banner banner banner
Годы в Белом доме. Том 2
Годы в Белом доме. Том 2
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Годы в Белом доме. Том 2

скачать книгу бесплатно

Не было, короче говоря, ни одной новой американской системы вооружения, которая не попадала бы под яростный огонь со стороны СМИ и конгресса. Одновременно сенатор Майк Мэнсфилд направил свою ежегодную резолюцию относительно вывода половины американских войск из Европы. Она потерпела поражение с небольшим перевесом голосов после весьма отчаянной борьбы (описана в Главе III).

В итоге конгресс сократил 3 млрд долларов из запрошенной администрацией суммы. В документе мы запросили на закупки вооружения сумму, несколько превышающую запрошенную в предыдущем году, или 73,5 млрд долларов в сравнении с 68,7 млрд долларов. Но это означало намного меньше расходов на вооружения, поскольку рост расходов на 4,6 млрд долларов больше означал необходимость только уложиться в повышение заработной платы с учетом перехода к добровольческой армии, а остальное поглотила инфляция. В 1971 году, как и в предыдущем году, администрации повезло с сохранением основы для последующего расширения путем поддержания медленной, но постоянно продвигавшейся программы для бомбардировщика В-1 и размещающихся на подводных лодках ракет «Трайдент», а также современного тактического самолета. Таким образом, мы едва-едва поддерживали наши переговорные позиции по договору ОСВ. Но опасность была реальной, и заключалась она в том, что рано или поздно та или иная программа падет жертвой безостановочного наступления со стороны конгресса.

В такой именно атмосфере внутренние дебаты предыдущего года возобновились вновь. На заседании СНБ 27 января 1971 года одни деятели, представленные Государственным департаментом и агентством по контролю над вооружениями и разоружением, заявляли, что переговоры по ОСВ получат толчок только благодаря замедлению программы ПРО. Другие (подобно мне) придерживались как раз противоположной точки зрения, состоящей в том, что американская программа ПРО была важна с точки зрения любых надежд на принятие Советами ограничений на наступательные вооружения. Мел Лэйрд и ОКНШ хотели продолжать работать с программой ПРО «Сейфгард», распространяемой на четыре площадки, хотя только две были фактически построены, а строительство одобренной третьей площадки на базе ВВС в Миссури «Уайтмен» еще не начиналось. Дискуссии продолжались с переменным успехом еще один месяц по вопросу о том, надо ли нам увязывать нашу позицию на переговорах по ОСВ с фактической позицией по программе ПРО.

Никсон, в конечном счете, вылил ушат холодной воды на эту дискуссию в марте. Он был убежден, и правильно, в том, что конгресс убьет идею с ОНК как средство запретить все программы ПРО. В итоге было принято президентское решение 11 марта продолжить реализацию системы «Сейфгард» на четырех площадках и привести нашу позицию на переговорах по ОСВ в соответствие с этим. Сопротивление ратующих за запрещение ПРО или защиты органов национального командования было настолько мощным, что это решение не было передано Советам нашей делегацией на переговорах по ОСВ до тех пор, пока из моего аппарата не стали их постоянно бомбить запросами и не направили им новые официальные указания от 22 апреля.

Мои переговоры с Добрыниным должны расцениваться именно с учетом такого фона. Советы, должно быть, подвергались мощному искушению пересидеть нас, чтобы пожать плоды наших внутренних дебатов, которые могли бы освободить их от необходимости идти на какие-либо ответные шаги. 4 февраля Добрынин подтвердил, что политбюро согласно в принципе обсуждать привязку соглашения о ПРО с замораживанием размещения наступательных ракет. Но кажущаяся уступка стала всего лишь входным билетом на переговоры, проводимые с характерной для Москвы тактикой «американских горок» чередования то взлетов, то падений, то наступления, то отступления, неохотно сделанных уступок, проталкиваемых вновь и вновь. А переговоры и дальше продолжали осложняться в силу того, что стратегия Громыко на 180 градусов отличалась от моей. В то время как я делал упор на Берлине для того, чтобы ускорить прогресс на переговорах по ОСВ, Громыко притормаживал переговоры по ОСВ, чтобы ускорить дискуссии по Берлину.

10 февраля Добрынин подтвердил понимание относительно увязки ограничения наступательных и оборонительных вооружений. Если оба соглашения не могут обсуждаться одновременно, Советы рассмотрят замораживание наступательных развертываний в зависимости от результатов переговоров. В том, что касается ПРО, Добрынин высказался за предпочтение варианта с органами национального командования.

При нормальных переговорах все дела были бы закончены. Можно было бы пойти от соглашения в принципе к выработке сравнительно простого документа, отражающего решение провести переговоры по ограничению наступательных и оборонительных вооружений одновременно. Технические команды затем приступили бы к своей работе до тех пор, пока не понадобилось выйти из тупика посредством резолюции на политическом уровне. Но с Кремлем ничто не срабатывает так просто. Теперь мы столкнулись с советской тактикой, которая заключалась в том, чтобы вначале продать принцип, а затем попытаться продать этот же товар, но уже в виде самого существа вопроса. Вероятно, с целью демонстрации мускулов, – а более правдоподобно, то для выполнения некоего бюрократического плана, составленного несколько месяцев назад, – Советы направили еще одну плавучую базу для подводных лодок в Сьенфуэгос с предсказуемой реакцией. 22 февраля я вызвал Добрынина и потребовал немедленно ее убрать. Никаких переговоров не будет, пока база находится на Кубе (она отбыла вскоре после этого). В то же самое время я вручил Добрынину проекты обмена письмами между Никсоном и Косыгиным, излагающими понимание того, что переговоры по ограничению наступательных и оборонительных вооружений будут проводиться одновременно. Эти проекты были подготовлены сотрудниками моего аппарата, на основе межведомственных дополнительных материалов к дискуссиям по ОСВ. Но на этом все застопорилось. На встречах 26 февраля и 5 марта Добрынин радостно заявил, что все его руководители покинули Москву и готовятся к предстоящему XXIV съезду партии. В силу этого им трудно сосредоточиться на такой сложной теме, как переговоры по ОСВ. Я не мог не высказаться по этому поводу, что они, как представляется, не видят трудностей в том, чтобы заниматься такой даже более сложной и запутанной темой, как Берлин, по которой не проходит и недели, как они шлют какие-то детальные сообщения из Москвы.

Время наступало решающее, причем все осложнялось нашими собственными процедурами. Официальные переговоры по ОСВ были возобновлены в Вене 15 марта. Нам нужно было сформулировать новые указания, которые ни на гран не должны были отходить от того, что происходило на переговорах по специальному каналу. В то же самое время Никсон был охвачен страхом, что Джерард Смит, а не он сам, получит все лавры за кажущийся неизбежным прорыв в увязке наступательных и оборонительных ограничений. На президента было обрушено достаточно ударов из-за Вьетнама и Камбоджи, чтобы не подвергнуться человеческим чувствам – желанию испить чашу победителя за инициативы, которые ассоциируются с миром. Я вновь заверил Никсона, что такой прорыв произойдет в Вене только в том случае, если Москва преднамеренно предпочтет обойти президентский канал связи, и не только по этому вопросу, но и по всем остальным. Это будет судьбоносное решение, и оно будет противоречить советским интересам, по крайней мере, до тех пор, пока на чаше весов будут восточные договора Брандта. По-прежнему партизанская война продолжалась, когда Добрынин 12 марта вручил мне советский проект, в котором делался шаг назад относительно принципа одновременности наступательных и оборонительных ограничений. В нем содержался призыв к заключению соглашения по ПРО в «этом году» в привязке к национальным столицам (в качестве ОНК); наступательные ограничения будут обсуждены после достижения такого соглашения и только «в принципе». Это повторение старой официальной позиции на переговорах по договору об ОСВ не могло быть серьезным. У Добрынина было что-то в запасе. Предложение было выдвинуто советским руководством в качестве окончательного подтверждения самим себе, что оно ни на что не пойдет. Не было смысла в специальном канале, если он всего лишь дублировал тупик на низком уровне. Как только я отверг предложение Добрынина, он раскрыл все свои карты: он не попросил время на консультации с Москвой, – что было бы вполне естественно, если бы первый план был серьезным, – но предложил, чтобы мы попытались совместить советский и американский проекты и попробовать преодолеть расхождения. Со всей очевидностью Добрынин получил некоторую свободу действий, но никогда бы не предложил переработку проектов по своей собственной инициативе.

15 марта мы встретились, чтобы обменяться новыми проектами. Добрынин передал мне сокращенный вариант своего проекта от 12 марта. В нем не было изменений в советской позиции, настаивающей на том, что соглашение по ПРО предшествует наступательным ограничениям. В нем отсутствовал принцип относительно того, что система ПРО будет ограничена двумя столицами. Наш вариант продолжал увязывать наступательные и оборонительные ограничения, что было моей главной целью.

Я встретился с Добрыниным на следующий день в попытке объединить два варианта. То, что получилось в результате, стало ближе к нашим принципиальным требованиям. Будут даны указания двум делегациям на переговорах по ОСВ для «немедленного» достижения соглашения по ПРО. А дополнено это будет замораживанием «стратегических наступательных вооружений», как МБР, так и БРПЛ. Модернизация и замена будут разрешены, но только оружием той же самой категории. Другими словами, советские тяжелые ракеты (СС-9), которые мы рассматривали как угрозу нашим размещенным на суше ракетным силам «Минитмен», будут заморожены на нынешнем уровне.

25 марта я направил Добрынину то, что на дипломатическом языке называют «устной нотой»[9 - Такая нота называется вербальной (от латинского verbalis – устно), она не имеет личной подписи и составляется в третьем лице. – Прим. перев.], – написанное, но не подписанное сообщение, статус которого приравнивается к высказанному слову и которое, таким образом, может быть легко дезавуировано. В нем излагалось наше мнение по необходимым процедурам. Условия соглашения по ПРО и замораживания наступательных вооружений должны быть обсуждены на переговорах одновременно и завершены в одно и то же время. (Я оставлял характер ограничений в системе ПРО на усмотрение делегаций на переговорах.) Разрешенными уровнями стали бы количества вооружения в действии или в процессе производства на дату вступления в силу замораживания.

На следующий день, 26 марта, Добрынин принес советский ответ на наш проект от 16 марта, который в нем ни принимался, ни отвергался. Принцип замораживания стратегических наступательных вооружений был принят, но детали подлежали обсуждению после достижения соглашения об оборонительных вооружениях. В загадочном мире советской дипломатии, в которой любые уступки должны быть сделаны с минимумом любезности, это подразумевало компромисс: что соглашение будет обсуждено последовательно, но подписано одновременно. Этого мы не могли принять. Как только станет известно о существовании соглашения по ПРО, на нас станут оказывать непреодолимое давление в плане его подписания. А как только мы его подпишем, заморозка наступательных вооружений испарится. (Даже если мы и не подпишем его, конгресс никогда не проголосует за выделение средств на программу ПРО, так что идеальный исход, с советской точки зрения, было бы нереализуемое соглашение по ПРО, согласно которому Соединенные Штаты отказывались в одностороннем порядке от своих программ.)

Мы продвигались, но мучительно мелкими шагами. Я не оставлял сомнений в том, что мы будем настаивать на принципах ноты, врученной днем ранее. Добрынин дал понять, что его руководители не имели возможности изучить ее. К счастью, он вскоре будет в Москве для того, чтобы лично их проинформировать, поскольку его только что вновь вызвали на консультации. В стиле, к которому я уже стал приспосабливаться, Москва замедляла переговоры в дальнейшем простым устранением своего переговорщика.

Все это время официальные переговоры по договору ОСВ продолжались в Вене, добавляя дополнительные сложности, потому что наши участники переговоров были не в курсе специального канала связи. В конце марта Джерард Смит рассуждал по закрытому каналу со мной о том, что он зашел бы так далеко, насколько это было возможно, пока не получит полномочия включить системы передового базирования в обсуждения за столом переговоров. Пол Нитце, представляющий Министерство обороны, предложил, чтобы мы приняли запрет на ПРО в обмен на замораживание и, в конечном счете, на сокращение советских тяжелых МБР (СС-9). Во внутреннем плане давление на нас продолжало нарастать с тем, чтобы мы приняли советское предложение об одной только программе ПРО. Журнал «Тайм», газета «Вашингтон пост» и сенатор Маски были в числе сторонников этой идеи. Сенатор Саймингтон сравнил программу ПРО «Сейфгард» с компанией, производящей парашюты, которая рекламирует так: «если он не сработает, отправьте его обратно, и мы вернем вам другой»[10 - «Сенат возобновляет дебаты по вопросу о ПРО». «Нью-Йорк таймс», 20 апреля 1971 года.]. Справедливости ради следует сказать, что наш секретный стиль переговоров сделал нас уязвимыми в плане этого давления. Наши критики не знали, что мы можем добиваться большего. С другой стороны, если бы они знали, то давили бы на нас, чтобы мы приняли текущие советские предложения, которые мы все еще пытались улучшить.

И действительно, поскольку общественные дебаты по наступательным вооружениям были сосредоточены на сдерживании только новых наступательных программ, которые имелись у нас, развертывание ракет с разделяющимися боеголовками (РГЧИН), Соединенные Штаты постоянно находились на грани того, что их могут заставить сдаться, – до любого соглашения по ОСВ, – по двум системам стратегических вооружений, которые мы строили.

На счастье, 23 апреля Добрынин вернулся из Москвы и освободил нас от неприятностей. Он вручил мне ноту, в которой в преднамеренно холодном стиле советских переговорщиков принималось наше предложение о том, что ограничения наступательных вооружений могут быть обсуждены до завершения соглашения о ПРО. Это было хорошее определение одновременности, хотя и оформленное в виде присущего Громыко двойного отрицания. Мы достигли нашей первоочередной цели; Советы, однако, отозвали в типичной для них манере прежнюю уступку: соглашение должно зависеть от нашего принятия системы ПРО, привязанной только к национальным столицам. И, тем не менее, вновь политбюро разбазарило моральный капитал без какой-либо перспективы что-то заработать. Добрынин должен был бы знать, – даже если Громыко не очень-то хотел принять, – что ОНК был прошлогодней нежданной радостью. С другой стороны, Советы не пошли бы так далеко, если бы не хотели пройти оставшийся путь. 26 апреля в еще одной вербальной ноте я предложил выход из создавшегося положения, рекомендовав, чтобы решение о характере площадок, разрешенных в соглашении о ПРО, было вынесено на последующие переговоры. Однако эта нота предупреждала Советы о том, что американская позиция будет базироваться на системе, которую мы фактически создавали (то есть оборона ракетных площадок), а не каких-то гипотетических системах, сосредоточенных на столицах. Добрынин не мог отказаться от получения очков в ведущемся споре, все-таки Советы принимали только наше прошлогоднее предложение о ПРО. Я признал эту слегка неудобную правду, но дал ясно понять, что мы не изменим свою позицию ни на йоту.

По мере нашего приближения к соглашению 2 мая дикий инцидент прервал наши усилия. Владимир Семенович Семенов, глава советской делегации на переговорах по ОСВ, неожиданно выдал Смиту во время частного обеда то самое предложение о соглашении по ПРО, ограниченной столицами, после замораживания МБР, обсуждение которого должно было быть проведено после заключения соглашения по ПРО, что было отвергнуто мной шесть недель назад. Другими словами, Семенов выдвинул старую советскую позицию после того, как Добрынин согласился на одновременное решение вопросов. Поскольку это выходило за пределы того, что Советы прежде согласились уступить в Вене, и Смит не мог знать, что ему предлагают то, что мы уже отвергли и улучшили, он посчитал, что находится на грани большого прорыва. Он потребовал принять предложение, – тем самым показывая, какой силы давление мы выдержали, если бы переговоры сохранялись только по официальным каналам. Вплоть до сегодняшнего дня я не понимаю, что Громыко рассчитывал сделать таким маневром. Вероятно, он не мог не поддаться соблазну использовать нашу систему двойного канала и дал согласие на изучение пределов, насколько далеко могли бы зайти наши официальные переговоры. Не исключено, что он пытался проверить, мог ли президент твердо отстаивать программу, которую я выдвинул. Вполне вероятно, что он хотел предоставить Семенову возможность что-то предпринять, а Семенов, в свою очередь, захотел доказать, что он сумеет действовать получше Добрынина. (Не следует полагать, что советская система более устойчива к бюрократической внутренней борьбе, чем наша; по всей вероятности, она более подвержена опасности заражения.)

Каковы бы ни были причины, но шаг Семенова, как и нараставшие сомнения относительно доброй воли Советов, фактически разрушили президентский канал. Этот шаг также дал старт официальному рассмотрению в рамках наших ведомств, что вскоре распространилось и на СМИ, и на конгресс, которые стали давить с целью принятия этого «компромисса». Я находился в Палм-Спрингс якобы на отдыхе, а на самом деле для подготовки к поездке в Китай. По этой причине я попросил Ала Хэйга вызвать Добрынина. У Добрынина не было никакого стоящего внимания объяснения. Он указал, что Семенов выдвинул «старое» предложение, как будто это могло каким-то образом оправдать этот маневр. Добрынин пообещал направить дела в контролируемое русло.

Несколько дней спустя – 9 мая – Семенов возобновил атаку, в качестве повода выбрав на этот раз организованную австрийским правительством поездку на судне, дабы продемонстрировать свою приверженность обходу секретного канала. Семенов отвел Смита в сторону и предложил сосредоточиться в «этом году» на достижении соглашения по ПРО, после которого состоятся интенсивные переговоры по наступательным вооружениям. Размещение МБР будет приостановлено «на какой-то период», пока идут эти переговоры. (Теперь он перешел от позиции шестинедельной давности к предпоследней позиции. Он по-прежнему настаивал на последовательных переговорах и продолжал исключать ракеты, запускаемые с подводных лодок.) Смит был настроен радостно-торжествующе в связи с новым явным «прорывом». Я оказался перед дилеммой. Я вряд ли мог сказать Смиту, что ему сбывают потерявшие товарный вид вещи, что предложение Семенова было отменено лучшим предложением в рамках канала, о котором он не имел представления. Самое лучшее, что я мог сделать, так это предложить Смиту вернуться в течение недели для рассмотрения сделанного предложения.

Тем временем, я решил попытаться закончить дела с Добрыниным. В делах с Советами непременно достигается некий момент, когда важно грубо дать понять, что уже достигнуты все пределы гибкости и что пришло время либо все урегулировать, либо прекратить переговоры. Это более сложное дело, чем просто проявить «твердость». Если подвести черту слишком рано, Советы фактически прервут переговоры. Если черта будет подведена слишком поздно, они, возможно, больше не поверят, что проблема была действительно серьезной. Успех на переговорах – это дело времени, и больше всего это важно в делах с Москвой.

То, что позже превратилось в преднамеренное приспособление, которое мы станем использовать больше одного раза, было вызвано создавшейся необходимостью – или советской неповоротливостью – в мае 1971 года. Как только Смит вернулся в Вашингтон, предложение Семенова стало предметом официального межведомственного рассмотрения. Оно выходило из-под контроля президентского канала. 11 мая у меня состоялся довольно резкий разговор с Добрыниным. Советы, как я ему сказал, наверное, считают, что могут играть сразу по нашим двум каналам, причем один против другого. И действительно, у нас вполне могли бы возникнуть трудности с тем, чтобы убедить ведомства, что Добрынин уже сделал уступку в том, что фактически было и без этого достижимо. Но он не должен сомневаться по поводу того, что рано или поздно воля президента и моя способность контролировать бюрократический механизм приведут дела туда, куда нам надо. Я сказал ему, что ценой будет утрата доверия в серьезность неофициального прямого канала. Гнев президента по поводу того, что он может подразумевать только как умышленный маневр, направленный на то, чтобы лишить его доверия, будет небывалым. Я потребовал ответ на наше предложение от 26 апреля в течение 48 часов. В противном случае мы перенесем всю эту тему на переговоры по официальным каналам. Мы сделаем то же самое и с переговорами по Берлину. 12 мая Добрынин принес ответ. Советский Союз отказался настаивать на системе ОНК. Была принята одновременность переговоров по ограничению и наступательных, и оборонительных систем. К 15 мая мы согласились сделать объявление 29 мая и обговорили текст личных обменных писем между Никсоном и Косыгиным.

Этот успех вызвал мучения у Никсона, поскольку теперь ему приходилось сообщать своему государственному секретарю, что переговоры продолжались несколько месяцев без его ведома и были на грани завершения официальным соглашением. Его первым порывом было заявить, что неожиданный контакт с Советами неожиданно привел к прорыву. (Таким было объяснение, данное семь недель назад моей поездке в Пекин.) Я отсоветовал давать объяснения, которые не будут зафиксированы в записях и которые злонамеренные советские переговорщики могли бы использовать в своих интересах. Следующая идея Никсона была такова: предположить, что он написал Брежневу в январе и только что получил ответ. Это тоже я отсоветовал по практически тем же причинам. В конечном счете, Никсон выдержал неловкость, позволив Холдеману раскрыть известие его старому другу. Позже свалившиеся на Холдемана поношения не должны были умалить ту стойкость, с какой он разруливал многие такие неблагодарные и унизительные ситуации. Роджерс принял предложенное объяснение – несуществующее письмо Брежневу – с вызывающим уважение самообладанием.

Задачу проинформировать Джерри Смита оставили мне. Это не было приятным поручением. Какими бы ни были мои расхождения со взглядами Смита на политику, я уважал его профессионализм и преданность. Для него точно было бы болезненно оказаться исключенным из кульминационного процесса многих лет труда. Было бы слишком рассчитывать на то, что наш главный переговорщик согласится с тем, что переговоры по официальным каналам были всегда намного более длинными. Я сомневаюсь, смогли ли бы мы сохранить нашу окончательную позицию, будучи лицом к лицу с давлением со стороны общественности, заставляющей нас уступать. Я показал Смиту все обмены с Советами и записи моих бесед. Смит вел себя вежливо и сдержанно. Хотя он позже в частном порядке выразил понятную горечь, когда такое поведение могло умалить первое крупное достижение Администрации Никсона в отношениях между Востоком и Западом, он поставил национальное единство на первое место, в ущерб своим личным чувствам.

В полдень 20 мая 1971 года Никсон вышел к пресс-корпусу, аккредитованному при Белом доме, и выдал то, что стало первым из многих сюрпризов того года. Он зачитал текст объявления, сухие (и несколько запутанные) слова которого вряд ли воздавали должное трудной работе предыдущих шести месяцев и его подлинному значению:

«Правительства Соединенных Штатов и Советского Союза, рассмотрев ход своих переговоров об ограничении стратегических вооружений, согласились сосредоточиться в этом году на выработке соглашения по ограничению размещения противоракетных систем (ПРО). Они также согласились, что одновременно с заключением соглашения об ограничении систем ПРО они договорятся об определенных мерах в отношении ограничения наступательных стратегических вооружений».

Но ничему не суждено было идти гладко на этих переговорах с Советами. Едва только было опубликовано согласованное заявление, как меня проинформировали о том, что советское агентство новостей ТАСС опубликовало иную версию, подразумевающую, что обсуждение наступательных ограничений пройдет «после» вместо «одновременно с» соглашением по ПРО. Другими словами, мы столкнулись с попыткой провести через нас прежнюю советскую позицию в форме пресс-релиза. Когда я привлек к этому внимание Добрынина, он, запинаясь, заявил, что ТАСС сделало свой собственный перевод с русского текста (необычное объяснение, с учетом того, что изначальное заявление обсуждалось на английском языке). К сожалению, как утверждал Добрынин, сейчас слишком поздно связываться с Москвой из-за разницы во времени. Я сказал ему, что проведу брифинг по вопросу об объявлении через два часа. Я либо затрону тему советского двуличия, либо представлю согласованный текст как первый важный шаг в направлении улучшения отношений. Выбирать предстоит ему. Гениальным решением посла было получить правильный текст на английском языке, отпечатанный на машинке советского посольства. Он оказался под рукой вовремя для специалистов по кризису доверия, которые уже готовили свою тяжелую артиллерию. Это, возможно, было в первый раз, когда пресс-релиз на советском бланке распространялся из пресс-центра Белого дома.

Прорыв 20 мая внешне носил процедурный характер. Он решал, что наступательные и оборонительные ограничения будут заключаться одновременно[11 - Некоторые эксперты по контролю над вооружениями в научных кругах (см. сноску ниже) продолжали считать, что президент принял советское предложение; они хвалили Никсона за согласие с заключением одного только соглашения по ПРО, когда он делал совершенно противоположное.],[12 - «Эксперты по контролю над вооружениями из Гарварда и Массачусетского технологического института довольны шагом Никсона на переговорах». «Нью-Йорк таймс», 27 мая 1971 года.]. Но за соглашением скрывалось нечто большее, чем в словах, которые объявили о нем. Первым делом мы раскрыли перед политбюро суть нашей позиции по переговорам по ОСВ. Соглашение по ОСВ 1972 года подтвердило то, что подразумевало понимание мая 1971 года: Советы фактически приняли замораживание новых стартов стратегических ракет; они согласились осуществить промежуточные ограничения тяжелых ракет; фактически отказались от своего утверждения о том, что необходимо учитывать количество наших самолетов, размещенных за пределами страны. А мы поставили их в известность о том, что запускаемые с подводных лодок ракеты должны быть ограничены или учтены. В дополнение к этому нам удалось обойти наше прошлогоднее опрометчивое предложение по ОНК. Короче говоря, окончательное соглашение, согласованное на переговорах год спустя, отражало по своим базовым параметрам обмены, приведшие к объявлению 20 мая.

Долгое время спустя после подписания соглашений об ОСВ в мае 1972 года стало модно критиковать их якобы «неравенство». Правда, что замораживание сохраняло в течение пяти лет количественный разрыв между советскими и американскими ракетами, который образовался в предшествующее десятилетие. Но в результате решений наших предшественников не существовало ни одной американской программы, которая могла бы в любом случае создавать новые ракеты, по крайней мере, на протяжении пяти лет. Мел Лэйрд указывал на заседании СНБ на то, что самой ранней датой появления запланированных нами новых подводных лодок был 1977 год. Как оказалось, это был излишне оптимистичный прогноз, с опозданием, по крайней мере, на два года. В промежутке администрация отстаивала разработку новых программ – «Трайдент», В-1, «Минитмен-3», ПРО и РГЧИН – перед лицом активной и голосистой оппозиции в конгрессе. Замораживание в количественном выражении, таким образом, не привело к прекращению никаких американских программ. В действительности приостановлены были продолжавшиеся советские программы, предусматривавшие размещение более 200 МБР и БРПЛ ежегодно. В обмен на это мы приняли ограничение по системе ПРО, что было нашей козырной картой на переговорах и что наш конгресс был почти готов зарубить так или иначе.

То, что мы этого добились, несмотря на очевидные слабые переговорные позиции, – мы, в конце концов, были не в состоянии утверждать с уверенностью, что можем быстро все нарастить, если соглашение не получилось бы, – объясняется несколькими факторами. Советское руководство предпочло не использовать внутреннее давление, вызванное Вьетнамской войной; оно пришло к такому решению не из этакой благотворительности, а в силу признания, что наш специальный канал мог предоставить ему единственный шанс для фундаментального соглашения в течение первого срока президентства Никсона. И эти руководители с опаской относились к тому, что считалось «непредсказуемостью» Никсона, – что на самом деле было его способом проталкивать какой-либо вопрос, – и не хотели делать ставку на очевидные внутренние неурядицы, непрочную основу которых в Америке Добрынин, например, понимал лучше, чем кто-либо из наших критиков.

Важнее было то, что Советы не могли рисковать, создавая кризис в отношениях с нами, если хотели заключения Берлинского соглашения или ратификации договоров с ФРГ. Эта увязка никогда не афишировалась, но со всей очевидностью отражалась на ходе наших переговоров. (К примеру, в течение недели, когда Семенов совершил свою бестактность, я попросил Раша отложить встречу с советским послом в Бонне под каким-либо предлогом на две недели.) И не было никакой вероятности того, что западногерманский парламент ратифицировал бы восточные договора Брандта в условиях продолжения «холодной войны». У нас были собственные основания для осложнения напряженности в отношениях между Востоком и Западом, но мы были готовы идти на риск создания такой перспективы в надежде на соглашение по ОСВ, которое мы считали отвечающим потребностям нашей безопасности.

Во внутреннем плане соглашение от 20 мая дало нам некоторую передышку. На короткое время утихли критики, утверждавшие о недостаточной приверженности администрации делу мира; передышка приостановила дебаты по вопросам обороны на весь оставшийся срок пребывания Никсона на своем посту. Как только стало ясно, что ОСВ, вполне вероятно, завершится успехом, давление с целью установления различного рода мораториев пошло на убыль. ПРО оставалась в зачаточном состоянии, но это было неизбежно в течение года. И действительно, мы заработали на ней больше, чем могли бы предположить, после того как сенатский комитет по вооруженным силам в мае 1971 года проголосовал за ограничение размещения системы двумя площадками даже при отсутствии соглашения по ОСВ.

Внутри самого правительства соглашение от 20 мая к тому же стало вехой, подтверждавшей доминирование Белого дома во внешнеполитических делах. В течение первых двух лет контроль Белого дома сводился к формированию политики, теперь он распространялся и на ее реализацию. Одновременно шли переговоры по трем важным инициативам, о которых обычный бюрократический аппарат даже не был в курсе дела: соглашение по ОСВ от 20 мая, переговоры по Берлину и открытие Китаю. Я уже указывал, что не считаю, что этот алгоритм поведения непременно должен быть закреплен в правовом плане. Но следует также подчеркнуть, что ведомства мало что делали для того, чтобы вызвать доверие к себе со стороны президента. Их стремление воспользоваться отсутствием особого желания со стороны Никсона включаться в прямую конфронтацию заставляло его ввязываться в бесконечную партизанскую войну, чтобы обойти собственных подчиненных, которых он никогда не рассматривал как своих. Что предшествовало чему – подозрительность на протяжении всей жизни Никсона или недоверие к нему у правительства, укомплектованного оппозицией на протяжении предшествующих десятилетий, – это вопрос, сравнимый с извечным вопросом о курице и яйце. Никсон, – которому я помогал, – нашел свой собственный метод решения проблем. Он, несомненно, подрывал ведомственную мораль. Для отдельных представителей, таких как Смит, это было несправедливо и унизительно. Это действовало на нервы сотрудникам СНБ, у которых была одна-единственная обязанность оказывать всяческое содействие проводимым одновременно трем важным переговорам в разгар лаосской операции. Много энергии потребовалось и для обслуживания дублирующих каналов. Но Никсон считал, что при его убеждениях и его личности и таких подчиненных он не мог добиться результатов каким-то иным путем.

Что касается понимания от 20 мая, то у президента были все причины беспокоиться о том, что по обычным каналам потребовались бы месяцы, а наши ведомства тем временем спорили бы по поводу трех вариантов ПРО и нескольких опций замораживания, а также позволили бы утечку своих любимых схем для того, чтобы предопределить их решение. Советы постоянно продавливали бы соглашение по одной только системе ПРО и успешно мобилизовали бы мощное давление на нас со стороны СМИ, научных кругов и конгресса с тем, чтобы мы приняли его. Фактическая увязка переговоров по Берлину и ОСВ со всей очевидностью была бы потеряна в случае отсутствия возможности точной отладки шагов двух совершенно разных бюрократических аппаратов, каждый из которых был убежден в том, что его задача достаточно трудная и заслуживает по существу оправданного самостоятельного процесса.

Соглашение от 20 мая также сыграло не очень существенную роль в наших китайских инициативах. Оно продемонстрировало Пекину, что у нас есть подход к Москве, в то же время у нас есть и возможность показать, что мы понимаем главные китайские озабоченности. Мы использовали пакистанский канал для того, чтобы проинформировать китайских руководителей относительно нашего решения и мотивов его принятия, давая тем самым понять, что отвергаем все устремления в плане установления кондоминиума. Соглашение от 20 мая, в конечном счете, стало первыми состоявшимися американо-советскими переговорами на президентском уровне – предшественником многих других в предстоящие годы. Два ядерных гиганта начали делать пробные осторожные шаги – при многих падениях и подъемах – в направлении определения нескольких основных правил сосуществования.

Берлинские переговоры

Переговоры с Советским Союзом по Берлину также велись по двум, секретному и официальному, каналам, но Берлин превзошел даже ОСВ по своей запутанности и непонятной лексике. Если на переговорах об ОСВ мы полностью сами контролировали свою позицию, то по Берлину мы должны были иметь дело не только с Советским Союзом, но также поддерживать партнерство с Великобританией и Францией как с оккупационными державами, с Федеративной Республикой Германия как с самым заинтересованным союзником, а также с западноберлинским правительством. Последнее, в конце концов, представляло людей, возможность которых жить свободно ставилась на карту. Более того, переговоры за годы обросли налетом многолетних споров по поводу юридических терминов. Чуть ли не каждая тема обсуждений, от точной формы штампа на пропуске до правового статуса всего города, оспаривалась в перебранке с Советами в 1950-е и 1960-е годы. Любая инициатива должна была состязаться с длинным наследием накопившихся юридических формулировок; нужно было обойти проволочки, чинимые главным советским переговорщиком Петром Андреевичем Абрасимовым, советским послом в Восточной Германии, который был не дипломатом, а функционером Коммунистической партии, весь опыт которого ограничивался делами с восточными европейцами. Он был слишком безапелляционным и жестким даже по советским меркам. И никак не мог принять того, что не может выдать указания западным переговорщикам.

Западные переговорные позиции были в основном неблагоприятными. Дорожная, железнодорожная и воздушная связь с Западным Берлином могла легко стать объектом посягательства со стороны Советов и восточных немцев, прекращения доступа могли быть настолько обыденными, что к ним трудно было придраться, и, тем не менее, по своему совокупному воздействию они очень сильно угрожали бы свободе Берлина. Западным берлинцам запрещалось посещать Восточный Берлин. Отсутствовала телефонная связь. Железнодорожное и дорожное обслуживание для гражданских лиц контролировалось Восточной Германией, которую мы даже не признавали в то время. В техническом плане военное движение проходило через контролируемые Советами пункты пропуска, но даже это было фикцией, поскольку на самом деле восточногерманские часовые контролировали ворота, в то время как советский офицер отдыхал в закусочной по соседству на случай возникновения какого-либо спора.

«Западные сектора» – термин, всегда используемый союзниками для подчеркивания, что Берлин по-прежнему является единым городом, находящимся под оккупацией четырех держав, – в экономическом плане находились на содержании Западной Германии. И действительно, ФРГ сделала особое усилие как при правительстве христианских демократов, так и при правительстве социал-демократов в Бонне для того, чтобы установить политическое, а также и экономическое присутствие в Берлине. Эти усилия были поддержаны и поощрялись тремя западными державами. Тем не менее, для поддержания оккупационного статуса, который являлся единственной юридической основой требовать ответа от Советов по Берлину, который три западные державы никогда не признавали, а ФРГ никогда не утверждала, что Западный Берлин является ее частью. Поэтому в интересах Соединенных Штатов было установить советские правовые обязательства, которые позволили бы добиться более нормализованного доступа в Западный Берлин и между Западным и Восточным Берлином, разделенными на протяжении десяти лет Стеной друг от друга.

В течение десяти лет уязвимость Берлина рассматривалась Советами как возможность ее эксплуатации, но не как стимул к урегулированию. Мы в 1971 году столкнулись с озабоченностью Москвы и желанием заполучить ратификацию восточных договоров Брандта. В силу того, что восточной политике был присущ односторонний характер ощутимых преимуществ, – в конце концов, Бонн принимает раскол страны в ответ на всего лишь улучшение в политической атмосфере, – благоприятное соглашение по Берлину должно было предоставить одно в обмен на другое. В силу этого Москва оказывалась в парадоксальной ситуации, когда ее просили сделать уступки, не оправданные местным балансом сил, ради достижения целей по другим важным для нее делам. То был классический случай увязки. Практическим последствием такой увязки, однако, было то, что в процессе мы оказались ответственными за конечный успех политики Брандта.

Подлежали урегулированию два важных вопроса:

• западные державы хотели получить советские (а не восточногерманские) гарантии того, что их доступ в Берлин будет носить льготный характер и не будет иметь никаких препятствий;

• Федеративная Республика Германия хотела, чтобы Советы признали важные политические связи между нею и Берлином для того, чтобы снять традиционные предлоги коммунистического давления на Западный Берлин.

Советский Союз начал четырехсторонние переговоры с нападок на эти оба вопроса с традиционным акцентом на нюансы; выдвинул свою позицию-максимум с тактикой кувалды. В том, что касается доступа, Советы отрицали какую-либо свою причастность; они настаивали на том, что маршруты, пересекающие Восточную Германию, не входят в сферу их контроля или влияния. Это вопрос обсуждения между двумя Германиями. Если Советы как одна из оккупационных держав не несет никакой ответственности, тогда, согласно советскому подходу, ее не несут и западные союзники. Доступ гражданских в Берлин, таким образом, становится сугубо внутригерманским делом. Любой кризис должен быть разрешен как внутригерманское дело.

Что же касается «федерального присутствия» – советская позиция была сама простота. Советы потребовали ни много ни мало как полного уничтожения каких бы то ни было признаков «незаконной» активности Бонна в городе, по поводу чего они представили целый перечень нарушений. В присущей ему манере Абрасимов потребовал, чтобы вопрос о федеральном присутствии был урегулирован первым, только после этого будет обсуждаться вопрос о доступе. Как представляется, Советы хотели использовать переговоры, чтобы превратить Западный Берлин в «свободный город», давление по этому поводу вызвало крупный кризис в 1958–1959 годах, а затем снова в 1961 году. Это был повтор их тактики с ОСВ, в соответствии с которой Советы также хотели разрешить вопрос огромнейшей важности для Москвы – ПРО – до перехода к делам, на которых настаивали мы. Какой смысл Советы вкладывали, выдвигая предложение, принятия которого Брандт не смог бы пережить, навсегда осталось загадкой.

Очередной шаг, который Советы попытались сделать, когда я оказался лично вовлечен в дела в феврале 1971 года, состоял в виде попытки обойти согласование в рамках четырех держав. Восточногерманский чиновник Михаэль Коль появился в Бонне для переговоров о нормализации отношений между Восточной Германией и ФРГ. Я установил секретный канал через представителя ВМС, о чем было сказано ранее, чтобы держать Бара из ФРГ, нашего посла Кена Раша и меня на связи друг с другом. И я использовал этот канал на первых порах для того, чтобы предупредить Бара, чтобы он не поддался искушению и не позволил Советам использовать его при проведении обманного маневра на всегерманском форуме.

Мой следующий шаг состоял в том, чтобы обсудить 10 февраля с Добрыниным проект предложения, выдвинутый западными державами на четырехсторонних переговорах 5 февраля. В нем подчеркивался беспрепятственный доступ, подкрепленный советскими гарантиями. В том, что касается федерального присутствия, проект предлагал, что конституционные органы, такие как парламент, избирающий президента, больше не будут встречаться в Берлине и что западногерманские министерства будут представлены одним представителем ФРГ в Берлине. Это была не такая уж большая уступка, поскольку представительства оставались бы, а этот институт помогал Советам сохранить свое лицо и с ним они могли иметь дело. Все, что отдельно не прописано, считалось бы разрешенным.

Кен Раш был центром всего этого дела. Он информировал меня на предмет моих переговоров с Добрыниным; поддерживал тесные отношения с другими западными союзниками с тем, чтобы позиции союзников оставались совместимыми; он также должен был сдерживать склонность Бара к односторонним усилиям и попытку представить себя перед Советами единственным, кто идет на уступки. И Рашу необходимо было все это совершать, не ставя в известность собственный Государственный департамент. Это был весьма странный способ руководить правительством. Чудо состоит в том, что все работало, по большому счету, благодаря умению Раша не терять присутствия духа.

Добрынин начал с того, что стал настаивать на регулировании процедуры доступа двумя Германиями, а потом неожиданно откопал компромисс: Советы выразят свою ответственность за доступ в форме односторонней декларации по поводу того, какой, по их пониманию, будет восточногерманская точка зрения. Это заявление затем будет вставлено в общую гарантию всего соглашения. Я должен был признать, что прозвучало это как вполне отличная возможность, поскольку представляло собой фактически точный западный запасной вариант, который уже обсуждался по официальным каналам. (Мне даже показалось, что в ответ на мое принятие советского компромисса, что фактически случилось на встрече 10 февраля, Советы приняли нашу отступную позицию, которая была передана Москве из какого-то иного источника.)

Когда я уведомил Бара и Раша о моем разговоре с Добрыниным, они оба подтвердили, что такая гарантия была бы приемлема для западных союзников при условии, что процедуры доступа, которые получали такие гарантии, были достаточно детализированы для улучшения жизнеспособности Берлина. Добрынин прореагировал 22 февраля предложением ко мне внести подробный комплект процедур доступа. Это довело Бара и Раша до безумия в работе над выработкой проекта, что было осложнено частыми искажениями при передаче длинных текстов, которые в виде телеграмм переправлялись мне по нашему секретному каналу. Их проект представлял собой некий сплав различных позиций союзников и в силу этого был бы, по всей вероятности, приемлем на форумах с участием союзников. 26 февраля я передал этот документ Добрынину.

15 марта Добрынин возобновил свой призыв к дальнейшим западным уступкам по федеральному присутствию в Берлине. Я сказал, что мы не можем выйти за рамки согласованной с союзниками позиции, переданной в феврале. О готовности Советов к прогрессу свидетельствовало то, что Добрынин немедленно предложил компромисс: какое-то советское присутствие в Западном Берлине – например, консульство – в ответ на советские гарантии доступа. Это представлялось согласием с федеральным присутствием, выдвинутым союзниками 5 февраля.

Ничто не работает так просто в советской системе. К 18 марта Москва передумала, или некий элемент в советской бюрократии потребовал подтверждения, что больше ничего не будет предоставлено. Добрынин вручил мне полный детальный советский проект соглашения по Берлину, в котором на самом деле была отозвана большая часть уступок, сделанных в течение предыдущего месяца. Он попросил меня высказать мое мнение перед тем, как Москва предложит этот текст на четырехсторонние переговоры 26 марта. Было просто невозможно разобраться со всеми этими не доступными пониманию юридическими вопросами в большом документе за такое короткое время. С другой стороны, официальная передача четверке не имела такого уж решающего значения; главное значение этого проекта состояло в том, чтобы четырехсторонние переговоры продолжались.

После консультаций с Рашем и Баром я ответил Добрынину 22 марта. Я был не в состоянии предложить встречный проект, да и не хотел втягиваться в детальные переговоры по советскому документу, который приведет к тому, что переговоры будут вестись о наших уступках. Для того чтобы побудить Советы встать на нашу точку зрения, – что, как я полагал, они сделали бы, – я выдвинул после консультаций с Рашем ряд общих принципов. Во-первых, любое соглашение должно подтверждать связи Берлина с Федеративной Республикой Германия и советское признание власти западных держав в Западном Берлине. Во-вторых, в положениях документа в части доступа должна быть заложена прочная гарантия со стороны Советского Союза о том, что доступ в Берлин по земле, как гражданских лиц, так и военных, должен осуществляться беспрепятственно. В-третьих, должно иметь место советское обязательство относительно улучшений в доступе между двумя частями города. В-четвертых, соглашение должно обозначить, что формой представительства Западного Берлина за рубежом будет ответственность трех держав – это было равнозначно положению о том, что Западной Германии будет разрешено представлять Берлин, поскольку западные державы делегируют свои полномочия Бонну. И, в-пятых, любое понимание относительно советского официального присутствия в Западном Берлине должно достигаться вне рамок четырехстороннего соглашения. Это было сделано для того, чтобы не допустить отмены Советским Союзом положений относительно доступа под предлогом, что были созданы помехи для выполнения консульских функций в Западном Берлине. Я вручил Добрынину памятную записку, излагающую в довольно подробной форме практическое значение этих взглядов.

Добрынин и я пришли к мысли относительно закрытых переговоров между Абрасимовым и Рашем. Это была одна из тех идей, которые было легче задумать, чем осуществить на практике. Абрасимов был в Восточном Берлине, Раш – в Бонне. Они встречались только на четырехсторонних встречах. Для любого из них вступить в контакт с другим означало оказаться заметным для средств массовой информации в связи с пересечением пунктов пропуска вдоль стены. И для них встреча в закрытом режиме, даже на полях четырехсторонних заседаний, вызвала бы вопросы со стороны других послов – не говоря уже о необходимости сообщить по официальным каналам в Государственный департамент, тем самым вызвав требование Вашингтона относительно полного отчета о происходящем.

Мы полагали, что мы преодолели все трудности, и назначили встречу на 25 марта. П. А. Абрасимов либо не понимал взаимных обязательств по двухканальной системе и их значения, либо желал попридержать канал с участием Добрынина (или и то, и другое вместе), зато это сделал В. С. Семенов. Он выступил с предложением о закрытой встрече с Рашем по головным каналам, вызвав массу разных домыслов в Вашингтоне. Затем он так же таинственно отменил свою просьбу. Его встреча с Рашем была переназначена на следующий раунд четырехсторонней встречи 16 апреля. Абрасимов в этот раз возложил вину за неудачу на то, что Раш покинул встречу раньше времени. Это была явная отговорка, поскольку Раш предупредил всех о том, что должен устроить обед для Бостонского эстрадного оркестра в Бонне в тот вечер. Всегда происходило нечто, лежащее на глубине, может быть, это было соперничество между советским Министерством иностранных дел (которое представлял Добрынин) и партийным аппаратом (представленным Абрасимовым). Или, более того, Громыко посчитал, что его мартовский проект потерпел поражение и никогда не послужит основой для переговоров, и он выбрал этот путь для его отзыва. Вполне и вполне вероятно, что Советы не доверяли одному каналу Абрасимов – Раш и хотели найти такой форум, который включал бы и Бара, которому они, конечно, доверяли. Какова бы ни была причина, но когда я предложил Добрынину 23 апреля, чтобы советский посол в Бонне Валентин Михайлович Фалин заменил бы Абрасимова, он охотно с этим согласился. В Бонне Фалин, Раш и Бар могли встретиться, не привлекая к себе внимания. С точки зрения Громыко, это, возможно, давало дополнительные преимущества сохранения всего в рамках мидовских каналов.

Стало очевидно, что мне снова нужно встретиться с Эгоном Баром. В очередной раз нам нужно было найти место, которое оправдывало бы нашу совместную встречу. Мы выбрали Бильдербергскую конференцию, неформальное ежегодное мероприятие европейских и американских политических лидеров и ведущих бизнесменов, которая была запланирована на 24–25 апреля в Вермонте. Там, в лесной местности, – в окружении пикетов левацких группировок, которые подозревали таких радикальных спонсоров, как Дэвид Рокфеллер и Джек Хайнц, в том, что они продают Америку теневому интернационализму, – Бар и я рассмотрели ход переговоров. Он сделал гениальное предложение: чтобы обе стороны отказались от юридического подтверждения своих позиций и вместо этого стали бы работать над описанием своих обязанностей и обязательств. Я согласился, оговорив необходимость обсуждения этого с Рашем, при условии, что процедуры доступа будут сформулированы самым подробным образом, чтобы исключить в дальнейшем какое-то недопонимание.

Я проверил подход Бара на Добрынине в понедельник 26 апреля. Он принял с готовностью, которая позволяла предположить, что он слышит его не в первый раз. Я не знал ни одного советского дипломата, – включая Громыко, – который принял бы новое важное предложение без отправки его в Москву. Не всегда было достаточно ясно, сколько каналов задействовано на самом деле и кто был главным переговорщиком. Я был уверен в том, что у Бара есть полномочия, настаивая на том, чтобы Раш попросил личного одобрения Брандтом как процедуры, так и содержания документа. Он получил это 30 апреля.

3 мая явно под советским нажимом ярый сталинист Вальтер Ульбрихт был заменен в качестве партийного лидера в Восточной Германии Эрихом Хонеккером якобы по состоянию здоровья. О Хонеккере говорили как о более гибком человеке, – признавая, что в коммунистической Восточной Германии это было крайне относительным понятием.

Фалин, Бар и Раш встретились в первый раз 10 мая. После этого центр внимания переговоров по закрытым каналам сместился на их встречи, а я и Добрынин преодолевали любые возникавшие тупики. Каждый из трех главных участников переговоров сообщал обо всех отдельных разговорах с кем-то из тройки другому (по крайней мере, в теории), что было единственным средством предотвращения хаоса. Огромное количество телеграмм зачастую перегружало канал спецсвязи. ВМС взяли на себя больше, чем ожидали, когда соглашались быть в качестве связников. Это себя оправдало.

10 мая Фалин, Раш и Бар встретились снова. Следуя моим указаниям и собственным убеждениям, Раш выказал сопротивление давлению со стороны Бара, направленному на то, чтобы передать детальные предложения по процедурам доступа и федеральному присутствию без согласования с остальными союзниками. Раш настаивал на предварительном проведении встречи с рабочей группой западных оккупационных держав. Мы рассчитывали, что они одобрят новый подход в принципе; мы не предвидели никаких трудностей в получении их согласия на детальную процедуру доступа, особенно если они были выдвинуты Бонном. Бар выступил против того, чтобы все это делать в присутствии Фалина, настаивая на немедленном вручении предварительных предложений. Раш вновь поступил мудро и проявил упорство. В итоге рабочая группа выступила с новым подходом, который был представлен как плановый документ, а не документ к переговорам.

Имелась еще одна недельная отсрочка, когда Раш по моему указанию отложил запланированную на 19 мая встречу в ответ на поведение Семенова, пытавшегося обойти наш канал во время переговоров по ОСВ. После прорыва в области ОСВ 20 мая я дал возможность этому процессу продолжаться. Фалин 4 июня последовал обычной советской переговорной технике отхода от того, что он уступил 27 и 28 мая, чтобы всего лишь 6 июня снова все восстановить. Остальная часть июня ушла у Раша, Бара и Фалина на составление проекта этих невероятно сложных, взаимосвязанных друг с другом документов, которые и составляли итоговое соглашение по Берлину. Каждая из этих встреч заканчивалась соглашениями, которые я просматривал от имени президента, и некоторыми спорными моментами, которые я разбирал с Добрыниным. На этой стадии главным усилием с советской стороны была попытка ограничить значение ее гарантий доступа вставками оговорок и уточнений типа «в пределах их зоны компетентности» или туманными ссылками на «каноны международного права». Это давало бы им возможность позже спорить о том, что представляет собой их зона компетентности или какое положение международного права было бы применимо к процедурам доступа через суверенную территорию.

Затор неожиданно рухнул, потому что берлинские переговоры превратились в одну из тех возможностей, по поводу которых Громыко, казалось, почти охватила паника из-за мысли, что как бы они не завершились неудачей, когда подавали все признаки успеха. Он решил пошантажировать нас и заставить пойти на скорейшее заключение, обусловив окончательное согласие на встречу на высшем уровне заключением Берлинского соглашения. Случилось ли это по той причине, что он действительно был обеспокоен, или просто хотел заполучить какие-то дополнительные бонусы в Кремле за снайперскую меткость, последствия оказались совершенно противоположными его намерениям. Как только стало очевидно, что в сентябре никакого саммита не будет, я постарался отложить заключение Берлинского соглашения на время после объявления о моем визите в Пекин. Это сняло бы все советские попытки использовать открытие Китаю в качестве предлога для начала нового раунда кризисов. У меня все завершилось успешно, но с некоторыми трудностями. Даже Раш, как и все переговорщики, был настолько охвачен перспективой заключения соглашения, что с большой неохотой встретил затягивание (не зная, разумеется, его причин). И поскольку западные союзники заметили ослабление советской позиции на официальных четырехсторонних заседаниях, они тоже давили с целью скорейшего заключения.

7 июля посол Фалин вернулся из Москвы, где он находился для консультаций, и сказал Бару и Рашу с бесстрастным лицом, что, к его удивлению, Громыко одобрил все уступки, сделанные в июне. Ему не понадобилось обращаться к Косыгину и Брежневу через голову Громыко. Даже такие скептики, как я, мозг которых и представить себе не мог лица Громыко, узнавшего о месячной квоте важных уступок, сделанных впервые его подчиненным, который к тому же еще угрожал предпринять какие-то шаги за его спиной в случае необходимости, не могли сомневаться в том, что Советы имели в виду достичь скорейшего заключения соглашения по Берлину.

Раш получил еще одно совершенно непонятное указание от меня: отложить окончательный раунд переговоров на период после 15 июля. Когда о моей поездке в Пекин было объявлено, Бар проинформировал меня о том, что русские в Бонне реагировали весьма эмоционально, но что они, тем не менее, будут продолжать переговоры по Берлину. Это не было одолжением, просто им намного нужнее было Берлинское соглашение, чем нам. Но это оказалось очень полезной информацией, которая показывала, что опасения наших кремленологов по поводу того, что открытие Пекину испортит наши отношения с Москвой, неверны. События подтвердили этот изначальный вывод, так как через девять дней после того, как я дал указание Рашу продолжать работу, он и Бар урегулировали последний спорный вопрос.

Советы смирились с распространением консульской защиты со стороны ФРГ в отношении жителей Западного Берлина и правом западных берлинцев путешествовать с западногерманскими паспортами. В ответ мы согласились с инструментом, нужным исключительно для спасения лица, пойдя на открытие советского консульства в Западном Берлине. Оно не помогло советской теории разделения Западного Берлина от ФРГ, поскольку советские консульства существовали в западногерманских городах. (За почти десять лет действия Берлинского соглашения советское консульство в Западном Берлине не играло никакой важной роли.)

В конце дня Раш с оправданной гордостью сообщил по закрытому каналу связи: «Направляется проект предварительного соглашения, мне все еще трудно поверить, что он по-прежнему приемлем для нас. Проект подлежит окончательному одобрению Вами, Громыко и Брандтом соответственно. …Мы получили вчера от Фалина практически все, что мы хотели». И он был прав. Если раньше полностью отсутствовала правовая основа доступа, то теперь процедуры доступа были прописаны в мельчайших деталях, вплоть до таких технических аспектов, как использование запечатанных контейнеров для промышленных товаров. Если раньше Советский Союз умывал руки в связи с доступом в Берлин, утверждая, что это является суверенной обязанностью восточных немцев, то теперь он давал гарантии доступа. Федеральное присутствие в Западном Берлине несколько сократилось – особенно в плане деятельности, которую союзники никогда и не признавали, в частности, происходящие каждые четыре года выборы федерального президента. Но Советский Союз признал в принципе, что связи между ФРГ и Берлином могут «поддерживаться и развиваться», – тем самым создавая правовую основу укрепления экономических и культурных связей между Бонном и Берлином. Соглашение давало право Западной Германии представлять Берлин в международных соглашениях или органах и позволяло берлинцам путешествовать по западногерманским паспортам. Текст проекта в значительной степени соответствовал целям, установленным проектом четырех держав, выдвинутым 5 февраля, фактически повторяя его в основных своих положениях.

Но заключение соглашения в секретном порядке между нами, ФРГ и Советами усугубляло бюрократическую проблему, вызванную наличием нашей системы двух каналов. Так или иначе, но мы должны были проследить, чтобы наш собственный Государственный департамент не осложнил все дела. Более того, соглашение должно быть ратифицировано на четырехстороннем форуме, в котором участвуют дипломаты, тонко чувствующие свои прерогативы представителей оккупирующих держав. Кроме того, скорость, с какой «переговоры» неожиданно продвинулись, была непонятна для тех, кто в течение десятилетия мирился с тупиковыми ситуациями. Проблема не была непреодолимой, поскольку многие элементы согласованного проекта были почерпнуты из плановых документов рабочей группы, но и это не было обычным. Раш и Абрасимов сумели выдвинуть не противоречащие друг другу положения, в то время как Бар предложил более трудные положения при нашей поддержке. Пока все шло хорошо. Но как только официальные четырехсторонние переговоры возобновились 10 августа, они уже шли под прямым руководством бюрократического аппарата, который был полон решимости подтвердить свой характер. Неожиданно Раш получил указания по каналам Государственного департамента, приказывающие ему по-иному изложить разделы, которые уже были согласованы по закрытым каналам. Изменения не носили принципиального характера, но все-таки они вызвали опасения у Бара относительно того, что мы, дескать, делаем все, чтобы нас обвиняли в том, что нам нельзя доверять. Я, в свою очередь, пожаловался Добрынину по поводу грубого поведения Абрасимова, особенно в отношении английского посла, который заводился с полоборота. 18–19 августа, казалось, проблемы были окончательно преодолены. Полное согласие союзников было достигнуто. Раш отправил торжествующую телеграмму по закрытому каналу, утверждая, что планы бюрократов «были сорваны»[13 - Я сознаю, что описываю сложные многосторонние переговоры с позиции единственного участника, что, вероятно, не дает полного представления. Я не знаю, какие двусторонние контакты проходили между другими участниками, вклад которых, возможно, равнялся или превосходил то, что я здесь описываю. К примеру, когда Жан Сованарг, французский представитель на этих переговорах, стал моим коллегой и другом в качестве министра иностранных дел, он несколько раз ссылался на главный вклад, который он внес, а Сованарг не склонен к хвастовству, но для меня остаются загадкой его комментарии. Я не стал вдаваться в разъяснения, так как не был готов отвечать взаимностью. Вполне вероятно, что имели место и другие контакты с советскими представителями. Нам надо подождать мемуары других участников.].

Истина заключалась в том, что они просто пробудились и стали что-то понимать. В третий раз за три месяца переговоры были завершены, и в них не принимали участия представители обычной бюрократии, а фактически были даже не в курсе их существования. Нет такого соглашения, которое не могли бы довести до краха профессионалы, не участвовавшие в переговорах по нему. Немецкий отдел Государственного департамента не пошел так далеко; в конце концов, английский и французский послы приняли текст соглашения. Роджерс просто отозвал Раша на двухнедельные консультации с тем, чтобы департамент мог провести «углубленный анализ».

Мы были в очень трудном положении. Нам нужно было убедить почти параноидально настроенные Советы в том, что отсрочка не имеет особого значения, и, тем не менее, вряд ли можно было сказать Государственному департаменту, что у него нет оснований рассмотреть соглашение такой важности. Мы не могли гарантировать, что какой-нибудь бюрократический придира не заставит нас вновь поднять вопросы, которые были уже урегулированы дважды с Советами, вначале на уровне встреч Раш-Бар-Фалин, а затем вновь на четырехсторонних переговорах на уровне послов с Абрасимовым. Безумные телефонные звонки между президентом, Роджерсом, Холдеманом и Митчеллом (как со старым другом Раша) шли один за другим. Как обычно, Холдеману было поручено задание все уладить. Брандт – по моему предложению – вступил в полемику с веским письмом к Никсону, в котором одобрил соглашение как «крупное достижение». Оно будет использовано в работе с Роджерсом. У Никсона имелся гений для придумывания объяснений случившегося факта. Он обратился за помощью к своему государственному секретарю на том основании, что европейцы были недовольны экономическими мерами Никсона от 15 августа, установившими 10-процентный добавочный налог на импорт, который нам был необходим для того, чтобы позволить им что-то сделать по-своему в обмен на это (имея в виду, что он не имеет ничего общего с заключением соглашения). После встречи с Рашем 25 августа Роджерс начал менять свое отношение. Последним актом пьесы стало президентское приглашение Раша в Сан-Клементе 27 августа. Оно завершилось пресс-конференцией, во время которой Раш объявил, что он завершил окончательный анализ с президентом и что соглашение представляет собой «крупный триумф внешней политики президента Никсона». Этим был положен конец нашим внутренним пререканиям.

Было еще одно странное отступление, еще одна коммунистическая игра с переводами: восточные немцы выдали текст, который значительно отличался не только от английского и русского вариантов, но также от западногерманского. Французы, однако, отказались присоединиться к давлению на русских, чтобы те заставили восточных немцев подчиниться – французский посол Жан Сованарг в гневе покинул помещение одной встречи. Французская позиция базировалась на отказе французской стороны придать немецкому языку статус официального. Доставляя радость французам, такой подход к соглашению, касающемуся преимущественно немецких дел, представлялся весьма и весьма любопытным. Но, как часто происходит в дипломатии, исключительно абсурдная формула положила конец этому противоречию. Только французский, советский и английский тексты считались «официальными». Переговоры завершились при наличии такой аномалии, как отсутствие авторитетного немецкого текста соглашения, определяющего статус бывшей столицы Германии, выполнение которого в большой степени будет находиться в руках немцев.

Четырехстороннее соглашение по Берлину было официально подписано 3 сентября 1971 года. Кеннет Раш, мастерские усилия которого сделали это возможным, заплатил за напряжение усилий физическим коллапсом, от которого он отходил несколько недель. Если у берлинских переговоров и был герой, то это был Раш. Он сохранял веру среди наших союзников; придерживал нетерпеливость Бара; проводил переговоры с двумя типами советских послов (в Берлине и Бонне) с большим умением и с полной свободой действий. Без него наши усилия никогда не достигли бы такого замечательного успеха.

Лишенный каких бы то ни было эмоций подход к советским отношениям теперь со всей очевидностью начинал приносить свои плоды. Мы начали показывать, что учет национального интереса является лучшим способом выхода из тупиковых отношений между Востоком и Западом, чем призывы к смене умонастроений. Увязка работала, даже если ее отвергали разные теоретики. Мы вели в тандеме переговоры по ОСВ и Берлину и в значительной степени добились наших целей. И, разумеется, Советы были умеренно удовлетворены уступками со стороны Брандта. Только любители верят в односторонние сделки.

В итоге встреча на высшем уровне

Как переговоры по ОСВ, так и берлинские переговоры в качестве своего контрапункта содержали основную тему мелодии – попытку организовать встречу на высшем уровне. Мы поднимали вопрос в 1970 году, но смогли продвинуть перспективы встречи не далее общего предложения, впервые представленного Добрыниным 25 сентября 1970 года, позже подкрепленного сообщением Громыко Никсону о том, что подходящей датой была бы дата в конце лета 1971 года. Громыко, однако, воздержался передать официальное приглашение, а Добрынин продолжал избегать определения даты. Со всей очевидностью Советы считали перспективу встречи с их руководителями чрезвычайно сильным благом для нас, достойным того, чтобы продаваться снова и снова по высокой цене.

И только 23 января 1971 года, когда я согласился обсудить Берлин по закрытому каналу с Добрыниным, подготовка к такому саммиту ускорилась. Добрынин стал более конкретным по срокам его проведения, всегда избегая окончательной конкретизации. Несомненно, если я увязал Берлин с ОСВ, то Советы увязали Берлин с встречей на высшем уровне. Проблема стратегии Москвы состояла в том, что одновременно мы также спокойно готовили вторую встречу на высшем уровне в Пекине, и это делало наши переговорные позиции намного сильнее, чем казалось.

Добрынин возвращался к вопросу о встрече в верхах еще несколько раз в феврале, подтверждая осень как время встречи, но не был готов обсуждать какие бы то ни было приготовления. После этого тема саммита исчезла из нашей повестки дня, потому что советское руководство якобы было занято XXIV съездом партии. В конце марта Добрынин отправился на одну из своих частных консультаций в Москву, по этой причине осень снова ускользнула. Ангел-хранитель, должно быть, следил за нами, потому что мы не были готовы к саммиту.

Партийный съезд установил лидирующее положение Брежнева. Я написал президенту в середине апреля о том, что, по моему мнению, Брежнев превратился в доминирующую личность. Я сделал из этого выводы о неоднозначных перспективах:

«…по важным вопросам по существу между нами Брежнев почти определенно считает себя действующим с позиций значительной силы. Его склонность к уступкам, по всей видимости, будет ограниченной, соответственно, поскольку он будет рассчитывать переждать нас и дать возможность «вопросу мира» сделать свое дело здесь по мере приближения выборов.

Тем не менее, в итоге можно было бы сделать такое рациональное суждение о том, что: а) Брежнев имеет некоторую свободу маневра для подлинных переговоров и б) имеет стимул для некоторой стабилизации отношений с нами для того, чтобы достичь своих внутренних целей и установить полный контроль над центробежными тенденциями в его собственной империи».

Никсон написал на полях: «У нас будет ответ через 30 дней».

Ответ, однако, показал, что Советы точно так же не были готовы принимать однозначные ясно выраженные решения при новом руководстве, как это было и при старом. Они хотели встречу на высшем уровне, но также хотели подстраховаться, используя ее для того, чтобы оказывать давление на нас во время берлинских переговоров. Они хотели новых отношений, но не доверяли нам настолько, чтобы опираться на наше завершение переговоров, что было в общих интересах и к чему обе стороны приложили массу усилий, потратили много времени. Таким образом, 23 апреля Добрынин предложил сентябрь, но увязал открыто встречу на высшем уровне с соглашением по Берлину. Я отреагировал резко, настаивая, что мы не приемлем никаких условий (в этом не было ни грана лицемерия со стороны одного из главных исполнителей теории увязки). Добрынин, используя мои собственные аргументы в плане увязки против меня, настаивал на том, что Москва говорит о реальности, а не об обусловленности. Я был менее всего признателен Добрынину за то, что он оказался таким способным учеником. 26 апреля – за день до окончательного подтверждения приглашения от Пекина – я предупредил Добрынина и попросил не играть с саммитом. В следующий раз при обсуждении речь пойдет о том, что Добрынин должен быть готов сделать объявление.

Следующий раз пришелся на 8 июня в Кэмп-Дэвиде, куда я пригласил Добрынина для общего разбора состояния американо-советских отношений. Он несколько заискивающе утверждал, что рассчитывает на переизбрание Никсона, а затем использовал этот аргумент, предположив, что нет никакой спешки со встречей на высшем уровне. Она произойдет в порядке вещей после завершения берлинских переговоров. Это был мелкий и совершенно лишний маневр, потому что Громыко должно было быть известно, – несмотря на эпические сказки Фалина, – что мы идем к скорому завершению.

К тому времени планирование моей поездки в Пекин активно продвигалось вперед. В Кэмп-Дэвиде 8 июня я был больше озабочен тем, что Советы определятся с саммитом раньше того времени, чем когда я смогу найти взаимоприемлемую дату. Мне меньше всего хотелось, чтобы публичное оповещение об американо-советском согласии провести встречу на высшем уровне случилось, пока я нахожусь на пути в Пекин. По этой причине я попросил Добрынина дать мне определенный ответ к концу июня (я должен был отбыть 1 июля в 12-дневную азиатскую поездку). Так или иначе, сентябрь не будет вероятным сроком проведения саммита. Добрынин, без сомнения, полагал, что определение мною крайнего срока свидетельствует о нетерпении, которое жалко будет не использовать. Фактически же это было отражение разумной перестраховки в игре, природу которой Советы еще не понимали.

5 июля, пока я был в Бангкоке и только через четыре дня собирался прибыть в Пекин, Москва отклонила сентябрь, дату, которую она же сама изначально и предлагала. Заместитель Добрынина Воронцов довел ответ до сведения Хэйга, который позвонил Лорду в 15.00, пытаясь говорить эзоповым языком (который даже неграмотное дитя смогло бы расшифровать). Советская нота не только откладывала встречу на высшем уровне, но и выдвигала дополнительные условия. В ней признавалось, что в последнее время наметилось движение в обсуждении некоторых вопросов (имея в виду Берлин). «В то же самое время по-прежнему отсутствует полная ясность относительно того, смогут ли соглашения быть достигнуты так быстро, как этого хочется». Советы предложили взаимоприемлемое время ближе к концу 1971 года. Дату для объявления следует «определить» на дополнительных переговорах – другими словами, новая задержка. В конце сообщения был абзац, предполагавший, что Советы обусловливали проведение саммита не только Берлином, но также и американской сдержанностью в целом (возможная отсылка к Вьетнаму): «Необходимо, чтобы обе стороны в своей деятельности не позволяли себе ничего, что делало бы ситуацию неблагоприятной для подготовки и проведения встречи и могло бы ослабить шансы получения позитивных результатов на этой встрече».

Я телеграфировал Хэйгу, высказав мнение о том, что нота Воронцова имеет свои преимущества. Мы теперь можем проводить саммиты в том порядке, который нас устраивал больше всего. Советскому Союзу будет гораздо труднее обвинить нас в вероломстве в связи с нашим открытием Пекину (не решающий фактор, но полезный). И если Советы по-прежнему хотели продолжать с организацией московского саммита, – что я полагал вполне вероятным, – он произойдет в обстоятельствах, при которых баланс интересов будет более ощутим. Как уже отмечалось, я также дал указания Кену Рашу в Бонне замедлить берлинские переговоры в течение двух недель.

Мы не могли полностью игнорировать совет всех ведущих правительственных экспертов по Советскому Союзу в том плане, что открытие Китаю могло бы привести к ужесточению советской политики. Хотя я был не согласен с этим суждением, но считал необходимым подстраховаться на случай своей ошибки. 15 июля, примерно за 45 минут до объявления о моей поездке в Пекин, мы направили сообщение советским руководителям через Воронцова, скромно напомнив советскому правительству о «стечении обстоятельств, предшествовавших объявлению». Мы подтвердили нашу готовность продолжать улучшать отношения. Мы подчеркнули, что объявление от 15 июля не направлено против какой-либо страны; однако мы готовы к любым последствиям.

Причин для волнения не было никаких, как научил нас наш собственный предыдущий анализ советских мотиваций. Советские руководители не бросают вызовов факторам, они приспосабливаются к ним. Они не собирались толкать нас безвозвратно на китайскую сторону. Они подсчитали, что у них есть много того, что можно нам предложить. Короче, Кремль нехотя, но сыграл свою роль в отношениях в «треугольнике», несомненно, в ожидании возможности рассчитаться сполна, но не получив никакого выбора в силу логики событий.

Когда я увидел Добрынина 19 июля, через четыре дня после того, как мир узнал о том, что Никсон собирается в Пекин, он был сама слащавость. Он теперь ратовал за московский саммит. Вопрос в том, будет ли эта встреча раньше встречи в Пекине? Я представил ответ как мое личное мнение, сказав, что встречи на высшем уровне должны проводиться в порядке, в каком о них была достигнута договоренность, – ровно эту точку зрения я высказал в Пекине. Добрынин, – несомненно, имея большие проблемы в Москве из-за того, что не смог предусмотреть нашего шага, – выразил сожаление о том, что мы не предупредили его заблаговременно. Подумав, он признал, что просить об этом было бы слишком. И он продолжал интересоваться воздействием советского отказа от сентябрьской даты на визит Никсона (не исключено, чтобы переложить часть вины на своих начальников). Его тон и поведение изменились с момента объявления о моем визите в Китай. Теперь, когда у нас были явно иные варианты, раздражающее чередование кнута и пряника исчезло. Как он утверждал, мы совершенно неправильно истолковали их ноту от 5 июля. Она стала результатом всего лишь проблем с графиком. Она не отражает недостаток интереса к встречам на высоком уровне. Поскольку советские руководители посещают Францию в октябре, предложение ноября или декабря представляло собой в основном предпочтение сугубо процедурного характера. Я посчитал, что нет необходимости напоминать ему о выдвигавшихся условиях или об игре в кошки-мышки, которая велась год и два месяца.

Новая советская тактика была очевидна. Она состояла в том, чтобы продемонстрировать, как я говорил, что в дипломатии «треугольника» Пекин дал нам ход, но не стратегию. Москва могла предложить конкретные выгоды. Как Брежнев изложит это позднее, Никсон отправился «в Пекин на банкеты, а в Москву делать дела». Таким подходом Москва пыталась дать понять Пекину, что у него нет реальных вариантов: враждебное отношение к Москве привело к массированному наращиванию на границе; попытка открыть каналы для Вашингтона приведет только к тому, что Москва продемонстрирует еще раз, что она представляет собой сторону с гораздо бо?льшими возможностями.

Не было никаких оснований выводить Советы из заблуждения относительно их уверенности в себе. Когда две коммунистические державы соревнуются за хорошие отношения с нами, это только на пользу делу мира. В этом главная суть стратегии «треугольника». Наш путь через этот лабиринт состоял в том, чтобы играть честно со всеми сторонами. С геополитической точки зрения нашим интересам противоречило, чтобы Советы доминировали над Китаем или чтобы Китай откатился обратно к Москве. Мы не собирались, следовательно, ничего предпринимать, чтобы содействовать советским планам ослабления Китая. Действительно, если бы произошло самое худшее, то я был убежден, что мы не должны смотреть равнодушно в случае советского нападения на Китай, – точка зрения, которую разделяло немного моих коллег.

С другой стороны, мы не хотели спровоцировать возможность такого развития событий. Китайско-советские трения развивались по своей внутренней логике; они были созданы не нами, и они не могли управляться нами напрямую. Каждый из коммунистических противников непременно почувствует на себе влияние наших действий; каждый будет пытаться толкать нас в желательном для него направлении; каждый будет определять свои отношения с другим частично с учетом собственных оценок наших намерений и действий. Но пытаться манипулировать ими значит сделать нас их заложниками. У нас не было таких возможностей, чтобы разжигать конфликт, о происхождении которого нам было неизвестно. И попытка сделать это была бы похожа на то, чтобы подбить обе стороны шантажировать нас поочередно.

Нам приходилось идти по узкой дорожке. Мы приводили бы те аргументы Советскому Союзу, которые, как мы считали, в наших национальных интересах. Но мы не подадим никаких поощрительных сигналов в возможности установления кондоминиума и будем отвергать любые попытки со стороны Москвы добиваться гегемонии над Китаем или где-либо еще. Мы будем информировать Китай о наших переговорах с Советским Союзом, и будем делать это весьма подробно, мы будем принимать во внимание мнение Пекина. Мы не станем заключать никакого соглашения, нацеленного против китайских интересов. Но мы не позволим Пекину иметь вето в отношении наших действий. Мы тщательно следовали этим принципам для обеих сторон с самого начала взаимоотношений в «треугольнике», – хотя в силу того, что Москва была более сильной стороной, мы информировали ее не так точно и не так часто.

В начале августа 1971 года я рекомендовал президенту начать прямой контакт с Брежневым. До этого редкие обмены между высшими руководителями велись с Косыгиным. Но съезд партии четко определил, – и Добрынин это подчеркнул, – что отныне Брежнев начнет проявлять растущий интерес к внешней политике. 5 августа, таким образом, было направлено письмо от Никсона Брежневу, – составленное моими сотрудниками и мною, – в котором очерчивались основные элементы нашей политики в отношении Советского Союза. В нем подтверждалась тема, которую мы подчеркивали с момента инаугурации Никсона: что прогресс в наших отношениях требовал конкретных решений, из которых договор по ОСВ был одним из самых важных. Затем в нем в общих чертах описывались наши взгляды на другие вопросы в соответствии с устоявшимися направлениями. Подчеркивалось, что мы продолжим нормализацию отношений с Китаем не как политику, направленную против Советского Союза, а в соответствии с нашей концепцией стабильного мирового порядка.

После этого шаги в наших отношениях ускорились. Тон советских сообщений значительно смягчился. Ушли в прошлое условия предыдущих трех месяцев или пункты договора, предусматривающие отказ от взятых обязательств в зависимости от общего американского поведения. 10 августа Советы передали официальное приглашение президенту Никсону посетить Москву в мае или июне 1972 года. Советская нота показывала, что СССР «приветствовал» нормализацию отношений между Пекином и Вашингтоном с предупреждением о том, что все зависит от дальнейшего хода развития этих отношений. Притворяясь, что им все равно, авторы ноты утверждали, что Советы не подвержены «преходящим расчетам, независимо от того, какими важными они ни представлялись бы». Но точно так же, как мы могли разрушить отношения в рамках «треугольника», пытаясь использовать их в своих интересах, так и Советы не смогли бы избежать их последствий, заявляя о своем безразличии к этому.

Тот факт, что Москва, независимо от того, что она заявляла открыто, понимала реалии, стал очевиден во всем том, что за этим последовало. После объявления о поездке президента в Пекин неурегулированные вопросы по Берлину были разрешены к нашему удовлетворению за одну неделю. Соглашение о предотвращении случайного возникновения войны, предусматривающее срочную связь в случае технических неисправностей, но очищенное от всяких антикитайских подтекстов, было заключено в конце августа. Оно было подписано 30 сентября в Вашингтоне во время ежегодного визита Громыко на Генеральную Ассамблею Организации Объединенных Наций. Тон во всех наших других делах изменился кардинально. Сосуществование, – по крайней мере, на какой-то период времени – устанавливалось не в результате неожиданных моральных прозрений, а в результате потребностей международного баланса, который мы помогали формировать.

17 августа я сказал Добрынину, что мы принимаем приглашение на встречу на высшем уровне. Оставшаяся часть месяца ушла на проработку проекта объявления, в котором, как и в том, что прозвучало в Пекине, делалось все, чтобы ни одна из сторон не выглядела в роли просителя. Добрынин и я 7 сентября окончательно договорились о нейтральной формулировке, которая демонстрировала, что достигнут достаточный прогресс в американо-советских отношениях, позволяющий руководителям двух стран встретиться во второй половине мая 1972 года в Москве. Объявление должно было быть сделано 12 октября после визита Громыко в Вашингтон.

Громыко прибыл в Овальный кабинет 29 сентября 1971 года, лучась от радости, все двойные негативы указывали в позитивном направлении. Он объявил, что Москва рассматривает американо-советские отношения главными для мира во всем мире, Брежнев берет это под свой личный контроль. Громыко обозначил новый подход к Ближнему Востоку; Советский Союз был бы готов вывести боевые подразделения из Египта в случае окончательного урегулирования (подробнее будет обсуждено в Главе XI). Громыко зашел настолько далеко, что предложил передать послание в Ханой. Он подтвердил заинтересованность в быстром и успешном завершении переговоров по договору об ОСВ.

Точно так, как и год назад, было обговорено, что еще до встречи Никсон заберет Громыко в свое убежище в здании исполнительного управления. Было важно, чтобы он так сделал, поскольку никто в нашей бюрократии не знал пока, что встреча на высшем уровне была согласована, и уж тем более текст объявления. Никсон возвращается после закрытой встречи, весь светясь от радости, чтобы сказать своему государственному секретарю, что он с Громыко только что урегулировали планы для московского саммита, создав впечатление, что Громыко привез приглашение, и что Никсон принял его сразу же, и что они оба совместно обсудили объявление. (Это произвело двойной эффект: Никсон обретал роль главного переговорщика, и одновременно снималось напряжение между Роджерсом и мною.) Громыко сыграл свою роль в некотором недоумении, но с каменным лицом и апломбом, которые сопровождали его на протяжении десятилетий бесконечно более фатальной политики Кремля.

Я встретился с Громыко на следующий день в советском посольстве. Атмосфера была небывало сердечной. Больше не было никаких проволочек относительно взаимоотношения между наступательными и оборонительными ограничениями в вопросах об ОСВ; напротив, Громыко не оставил сомнений в том, что Москва сделает все от нее зависящее, чтобы завершить оба соглашения вовремя к встрече на высшем уровне. Громыко первым сообщил, что предстоящий визит советского президента Подгорного в Ханой проводится по инициативе северных вьетнамцев. Он интересовался, сможем ли мы смириться с «нейтральным» правительством в Сайгоне, исключающим коммунистов, как и Нгуен Ван Тхиеу. Я ответил, что мы не станем свергать Тхиеу в порядке урегулирования, но мы открыты для политического процесса, в котором все силы могут принять участие после достижения урегулирования. Громыко сделал вид, что это повторение нашей официальной позиции представляет собой нечто новое, заслуживающее для передачи Ханою. Учитывая, что у нас были прямые каналы выхода на северных вьетнамцев, я не видел смысла в советском посредничестве, при котором мы никогда не были бы уверенными в том, правильно ли понял посредник все тонкости или имел тот же самый интерес, что и мы, при передаче точной информации. Я же реанимировал идею, стоявшую за миссией Вэнса двухлетней давности. Я предложил отправить кого-то в Москву для участия в переговорах с высокопоставленными северными вьетнамцами, если Ханой видел какие-то перспективы скорейшего урегулирования.

Это предложение оказалось перед дилеммой с бюрократической точки зрения. С момента моей секретной поездки Советы проявляли готовность принять меня с визитом в Москве с целью подготовки саммита, желая одинакового подхода в сравнении с Пекином. (А поскольку я совершил секретную поездку в Пекин, они хотели, чтобы я совершил секретную поездку и в Москву!) Громыко первым сделал приглашение. О нем было сообщено в письменном виде 1 декабря. Оно также отражало реальную потребность. Встречи на высшем уровне являются заведомо плохим поводом для переговоров. В них самих содержится предельный срок, протокольные рамки, и, если они должны завершиться успехом, любое важное соглашение должно быть разработано заблаговременно. А при организационной структуре нашего правительства я был переговорщиком, который мог бы быть самым решительным.

Никсон согласился в принципе с моим визитом в Москву, но не видел никакой возможности осуществить его и сохранить отношения с Роджерсом. В этом отношении он был совершенно прав. Я разделял его мнение и никогда не настаивал на визите вплоть до самого последнего времени, когда северовьетнамское наступление не обрушилось на нас за семь недель до планируемой встречи на высшем уровне и не привело к тому, что контакт с Брежневым становился настоятельно необходимым. Никсон не пускал Роджерса в Москву почти три года, частично потому, что хотел быть первым самым высокопоставленным американцем, отправившимся туда, частично потому, что со временем он и Роджерс редко обменивались мнениями для выяснения позиций друг друга по тем или иным вопросам. Но послать меня, – если этого не требовали события, – стало бы ненужным нанесением травмы.