banner banner banner
Сталин: от Фихте к Берия
Сталин: от Фихте к Берия
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Сталин: от Фихте к Берия

скачать книгу бесплатно


«Ключевая идея состоит в том, что художественная репрезентация не даёт миметического подобия того, что представляется, а замещает его… на самом деле изобразительные искусства предлагают заместителя реальности – правда, такого, который вызывает к жизни иллюзию реальности, но всё же остаётся отличимым от самой реальности… Это имеет значение для политической репрезентации… Между представляемым лицом и представителем проходит та же разделительная линия, что и между реальным миром и миром искусства. Кроме того, мы не должны искать фиксированных правил, регламентирующих отношения между представителем и представляемым лицом (…) Реальность как таковая не существует до того момента, пока не появляется её репрезентация… только путём создания заместителя реальности (то есть репрезентации) мы оказываемся на расстоянии от реальности и тем самым делаем её существующей… политическая реальность не существует до политической репрезентации (…) Следовательно, политическая реальность, созданная эстетической репрезентацией, есть по существу политическая власть. Эстетическое различие или зазор между представляемым лицом и его представителем оказывается источником (легитимной) политической власти, которой в связи с этим у нас есть основание приписать скорее эстетическую, нежели этическую природу (…) В результате… и общество, и государство стали двойной эманацией одной субстанции. И это привело к тому, к чему стремился и тоталитаризм: к подчинению государства и общества одному началу. Отсюда понятно, что насилие и варварство, которые мы обычно связываем с тоталитаризмом… – скорее просто средства достижения единства государства и общества, обещанного миметической теорией репрезентации. А это означает, что мы должны рассматривать тоталитаризм не как иной и абсолютно чуждый общему направлению развития западной демократии, а как её чудовищную и ужаснейшую фазу… Соответственно, огромные различия между современными либеральными демократиями и тоталитаризмом связаны не столько с внутренней природой политических систем этих двух типов, сколько с тем, как произошло в них взаимное отождествление государства и гражданина – путём постепенным и контролируемым или путём политического принуждения… Их разделяет только практика политической репрезентации (…) Бюрократия и миметическая репрезентация – ветви одного дерева, и нас не должно удивлять, что это дерево находит самую питательную почву в тоталитарном государстве»[121 - Франклин Анкерсмит. Эстетическая политика. С. 65–69, 72–73, 76 (подчёркнуто мной). Исследователь сталинизма Дэвид Пристланд (D. Pristland. Stalinism and Politics of Mobilization. 2007) именно тем заслужил себе особое место в современной историографии предмета, что советские 1931–1934 гг. – время мобилизационного перелома (в области промышленности) – изобразил как апогей «техницизма» (Джон Кип, Алтер Литвин. Эпоха Иосифа Сталина в России. Современная историография / Пер. В. И.Матузовой. М., 2009. С. 167; оригинальное название: Stalinism. Russian and Western views at the turn of the millennium).].

Исторически тотальность индустриализма и современности (Модерна, нового и новейшего времени) состоит из «кристаллической решётки» власти, инфраструктуры одновременно действующих всеобщих институций и практик:

(1)всеобщего (как минимум, массового) избирательного (как минимум процедурно) права (как минимум, на локальном уровне), превращающего каждого избирателя в объект централизованного (сетевого) политического воздействия;

(2)всеобщей (массовой) грамотности и единой языковой нормы;

(3)всеобщего санитарно-гигиенического контроля и медицинского обслуживания, превращающего каждого в объект биополитики (в её узком, не фукианском, смысле);

(4)всеобщей воинской повинности;

(5)единого общенационального рынка (народного хозяйства);

(6)централизованных общенациональной администрации и права;

(7)общенациональных средств коммуникации и информации;

(8)единой системы технических стандартов;

(9)единого рынка труда, капитала, услуг и др.;

(10)индустриальной урбанизации, подчинённой интересам промышленности и (в мегаполисах) максимальной экономии внутригородской территории.

Изучающая эту реальность с точки зрения истории экономики и технологического уклада современная наука устами, например, историка «первоначального накопления» в Великобритании и индустриализации в России / СССР Роберта С. Аллена даёт внятную формулу этого развития в России: Farm to Factory[122 - Роберт С. Аллен. От фермы к фабрике: новая интерпретация советской промышленной революции [2003] / Пер. Е. Володиной. М., 2013.]. Именно этому образу и нормативу индустриализма подчинено развитие абсолютного большинства сфер обыденности нового времени вообще через выше перечисленные факторы исторической тотальности индустриализма и современности.

Изоляция и ландшафт

В прямое развитие Просвещения и Французской революции 1789 года следует не только политическая либерализация старой Европы и её периферии, вовлекающая в активное историческое действо растущие человеческие массы, но и масштабная индустриализация, которая учится заново подчинять массы интересам производства, и научно-технический прогресс, который, вслед за просветительским «воспитанием», учится не только воспитывать, но и дробить, селекционировать, изменять массы, управлять их эволюцией. Русский историк Р. Ю. Виппер (1859–1954), традиционно энциклопедичный для своего времени, нашёл удачную синтетическую формулу для этого нового мировоззрения, которое она сам называл «теорией бесконечного прогресса», а иные его русские современники – «религией прогресса». Р. Виппер описывает, как из просветительской утопии Н. де Кондорсе (1743–1794) и в либеральных теориях вплоть до отца позитивизма О. Конта (1798–1857) зримо вырастают на месте Театра, Ковчега и Храма универсалистские претензии нового Большого стиля – новой «церкви на земле», вавилонской Фабрики, формируются её новые инструменты, приближающиеся к неорганическом синтезу и конвейеру:

«Вместо хитрой правительственной машины должна стать во главе общества большая организация для научных опытов и открытий, для сосредоточения лучших умов и передовых идей… Соответственно этому должно произойти распространение по всему миру одного языка, научно-алгебраического, космополитического отвлечённого языка мысли, который рядом со старыми языками, живыми и народными. Будет могучим средством ускоренного обмена. Народы образуют единое целое… возникает идея, постоянно повторяемая в конце XVIII в., что земной шар – великая мастерская, в которой разнообразные организации, постепенно совершенствуясь, работают по известному плану, в известной гармонии для общей великой цели. Мечта идёт ещё дальше: иным кажется, что национальные различия падут так же, как сословные предрассудки, что все люди объединятся в один народ, что установится один общий язык просвещения… (выделено мной. – М. К.)

Главная черта – внимание к индустриальному перевороту и к научному прогрессу. Их представители берут у реакционеров мысль об органическом характере общества, но вкладывают в неё новое современное содержание. Они видят, что общество стало иным, что в нём господствуют интересы новой промышленности, что оно зависит от новой всесветной организации индустрии, что наука в нём стала мощной направляющей силой, и они пытаются найти регулирующие начала именно для этого общества, движимого новыми мотивами, разбитого по новым группам; из интересов самой индустрии, из общих принципов самой науки пытаются они извлечь новое связующее культурное и даже религиозное начало…

Множество новых видов растительных и животных, и между ними новые виды животного, именуемого человеком, открыли возможность широкого сравнительного изучения. Чем больше сравнивали, тем больше изучали промежуточные виды, больше вытеснялось старое представление о неподвижности форм; больше разгоралось желание, увлекала задача открыть в существующих видах непрерывную цепь развития, схватить в них биение одних и тех же законов жизни. Сильно действовали на общие представления также успехи физики и химии. Открытие магнетизма и электричества, разложение на составные части воздуха и воды, то есть того, что считалось раньше тоже неподвижными элементами, заставляло и в неорганическом мире искать движущих сил, искать возникновения сложных форм и образований из комбинаций простых начал. Между одушевлённой и неодушевлённой природой падали преграды, казавшиеся неодолимыми. Человек был поражён тем, что он находил там и здесь одинаковые составные части… Деятельность общественного организма, вся совокупность жизненных отношений человеческого мира управляется мнениями, идеями. Эта уверенность опирается у Конта на положение ещё более общее, на некоторую основную черту “органических теорий”, как бы возникших из жажды порядка… Если мировой порядок есть порядок логической системы, то пути к постижению этого порядка, то есть науки, должны образовать полное единство: они все работают к открытию единого закона, они должны составить иерархию, скреплённую строгим взаимным подчинением… Особенно это касается высших ступеней жизни, отношений общественных… Начало XVIII в. сознавало живо только одну “всемирную” организацию, именно западноевропейскую литературную республику. Позднее, во второй половине века, стали говорить о всемирной мастерской и всемирном рынке. Перевороты конца XVIII и начала XIX в. создали в европейском сообществе подъём религиозного настроения, и образ человеческого мира сложился уже в виде великой церкви на земле»[123 - Р. Виппер. Общественные учения и исторические теории XVIII и XIX вв. в связи с общественным движением на Западе [1900]. М., 2007. С. 131, 182, 113, 221–222, 229 (Выделеноно мной. – М. К.).].

Уже после Гитлера и на закате Сталина, поставленного в фокус «холодной войны», – почти одновременно с названным трудом Х. Зедльмайра классики левой критики капитализма не только не отшатнулись от установления прямой тотальной (и тоталитарной) связи Просвещения как апогея проективного знания, Модерна и «всеохватывающей индустриальной техники», но и подтвердили её со всей решительностью, исключающей компромисс: «Техника есть сущность этого знания. Оно имеет своей целью не понятия и образы, не радость познания, но метод, использование труда других, капитал», «Просвещение – тоталитарно», «Просвещение тоталитарно как ни одна из систем»[124 - Макс Хоркхаймер, Теодор В. Адорно. Диалектика Просвещения. Философские фрагменты [1947] / Пер. с немецкого М. Кузнецова. М., 1997. С. 17, 20, 25, 40.]…

Предвосхищая известные мысли Ханны Арендт об исторических корнях тоталитаризма в разрушении общества традиционных связей и перегородок, внимательный наблюдатель, русский православный социалист и антикоммунистический эмигрант Г. П. Федотов (1886–1951) одним из первых описывал современные ему диктатуры в понятиях тоталитаризма. Важно, что он описывал это явление как следствие утраты западной культурой ХХ века некоего Большого стиля: в мире демократии, растущем из достижений XIX века, по его мнению, «культура не имеет своего центра (…) Сейчас кажутся немыслимы ни общая религия, ни общая философия, ни даже общие основы научного знания. Стиль в искусстве утерян ещё ранее, чем в науке. При таких условиях культура всё более разбивается на отдельные секты (…) Более, чем когда-либо, западная культура напоминает вавилонское смешение языков. Находятся люди, которые готовы принципиально утверждать это смешение как духовную основу демократии»[125 - Г. П. Федотов. Мы и они [1940] // Г. П. Федотов. Собрание сочинений в 12 т. Т. 6 / Сост. С. С. Бычков. М., 2013. С. 428.]. Г. П. Федотов и ранее жёстко анализировал принудительный и террористический характер коммунизации СССР, особенно крестьянства, целью которой видел создание «технического рая», здание которое на деле вырастало не как «новый град», а как «новая тюрьма»[126 - Г. П. Федотов. К молодёжи [1932] // Г. П. Федотов. Собрание сочинений в 12 т. Т. 4 / Сост. С. С. Бычков. М., 2012. С. 200–201.], которая одновременно была «гигантами-заводами»[127 - Г. П. Федотов. В плену стихии [1932] // Там же. С. 218.]. И здесь в радикальном отвержении сталинизма начинала звучать общая с сталинизмом нота социалистической победы над природой и внепартийная, требуемая Просвещением, жажда новой целостности: «современная техника приводит человека к ещё большему рабству… но задача, поставленная историей, верна – освободить человека от рабствования природе»[128 - Г. П. Федотов. Движение [РСХД] и современность [1933] // Там же. С. 255.]. Более того – «марксизм в России развил особый пафос техники, свойственный крупнокапиталистическому миру»[129 - Г. П. Федотов. Проблемы будущей России [1931] // Г. П. Федотов. Собрание сочинений в 12 т. Т. 5 / Сост. С. С. Бычков. М., 2011. С. 142.], то есть – можно договорить эту мысль до конца – именно он достроил крестьянскую страну до индустриального интернационального Большого стиля.

Индустриализм как церковь и реализованная утопия делает сферой Gesamtkunstwerk даже ландшафт и в целом природу, доступную эксплуатации. Первым образом подчинения ландшафта стала его индустриализация и урбанизация, в исторических условиях XIX и начала XX века выраженная в практике прямо связанной с производственными цехами казармы как доминирующего стандарта промышленной городской застройки. В этом стандарте казармы легко узнавались (разумеется, минимальные) параметры фаланстера, который, в свою очередь, служил образующим элементом современного города как замкнутой Вавилонской башни, противостоящей ландшафту и природе. Как свидетельствует урбанист, «согласно строительному регламенту Берлина, принятому в конце XIX в. (и действовавшему до 1925 г.), здесь сооружались дома-казармы с плотностью застройки до 85–90 %; в Париже в <19>20-х и начале <19>30-х годов действовали нормы, допускавшие минимальную величину внутренних дворов в 30 м2, а если во двор выходили комнаты для прислуги и другие подсобные помещения – даже 8 м2; в Нью-Йорке в кварталах, застроенных пятиэтажными домами, допускался размер дворов в 26 м2»[130 - Е. Н. Перцик. География городов (геоурбанистика). М., 1991. С. 174.]. И перспективное преодоление этого урбанизма и освобождение народного большинства от реальности этой общегородской казармы виделось революционерам архитектуры и городского планирования не в расселении, а в создании на месте городов сети широко расположенных на озеленённом («природном») ландшафте изолированных – всё тех же в основе своей – гипер-казарм / башен, как то предлагал, например, Ле Корбюзье (1887–1965) для «Плана Вуазен» по перестройке Парижа (1925) – в сети небоскрёбов по 20 000–40 000 жителей в каждом.

В этом контексте примечательна аргументация одного из идеологов (но лишь идеологов, а не практиков) сталинской урбанистики, бельгийского инженера-механика по образованию, основателя советской политической цензуры Н. Л. Мещерякова (1865–1942). Опираясь на набор формул Энгельса, Ленина и Сталина и выхолащивая «вавилонское» усилие революционных образов Gesamtkunstwerk в исполнении Шухова и Татлина, Н. Л. Мещеряков описывает марксистскую главную цель коммунизма в пространственном развитии как преодоление «противоположности между городом и деревней» путём всеобщей механизации универсального, взаимозаменяемого труда, равномерного, сетецентричного расселения по ландшафту[131 - Общепринятость идеи расселения по ландшафту, утопически (без учёта себестоимости транспорта и затрат времени на преодоление расстояния) сопровождающего концентрацию производства, хорошо демонстрировал коммунистический проект французских революционных синдикалистов: «вместо того, чтобы скучиваться в громадных и узких ящиках в 6–7 этажей, расселиться по предместьям и построить там коттэджи» (Эмиль Пато, Эмиль Пуже. Как мы совершим революцию [1909] / Пер. Л. В. Гогелия [1921]. М., 2011. С. 128). В этой же утопии трогательно (просвещенческое) единство Энгельса, идеолога-практика коммунизма Мещерякова и критика тоталитаризма и коммунизма Х. Арендт: «Современное градостроительство направлено на озеленение и урбанизацию целых областей, в ходе чего различие между городом и сельской местностью всё больше стирается. Эта тенденция вполне может привести к исчезновению городов даже в нынешнем виде» (Х. Арендт. Понятие истории: древнее и современное [1964] // Ханна Арендт. Между прошлым и будущим. Восемь упражнений в политической мысли / Пер. Д. Аронсона. М., 2014. С. 92, прим.). См. также обширное современное исследование темы, которое фактически свелось к детальной штудии о бытовании идеи города-сада (Э. Говард, конец XVIII в.) в западных и русских дореволюционных инспирациях и её применении в концепциях и практике СССР – почему-то искусственно очищенных от присутствия идей Энгельса, которые даже излагаются авторам не как широко известные идеи Энгельса, а как особое внушение Говарда: М. Г. Меерович. Градостроительная политика в СССР (1917–1929). От города-сада к ведомственному рабочему посёлку. М., 2017. С. 107–108.]. Узлами такой сети, по его замыслу, должны стать комплексы взаимосвязанных крупных промышленных производств, так сказать, фабрики-ландшафты. Идеолог вслед за Энгельсом рассматривает крупные города как временное явление, а предложенные советской власти архитектором Ле-Корбюзье проекты небоскрёбов как избыточные и нерентабельные[132 - Н. Мещеряков. О социалистических городах. [М.,] 1931. С. 81, 87.]. Ведь не крупные города, дискредитированные социальной критикой капитализма вообще и марксистской критикой, в частности, как язвы нищеты, грязи, порока, тесноты и эксплуатации, служат образом будущего Н. Мещерякову, а комплексы научно организованных производств, заполненные работниками-универсалами. Каков же культурный образец этих комплексов? Обнаруживается, что Энгельс внёс в сознание марксистов-большевиков, практиковавших коммунальный быт (например, полностью лишённый индивидуальных ванных и кухонь жилой дом для ответственных чиновников – Дом Наркомфина М. Гинзбурга и И. Милиниса, 1930)[133 - В одной из трёхуровневых (первый: вход – лестница в общую комнату; второй: общая комната – лестница в две малые комнаты; третий: две малые комнаты) квартир этого дома мне, тогдашнему московскому дворнику, пришлось жить в августе и сентябре 1991 года: в неё уже по углам малых комнат были встроены микрованна и микрокухня.], архетип фаланстера, и без того существовавший в русской революционной традиции ещё со времени Чернышевского и его коммунальной утопии[134 - Современные исследователи напоминают об опыте народнических коммун, общо называя их «фаланстерами», возникших после романа Чернышевского в Петербурге: художника И. Н. Крамского, писателя В. А. Слепцова и других, которые получили своё продолжение в студенческих коммунальных общежитиях конца XIX века, коммунальных домах правящих большевиков и коммунистической молодёжи, в которых главным принципом было сведение частного пространства к (одноместным и многоместным) комнатам без удобств и обобществление сферы питания, гигиены и досуга. Они же уместно обращают внимание на то, что в своём проекте реквизирования «квартир богатых для облегчения нужд бедных» (конца 1917 – начала 1918 г.) вождь коммунистов В. И. Ленин прямо формулировал, что «богатой», то есть неприемлемой с точки зрения нормы, квартирой «считается всякая квартира, в которой число комнат равняется или превышает число душ населения, постоянно живущего в этой квартире» (В. С. Измозик, Н. Б. Лебина. Петербург советский: «новый человек» в старом пространстве: 1920–1930-е годы: Социально-архитектурное микроисторическое исследование. Изд. 2, испр. СПб., 2016. С. 136–143; В. И. Ленин. Полное собрание сочинений. Т. 54. М., 1975. С. 380).]. До и без большевиков изданный крупнейшим русским издателем И. Д. Сытиным массовый словарь заключал: «Фаланстер – общественные здания, служащие нуждам каждой отдельной социалистической общины», после распространения которых и упразднения частной собственности «должен был наступить золотой век»[135 - Словарь иностранных слов, вошедших в употребление в русском языке. М., 1911. С. 403.].

Для выяснения легко считывавшейся просвещёнными марксистами в среде правящих большевиков (а таковых среди них в 1920–1930-е гг. было, как минимум, значительное число) коммунистической природы вдохновения урбаниста Мещерякова надо обратиться к контексту рассуждений Энгельса о преодолении присущей капитализму «противоположности между городом и деревней». Из него явственным образом выступают утопические и экспериментальные образцы названных комплексов, выдвинутые Р. Оуэном и Ш. Фурье и поддержанные Энгельсом, причём в течение всего времени его идейного развития. Молодой Энгельс явно зачарован «реалистичностью» детальных расчётов, характерных для этих проектов, и очевидно вовлекает в них всех своих идейных и партийных сторонников. Он специально разбирает вопрос о практическом преодолении противоположности города и деревни на пути коммунистической унификации их хозяйственных укладов и образа жизни, излагая английский образец такого преодоления, который он находит в утопии Р. Оуэна, и французский образец единой коммуны, за которым по умолчанию стоит проект Ш. Фурье: «Англичане, вероятно, начнут с основания отдельных колоний… французы, наоборот, вероятно, будут подготовлять и проводить коммунизм в национальном масштабе». В прикладном виде этот коммунизм выглядит так:

«… те преимущества, которые даёт коммунистическое устройство в результате использования ныне расхищаемых рабочих сил, являются еще не самыми важными. Самая большая экономия рабочей силы заключается в соединении отдельных сил в коллективную силу общества и в таком устройстве, которое основано на этой концентрации до сих пор противостоявших друг другу сил. Здесь я хочу присоединиться к предложениям английского социалиста Роберта Оуэна, так как они наиболее практичны и наиболее разработаны. Оуэн предлагает вместо теперешних городов и сёл с их обособленными, мешающими друг другу домами, сооружать большие дворцы, каждый на площади, имеющей приблизительно 1 650 футов в длину и столько же в ширину и включающей большой сад; в таком дворце смогут с удобством разместиться от двух до трёх тысяч человек. Что подобное здание, дающее его обитателям удобства самых лучших современных жилищ, может быть построено дешевле и легче, чем то количество отдельных, по большей части не столь удобных, жилищ, которые при теперешней системе требуются для того же числа людей, – это очевидно. Большое число комнат, которые в настоящее время почти в каждом порядочном доме стоят пустыми или используются один – два раза в год, может быть упразднено без всякого неудобства; экономия места, используемого под кладовые, погреба и т. д., точно так же может быть очень велика. – Но если вникнуть в детали домоводства, то тут особенно становятся видны преимущества общественного хозяйства. Какая масса труда и материалов растрачивается при современном раздробленном хозяйстве – например, при отоплении! (…) Затем возьмём приготовление пищи, – сколько затрачивается зря места, продуктов и рабочей силы при современном раздробленном хозяйстве, когда каждая семья отдельно готовит нужное ей небольшое количество пищи, имеет свою отдельную посуду, нанимает отдельную кухарку, отдельно закупает продукты на рынке, в зеленной, у мясника и у булочника! Можно смело предположить, что при общественном приготовлении пищи и при общественном обслуживании легко было бы освободить две трети занятых этим делом рабочих…»[136 - Ф. Энгельс. Эльберфельдские речи. Речь 8 февраля 1845 г. // К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения. Т. 2. М., 1955. С. 541–543.]

Уже зрелый Энгельс по-прежнему демонстрирует свою верность этой жилищной утопии и пишет:

«Жилищный вопрос может быть разрешён лишь тогда, когда общество будет преобразовано уже настолько, чтобы можно было приступить к уничтожению противоположности между городом и деревней, противоположности, доведённой до крайности в современном капиталистическом обществе. (…) уже первые социалисты-утописты современности – Оуэн и Фурье – правильно поняли это. В их образцовых строениях не существует больше противоположности между городом и деревней. (…) Стремиться решить жилищный вопрос, сохраняя современные крупные города, – бессмыслица. Но современные крупные города будут устранены только с уничтожением капиталистического способа производства, а как только начнётся это уничтожение, – вопрос встанет уже не о том, чтобы предоставить каждому рабочему домик в неотъемлемую собственность, а о делах совсем иного рода»[137 - Ф. Энгельс. К жилищному вопросу [1873] // К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения. Т. 18. М., 1961. С. 238.].

«Дело совсем иного рода» Энгельса, то есть глобальное развитие начальных коммун, – будь это сеть фаланстеров для Англии или общенациональный коммунистический фаланстер для Франции – вновь вызывает к жизни образ рационализированной Вавилонской башни. Рационализация Вавилона, как это было хорошо понятно социалистам той эпохи, толкующим наследие Фурье, подразумевала новый и ясный образ мира и его новый Большой стиль, в основе которого явственно вырастала Машина как Фабрика новой человеческой природы. В специальном очерке чаемого будущего русский постмарксист и социалист, ещё в конце XIX завоевавший стабильную европейскую известность как экономист, М. И. Туган-Барановский (1865–1919) вычленял в «социальном эксперименте» Фурье, претендующем решить «социальный вопрос» на путях «создания социалистической общины», именно тотальный инженерный пафос, выраженный в труде последователя Фурье Виктора Консидерана (1803–1893) «Манифест социетарной школы» (1841):

«Мы – социальные инженеры, мы представляем нашим современникам план нового социального механизма, способного, по нашему мнению, использовать всю энергию движущей силы человеческой природы без того, чтобы какая бы то ни было часть этой энергии растратилась, при предлагаемой нами системе, на бесполезные, вредные или опасные для общества действия»[138 - М. Туган-Барановский. Как осуществится социалистический строй? // Мир Божий. СПб., 1906. Май [№ 5]. I отд. С. 168.].

В СССР хрестоматийный для европейского коммунизма дебют Оуэна и Фурье стал точкой роста самых смелых фантазий или пропагандистских домыслов. В советской апологетической брошюре об Оуэне, проводящей прямые аналогии между его наследием и достижениями Сталина, так же прямо формулировалось: «Двойственная роль машины – как проклятия и благодеяния для трудовых классов – ни одним из социальных мыслителей и экономистов начала XIX в. до Маркса не была понята и истолкована с такой ясностью, как это сделано Оуэном. (…) развитие научных сил (т. е. техники) и распространение знаний… создают условия для водворения всеобщего счастья». В центре этой уверенности стояла мысль Оуэна: «Да! механика и химия и другие науки и искусства разрушили и уничтожили возможность дальнейшего существования индивидуалистического и отталкивающего современного строя» – «Оуэн свой социализм и коммунизм целиком основывает на сделанных и могущих быть сделанными изобретениях механики и химии». А прямое решение проблемы противоположности города и деревни автору апологии виделось в полной механизации сельского хозяйства и занятости каждого одновременно в земледелии и промышленности. И при этом – таким образом, чтобы коммунистические общины как отдельные поселения посреди природного ландшафта были «максимально независимыми от внешнего мира – от рынка»[139 - А. Анекштейн (Арк. А-н). Роберт Оуэн: его жизнь, учение и деятельность. М., 1937. С. 129, 164, 166–167, 169–170. Аналогии Оуэна с Лениным и Сталиным см. в этой книге в специальной Главе 8.].

Кроме теоретической рационализации коммунистического производства и быта, была очевидна необходимость и особого изобразительно-художественного стандарта, культурно укоренённого в исторической глубине коммунистических прецедентов, столь дотошно собиравшихся советской пропагандой вокруг имён Томаса Мора, Кампанеллы и других. Этот стандарт по масштабу своего замысла также требовал нового Большого стиля, который должен был утвердить образец и практику дома-коммуны. И в СССР эта задача не осталась без прикладной бюрократической детализации: в 1928 году «Центржилсоюз» (Общесоюзный центр жилищно-строительной и жилищно-арендной кооперации) выпустил «Типовое положение о доме-коммуне», согласно которому его жители «должны были отказаться от мебели и предметов быта, накопленных предыдущими поколениями. В коллективе предполагалось осуществлять воспитание детей, стирку и уборку, готовить еду, удовлетворять культурные потребности и т. д.»[140 - В. С. Измозик, Н. Б. Лебина. Петербург советский: «новый человек» в старом пространстве: 1920–1930-е годы. С. 145–146.]. Система обоснования этой, на первый взгляд, самопроизвольной инструкции по организации быта, лишь навеянной трудами Оуэна, Фурье и поддержанной авторитетом Энгельса, была на деле глубоко эшелонированной не только в коммунистической догматике, но и в риторике и выкладках социально-экономического планирования СССР, призванных изобразить «научное управление» обществом и страной. И в официальном быту. Однако исследователь официального советского коммунистического быта заключает: «Попытки реализовать план “коллективной жизни” на практике провалились: строительство домов-коммун оказалось делом дорогим, общественные столовые пустовали, в прачечных была очередь на месяц вперёд. Тем не менее официальный идеал коммунальной квартиры и обобществлённого быта просуществовал фактически до 1930 г. – до момента выхода постановления ЦК ВКП (б) «О работе по перестройке быта». Постановление ориентировало на строительство жилищ «переходного периода», где «формы обобществления быта могут проводиться только на основе добровольности». (…) Если совсем недавно идеалом социалистического общежития считались дома-коммуны, то Планом социалистической реконструкции и развития Москвы, утверждённым в 1934 г., намечалось строительство жилого комплекса на юго-западе столицы, где для каждой семьи предусматривалась отдельная квартира»[141 - И. Б. Орлов. Коммунальная страна: становление советского жилищно-комму- нального хозяйства (1917–1941). М., 2015. С. 294.].

Пожалуй, наиболее известным в историографии проектировщиком социальной реальности коммунизма в СССР стал автор феерической по замыслу и исполнению книги «СССР через 15 лет» (1929) сотрудник ВСНХ, урбанист Л. М. Сабсович[142 - О нём специально см.: Д. С. Хмельницкий. Леонид Сабсович или Кто придумал обобществление быта? // Уваровские чтения-VII: семья в традиционной культуре и современном мире: материалы всероссийской научной конференции. Муром. 29 апреля – 1 мая 2008. Владимир, 2011. Разумеется, вовсе не Л. М. Сабсович «придумал обобществление быта», по крайней мере, после Фурье и Энгельса, но своим сочинением он явно заслужил особого внимания как яркий пропагандист этого.], чей порыв был осуждён в упомянутом постановлении ЦК ВКП (б) «О работе по перестройке быта», но лишь как крайность, а не по сути. Думается, что партийный надзор осудил этого одного из главных «проводников вакханалии планирования»[143 - Так назвал его авторитетный экономист-советолог русского происхождения в своих воспоминаниях о среде правящих советских экономистов 1920-х гг.: Наум Ясный. Советские экономисты 1920-х годов. Долг памяти [1967, 1972] / Пер. А. В. Белых. М., 2012. С. 203–204, прим. 1.] Сабсовича не за сам замысел, а за детальную подмену своими расчётами руководящей роли партии в деле «генерального планирования» вплоть до 1542 года, проявившуюся в том, что до и без решений вождей СССР автор оснастил перспективы его развития сотнями лично придуманных им руководящих цифр. В главном же он шёл в русле коммунистической доктрины о новом обществе и новом человеке, обнаруживая в ней пугающие даже коммунистов пределы. Он писал в главе «Культурная революция и обобществление быта», строго следуя Оуэну, Фурье и Энгельсу:

«Наличие материальных и социальных предпосылок ещё недостаточно для построения социалистического общества. Нужна ещё культурная революция, – нужно совершенно переделать человека, а для этого совершенно изменить бытовые условия и формы существования человечества. Условия быта должны быть изменены прежде всего в том направлении, что должно быть уничтожено индивидуальное домашнее хозяйство, тот “домашний очаг”, который всегда являлся и является источником рабства женщины… полное освобождение женщины от домашнего рабства и уничтожение индивидуального домашнего хозяйства является не только задачей, которую желательно осуществить к концу генерального плана, но задачей, положительное разрешение которой является неизбежной необходимостью»[144 - Л. М. Сабсович. СССР через 15 лет: Гипотеза генерального плана, как плана построения социализма в СССР. М., 1929. С. 125–126.].

Не ограничиваясь установлением общего быта и обобществлением воспитания детей, рискованно ссылаясь на упомянутый выше проект уже подвергнутого тогда официальной идеологической критике А. А. Богданова, Сабсович ставил задачу едва ли не биологической селекции нового человека как части универсальной революции:

«Новый строй жизни, даже постройка новой жизни требуют и нового человека. Мы должны переделать человека. (…) В настоящее время мы вступаем в полосу невиданной в мире великой стройки. Период генерального плана является частью той “эпохи великих работ”, которую описывал А. Богданов в своей утопии “Красная звезда” и которая должна быть эпохой коренной переделки земли, коренной переделки всех материальных и духовных условий существования человечества»[145 - Л. М. Сабсович. СССР через 15 лет. С. 153–154.].

Очевидным традиционным стандартом сталинской тотальности и образцом коммунистического жизнестроительного восстания против природы, одновременно значимого для советского коммунизма и для советского авангарда, укоренённых в индустриальной культуре, служило классическое изображение Вавилонской башни, основанное на образе античного Амфитеатра (Колизея) – самое известное из которых принадлежит Питеру Брейгелю Старшему («Вавилонская башня», 1563: Роттердам: илл. 2). Именно образ Вавилонской башни – как проекта победы над природой и Богом и одновременно изолированного ковчега для единого коллективного человечества – был развит в известных проектах ровесников имперской индустриализации России, инженера Владимира Шухова (1853–1939) (Радиобашня на Ша- боловке (1919–1920): илл. 3)[146 - Коллективизм проекта «Башни Шухова» хорошо считывал современный ему советский поэт-пропагандист из среды «Пролеткульта» Илья Садофьев (1889–1965): «Озаряем шпилем башни – / Лик Победного Труда… / Огнекрылости порыва, / Дерзость творческой мечты, / Достиженья Коллектива – / Беспредельной Высоты…» (Цит. по: А. Г. Митрофанов. Прогулки по старой Москве. Ордынка. М., 2011. С. 199).], инженера Ивана Рерберга (1869–1932) (Центральный телеграф в Москве (1925–1927): илл. 4)[147 - Не случайно по итогам конкурса на проект Центрального телеграфа был выбран синтетический проект, непосредственно отсылающий к индустриальной классике середины XIX века в образе Фабрики и одновременно содержащий в себе весомый композиционный и идеологический центр в образе Вавилонской башни. Сравнение это проекта с конкурировавшими с ним проектами других первоклассных советских архитекторов ясно демонстрирует, что они, оставаясь проектами «просто» промышленных зданий, фабрик, все в равной степени не имели в центре своего замысла – гипертрофированной угловой Вавилонской башни (Н. Ю. Васильев, Е. Б. Овсяникова, Т. А. Воронцова, А. В. Ту- канов, М. А. Туканов, О. А. Панин. Архитектура Москвы периода НЭПа и Пер- вой пятилетки. М., 2014. С. 26–27). См. также: дом Моссельпрома, увенчанный башней А. Ф. Лолейта (1925), проект здания Наркомтяжпрома И. И. Леонидова (1934).], революционного художника Владимира Татлина (1885–1953) (Памятник III Интернационалу (1920): илл. 5.) и предвоенном проекте Дворца Советов архитектора Бориса Иофана (1891–1976). Сопоставление этих образов открывает внутреннюю динамику «индустриальной Вавилонской башни». В её ранних советских реализациях особенно обнажается инженерный скелет, голая логика спирали, иерархия, задача которых состоит в концентрации, мобилизации Машины.

Иная, альтернативная, антииндустриальная, литературоцентричная, кабинетная, консервативная перспектива образа Вавилонской башни в России незадолго до коммунистической революции стала предметом анекдота и высмеивания. И. Е. Репин после смерти Льва Толстого горячо одобрил и 4 ноября 1911 г. дополнительно рекомендовал публике проект памятника писателю в виде огромного земного шара, увенчанного фигурой сфинкса. В связи с этим крупнейший русский сатирический журнал того времени «Сатирикон» опубликовал карикатуру А. Иванова с подписью:

«На вечере в Дворянском собрании на эстраду вышел художник И. Е. Репин и предложил способ увековечения памяти Льва Толстого: именно – устроить колоссальный земной шар, на котором сидит лев с головой Толстого; внутри шара публичная библиотека имени Толстого»[148 - 101 Сатирикон. СПб., 16 декабря 1911. № 51. С. 5. Об этом см. также: И. Репин. Проект памятника Л. Н. Толстому // Новый Журнал для всех. СПб., 1912. № 1]. (Илл. 6.)

Илл. 2. П. Брейгель Старший. Вавилонская башня (1563, Роттердам

Илл. 3. В. Шухов. Радиобашня на Шаболовке (1919–1920). Илл.: lifeglobe.net

Илл. 4. И. Рерберг. Центральный телеграф в Москве (1925–1927)

Илл. 5. В. Татлин. Памятник III Интернационалу (1920). Илл.: lebbeuswoods

Только совпадением, но совпадением, предопределённым общими универсалистскими претензиями на строительство нового Вавилона, можно объяснить то, что в основе проектов «сатириконовского» памятника Толстому и коммунистического проекта Дворца Советов равно лежит сфера-универсум. Но нет ничего случайного в том, что в основе проекта Дворца Советов архитектора Б. М. Иофана (1932: Илл. 7), победившего на первом закрытом конкурсе проектов и затем официально взятого за основу для подготовки окончательного проекта, лежит даже не спиралевидная, а лапидарная копия хрестоматийной, круглой четырёхуровневой Вавилонской башни. Лишь после этого архитектору была поставлена задача увенчать башню фигурой Ленина[149 - Алексей Рогачев. Москва. Великие стройки социализма. М., 2014. С. 102 216, 222, 235,224. Мотив Вавилонской башни присутствовал на первом конкурсе, например, и в проекте Я. Додина и А. Душкина (С. 219), а центральное здание Дворца в виде полусферы было предложено на предварительном конкурсе в проекте Н. Ладовского (С.196), на первом конкурсе – в проекте М. Гинзбурга, С. Лисагора и немецкого архитектора Г. Гассенпфлуга (С. 217).]. Это навершие внешне удаляло прямую аналогию с Вавилонской башней. Но программа развития проекта в ходе второго закрытого конкурса настаивала на возведении внутри башни особого универсума – Большого зала для аудитории итоговым числом 23 900 человек[150 - Алексей Рогачев. Москва. Великие стройки социализма. С. 220, 229.]. В окончательно в марте 1937 года утверждённом в качестве единственного официального – в проекте Б. Иофана (Илл. 8.) вовнутрь башни был вписан Большой зал в виде полусферы («полуциркульного амфитеатра»[151 - Памятники архитектуры Москвы: Архитектура Москвы 1933–1941 гг. / Сост. Н. Н. Броновицкая. М., 2015. С. 23, 26.]).

Лингвист-универсал Роман Якобсон (1896–1982), равно близкий к советской власти, футуристам, просоветским евразийцам, свидетельствовал уже в 1921 году, что для немецкого авангарда проект Татлина стал не только признанной классикой, но и тем образцом нового жизненного стиля, превосходящего искусство в целом, который они ёмко назвали «Maschinenkunst Татлина»[152 - Р. Якобсон. Дада [1921] // Роман Якобсон. Будетлянин науки: воспоминания, письма, статьи, стихи, проза. Испр. и доп. изд. сб. «Якобсон-будетлянин» / Сост. и комм. Бенгт Янгфельдт. М., 2012. С. 177, 277, 279. На выставке дадаистов в Бер- лине, о которой предположительно был представлен плакат: «Die Kunst ist tot. Es lebe die neue Maschinenkunst Tatlins».], определив таким образом главное содержание этого Gesamtkunstwerk как глобальной Машины / Фабрики. В отличие от сугубо художественного синтеза прежних эпох – в этом актуальном Большом стиле ставилась задача синтеза общественного, художественного и научного. В 1912–1914 гг. – свидетельствовал Р. Якобсон – «представлялось совершенно несомненным, что мы переживаем и в

Илл. 6. «Сатирикон». Проект памятника Л. Н. Толстому (1911)

изобразительном искусстве, и в поэзии, и в науке – вернее, в науках – эпоху катаклизмов… И ясно рисовался единый фронт науки, искусства, литературы, жизни, богатый новыми, ещё неизведанными ценностями будущего. Казалось, творится новозаконная наука, наука как таковая, открывающая бездонные перспективы…». Причём перспективы этого тотального переворота, конечно, создавали и адекватную ему новую тотальность Большого стиля. Вспоминая о гении этого переворотного футуризма, о Владимире Маяковском, Р. Якобсон отмечал, что тот «себе совершенно не мог представить, что будет культ машин, культ промышленности. Всё это его глубоко не интересовало: ведь он был страшный романтик. А Хлебников понимал – “Но когда дойдёт черёд, / моё мясо станет пылью”…»[153 - Роман Якобсон. Будетлянин науки [1977] // Там же. С. 21–22, 88.].

Илл. 7. Б. Иофан. Дворец Советов (Проект 1932). Илл.: krasfun.ru

Илл. 8. Б. Иофан. Дворец Советов (Проект 1937). Илл.: greedyspeedy.livejournal.com

Эта же интуиция авангарда лежит в основе более массового, уже не экспериментального, а вполне нормативного образа нового Gesamtkunstwerk как Фабрики, соединяющей в себе картины и традиционного органицистского функционализма общества как человеческого тела, и индустриализма технологичного производства как единого, замкнутого комплекса, более того – целого мира как единого машинного целого[154 - См. концентрическую схему (Илл. 9) такого мира, повторяющую в плане классическое изображение Вавилонской башни, в приложении к манифесту революционного анархо-синдикалиста У. Траутмана, изданному в Советской России: В. Е. Траутман. Единый Большой Союз // Производственный синдикализм (Индустриализм). Сб. ст. Пб.; М., 1919 (на обл.: 1920). Точно такой же концентрический градостроительный план был применён в проекте реконструкции Москвы, представленном С. С. Шестяковым в 1925 году: В. М. Чекмарёв. Сталинская Москва. Становление градостроительной темы «мировой коммунистической столицы». Изд. 2, испр. и доп. М., 2013. С. 11.] – и нового, преображённого человека, технологически противостоящего природе. Речь идёт об известном немецком плакате той же эпохи, созданном Фрицем Каном (Fritz Kahn, 1888–1968) и ныне пережившем своё второе рождение в массовой культурной памяти – Der Mensch als Industriepalast (1927). Преодоление схем либерального социал-дарвинизма[155 - Вариант: «социальный дарвинизм». Исследователь указывает на позднейшее происхождение этого понятия, допуская, что в XIX веке его – особенно в силу его «уничижительных» коннотаций – просто не существовало (Роджер Смит. История гуманитарных наук [1997] / Пер. под ред. Д. М. Носова. М., 2008. С. 283).] «свободной конкуренции» уже в течение XIX века и одновременно преодоление почти современного ему социалистического механицизма в виде Der Mensch als Industriepalast, конечно, более всего было остроумным артефактом, нежели альтернативным проектом Большого стиля, однако оно актуализировало нечто большее, нежели органицистскую архаику, в которой общественным классам соответствовали члены и органы человека. Русский радикальный социалист и атеист, но принципиальный противник антропоморфизма и органицизма, П. Н. Ткачёв (1844–1886) ясно представлял себе консенсуальное единство современных ему европейских образцов индустриального социального прогресса в символике целостного организма: «Известно, что объективный историко-общественный антропоморфизм прошёл на Западе две ступени развития. Сперва, когда естественные науки были ещё в младенчестве, на общество переносились лишь некоторые процессы органической жизни; впоследствии же понятие об обществе было подведено всецело под понятие об организме, взятом во всём его объёме»[156 - П. Н. Ткачёв. Ташкентец в науке [1872] // П. Н. Ткачёв. Анархия мысли. М., 2010. С. 82. Об этом же: П. Н. Ткачёв. Что такое партия прогресса [1870] // П. Н. Ткачёв. Анархия мысли. С. 35, 37.]. Эта архаика к началу ХХ столетия оставалась жива как основа современной интеллектуальной картины. Об этом неизменно твердили британские, немецкие и французские интеллектуалы[157 - Из числа русских переводов на эту тему см. широкий спектр изданий от Константина Франца (1817–1891) до Рене Вормса (1869–1926): К. Франц. Общие начала физиологии государства [1857] / Пер. [1870]. М., 2012; Р. Вормс. Общественный организм [1896] / Пер. под ред. А. С. Трачевского [1897]. М., 2012. См. свод советского официоза описываемого времени о Дарвине: Учение Дарвина и марксизм-ленинизм (к 50-летию со дня смерти Дарвина) / Сб. ст. под ред. П. И. Валескалн и Б. П. Токина. М., 1932. А также представительную марксист- скую антологию: Дарвинизм и марксизм / Сб. ст. под редакцией М. Равича-Черкасского. Харьков, 1923 (Энгельс, Вольтманн, Тимирязев, Каутский, Ферри, Лориа, Геркнер, Бюхнер, др.).].

Илл. 9. У. Траутман. Единый Большой Союз (1919)

Известный советский теоретик организации труда, идеолог «Пролеткульта» А. К. Гастев (1882–1939) так завершал свой манифест прикладной систематизации всего советского хозяйства: «В машине-орудии всё рассчитано и подогнано. Будем также рассчитывать и живую машину – человека»[158 - А. К. Гастев. Новая культурная установка [1924] // А. К. Гастев. Как надо работать. Практическое введение в науку организации труда. М., 2011. С. 105.]. Признанный только недавно великим, советский писатель и идейный коммунист Андрей Платонов (1899–1951) в своей творческой юности, воспроизводя общий дух эпохи и советского коммунизма, рисовал общественный идеал как соединение машины и труда, исподволь, лексически проговаривая их органический (телесный) синтез:

«Производство – вот истинное тело коммунистического общества, и организация производства есть организация коммунистического общества. Производство же основано на труде всех. Значит, труд – главный, решающий, универсальный момент жизни коммунистического общества и производство – основная цель этого общества»[159 - Андрей Платонов. Будущий Октябрь [1920] // Андрей Платонов. Сочинения / Гл. ред. Н. В. Корниенко. Т. 1: 1918–1927. Кн. 2: Статьи. М., 2004. С. 107.].

Органицизм советского марксизма отнюдь не был только лишь художественным произволом партийных или беспартийных коммунистов. Он был именно доктриной для массового распространения. Вот так, например, предписывал понимать жизнь известный и успешный советский официальный марксист В. Н. Сарабьянов (1886–1952):

«Общественное бытие и общественное сознание (тело и душа общества) (…) материя и дух общества или, выражаясь проще, тело и душа общества. (…) Базис и надстройки общественного тела. (…) Анатомией тела определяется и “анатомия” общественного сознания»[160 - В. Сарабьянов. Введение в диалектический материализм. [Херсон,] 1923. С. 24, 26, 29.].

Словно в развитие этой схемы в 1927 году в советском журнале «Летописи марксизма» были опубликованы тезисы первого русского политического марксиста Г. В. Плеханова (1856–1918) о материалистической основе марксизма, в которых он, в частности, сообщил (нехорошо бравируя швейцарскими реалиями, словно общие справочные данные были доступны лишь посвящённым):

«Пойдите в Женевскую публичную библиотеку, возьмите там XXVIII том “Biographie universelle ancienne et moderne” и отыщите в нём статью “Ламеттри”. Автор этой статьи говорит, что Ламеттри среди других книг написал книгу “Человек-машина” – “гнусное произведение, в котором пагубное учение материализма изложено без всяких смягчений”. В чём же оно состоит, это пагубное учение. Слушайте внимательно”[161 - Г. В. Плеханов. О так называемом кризисе в школе Маркса (конспект лекции против Бернштейна и К. Шмидта) [1901] // Г. В. Плеханов. Против философского ревизионизма. М., 1935. С. 183.]. И далее Плеханов возвращается к уже однажды рассказанной им истории о материализме. А именно этой: “Декарт утверждал, что животные суть не более как машины, т. е. что у них совсем нет того, что называется психической жизнью; Ламеттри ловит Декарта на слове. Он говорит, что если Декарт прав, то и человек тоже не более, как машина, потому что нет никакой существенной разницы между человеком и животным. Отсюда – название его знаменитого сочинения “L’Homme machine” (Человек-машина). Однако, так как человек не лишён психической жизни, то Ламеттри заключает далее, что и животные тоже одарены психической жизнью. Отсюда название другого сочинения: “Les animaux plus que machines” (Животные – более, чем машины)»[162 - Г. В. Плеханов. Бернштейн и материализм [1898] // Г. В. Плеханов. Против философского ревизионизма. М., 1935. С. 42–43.].

В этом контексте в изолированном «человеке-дворце индустрии» Ф. Кана, наполняющем человеческий организм иерархией деперсонализированных функций, выявляется «вавилонский» замысел, общий для индустриализма и коммунизма. Вавилонская башня в реальности первой половины ХХ века становится Фабрикой, где человек-творец сам на поверку оказывается машинным созданием. Которым, в свою очередь, управляет некто, жизненно требующийся этой одновременно рациональной и органической машине-городу-государству-человечеству, знающий и властвующий герой, столь долго и упорно призывавшийся к жизни самим Просвещением на место монарха-по-крови[163 - Это заложено в самой рациональности просвещенческого типа: например, «Маркузе убеждён, что в том, что Макс Вебер назвал “рациональностью”, утвердилась не “рациональность” как таковая, но выступающая от имени рациональности определённая форма непризнанного политического господства» и постулирует «сплав техники и господства, рациональности и подавления» (Юрген Хабермас. Техника и наука как «идеология» [1968] // Юрген Хабермас. Техника и наука как «идеология» / Пер. под ред. О. В. Кильдюшова. М., 2007. С. 51, 57). Можно увидеть персонализацию такого сплава в образе описанных критиком сталинского коммунизма «философов-заговорщиков», оперирующих диалектической казуистикой – «они мечтали добиться власти, чтобы уничтожить власть навсегда; они мечтали подчинить себе мир, чтобы отучить людей подчиняться» (Артур Кёстлер. Слепящая тьма [1940] / Пер. А. А. Кистяковского. М., 2010. С. 74), но, не прибегая к казуистике, апогей такого внешне рационалистического не наследственного вождизма легко увидеть в современной риторической и массовой культуре США, где вождь (будь то президент, гоночная машина, робот, или супермен, или целая страна) всегда в одиночестве ведёт за собой отмобилизованную массу (Земной шар), лично доказывая своё индивидуальное творческое, или физическое, или синтетическое лидерство в единоличном противоборстве со Злом.]. Его пафос и компетенция не сводятся к обслуживанию машины, но подчиняют её целям радикального переустройства, ставя ей цели, делясь с ней личным знанием Законов Истории, будь то «мировая строительная наука» или «всеобщая организационная наука»[164 - А. А. Богданов. Новый мир. Вопросы социализма [1924]. М., 2014. С. 94.] и т. п. Именно об этом «встроенном» в машину её внешнем управлении говорит клонящийся к диктатуре Карл Шмитт (1888–1985) в 1920-е годы:

«Если бы в этом заключалась научность социализма, то прыжок в царство свободы был бы только прыжком в царство абсолютного техницизма. Это было бы старым рационализмом Просвещения и одной из излюбленных, начиная с XVIII в., попыток добиться политики, обладающей математической и физической точностью. (…) “Прыжок в царство свободы” необходимо понимать только диалектически. Его невозможно осуществить при помощи одной лишь техники. В противном случае от марксистского социализма нужно было бы требовать, чтобы он вместо политических акций изобрёл новую машину, и сомнительно, что и в коммунистическом обществе будущего были бы сделаны новые технические и химические изобретения, которые затем снова смогли бы изменить основу этого коммунистического общества…».[165 - Карл Шмитт. Духовно-историческое состояние современного парламентаризма [1923] // Карл Шмитт. Понятие политического / Под ред. А. Ф. Филиппова. М., 2016. С. 148–149.]

Именно Фабрику в сталинской Вавилонской башне, в Gesamtkunstwerk Бориса Гройса помогает увидеть Ханс Зедльмайр и художественная практика Модерна. А Фабрика помогает понять: откуда, с чем появились и частью чего были сталинизм и его Большой стиль, в котором Сталин, конечно, был не творцом, а лишь правящим исполнителем модерного консенсуса и строителем его утопии, – до тех пор, пока крупнейшая война в истории человечества не похоронила этот Gesamtkunstwerk. Можно было бы отнести радикализм «вавилонского» индустриализма на счёт не очень сложной философии борющегося и правящего советского коммунизма и его отражений, но глубина его исторически недолговечного Большого стиля в любом случае оказывается не глубиной самого коммунизма и не его собственной гекатомбой. О крепком и укоренённом в целостной мировой истории Нового времени узле неразрешаемых противоречий содержательно говорил другой современник сталинского Gesamtkunstwerk Карл Ясперс (1883–1969), одновременно откликаясь на попытки терминологически «усмирить» сталинизм, сделав его «чужим», отделив его от Модерна и индустриализма. К. Ясперс вернул источники вдохновения и язык этого сталинского Большого стиля к тотальности и биополитике. Анализируя общий контекст сталинской эпохи, он писал:

«Государство, общество, фабрика, фирма – всё это является предприятием во главе с бюрократией (…) Утопически эксплуатацию нашей планеты можно изобразить как местоположение и материал гигантской фабрики, которая приводится в движение массой людей… мир существует только как искусственный ландшафт, аппаратура человека в пространстве и свете…

С помощью евгеники и гигиены создаётся наилучший тип человека. Болезни уничтожены (…) Целое в планирующем мышлении есть, впервых, идея общего состояния, к которому стремятся программы; во-вторых, конкретное всемирно-историческое положение в настоящем,… утопия правильного устройства мира,… метафизика бытия государства самого по себе,… этос самоограничения со стороны государства и общественного аппарата в пользу неприкосновенных прав человека,… историческая жизнь народа как нации,… каждый [из этих образов] становится неистинным в качестве тотальной программы, поскольку она претендует на абстрактную всеобщность (…) Государство посредством своей власти выступает как гарант любой формы массового порядка. Сама по себе масса не знает, чего она, собственно говоря, хочет (…) Бога нет – таков всё растущий возглас масс; тем самым и человек теряет свою ценность, людей уничтожают в любом количестве, поскольку человек – ничто».[166 - Карл Ясперс. Духовная ситуация времени [1931] / Пер. М. И. Левиной. М., 2013. С. 57, 77, 78, 136–137, 149, 199.]

В заключение настоящего очерка следует сказать и о логике перерождения сталинской довоенной тотальной Фабрики в послевоенном сталинском «ампире», ярче всего явленном в практике высотных зданий («сталинских высоток») в Москве, Варшаве и Риге, сверхзданий, подчинявших себе окружающий городской ландшафт, задуманных и реализованных как градостроительные самодостаточные «острова». Признано, что генетически проекты «сталинских высоток» не только внешне откликались на образцы и конкурировали с образцами небоскрёбов в США и Великобритании, но более всего технологически и даже политико-идеологически продолжали нереализованный проект Дворца Советов в Москве, то есть реализовывали его в новой, послевоенной реальности уже как серию разнообразных примеров «синтеза искусств», но с менее глобальной, вернее, более реалистической программой дворцов-памятников, нежели она была у Дворца Советов. Труднее уловить, как и почему именно программа Фабрики-Вавилона была заменена секвестированной практикой дворцов-муравейников, в которых отчасти сохранялась бытовая сторона изолированного коммунистического общежития (в максимуме приданных жилой «высотке» сфер услуг от прачечных до кинотеатров – и в минимизированных квартирных кухнях). Наряду с роскошью общественных холлов и экстерьеров, уже не ставилась задача зримого объединения масс в общем действе и демонстрации идеальной рациональной общественной иерархии производства и знания. Особый свет на это проливает дискуссия, начавшаяся в официальной (и потому особо ответственной) советской архитектурной профессиональной среде в 1947 году, после того, как высшее руководство СССР приняло решение о строительстве серии «высоток». Исследователь архитектурной и инженерной истории «высоток» приводит дискуссионное мнение теоретика архитектуры, бывшего конструктивиста Н. Н. Соколова, который – с аутентичным знанием дела и пафоса – политически и идеологически мотивированно описал произошедшее. Налицо отказ от символики (Фабрики) индустриализма и замена её риторической антикапиталистической критикой индустриально-архитектурного опыта США, словно он был изолирован от такого же опыта СССР. Подыскивая новому смыслу советских небоскрёбов новый образ мира, советский теоретик писал, компетентно подвергая посрамлению самую сердцевину довоенного Большого стиля:

«Основной художественный порок небоскрёбов в США – механистичность формы. Их композиция строится либо на беспринципной эклектике, либо на принципах машинной эстетики (…) они рассматривают как добродетель коренной недостаток дешёвой машинной продукции – бедность форм, прямолинейность и однообразие. Машину фетишизируют, в ней видят основу для нового стиля. Американский архитектор Бессет Джонс говорит: “Чем больше здание принимает характер машины, тем более его чертёж, конструкция и оборудование подчиняются тем же законам, которые существуют для локомотива”. Здесь подразумевается господство самодовлеющей техники, ибо это было сказано в то время, когда Бессет Джонс не подозревал, что сначала автомобильные, а за ними и паровозостроительные и даже самолётные фирмы призовут не инженера, а художника исправить с точки зрения искусства чертежи и спасти их продукцию от того безобразия, которое породили пресловутые “законы локомотива”…»[167 - Цит. по: Н. Н. Кружков. Высотки сталинской Москвы. Наследие эпохи. М., 2014. С. 131 (Выделено мной. – М. К.).]

Собственно, сколь бы непрерывна ни была связь послевоенного сталинского коммунизма с коммунизмом довоенным и с его восходящим к XIX веку образно-интеллектуальным ландшафтом, после 1947 года смена центрального его мифа проявлялась всё предметней. Решительный слом прежней тяжеловесной, монументальной традиции произошёл столь же быстро, сколь быстро стал казаться избыточным индустриализм. Даже в такой прикладной, но оттого более чуткой к художественной эволюции сфере, как фалеристика. Последними советскими наградами, сохранившими в себе монументальность Большого стиля, ещё при Сталине стали, пожалуй, уже медали «В память 800-летия Москвы» (1947) и «За отличие в охране государственной границы СССР» (1950). Вслед за ними в фалеристике, как и в изобразительной советской пропаганде, стали быстро нарастать и доминировать уже другие[168 - Пожалуй, единственным исключением из этого ряда в духе прежнего сталинского Большого стиля стал орден «Трудовая Слава» 1974 года.] – принципиально не монументальные, декоративно-орнаментальные, барельефные, всё более маньеристские образы, за которыми уже не было ни Большого стиля, ни коммунизма.

Большой стиль Фабрики исчерпал себя уже к концу 1940-х годов.

И Сталин пережил его.

Фихте, Лист, Витте, Сталин: изолированное государство, протекционизм, первоначальное социалистическое накопление и "Социализм в одной стране"

Промышленное производство в наше время означает крупную промышленность… Вы должны быть в состоянии ремонтировать ваши собственные паровозы, вагоны, железные дороги, а это можно сделать дёшево только в том случае, если вы в состоянии строить у себя всё то, что намереваетесь ремонтировать… если Россия действительно нуждалась в своей собственной крупной промышленности и решила иметь её, то она не могла создать её иначе, как посредством хотя бы известной степени протекционизма.

Ф. Энгельс – Н. Ф. Даниельсону, 1892

В своих неизмеримых пределах Англии не тесно; сама она с ее колониями представляет еще не сложившийся, но замкнутый мир, который мог бы прекрасно существовать без участия остального человечества… вот вам идеальное «замкнутое» государство, о котором мечтали философы… России, может быть, волей-неволей придется – или вступить в экономическую федерацию с еще не замкнутыми державами, или и самой попробовать уединиться в своих огромных границах, поискать дома всего, что ей нужно…

М. О. Меньшиков. Замкнутое государство. 1902

Всю нашу надежду мы возлагаем на то, что наша революция развяжет европейскую революцию. Если восставшие народы Европы не раздавят империализм, – мы будем раздавлены, это несомненно.

Л. Д. Троцкий, 26 октября 1917

Мы отстали от передовых стран на 50–100 лет. Мы должны пробежать это расстояние в десять лет. Либо мы сделаем это, либо нас сомнут.

И. В. Сталин, 4 февраля 1931

Конец мировой революции

10 февраля 1921 года народный комиссар РСФСР по делам национальностей, член Политбюро РКП (б) И. В. Сталин выступил в печати с утверждёнными Политбюро тезисами к докладу X съезду РКП (б)

«Об очередных задачах партии в национальном вопросе». Формально касался он лишь территории Советской России и бывших народов Российской империи, где действовала вертикаль РКП (б). Но на деле – задолго до решительного определения задач «строительства социализма в одной стране», ставших программной инициативой в 1925 году на XIV съезде ВКП (б), когда доктрина приоритетной мировой революции была вместе с её идейным лидером Л. Д. Троцким отодвинута от политической власти, а сама мировая революция в итоге была подчинена интересам СССР не как Мировой ССР, а как одной из великих держав[169 - В классической западной историографии, ищущей аргументов в пользу концепции «национализации» Сталиным большевистского интернационального проекта, принято считать, что она стала результатом рационального союза сталинской власти с русским политическим национализмом, тактически начатого ещё Троцким и др., а сам Сталин лишь в декабре 1924 года выдвинул лозунг «социализма в одной стране», вслед за тем, как Бухарин в феврале заговорил об одной стране в изоляции (краткое резюме этой концепции: М. Агурский. Идеология националбольшевизма. Paris, 1980. С. 201–203). Авторам этой схемы следовало бы, однако, признать, что в главном она восходит к антисталинской критике в публицистике Троцкого, а не к изучению доктринального марксистского контекста и полноты взглядов Сталина. И, главное, эта схема не проводит ясной границы между абстрактным, среднеарифметическим «русским национализмом» и политикоэкономическим (сугубо терминологическим) «национализмом» государственности, народного хозяйства, суверенитета и т. п. Не говоря уже о национальных приоритетах главных социалистических сил Запада, фактом были их страновые различия, ставшие острыми во время Первой мировой войны. На деле уже первое приближение показывает, что о национальном масштабе русской революции большевики задумались ещё до Октября: «Мы перешли с курса на мировую революцию на курс национальной революции», – говорил член Петросовета и Петроградского комитета РСДРП(б) Антонов на совещании ЦК, ПК РСДРП(б) и большевиков-делегатов Всероссийского Демократического совещания в Петрограде 24 сентября (7 октября) 1917 года (Петербургский комитет РСДРП(б) в 1917 году: Протоколы и материалы заседаний / Подгот. Т. А. Абросимова, Т. П. Бондаревская, Е. Т. Лейкина, В. Ю. Черняев. СПб., 2003. С. 473).], – Сталин изображал тот ландшафт, на котором мировой коммунизм не только не был приоритетом, но буквально тонул в хаосе империалистической и национальной борьбы. Из этого хаоса можно было бы умозаключать нечто важное о мировой борьбе, но руководствоваться этими умозаключениями в интересах элементарного государственного выживания РСФСР, то есть на практике, было нельзя. Не было «руководящей нити». Ещё 26 ноября 1920 года политический и идейный вождь РСФСР В. И. Ленин заявил: «Мы всегда говорили, что мы только одно звено в цепи мировой революции и никогда не ставили себе задачи победить одними своими силами». И вот, три месяца спустя, стало выясняться, что мир лежит в межгосударственной борьбе и руководящей помощи оказавшейся в одиночестве РСФСР ждать неоткуда. Радикальный враг большевистской власти, не останавливавшийся перед проповедью военной интервенции ради сокрушения Советской России, П. Б. Струве сразу после Октябрьского переворота 1917 года писал: «России нужна для окончания войны, как внешней, так и гражданской, большая вооружённая сила в руках твёрдой государственной власти, а армия в силу целого ряда причин, заложенных в ходе революции, превратилась в огромное погромное бесчинство вооружённых людей, руководимых преступниками и безумцами»[170 - П. Б. Струве. В чём революция и контрреволюция? // П. Б. Струве. Избранное / Сост. М. А. Колеров. М., 1999. С. 254–255.]. А уже в ноябре 1919 года, далеко до окончания белой борьбы против красных, Струве признавал, что, начав с «антипатриотичной» и «противогосударственной» революции, большевики создали военно-государственную организацию и, «начав с провозглашения мира, с отрицания и разрушения армии, эта социалистически-интернационалистская организация с неслыханным упорством начала войну, всем ей жертвуя и ради самосохранения всё подчиняя социалистическому милитаризму… Уничтожение армии привело к превращению всего государства в красную армию»[171 - П. Б. Струве. Размышления о русской революции // П. Б. Струве. Избранное. С. 286–287]. То есть Россия уже через два года получила в свои руки армию и твёрдую государственную власть, о которой мечтал самый радикальный враг большевиков и за неимение которых отказывал большевикам в праве вообще в России существовать. Но призрак мировой революции удалился.

Армия-государство за спиной и мировой ландшафт перед глазами, описанный в начале 1921 года Сталиным, открывали Советской России только одну реалистичную перспективу – стать, в случае успеха, одним из игроков в этом хаосе, выбирая себе место либо среди империалистических великих держав и эфемерно независимых новых национальных государств – либо среди колоний, борющихся за освобождение:

«Послевоенный период открывает неутешительную картину национальной вражды, неравенства, угнетения, конфликтов, войн, империалистических зверств со стороны наций цивилизованных стран как в отношении друг к другу, так и к неполноправным народам. С одной стороны, несколько “великих” держав, угнетающих и эксплуатирующих всю массу зависимых и “независимых” (фактически совершенно зависимых) национальных государств, и борьба этих держав между собой за монополию на эксплуатацию национальных государств. С другой стороны, борьба национальных государств, зависимых и “независимых”, против невыносимого гнёта “великих” держав; борьба национальных государств между собой за расширение своей национальной территории; борьба национальных государств, каждого в отдельности, против своих угнетённых национальных меньшинств. Наконец, усиление освободительного движения колоний против “великих” держав и обострение национальных конфликтов как внутри этих держав, так и внутри национальных государств, имеющих в своём составе, как правило, ряд национальных меньшинств. Такова “картина мира”, оставленная в наследство империалистической войной».[172 - И. Сталин. Статьи и речи об Украине. Сборник / Подг. Н. Н. Попов. [Киев,] 1936. С. 118–119.]

В этом ландшафте и сформировалась для большевиков проблема «социализма в одной стране», то есть установления в России и СССР суверенного политического режима, основанного на коммунистической (социалистической) экономике, – главной задачей Советской власти. Несмотря на то, что доминирующая марксистская традиция говорила о коммунизме как о масштабе мировой революции, задача суверенного социализма не была новым или монопольным изобретением, или вынужденным открытием руководства большевиков.

В осознании этой задачи они нашли опору в широком социалистическом консенсусе внутри России, суверенизаторский пафос которого ещё вполне не описан, но интеллектуально совершенно ясно проявил себя в том же 1921 году. Именно тогда он выразил себя, можно сказать, в самой сердцевине социалистического сознания, а именно в попытке научного конструирования экономического проекта новой, отдельной России (о его предпосылках и направлениях подробнее ниже): именно его выдвинул экономист-аграрник, активист кооперативного движения, бывший товарищ земледелия Временного правительства, действующий член коллегии Наркомата земледелия РСФСР, в историографии пользующийся – наряду с Н. Д. Кондратьевым – репутацией противника сталинизма, А. В. Чаянов (1888–1937). Формально он претендовал на проявление общих методологических подходов к исследованию народного хозяйства в традиции «изолированного государства» (Тюнена), но на деле исходил из новой реальности России. Он, разумеется, теоретически анализировал перспективы массового крестьянского мелкотоварного аграрного производства в советской России, ставшего реальностью в результате революционного «чёрного передела» (уничтожения помещичьего землевладения и перераспределения земли) 1917–1918 гг., но делал это в жёстких пределах национальной территории. Этому были посвящены специальные главы его работы «Опыты изучения изолированного государства»:

«Проблема населения в изолированном государстве-острове» и «Трудовое и капиталистическое хозяйство в изолированном государстве-острове»[173 - А. В. Чаянов. Опыты изучения изолированного государства [1921] // А. В. Чаянов. Организация крестьянского хозяйства. М.; Екатеринбург, 2015. С. 79, 90.]. Специальные разъяснения потребовались Чаянову и для того, чтобы сместить фокус теории с мировой на национальную экономическую систему:

«Употребляя термин “страна”, мы теоретически понимаем под этим изолированную страну, практически его следует понимать как более или менее замкнутую рыночную систему. При развитом мировом хозяйстве “страной” в данном случае является весь мир. Однако с некоторой долей приближения под этим термином можно понимать и некоторые более или менее замкнутые народно-хозяйственные национальные системы»[174 - А. В. Чаянов. Номографические элементы экономической географии [1921] // А. В. Чаянов. Организация крестьянского хозяйства. С. 117.].

И позже, в другом месте – и что важно: в немецкой статье, в естественном научном контексте для наследия Тюнена – Чаянов легко защищал презумпцию «изолированного государства» от (звучавшей в СССР из среды проповедников мировой революции) примитивной критики. Её главным пунктом была сугубо лексическая, недобросовестная эксплуатация понятия «изолированный» (= отдельный) как синонима якобы полной самоизоляции от внешнего мира. Чаянов разъяснял, говоря о «сосуществовании форм… первоначального капитализма с феодальным и крепостническим» и явно подразумевая актуальное тогда сосуществование западного капитализма и советского социализма: «…каждая система, оставаясь замкнутой в себе, будет соприкасаться с другими объективно общими народнохозяйственными элементами»[175 - А. В. Чаянов. К вопросу [о] теории некапиталистических систем хозяйства [1924] // А. В. Чаянов. Крестьянское хозяйство. Избранные труды / Сост. Н. К. Фигуровской, А. И. Глаголева. М., 1989. С. 143.].

Проблема признания «социализма в одной стране» задачей Советской власти – и вне упомянутого контекста – имела существенную основу внутри марксистской доктрины и была производной от доктринально хорошо выясненной марксистами неравномерности капиталистического развития. Эта неравномерность с самого начала стояла в центре теории мировой революции, поскольку она всегда в 1840–1870-х гг. исходила из идеи лидерства в ней западных стран, Англии или Франции, а в 1890-х – Германии. Соответственно вне стран-лидеров осознавалось существование европейских держав меньшего веса и Северной Америки, которое, взятое вместе с лидерами, предопределяло для остального мира статус зависимых стран или колоний, чьей главной характеристикой была их сравнительная отсталость. Единственным исключением из их числа понималась Россия – единственная великая держава среди «не передовых» стран, чей военно-политический вес дополнялся её аграрно-монархической и «синодальной» отсталостью от тех, с кем политически конкурировала Россия. Великими державами Запада ей было бы определено место колонии, если бы не её военно-дипломатический вес. «Вплоть до конца XIX в. история была для нас, по существу, историей Запада. Весь остальной мир оставался в сознании европейцев того времени колониальной территорией второстепенного значения, предназначенной для того, чтобы быть добычей европейцев», – свидетельствовал Карл Ясперс (1883–1969)[176 - Карл Ясперс. Истоки истории и её цель [1949] / Пер. М. И. Левиной // Карл Ясперс. Смысл и назначение истории. М., 1994. С. 141. Современный взгляд на проблему см. здесь: Антуан Брюне, Жан-Поль Гишар. Геополитика меркантилизма: новый взгляд на мировую экономику и международные отношения [2011] / Пер. под ред. В. А. Шупера. М., 2012. С. 44–64 (оригинальное название книги: La visеe hеgеmonique de la Chine – L’impеrialisme еconomique).].

Таким образом, неравномерность капиталистического развития оставляла России перспективы преодоления отсталости в ходе (западной, европейской) мировой революции и для этого предопределяла ей судьбу либо ассистента революционного процесса, либо нового объекта экспорта революции, для старой французской и фихтевской революционной войны ради свободы и просвещения, революционной войны, в плане которой силы революционного Запада теперь уничтожали царизм при помощи русских революционеров и устанавливали в России «коммунизм сверху». Гипотетическое отсутствие географической связи между революционным лидером мира (Францией или Германией) и революционной Россией обрекало Россию на «временное» самостоятельное поддержание статуса революционной, – в не революционном окружении и перед лицом своих не революционных (отсталых) производительных сил и технологического уклада, далёких от тотальной западной индустриализации. Её «временное» одиночество подразумевало и «временно» самостоятельное преодоление отсталости и самозащиту, пока западная революционная война не достигнет её пределов.

Отлично помня, что догма марксизма отнюдь не включала Россию (как «оплот реакции» и как «отсталую» страну) в круг стран, где произойдёт мировая революция (реакционная Германия, однако, технологически могла стать «ареной первой великой победы европейского пролетариата»[177 - Ф. Энгельс. Введение к английскому изданию «Развития социализма от утопии к науке» [1892] // К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения. Т. 22. М., 1962. С. 320.]), и включала Россию в число тех, куда будет направлен экспорт революции[178 - «Может ли… революция произойти в одной какой-нибудь стране? Ответ: Нет… коммунистическая революция будет не только национальной, но произойдёт одновременно во всех цивилизованных странах, то есть, по крайней мере, в Англии, Америке, Франции и Германии» (Ф. Энгельс. «Принципы коммунизма» (1847) Вопрос 19).], старые русские народники и социал-демократы конца XIX века не могли видеть для России иного сценария, кроме соучастия в мировом революционном процессе. Но русские большевики начала ХХ века были рождены новым мессианским пафосом В. И. Ленина, который был экспрессивно выражен в его ставшей очень популярной брошюре «Что делать?» (1902):

«История поставила теперь перед нами [русскими революционерами. – М. К.] ближайшую задачу, которая является наиболее революционной из всех ближайших задач пролетариата какой бы то ни было другой страны. Осуществление этой задачи, разрушение самого могучего оплота не только европейской, но также (можем мы сказать теперь) и азиатской реакции [царской России. – М. К.], сделало бы русский пролетариат авангардом международного революционного пролетариата…»[179 - В. И. Ленин. Полное собрание сочинений. Т. 6. М., 1963. С. 28.]

Поэтому падение самодержавия, царской России и Российской империи (как – в изображении западных критиков, в том числе Маркса и Энгельса – реакционной державы, ради ликвидации которой им и нужна была революция в России, которая стала бы частью революционной войны социал-демократов Германии[180 - «Россия, несомненно, находится накануне революции. (…) эта революция будет иметь величайшее значение для всей Европы хотя бы потому, что она одним ударом уничтожит последний, все еще нетронутый резерв всей европейской реакции» (Ф. Энгельс. Эмигрантская литература [1875] // К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения. Т. 18. М., 1961. С. 548). Германский биограф Маркса, лично знавший его в течение многих лет и доживший до революции в России, так изложил структуру политической и идейной борьбы Маркса против России в целом: здесь он жёстко требовал от революционной Германии антифеодальной аналогии с революционной Францией 1789 года с её революционными войнами, ибо «лишь война против России есть война революционной Германии». И в этом биограф видел особую логику глобального взгляда Маркса и Энгельса на место Германии в мировой революции, косвенно подвергая сомнению их патриотическую ангажированность: «Они обозревали события со своего интернационального сторожевого поста, и это мешало им проникать в глубь жизни отдельных наций. Даже их восторженные поклонники во Франции и в Англии признавали, что они не вникли до конца в условия английской и французской жизни. И с Германией, с тех пор как они покинули свою родину, им также никогда не удалось установить по-настоящему тесную связь» (Ф. Меринг. Карл Маркс. История его жизни [1918]. М., 1957. С. 187, 529). Нет сомнения в связи марксистской «революционной войны» с «истинной войной» у Фихте (в «Назначении человека»), где действует «истинное государство против государств несвободных с целью их освобождения»: в России впервые на это косвенно обратил внимание А. З. Штейнберг, сравнивая периоды после 1789 года и после 1917–1918 гг. (А. З. Штейнберг. Братство (Ереси вслух!) [1922] // А. З. Штейнберг. Философские сочинения / Сост. В. Г. Белоус. СПб., 2011. С. 275).]) в феврале— марте 1917 года открыло самую главную перспективу в доктринальном сознании русских большевиков – перспективу участия в мировой революции. В отличие от русских марксистов вообще, которые, следуя западнической традиции русской мысли и экономической догме марксизма, более всего желали для России западного пути (последовательно) либерализма, социализма и мировой революции как нового качественного скачка, основанного на высшем уровне промышленного и технологического развития, русские большевики, видимо, следовали именно политическому наследию Маркса и Энгельса. В политическом наследии Маркса и Энгельса – в том, что в нём прямо касалось России, – в течение полувека, с 1840-х по 1890-е годы, было многократно, резко, настойчиво сформулировано, что главный враг революции в Европе – царская Россия, главное препятствие на пути победоносной социалистической революции – русский царизм. Выступив в 1914 году за поражение русского царизма и России в целом в войне против Германии, русские большевики строго следовали именно этим заветам. В феврале – марте 1917 года они с полным доктринальным основанием могли полагать, что чем дальше и больше дойдёт разрушение России как «оплота реакции», тем ближе будет завещанная мировая (европейская) революция. Этой особой роли России Маркс, Энгельс, оставаясь немецкими патриотами, и большевики, будучи крайними интернационалистами, отвели исторически краткую, отдельную инструментальную роль. Но эта роль ещё до революций 1917 года была для России историческим фактором, даже если была просто фактом догматического сознания.

Чуткий политический публицист и крупный газетный организатор А. С. Суворин (1834–1912) эту инструментальность русского освободительного (от самодержавия) движения, его осознанно вторичную роль, которая всё же сохраняла за ней хоть какие-то собственные исторические амбиции в мировом (европейском) прогрессе, точно описал на примере зависимости русской либеральной сцены от британского образца, где английский либерализм звучал как покровитель, подобно тому как покровителем русской социал-демократии ожидалась Германия. Он писал в сентябре 1906 года об англоманских надеждах, пародируя известный русский текст «Рабочей Марсельезы», написанный революционным народником П. Л. Лавровым. На мотив этой «Рабочей Марсельезы» Суворин и, метя в либералов-англоманов, изобразил исторические надежды русских революционеров, что их отчаянная революция против царизма будет учтена и поддержана мировым прогрессом:

Вставай, поднимайся, рабочий народ,

Идёт англичанин к тебе на подмогу…[181 - Алексей Суворин. Русско-японская война и русская революция. Маленькие письма [в газете «Новое Время»] (1904–1908 гг.). М., 2005. С. 600. На рубеже XIX–XX веков наибольшую зависимость именно от интересов Англии в экономике и политике России демонстрировали более всего либералы и промышленники, а также – часть бюрократии, десятилетиями демонстрировавшие свои частные, семейные и деловые связи с Британией и выступавшие с фритредерских и антипротекционистских позиций (Ф. А. Селезнёв. Революция 1917 года и борьба элит вокруг вопроса о сепаратном мире с Германией (1914–1918 гг.). СПб., 2017. С. 14, 18, 20, 28–29, 50–51).]

Так могли бы пропеть и о германцах русские марксисты. Но когда мировая революция не наступила ни в 1917-м, ни в 1918-м, ни в 1919-м, ни в 1920-м году, большевикам настал момент определиться. Большевики – исходя из практического здравого смысла – не могли стать в один ряд с империалистами или лимитрофами, но явно ощущали совпадение своих антиимпериалистических интересов с колониями, в которых шла или должна была идти освободительная борьба. И в таком контексте мировая революция уже не могла быть мировой революцией Запада (как по умолчанию считалось во времена Маркса и Энгельса), но – по плану большевиков – должна была стать мировой национально-освободительной борьбой колониального Востока против империалистического Запада, в которой Советской России принадлежала бы не только роль авангарда, но и донора, вождя и технологического лидера Востока – пока на Западе не началась пролетарская революция. Вторичность СССР в этом замысле, вновь подчиняющем его перспективам революционного Запада, была велика, сколь бы идеолог большевиков Н. И. Бухарин в 1923 г. ни пытался скомпоновать теоретический союз и сказать, что «западноевропейский пролетариат и русский пролетариат имеют в восточных колониях гигантскую резервную революционную пехоту, которую надо втягивать в бой»[182 - В. Юдовский. Двенадцатый съезд. Изд. 5. Харьков, 1930. С. 24.]. Промежуточные сценарии мировой революции, в которых СССР отводилась роль не только авангарда Красного Востока, но и медиатора между реальной национально-освободительной борьбой колониального Востока и гипотетическими социалистическими революциями Запада[183 - Первоначально использование колониального Востока против империалистического Запада доктринально объяснялось прагматическими экономическими соображениями, далёкими от национально-освободительного пафоса. Второй конгресс Коминтерна летом 1920 года говорил в своих тезисах: «Сверхприбыль, получаемая с колоний, является главным источником средств современного капитализма. Европейскому рабочему классу удастся только тогда свергнуть капиталистический строй, когда этот источник окончательно иссякнет. (…) Отделение колоний и пролетарская революция у себя дома свергнет капиталистический строй в Европе» (Коммунистический интернационал в документах. Решения, тезисы и воззвания конгрессов Коминтерна и Пленумов ИККИ. 1919–1932 / Под ред. Бела Куна. М., 1933. С. 130). См. также: «СССР есть основная опора грядущей мировой революции. Мировая революция сольётся из двух истоков: из революционной борьбы пролетариата в Европе и Америке и из освободительной борьбы угнетённых капитализмом народа Востока (Индии, Китая, Индонезии, Африки и др.)» (П. Керженцев и А. Леонтьев. Азбука ленинизма. Пособие для городских партшкол и самообразования. М.; Л., 1928. С. 283).], в советской риторике не прижились и скоро оставили СССР наедине с Востоком, отводя коммунистическим представителям Запада подчинённую роль.

Роль революционной державы против великих империалистических держав была Советской России не по ресурсам, и потому первой задачей в мировой борьбе становилась задача создания государственности, равно независимой, изолированной и от колониальной экономической перспективы, и от гибели в военно-политической конкуренции держав. В центре внешнеполитической идеологии большевиков, таким образом, стояла не борьба за всемирный коммунизм, а борьба против империализма.

Уже после того, как Ленин на VII съезде партии большевиков 7 марта 1918 года, обсуждавшем Брестский мир с наступающей Германией, настойчиво заявил, что сама революция в России – лишь «толчок» к мировой революции, без её достаточной «подготовки», с расчётом на внешнюю коммунистическую интервенцию, «революционную войну»[184 - Протоколы съездов и конференций Всесоюзной коммунистической партии (б). Седьмой съезд. Март 1918 года / Под ред. Д. Кина и В. Сорина. М.; Л., 1928. С. 18, 68], многим (кто не считал революцию чистой авантюрой) была ясна не только подчинённость, но и изолированность России от европейского процесса. Иначе бы и речи не было о преодолевающей эту изолированность «революционной войне».

Это понимание периферийности революционной России отнюдь не было предметом «тайного знания» лидеров большевизма. Ещё до идейного осознания большевистскими вождями, что «мы – одни» (Ленин, 1922), и до доктрины «социализма в одной стране» (Сталин, 1921) юный коммунист и будущий писатель Андрей Платонов (1899–1951), оживляя старые славянофильские эмоции о «гнилом Западе», рассказывал, как переживалось революционное одиночество Советской России перед лицом поражения (мировой) революции в Западной Европе и как трансформировалась советская идеология революционизирования колониального Востока:

«Русский пролетариат начинает терять веру в близкую помощь европейских рабочих. Если эта помощь и придёт, то она не будет могущественной. Нам поможет не Запад, а Восток. Восток окончит революцию, начатую Россией. Запад – меньшевик. Но бьёт господ с трясущимися руками, он одряхлел и изнасилован веками богатства и власти. (…) В бывшем черепе мира – Европе – завелись черви, мозг человечества гниёт. Революция даст земле новую голову – Восток»[185 - Андрей Платонов. Восстание Востока [1920] // Андрей Платонов. Сочинения / Гл. ред. Н. В. Корниенко. Т. 1: 1918–1927. Кн. 2: Статьи. М., 2004. С. 58–59.].

В вопросе о колониальном Востоке и отношении к нему революционной России вновь вставал старый, народнический по сути, выбор: можно ли и как именно можно избежать капитализма. Ответом на этот вопрос были старые же надежды на внесение коммунизма извне – то с Запада в Россию, то из России на Восток, то есть шаблон революционной войны. Бессильная на Западе, в борьбе с Западом, Советская Россия – рисковавшая стать, в случае поражения, колонией Запада – поднимала на борьбу колониальный Восток, рассчитывая нанести Западу сначала экономическое и демографическое поражение. В тезисах для Второго конгресса Коммунистического интернационала в августе 1920 г. (принятых им как руководство к действию) Ленин откровенно показывал, как народническое стремление избежать капитализма, то есть убийственной конкуренции, превращается в экспорт революции на Восток, туда, где пролетариата ещё нет, а революционна только национальная буржуазия. А экспорт революции в союзе с ней превращается в (противоречащее классовой догме) признание ценности национальной государственности:

«Можем ли мы признать правильным утверждение, что капиталистическая стадия развития народного хозяйства неизбежна для тех отсталых народов, которые теперь освобождаются и в среде которых теперь, после войны, замечается движение по пути прогресса. Мы ответили на этот вопрос отрицательно. Если революционный победоносный пролетариат поведёт среди них систематическую пропаганду, а советские правительства придут им на помощь всеми имеющимися в их распоряжении средствами, тогда неправильно полагать, что капиталистическая стадия развития неизбежна для отсталых народностей. (…) с помощью пролетариата передовых стран отсталые страны могут перейти к советскому строю и через определённые ступени развития – к коммунизму, минуя капиталистическую стадию развития»[186 - В. И. Ленин. Полное собрание сочинений. Т. 41. М., 1981. С. 245–246. Партийный комментарий в пользу союза с революционной национальной буржуазией см. в статье видного якутского большевика М. К. Аммосова: Максим Полярный. О путях к коммунизму в отсталых странах // Большевик. М., 1924. № 7–8. С. 72–73.].

Сталин и его единомышленники в деле «строительства социализма в одной стране», выбирая догматическую санкцию своей доктрине именно в трудах Ленина и понимая актуальные в начале 1920-х гг. политические ограничения этой санкции, запрещавшие вновь утверждать вторичность, отсталость, зависимость социалистических перспектив России от мировой революции на Западе, в итоге нашли у Ленина только одно положение, удовлетворяющее столь рафинированным требованиям. В 1915 году Ленин такую санкцию дал (правда, гораздо менее настойчиво, чем он же в 1917–1918 гг. говорил об обязательности мировой революции для выживания революции в России), повторил за марксистскими классиками самоочевидную истину о том, что страны в мире развиваются неравномерно, и далее нарисовал картину не столько коммунистического строительства, сколько нового общемирового милитаризма, в котором национальный масштаб социалистических государств, несмотря на мировую революцию, – длительная норма, что их мировое объединение на пути к коммунизму невозможно без революционных войн, принуждающих к этому объединению: