banner banner banner
Голоса в лабиринте
Голоса в лабиринте
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Голоса в лабиринте

скачать книгу бесплатно

– Да.

– Галкина же точно обещала?!

– Говорит, дежурство.

– Ясно. Если что, я позвоню.

– Звони.

Я не спросил у Федора, как ехать на кладбище, и он, конечно, понял, что я тоже не поеду. Сволочь Галкина…

Жена неожиданно легко согласилась, что мне надо съездить. Забыл сказать, сказал я, что обещал съездить. Помнишь же Дашкина? Здоровый такой, из отдела писем.

Я набрал Федора. Спросил, как ехать, на какое кладбище. Федор заметно оживился:

– Сядешь на вокзале. Доедешь до Власихинского кладбища. Я тебя встречу у часовни, это в центре.

Я не знал, как правильно поставить ударение в названии кладбища (в трубке оно звучало как-то без акцента) и рассчитывал, что знающие люди меня, если что, поправят.

Народ-языкотворец отвечал и так, и этак. Как проехать на Вла?сихинское кладбище, спрашивал я у группы мужиков на остановке. «На Власи?хинское?» – переспрашивали меня. На Власи?хинское, говорил я в другой группе, бабушке и внучкам. «На Вла?сихинское…», – говорила бабушка и задумывалась. Побегав по привокзальной площади, я все-таки вышел к нужной остановке, она оказалась на проспекте.

Желтенький автобус привез меня к кладбищу. Это было старое кладбище в черте города, здесь давно не хоронили, только выдающихся людей и родственников ранее похороненных. Как обычно на кладбище, здесь было солнечно и грустно. С фотографий на постаментах, начинавшихся от самых ворот, равнодушно смотрели покойники. Солнце на кладбищах всегда усталое, как будто иссякающее, бабушкино. Не как в городе. Я пошел по аллее к кирпичной часовне, крест которой и луковка сияли на солнце.

У часовни ко мне подошла русская старушка, прошамкала что-то, профессионально, как цыганка. Я отдал ей мелочь. Жена дала денег на дорогу, туда и обратно, но в автобусе с меня неожиданно взяли не десять, а тринадцать рублей, и оставшихся все равно бы ни на что не хватило. Старушка меня перекрестила.

В ожидании Федора я походил, не удаляясь от часовни, вдоль могил. Здесь, в центре, хоронили самых выдающихся людей. «Заместитель председателя облисполкома» прочитал я. Из зеленого гранита выступала суконная морда бюрократа. Поражал размер мемориала. Это было ненормально.

Из боковой аллеи вышел Федор, пожал руку. «Заглянул к отцу, – сказал он. – Он тут рядом». «Власи?хинское или Вла?сихинское?» – сказал я. Федор пожал плечами, ему это было безразлично.

Маленький, похожий на еврея Хохол Федор продирался по заросшим репьем и кустарником дорожкам. Чуть в сторону от центра кладбище казалось полностью заброшенным. Ограды покосились, почернели, кресты завалились, внутри на могилах стоял в пояс выросший бурьян. Тропинки, по которым мы двигались в сторону могилы Дашкина, перегораживали сети старой паутины. Федор в итоге заблудился, но, покружив, все же вышел к цели.

Дашкин умер от рака. Это был здоровый, похожий на бывшего боксера или тяжелоатлета сорокапятилетний мужчина. У него была жена актриса. Много ли вы знаете мужчин, жены которых играют в театре? А мы работали рядом с ним, похожим на штангиста, на Юрия Власова какого-то – такой же хряк и интеллектуал. В очках на мощной голове.

Он очень не любил давать взаймы и никогда не давал закурить. Не из жадности, а из презрения к нам, джентльменам в поиске десятки. Когда он внезапно заболел и прошел курс химиотерапии, я не узнал его, ковыряющего ключом в скважине замка своего кабинета, и только по голосу определил, кто он. «Заходи», – распахнул он дверь. Он неплохо ко мне относился, выделял, как мне казалось, из других. Высохший, как мумия, и все же водянистый, он сел на стул и бросил на стол пачку сигарет: «Закуривай, чего!»

– Здравствуй, Сергеич, – сказал Федор. Я не очень понимал заботу Федора о Дашкине, не такими уж они были друзьями. У штангиста не было друзей. Его друзьями, как у его тезки Пушкина, похоже, были книги. Его огромную библиотеку, которую он никому не показывал, мы увидали только на поминках. (Странно, что я не запомнил жену Дашкина, актрису, а ведь должен быть запомнить!)

– А где сейчас его жена? – сказал я.

– В Ленинграде. Там есть специальный дом для престарелых. Богадельня для нищих актеров.

Мы были как бы три поколения, с разницей в 10–15 лет. Я посмотрел на дату дашкинского дня рождения. Выходило, что ему сейчас было бы семьдесят. Старик. Наша задача была – выкрасить железную ограду.

Краска оказалась жидкой, Хохол Федор явно сэкономил. Я подумал, что придется красить на два раза. Мы бы долго терли кисточками ржавое железо, если бы мне не пришло в голову, что краску в банке следует элементарно размешать. Хреновые мы были с Федором работники.

Дело заспорилось. Разлив краску по банкам, мы с Федором пошли периметром оградки, изредка поглядывая друг на друга. Что-то вроде соревнования, кто гуще, кто быстрее.

Разговор наш был необязательным, мы лениво перекидывались фразами, а между ними были целые периоды молчания. В один из таких периодов я подумал, что, может быть, я сейчас проживаю свой лучший период в жизни. Как знать? За время безработицы я создал несколько рассказов, повесть, дописал роман.

Другое дело, что эта моя работа была для себя, то есть она не приносила денег, и было ясно, не могла их принести. Всего понятнее это было моим родным. Через полгода они стали смотреть на меня как на больного. Которого, конечно, жаль, но – сколько можно! Шутки мои уже не проходили, юмор им казался неуместным.

То же я мог прочесть в глазах знакомых, уцелевших на своих работах. А мне казалось, это я их должен пожалеть.

– Как у тебя с работой? – сказал Федор, словно подсмотревший мои мысли.

Я вяло махнул. Он прекрасно знал, как у меня с работой. Пару недель назад сорвалась как будто уже обещанная мне железная работа. Я уже разговаривал с директором организации, которой пофиг был мировой кризис. Но что-то опять не срослось. Я занервничал, названивал в контору, пока не надоел директору, и он указал мне мое место. «Вам позвонят, – сказал он, – при любом решении вопроса. У вас появились конкуренты». Черт с ней, с работой, решил я. Я – Бог…

Начало припекать. Федор снял кепку, обнажив хохол. За этот хохол его и звали Хохлом, а не за принадлежность к украинской нации. Мы чуть не поссорились недавно, старые приятели, когда зашла речь о Хохле, который слег в больницу, и мы собирались его навестить. Генка, один из нас, сказал, что он слышать не хочет о Хохле, с которым он не сядет на одном гектаре.

– Не знаю, – сказал Николай, старший из нас. – Кто-то где-то что-то сказал… Хочешь об этом разговаривать – валяй, но без меня.

Интересно было посмотреть на нас со стороны. Объективно все мы были уже старые (хуже – мы были пожилые). Кое-кто был седой, кое-кто – лысый. Не говоря о странгуляционных линиях на шеях. Впрочем, если смотреть не объективно, не со стороны, легко было в каждом из нас узнать мальчишку из того мальчишника конца восьмидесятых, который собрал перед свадьбой Николай.

На другой день мы с ним поехали к Хохлу.

– …Сын его тоже в Ленинграде, – сказал Федор.

Он уже дважды назвал Санкт-Петербург Ленинградом, очевидно не задумываясь. Не придавая этому значения.

– Это который сын? – сказал я. – Тот, про которого он говорил, что – одна судорога, а потом восемнадцать лет приходится платить?

Хохол отложил кисточку. Пошарил в сумке и выставил водку, неправдоподобно маленькую емкость.

– Нет, он говорил не так, – сказал Хохол. – Пять секунд удовольствия, а платишь восемнадцать лет.

Докрасив, с легким сердцем, будто выполнив ненужную, но важную работу, двинули на выход с кладбища. Решено было еще выпить, глупо было бы еще не выпить. Скупой сначала, Федор становился расточительным потом.

Мы шли по ровной земляной дороге, мимо свалки. Свалка дымилась, ее разгребал, утюжил трактор.

– Сдохну, хоронить меня придешь? – сказал Федор.

Я, чтобы не сглазить, не стал говорить обычное, что неизвестно, кто… А вдруг – правда, подумал я. Где они, к примеру, возьмут фотографию на памятник? Уже лет десять я не делал новых снимков. На старых я был неприлично молодой. Кто, вообще, возьмется хоронить, если я безработный, человек без организации?

Скоро мы шли обратно к кладбищу. Другого места, где можно спокойно выпить, не нашлось.

Федор привел меня к дыре в заборе. Мы расположились на лужайке, как бы еще не на кладбище, а рядом. Место, закрытое от чужих глаз кустарником, явно было насиженным, вокруг валялись пустые бутылки и пакеты. Я бы не удивился, обнаружив в траве и презервативы.

Выходило, что Хохлу сейчас хуже, чем мне. Я еще мог найти работу, он уже не мог. Разговор вертелся вокруг поисков работы. Хохол плохо старел. От энергичного, тридцатилетней давности Хохла в нем не осталось ничего.

Федор дал денег на автобус и ушел вглубь кладбища. Я пошел к остановочному павильону.

Остановка была сверху донизу расписана матерной бранью и изображениями гениталий.

Мне вспомнился Гоген. (Или Ван Гог? Это всегда как будто один человек. Нет, все-таки Гоген. Ван Гог – это который ухо, Гоген – Океания, туземцы.) Великий и ужасный Поль. А не уехай он на Острова? Так бы и умер жалким воскресным художником, ничтожным клерком.

Я завернул за угол павильона и с размаху выбросил в бурьян пакет с остатками хлеба и колбасы. Ну его, Вла?сихинское (или все-таки Власи?хинское?) кладбище.

Через день, рано утром в понедельник, зазвонил мобильный, и мне предложили срочно, через час явиться на работу.

– Если вы, конечно, не раздумали, – сказал директор.

Через полтора часа я бегал по забитым людьми коридорам поликлиники и собирал справки, подтверждающие мою полноценность. А вечером того же понедельника ехал в купе скорого поезда в большой промышленный сибирский город, где находилось головное учреждение организации. Во вторник в головной конторе начинался семинар для вот таких, как я.

Если вы думаете, что я тут ловко подверстал под свой рассказ мораль (поездка через не хочу на кладбище, мелочь старушке… Есть Бог! и Он все видит), то это не так. Во-первых, все, о чем я рассказал – чистая правда, ничего я не подверстывал.

А во-вторых…

Утром в больничном коридоре, дожидаясь очереди к окулисту, я обратил внимание на карточку, которую мне выдали внизу, в регистратуре. На титульной странице, крупно, было выведено шариковой ручкой в строке, следующей сразу за фамилией: НЕ РАБ. Новую карточку мне оформляли, когда я пришел сюда с простудой, безработным, с полисом, полученным на бирже.

Надпись безнадежно устарела. С понедельника я уже был на службе. РАБ. При чем тут Бог?

Холодней, чем лед

Никогда не делай ничего,
Кроме дела, кроме дела одного.

    Уинстон Блейк

Случайный свидетель, им оказался кассир ООО «Калигула Плюс» Петр Четвериков, видел, как мужик на той стороне перекрестка, когда загорелся зеленый, вместо того чтобы пойти по переходу неожиданно попер, выкидывая ноги, по диагонали прямо на проезжую часть, куда хлынули машины. Минуту назад Петр, отличавшийся отменным зрением, наблюдал за мужиком, который был как будто не в себе, хотя и выглядел трезвым. У мужика были четко прорисованные губы червонного валета, детревильская мушкетерская борода и разделявшиеся надвое над невысоким лбом длинные волосы. Шапки на нем не было. Прямой нос и брови как бы составляли одно целое и были похожи на галочку или схематично нарисованную птицу. А глаза – они и вызвали у Петра любопытство – обращали на себя внимание застывшим в них не то ужасом, не то горем. Э, подумал любопытный кассир, что-то тут неладно.

И когда человек с безумным взглядом рванул на шоссе, Петр непроизвольно дернулся к нему и заорал: «Ты чё, мужик?!». Но было поздно.

Темнота после серой, но насквозь прозрачной февральской стеклянной улицы обволокла меня, заполнила вдруг все пространство на бессчетное количество миль или километров (почему-то так подумалось: миль или километров). Я испытал сильный страх – не столько от темноты, в которой все-таки мелькали, просвистывали мимо с запредельной скоростью красные точки, сколько от ощущения, что я стою вниз головой. Проверить это было никак невозможно – ни верха, ни низа не было. Не разобравшись в своих ощущениях, я тотчас понял, что уже видел все это.

Вот так же я однажды застыл на веранде загородного дома. Мне было семь лет. Родители ушли в сад обрывать малину, я слышал их смех и намеревался присоединиться к ним, как вдруг что-то заставило меня остановиться. Я замер, с кружкой в руке, на залитых солнцем досках. Сердце уколола острая тоска от невозможности вспомнить, где и когда это со мной было, а оно, несомненно, было – так же я бежал через веранду в сад с желтой эмалированной кружкой в руке, так же хохотали за открытыми дверьми в саду мама и папа, такой же пузатый комод стоял у стены и такое же, в раме, висело зеркало. Но я-то точно знал, что ничего этого со мною раньше не было!

Я постоял мгновенье у комода, проплыло и сгинуло воспоминание, и я побежал, маленький дурачок, к отцу и маме, шлепая сандалиями. Но уже никогда не мог забыть это.

Объяснить это я не мог ни тогда, ни потом. Никто не мог! При этом, Боже упаси, я не отказывал святым в их святости, а великим романистам и ученым – в умении создавать шедевры и убедительные философские трактаты. Разве не велик Кант с его нравственным законом внутри нас и звездным небом над головой? И разве не проглядывает вечность в стихах Данте и Уитмена?!

Но я ждал от великих другого. Мне мало было вечности в художественных образах и между строк. Я хотел получить прямой ответ, что там – за пределами реальности. Ведь они же заглянули за пределы, несомненно. Это было ясно. Что они там увидели? Почему ни один не рассказал, как это было? Претензий к художникам у меня не было – эти вели себя скромно и, если и знали что-то, то только посмеивались в усы над крикливыми собратьями.

Особенно же меня раздражали эзотерики. Эти были похожи на нормальных людей, но впоследствии оказывались жуликами. Хуже святых. Те ни на что особенное не претендовали. Хочешь – садись рядом, камлай. Не хочешь – иди мимо. Эзотерические школы обещали многое. Растолковывали темные места Писания, будто похлопывая по плечу святых. Или легко, на пальцах разъясняли сложные законы физики и геометрии, в которых сами физики и геометры ничего не понимали. Но как только дело доходило до личного опыта, умные эзотерики глупели и сдувались. Ноль личного опыта.

Только эмоции, только беспомощные образы. Только – об ужасе, испытанном при столкновении с иной реальностью, или о некой благости, разлившейся в пространстве и во времени. Черт возьми, почему не рассказать толком об этом ужасе или об этой благости! Как дело было. Ничего же более не требуется.

Я имел право предъявить претензии. Дело в том, что у меня был опыт обращения с другой реальностью.

Мой английский, немецкий и испанский позволили мне сразу после университета получить место в крупной зерноперерабатывающей фирме. Работы было много – колесо обычной офисной работы. Для себя я переводил стихи сэра Уинстона Блейка и почитывал, все реже, подворачивающиеся под руку трактаты философов и богословов. Но неожиданно компания, имеющая партнеров на трех континентах, разорилась. Она не была закрыта, но было понятно, что ее прихлопнут. Многие наши начали подыскивать работу. В это же время я увлекся Бёме.

Якоб Бёме ушел в рай в немецком местечке Гёрлице в 1624 году. Это были его последние слова: «Nun fahre ich ins Paradies». До этого как минимум один раз, в 1600 году, он пережил мистическое озарение, сделавшее его впоследствии философом. Именно это меня заинтриговало.

Прочитав несколько книг Бёме по-русски, я обратился к оригиналам. Читать его тяжело. Бывшему пастуху и сапожнику и так не хватало грамотёшки, а он еще нарочно прятал смысл за запутанные образы. Искать в текстах Бёме логику бессмысленно. Брать его надо целиком.

Забегая вперед и осмысливая случившееся, я могу сказать, что необычные явления пришли ко мне не до, а после того, как моя работа с Бёме вышла на хороший уровень. Когда я уже схватил нить, которую мне предстояло распутать, и двигался дальше, отдавая работе все время и силы.

У нас почти не знают Тевтонского философа, как называют Бёме образованные немцы: то есть первого германского философа. Так у нас Пушкина считают первым поэтом. Три или четыре книги Бёме, которые сейчас переведены на русский язык, не дают о нем никакого представления. Дело в том, что в текстах Бёме тело языка и тело мысли – по его терминологии – составляют одно целое, с которым ты способен, вместе со своим телом, проникнуть в дыру, чтобы вынырнуть в Непознанном.

Впрочем, об этом можно прочесть в любом предисловии к Бёме. Разве что менее понятными словами. Но одно дело прочесть, другое – проникнуть в дыру. Оказалось, для этого важно, как звучит слово, сколько их во фразе, как они выглядят – вплоть до насечек шрифта. Вот за эту адову работу я и взялся в тощие для зерновой компании годы.

Мне никто не мешал. Родители мои к тому времени разошлись и разъехались, я жил один. Коридоры фирмы опустели. Редко ко мне подходили выжившие менеджеры, я переводил бумаги, и про меня снова забывали.

Я далеко продвинулся. Бёме видел все то же самое, что видели другие люди, но под особым, что ли, углом зрения. В первый раз он всего лишь обратил внимание на отражение луча солнца на темном оловянном кувшине. Однако этого хватило, чтобы сапожнику открылись тайны бытия. Ошеломленный, он вышел на улицу, думая, что иллюзия исчезнет. Но трава, каменный колодец, весь мир выглядели как-то по-особенному ярко, раскрываясь перед Бёме неведомыми прежде гранями. Все было ясно, от начала до конца. Есть от чего схватиться за перо!

О, я прекрасно понимал Бёме. Ничего более необыкновенного, чем прорастающий в другое измерение куст в сквере башни у моей компании, я не знал никогда. Куст трепетал корабликами листьев. Преобладали узкие зеленые, но было много и багряных, желтых. Изумленный, я остановился. Куст делался громадным, вырастал, вытягивался ввысь и во все стороны. Будто открылась трещина во времени. Я вдруг почувствовал, вернее сказать, понял, что он сейчас – главный во Вселенной. Он и есть Вселенная.

Была ясна его не простота и принадлежность к иной глубине, не имеющей как будто отношения вот к этой осени и вечеру (хотя и это все вплеталось в общую картину и имело несомненное – если не главное – значение). Причем сам куст был совершенно ни при чем. Дело было во мне.

Сильно испугавшись сначала (я, например, боялся луны, звезд: казалось, что каким-нибудь непостижимым образом я мог случайно, по незнанию, нарушить ход планет), я уже мало чего боялся потом. И если раньше я, случалось, сомневался, хватит ли мне сил, и надо ли мне расходовать их на гёрлицкого сумасшедшего, то теперь сомнения отпали.

Когда в переводе первой части «Утренней зари, или Авроры» была поставлена точка, мне понадобились слушатели.

Я пошел к университетскому приятелю. Оказалось, Костя давно не филолог, а сомелье, то есть пробователь вин, в обязанности которого входит составлять линейку вин для пригласивших его заведений и рекомендовать вина клиентам. Ранее я не замечал таких способностей за Костей. «Жизнь научит», – сказал Костя. Костя не стал смотреть мой труд.

– Бёме, – сказал он. – Ебёме…

Другой мой друг, Илья, как оказалось, находился под воздействием некой методологии. Спасения мира. Он был увлекающимся человеком, и в разные периоды своей жизни прошел ряд увлечений: метод дыхания по Бутейко, мировой масонский заговор, способ бросания курить по Карру… Илья из вежливости полистал мой труд. Занятно. Но не нужно. Это только отвлекает от борьбы. Мне пришлось выпить три или четыре чашки кофе, слушая Илью.

Показывать свою работу попа?м я не стал. Помня, что некто Кульман, в XVII веке приехавший в Москву пропагандировать идеи Бёме, был по указу царя сожжен на костре. Это как раз было время Аввакума, который, годом позже, также был сожжен. Горячее было время.

Неожиданных сообщников я нашел в женщинах. Две девушки, меняя друг друга, приходили ко мне. С одной мы жили по соседству и были знакомы с детства, с другой работали в зерновой фирме. Зная, что они придут, в определенный вечер, я убирал на это время свои книжки. Но однажды та, что нравилась мне больше, поинтересовалась, чем я занимаюсь. Я рассказал. Идеи Бёме (хотя их теперь скорее следовало называть моими) пришлись Татьяне, или она притворилась, впору. Вторая, Света, также воодушевилась моей подпольной работой. Они, не зная друг о друге, выражали свое восхищение Бёме одними и теми же словами.

Думаю, впрочем, что если бы я не занимался Бёме, а собирал старинные кувшины, девушки точно так же восхищались бы посудой и, наслушавшись моих рассказов, терли бока у кувшинов, ожидая, когда вылетит джинн.

Я был уверен, что делаю все правильно. Но на каком-то этапе мне вдруг показалось, что я хожу, будто заблудившийся в лесу, по кругу.

Дело в том, что выхода, фактического выхода в желаемую сверхреальность, не было. Новые знания, конечно, были, но это были знания иного рода, чем те, которые я рассчитывал получить. Мне начало казаться, что я вновь попал в ловушку эзотериков.

Долгое время мне хватало впечатлений от событий в сквере. Но постепенно яркость впечатлений потускнела, я уже начал сомневаться, было ли это со мной вообще.

А Бёме?

Быть может, картина мира открылась ему не в сверхреальности, а лишь в его воображении? И ушел он не в рай, а был, как все, закопан на гёрлицком кладбище. В том его месте, где хоронят незнатных людей вроде сапожников…

Неожиданно в компанию вернулась жизнь. Вернулся шеф и объявил о полной, окончательной победе над врагами.

Оставшиеся верными конторе люди получили повышение. Я был приближен к шефу. Несколько раз мы съездили с ним за границу, я участвовал в переговорах. По просьбе босса я пошел учиться в университет на экономику. Усмехаясь, вспоминал я строчки из переведенной мной поэмы Уинстона Блейка.

Скоро я получил диплом экономиста, женился на Свете. У нас родилась дочь. Мы переехали на новую квартиру. Но мои приключения еще не кончились.

Выпадали дни, когда я понимал, что моя жизнь никчемна. Что ни хорошо оплачиваемой работой, ни твердым положением в обществе, ни даже благополучием жены и дочери я не могу ее оправдать.

Я выходил в сквер башни. Стоял и смотрел. До тех пор, пока не становилось стыдно. Идиот: стоит и пялится на чахлое растение!

То есть я продолжал думать о запредельности. Дело в том, что она не кажется не своей. Наоборот, ты понимаешь, что тебе недодают здесь, что мы живем в половинчатом, неверном мире.

Как я проклинал себя за трусость! Ведь однажды в ясный майский день мне снова показалась стеклянная бесконечность – это было рядом с домом, на старой квартире.

Я, жмурясь, вышел к остановке. Было воскресенье. Солнце. Почему-то не было людей, пустая улица. Я посмотрел вниз и почувствовал, как по рукам и по спине, прокалывая, побежал мороз мурашек. Время вдруг остановилось. Это было заметно по сгустившейся стеклянности вокруг белой высотки внизу и под старину сработанной торговой лавки. Время молочно покачивалось в глубине, будто маня к себе или, напротив, предостерегая. Я сделал шаг и встал. Видение исчезло. По улице опять пошли машины, и захлопали дверьми купеческого магазина покупатели.