного редактора русской службы «Радио Свобода»), с двумя писателями-дипийцами – Леонидом Денисовичем Ржевским (настоящая фамилия – Суражевский, 1904–1986) и Геннадием Андреевичем Хомяковым (Андреевым, 1906–1984).

* * *

Сохранившиеся эпистолярные свидетельства (письма Газданова к Ржевскому и его жене, переписка Газданова и Хомякова, переписка Хомякова и Ржевского) говорят о многолетних напряженно-дискуссионных и в то же время весьма дружеских отношениях между этими писателями, познакомившимися, по всей вероятности, в Мюнхене, куда периодически наезжал, еще будучи редактором парижского отделения «Радио Свобода» Газданов и где какое-то время жили Ржевский и Хомяков. Все трое были связаны общими литературными проблемами и контекстом литературной эмигрантской жизни: Ржевский и Хомяков, по-видимому знакомые между собой с первых послевоенных лет, в 1951 году опубликовали в соавторстве в журнале «Грани» пьесу «Награда», многие годы активно занимались издательской и редакторской деятельностью, и Газданов в редактируемых ими журналах («Грани»[130 - Л. Ржевский в качестве главного редактора руководил журналом «Грани» в 1952–1955 годах.], «Мосты»[131 - Г. Хомяков был главным редактором альманаха «Мосты» в 1962–1970 годах.]) неоднократно печатал свои произведения. Конечно, между писателями образовались профессиональные и, кажется, очень быстро – близкие человеческие отношения. По крайней мере, об этом свидетельствуют их письма, где разворачивается совершенно особый сюжет общения ментально близких друг другу писателей-ровесников, сформированных, тем не менее, разными социально-политическими, культурными и бытовыми условиями, а потому реализующих в своих оценках, высказываниях и поступках не только сходный морально-философский, психологический и культурный потенциал, но и весьма существенный потенциал различий.

Так, изучая письма Газданова, можно с уверенностью сказать, что Леонид Ржевский с его советским прошлым и непростой судьбой стал одним из его любимых корреспондентов. К примеру, в той коллекции писем, которая представлена в пятитомнике писателя[132 - См.: Газданов Г. И. Собрание сочинений: в 5 т. Т. 5: Письма. Полемика. Современники о Газданове. С. 11–266.], письма А.С. и Л.Д. Ржевским, опубликованные Т.Н. Красавченко и Ф. Хадоновой, – самая большая по численности и объему подборка[133 - Многие письма Газданова адресованы не только Леониду Денисовичу, но и его жене, Агнии Сергеевне Ржевской (псевд. Аглая Шишкова, 1923–1998). См.: Газданов Г. И. Письма Л.Д. и А. С. Ржевским. С. 204–261.]. Они отличаются живостью интонации, сердечностью тона, многоаспектностью содержания, обилием игровых элементов. Иногда в конце появляется приписка жены – Ф. Д. Ламзаки[134 - Фаина Дмитриевна Ламзаки (1892–1982).]. Часто Газданов использует в своей речи различные советизмы (что говорит о внимании к советской культуре и советской жизни, не чуждой Ржевскому), ироничный смысл которых сможет понять и оценить корреспондент:

Нам, несчастным рабам капитализма, которые должны долбить все время какую-то примитивную ерунду – на уровне среднего колхозника, – это труднее[135 - Газданов Г. И. Письма Л. Д. и А. С. Ржевским. С. 208.].

По тому, насколько это безнадежно скучно, это можно сравнить разве что с толстой книгой о советском сельском хозяйстве[136 - Там же. С. 217.].

Что еще? Жалею, что у меня как-то не хватает времени, чтобы взяться за труд, давно задуманный: «История низового звена сельской кооперации в Вологодской области». Жаль, тема хорошая[137 - Там же. С. 223.]