banner banner banner
Лавка дурных снов (сборник)
Лавка дурных снов (сборник)
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Лавка дурных снов (сборник)

скачать книгу бесплатно


– Когда пришла телеграмма о Робби, деда не было дома. Ему не сиделось на одном месте, он постоянно куда-то ездил. Вернулся только через полгода. Нет, я никому ничего не сказал. Это был мой секрет. Как Дева Мария, родившая Господу сына, я нес тайну свою в своем сердце. И много думал.

– И к какому пришли заключению?

– Я продолжал ездить на остров смотреть на дюну. Вот ответ на ваш вопрос. Там не было ничего… ничего… и опять ничего. Я уже был готов прекратить проверки и обо всем забыть, но однажды приплыл туда после уроков и увидел еще одно имя, написанное на песке. Выдавленное в песке, если быть точным. И опять – никакой палки поблизости, хотя палку могли зашвырнуть в воду. Питер Элдерсон. Вот что там было написано. Для меня это имя не значило ничего, но через несколько дней… Я забирал почту из почтового ящика в конце подъездной дорожки – это входило в мои обязанности по дому. На обратном пути я обычно просматривал первые полосы газет. А путь от ворот до дома, как вы знаете сами, – это добрая четверть мили. Летом я смотрел еще и спортивный раздел, проверял, как сыграли «Вашингтонские сенаторы», потому что в то время это была ближайшая к нашему Югу команда.

В тот день мое внимание привлек заголовок внизу первой страницы: «МОЙЩИК ОКОН РАЗБИЛСЯ НАСМЕРТЬ». Бедняга мыл окна на третьем этаже Общественной библиотеки в Сарасоте. Мостки обвалились, он упал и разбился. Его звали Питер Элдерсон.

По выражению лица Уэйленда Судья понимает, что тот считает его рассказ либо розыгрышем, либо фантазией не совсем здорового старческого ума. Также Судья понимает, что Уэйленд пьет с удовольствием, и когда подливает ему еще виски, тот не отказывается. На самом деле Судье все равно, верят ему или нет. Просто рассказывать – уже удовольствие.

– Возможно, теперь вам понятно, почему я задумываюсь о том, откуда все это волшебство, – говорит он. – Я знал Робби, и ошибки в его имени были моими ошибками. Но я совершенно не знал того мойщика окон. Как бы там ни было, после этого случая дюна захватила меня целиком. Я начал плавать туда, на остров, чуть ли не каждый день, и продолжаю делать это до сих пор. Да, дюна. Я ее уважаю, я ее опасаюсь, но самое главное – меня к ней тянет. За долгие годы на ней появилось немало имен, и люди, чьи имена возникали на дюне, всегда умирали. Иногда через неделю, иногда через две, но не позже чем через месяц. Я знал некоторых из них, и если я знал их прозвища, то видел на песке прозвище. Однажды, в сороковом, я приплыл туда и увидел на песке надпись: «ГРАМПИ БИЧЕР». Дед умер в Ки-Уэсте через три дня. Сердечный приступ.

Уэйленд произносит голосом человека, потакающего причудам явного, но не опасного психа:

– А вы никогда не пытались вмешаться в… этот процесс? Например, позвонить деду и сказать, чтобы он обратился к врачу?

Бичер качает головой:

– Я не узнал, что это сердечный приступ, пока мы не получили известие от судмедэксперта округа Монро. Это мог быть несчастный случай или даже убийство. Несомненно, у многих были причины ненавидеть моего деда. Он вел дела, скажем так, не совсем честно.

– И все-таки…

– К тому же мне было страшно. Я чувствовал… и сейчас тоже чувствую… словно там, на острове, приоткрылась какая-то дверь. По одну сторону этой двери – мир, который мы называем реальным. По другую – все механизмы Вселенной, занятые работой. Только дурак сунет руку в такой механизм, пытаясь его остановить.

– Судья Бичер, если вам хочется получить официальное утверждение завещания, на вашем месте я бы помалкивал обо всем, что вы сейчас мне рассказали. Вы уверены, что никто не оспорит ваше завещание, но когда речь идет о немалых деньгах, троюродная-пятиюродная родня имеет обыкновение появляться из ниоткуда, словно кролики из шляпы фокусника. И вам известна освященная временем формула: в здравом уме и твердой памяти.

– Я молчал восемьдесят лет, – говорит Бичер, и в его голосе Уэйленд явственно слышит: протест отклоняется. – Никому ни единого слова, до сегодняшнего дня. И, возможно, мне следует повторить, хотя это и так очевидно… все наши беседы строго конфиденциальны.

– Ясно, – говорит Уэйленд. – Я понял.

– В те дни, когда на песке появлялись имена, меня переполняло волнение… какое-то нехорошее возбуждение, нездоровое… но по-настоящему я испугался всего один раз. Испугался до глубины души и плыл обратно домой, словно за мной гнались все черти ада. Рассказать?

– Да, пожалуйста.

Уэйленд отпивает еще глоток виски. Почему бы и нет? У него почасовая оплата.

– Дело было в пятьдесят девятом. Я жил здесь, в «Пойнте». Я жил здесь всегда, кроме нескольких лет в Таллахасси, но об этом лучше не вспоминать… хотя сейчас я понимаю, что моя ненависть к этому заштатному городишке проистекала отчасти – или даже по большей части – из тяги к острову, к дюне. Понимаете, я все время думал о том, что мог упустить. Кого я мог упустить. Способность читать некрологи заранее придает человеку потрясающее ощущение силы. Возможно, вам неприятно такое слышать, и тем не менее.

Итак, пятьдесят девятый. Харви Бичер подвизается в юридической фирме в Сарасоте и живет в «Пеликан-Пойнте». Почти каждый день, если не было дождя, возвращаясь домой с работы, я переодевался в старую одежду и плыл на остров, на разведку перед ужином. В тот день мне пришлось задержаться в конторе, и когда я прибыл на остров, солнце уже садилось, большое и красное, как часто бывает у нас над заливом. Я добрался до дюны и застыл как громом пораженный. Я не мог сдвинуться с места, ноги словно приросли к земле. И это не просто фигура речи.

В тот вечер на дюне было написано не одно имя, а много имен, и в красном свете заката казалось, будто их написали кровью. Они теснились, сплетались, накладывались одно на другое. Буквально вся дюна была покрыта гобеленом имен, сверху донизу. Те, что в самом низу, уже наполовину смыла вода.

Наверное, я закричал. Точно не помню, но кажется, да. Помню только, как паралич отпустил, и я со всех ног бросился к лодке. Пока я развязывал узел, прошла целая вечность, а когда все-таки развязал, толкнул лодку в воду, даже не забравшись в нее. Промок до нитки, и удивительно, как я вообще ее не опрокинул. Хотя в те годы я легко добрался бы до берега вплавь, толкая лодку перед собой. Теперь так уже не получится. Если лодка перевернется сейчас, как говорится, пиши пропало. – Судья улыбается. – К слову о надписях.

– Тогда я советую вам оставаться на суше, во всяком случае, пока завещание не будет нотариально заверено.

Судья Бичер холодно улыбается.

– Не беспокойтесь об этом, сынок, – говорит он и задумчиво смотрит в окно, на залив. – Те имена… они так и стоят у меня перед глазами, втиснутые в эту кроваво-красную дюну. Два дня спустя в Эверглейдсе разбился пассажирский лайнер, летевший в Майами. Весь экипаж и пассажиры погибли. Сто девятнадцать человек. В газете был список пассажиров. Я узнал некоторые имена. Узнал многие имена.

– Вы их видели. Видели эти имена.

– Да. Несколько месяцев после этого я не плавал на остров и поклялся себе, что не поплыву уже никогда. Думается, наркоманы так же клянутся завязать. Но, как любой наркоман, в конечном итоге я дал слабину и возобновил свою пагубную привычку. Ну что ж… Теперь вам понятно, почему я пригласил вас сюда и почему завещание надо было исправить сегодня?

Уэйленд не верит ни единому слову, но, как во всякой фантазии, тут есть своя логика. Ее легко проследить. Судье девяносто; когда-то румяное и цветущее, его лицо стало землистым, некогда твердая походка превратилась в неуверенное старческое шарканье. У него явно сильные боли, он как-то нехорошо похудел.

– Полагаю, сегодня вы увидели на песке свое имя, – говорит Уэйленд.

Судья Бичер испуганно вздрагивает, потом улыбается. Жутковатая улыбка превращает его худое бледное лицо в оскаленный череп.

– О нет, – говорит он. – Не свое.

С мыслями об У.Ф. Харви

Гадкий мальчишка[9 - © Перевод. Т. Покидаева, 2015.]

В жизни столько важных вопросов! Судьба или случай? Рай или ад? Любовь или влечение? Здравый смысл или минутный порыв?

«Beatles» или «Rolling Stones»?

Я всегда выбирал «Stones». «Beatles» сделались чересчур мягкими, когда стали Юпитером в Солнечной системе поп-музыки. (Моя жена говорила, что у сэра Пола Маккартни «глаза старого пса», и это отчасти суммирует мои ощущения.) Но ранние «Beatles»… они играли настоящий, честный рок, и я до сих пор слушаю их старые песни – в основном каверы – с большой любовью. Иногда я даже встаю и немного танцую.

Одной из самых любимых моих композиций у «Beatles» была их перепевка «Гадкого мальчишки» Ларри Уильямса, где Джон Леннон солировал хриплым, напористым голосом. Больше всего мне нравилась строчка: «Давай-ка, веди себя хорошо». В какой-то момент я решил, что хочу написать рассказ о гадком мальчишке, поселившемся по соседству. И это будет не сатанинский отпрыск, не ребенок, одержимый каким-то древним демоном, как в «Изгоняющем дьявола», а просто гадкий мальчишка, гнусный до мозга костей, – зло ради зла, апофеоз всех мелких гаденышей, которые были, есть и будут. Мне он виделся в шортах и бейсболке с пропеллером. Он только и делал, что пакостил всем и каждому, и никогда в жизни не вел себя хорошо.

Из этого образа вырос рассказ о гадком мальчишке, этаком зловредном двойнике Слагго из комиксов о Нэнси. В электронном виде рассказ уже вышел во Франции и Германии, где «Гадкий мальчишка» наверняка входил в репертуар «Beatles» в гамбургском «Звездном клубе». Это первая публикация на английском.

1

Тюрьма располагалась в двадцати милях от ближайшего городишки, на пустынной равнине, продуваемой всеми ветрами. Главное здание являло собой грозный каменный кошмар, возникший посреди чистого поля в начале двадцатого века. С двух сторон из него вырастали бетонные пристройки – тюремные корпуса, которые добавлялись поочередно на протяжении последних сорока пяти лет. В основном они строились на федеральные средства, хлынувшие рекой в годы президентства Никсона и с тех пор не иссякавшие.

На некотором расстоянии от главного корпуса стояло здание поменьше. Заключенные называли его Прививочным корпусом. От него отходил наружный коридор длиной сорок ярдов и шириной двадцать футов, огороженный плотной металлической сеткой: Куриный загон. Каждому из заключенных, содержавшихся в Прививочном корпусе – на тот момент их было семеро, – разрешалось гулять в загоне по два часа ежедневно. Кто-то ходил. Кто-то бегал трусцой. Большинство просто сидели, прислонившись спиной к сетчатому ограждению, и смотрели на небо или на низенький горный кряж, разрезавший равнинный пейзаж в четверти мили к востоку. Иногда там бывало на что посмотреть. Но чаще смотреть было не на что. Почти всегда дул сильный ветер. Три месяца в году в Курином загоне было жарко, как в топке. В остальное время – холодно. Зимой – так и вовсе дубак. Но даже зимой заключенные не отказывались от прогулок. Все-таки там было небо. Птицы. Иной раз олени щипали траву на вершине низеньких гор, свободные и вольные бродить где вздумается.

В центре Прививочного корпуса располагалась облицованная кафелем комната, где стоял стол в форме буквы Y и хранился рудиментарный набор медицинского оборудования. В одной стене было окно, задернутое плотными шторами. Если раздвинуть шторы, за ними открывалось обзорное помещение размером не больше гостиной в типовом пригородном доме, с дюжиной пластиковых стульев для гостей, наблюдавших за Y-образным столом. Табличка на стене гласила: «СОБЛЮДАЙТЕ ТИШИНУ И НЕ ДЕЛАЙТЕ РЕЗКИХ ДВИЖЕНИЙ ВО ВРЕМЯ ПРОЦЕДУРЫ».

В Прививочном корпусе было ровно двенадцать камер. За камерами – караульное помещение для надзирателей. За ним – пост охраны, где шло круглосуточное дежурство. За постом – комната для свиданий, где стена из толстого оргстекла отделяла стол со стороны заключенных от стола со стороны посетителей. Телефонов там не было, общение происходило через круг высверленных в стекле маленьких дырочек, похожих на дырочки микрофона в старых телефонных трубках.

Леонард Брэдли уселся за стол со своей стороны этого канала связи и открыл портфель. Выложил на стол блокнот и ручку. Потом просто сидел и ждал. Когда минутная стрелка у него на часах сделала три полных круга и пошла на четвертый, дверь, ведущая во внутренние помещения Прививочного корпуса, открылась с громким лязгом отодвигаемых задвижек. Брэдли уже знал всех охранников. Сегодня дежурил Макгрегор. Неплохой парень. Он держал Джорджа Халласа за руку повыше локтя. Руки Халласа были свободны, но по полу звенела стальная цепь, сковывавшая лодыжки. Поверх оранжевой тюремной робы на нем был широкий кожаный ремень, и когда Халлас уселся за стол с той стороны стекла, Макгрегор приковал его к спинке стула еще одной стальной цепью, закрепленной на поясе. Он застегнул цепь, подергал ее, проверяя на прочность, и отсалютовал Брэдли двумя пальцами:

– Добрый день, адвокат.

– Добрый день, Макгрегор.

Халлас не произнес ни слова.

– Вы знаете правила, – сказал Макгрегор. – Сегодня время не ограничено. Беседуйте сколько хотите. Ну или сколько сможете выдержать.

– Я знаю.

Обычно общение клиента с адвокатом ограничивалось одним часом. За месяц до предстоящего клиенту похода в комнату с Y-образным столом время увеличивалось до полутора часов, в течение которых адвокат и его все более нервозный партнер в этом вальсе со смертью, санкционированном властями, обсуждали возможные варианты, число которых стремилось к нулю. В последнюю неделю не было никаких ограничений по времени. Правило действовало и для близких родственников, и для адвокатов, но жена Халласа подала на развод сразу после того, как суд признал его виновным, а детей у них не было. Он остался один в целом свете, если не считать Лена Брэдли, однако Халлас не проявлял интереса к многочисленным апелляциям и, как следствие, отсрочкам, которые подавал адвокат.

До сегодняшнего дня.

Он еще с вами заговорит, сказал ему Макгрегор после короткой десятиминутной встречи месяц назад, когда участие Халласа в беседе сводилось к нет, нет и нет.

Когда время подходит, они становятся разговорчивыми. Потому что им страшно. Они забывают о том, как собирались войти в комнату для инъекций с высоко поднятой головой и расправленными плечами. До них потихоньку доходит, что это не кино, это по-настоящему, и смерть близка, и вот тогда они начинают хвататься за любую возможность отменить неизбежное. Или хотя бы отсрочить.

Однако Халлас не производил впечатления человека, которому страшно. Он был таким, как всегда: невысокий мужчина, слегка сутулый, с бледным землистым лицом, редеющими волосами и невыразительными глазами, которые казались нарисованными. Он походил на бухгалтера – им и был в прошлой жизни, – потерявшего интерес к числам, которые раньше казались такими важными.

– Ладно, ребята, приятного вам общения, – сказал Макгрегор и отошел в угол, где стоял стул. Там он уселся, включил свой айпод и заткнул уши музыкой. Однако он не сводил взгляда со своего подопечного и его собеседника. Сквозь мелкие переговорные дырочки не пролез бы и тоненький карандаш, а вот иголка – запросто.

– Что я могу для вас сделать, Джордж?

Халлас ответил не сразу. Он молча разглядывал свои руки, маленькие и слабые с виду, – и не скажешь, что это руки убийцы. Потом он поднял взгляд.

– Вы хороший человек, мистер Брэдли.

Брэдли удивился и не знал, что ответить.

Халлас кивнул, словно Брэдли пытался ему возразить:

– Да. Вы хороший человек. Вы продолжали меня защищать даже после того, как я дал вам понять, что не хочу никаких апелляций и пусть все идет своим чередом. Но вы от меня не отказались. Так поступили бы очень немногие защитники, назначенные судом. Они бы просто пожали плечами, сказав: «Ну как хотите», – и занялись следующим неудачником, которого им подсунут. Но вы не такой. Вы мне рассказывали о шагах, которые думали предпринять, и когда я говорил, что не надо, вы все равно делали, как считали нужным. Если бы не вы, я бы отправился на тот свет еще год назад.

– Не всегда получается так, как нам хочется, Джордж.

Халлас сдержанно улыбнулся.

– Кому, как не мне, это знать. Но было не так уж плохо. В основном из-за Куриного загона. Мне там нравится. Нравится ветер в лицо, даже когда он холодный. Нравится запах травы из прерии, нравится полная луна, когда она видна даже днем. И олени. Да, олени. Иногда они прыгают и бегают друг за другом. Мне это нравится. Иной раз я наблюдаю за ними и смеюсь.

– Жизнь – хорошая штука. И стоит того, чтобы за нее побороться.

– Чья-то другая жизнь – да. Моя – нет. Но я все равно ценю ваши усилия, ценю то, как вы за нее боролись. Я очень признателен, что вы меня не бросаете. Поэтому я расскажу вам все, о чем не стал говорить в суде. И тогда вы поймете, почему я не хотел подавать апелляции… хотя не мог помешать вам подавать их за меня.

– Апелляции, поданные без участия заявителя, не имеют почти никакого веса в суде этого штата. Как и в судах высших инстанций.

– И вы навещаете меня здесь, за что я тоже вам благодарен. Очень немногие проявили бы доброту к осужденному детоубийце, а вы – проявили.

И снова Брэдли не знал, что ответить. За последние десять минут Халлас сказал больше, чем за все их свидания в течение двух лет и десяти месяцев.

– Я не могу вам заплатить, но могу рассказать, почему я убил того ребенка. Вы мне не поверите, но я все равно расскажу. Если вы хотите послушать.

Халлас посмотрел на Брэдли сквозь дырочки в обшарпанном оргстекле и молча улыбнулся.

– А вы хотите послушать, да? Потому что вас смущают некоторые моменты. Прокурора они не смущали, а вас смущают.

– Ну… да, у меня возникали кое-какие вопросы.

– Но я это сделал. Взял револьвер и разрядил весь барабан в того мальчишку. Было много свидетелей, и вы сами знаете, что апелляции только отсрочили бы неизбежное еще года на три – или четыре, или шесть, – даже если бы я не отказывался от участия. Вопросы, которые у вас возникали, меркнут перед безоговорочным фактом предумышленного убийства. Разве не так?

– Мы могли бы заявить об ограниченной вменяемости. – Брэдли подался вперед. – И это еще можно сделать. Еще не поздно, даже теперь. Мы можем попробовать.

– Защита ссылкой на невменяемость редко бывает успешной постфактум, мистер Брэдли.

Он так и не назовет меня Леном, подумал Брэдли. Даже после неполных трех лет. Он пойдет на смерть, называя меня мистером Брэдли.

– «Редко» не значит «никогда», Джордж.

– Да, но я-то не сумасшедший. Я вменяем теперь – и был вменяем тогда. В здравом рассудке, как нельзя более здравом. Вы уверены, что хотите услышать признание, которое я не сделал в суде? Если нет, не обижусь. Но это единственное, что я мог бы вам дать.

– Конечно, хочу, – ответил Брэдли. Он взял ручку, но в итоге не записал ни единого слова. Он только слушал как завороженный, слушал, что с мягким южным акцентом говорил Джордж Халлас.

2

Моя мама, которая никогда в жизни не жаловалась на здоровье, умерла от эмболии сосудов легких через шесть часов после моего рождения. Это было в шестьдесят девятом. Должно быть, какое-то генетическое нарушение, потому что ей было всего двадцать два года. Папа был старше мамы на восемь лет. Он был хорошим человеком и хорошим отцом. Горный инженер по профессии, он работал по большей части на юго-западе, пока мне не исполнилось восемь.

Мы постоянно переезжали с места на место, и вместе с нами ездила домработница. Ее звали Нона Маккарти, и я называл ее мамой Ноной. Она была чернокожей. Наверное, папа с ней спал, хотя когда я приходил к ней в кровать, – а я часто к ней приходил по утрам, – она всегда лежала одна. Меня совершенно не волновало, что она чернокожая. Я даже не знал, что есть какая-то разница. Она относилась ко мне по-доброму, готовила обед и читала сказки на ночь, когда папы не было дома и он не мог почитать мне сам, – и только это имело значение. Да, не самый обычный расклад, и, наверное, где-то подспудно я это понимал, но был вполне счастлив.

В семьдесят седьмом мы переехали на восток, в Талбот, штат Алабама, неподалеку от Бирмингема. Там рядом располагался военный городок, Форт-Джон-Хьюи, но вообще это шахтерский край. Отца пригласили возобновить разработку на шахтах «Удача» – первой, второй и третьей – и привести их в соответствие с природоохранными требованиями, что означало строительство новых вентиляционных отверстий и новой системы удаления пустой породы, чтобы отвалы не загрязняли местные реки.

Мы жили в приятном зеленом предместье, в доме, предоставленном отцу компанией, владевшей шахтами. Маме Ноне там нравилось, потому что отец отдал ей гараж, где обустроил отдельную двухкомнатную квартиру. Как я понимаю, это делалось для того, чтобы не пошли слухи и домыслы. По выходным я помогал ему с ремонтом, подносил доски и подавал инструменты. Это было хорошее время. Мне удалось проучиться два года в одной и той же школе – достаточно долго, чтобы завести друзей и ощутить некоторую стабильность.

В частности, я дружил с одной девочкой, жившей неподалеку. Будь это история в дамском журнале или телесериал, все завершилось бы так: мы с ней поцеловались бы в первый раз в домике на дереве, влюбились друг в друга, а потом вместе пошли бы на выпускной бал. Но этого нам с Марли Джейкобс было не суждено.

Как бы мне ни хотелось верить, что мы останемся в Талботе навсегда, папа этой надежды не поощрял. Он говорил, что нет ничего хуже, чем напрасные детские мечты. Да, возможно, я отучусь в средней школе «Мэри Дей» весь пятый класс, может, даже шестой, но когда-нибудь его работа на шахте «Удача» закончится – удача вся выйдет, – и мы переберемся куда-то еще. Обратно в Техас или Нью-Мексико, в Западную Виргинию или Кентукки. Я с этим смирился, и мама Нона тоже. Папа был боссом, но боссом очень хорошим, и он нас любил. Это лишь мое мнение, но я считаю, что отец делал все правильно.

Вторая сложность касалась самой Марли. Она была… ну, теперь-то таких называют детьми с особенностями развития, но в те времена наши соседи называли ее слабой на голову. Вы, мистер Брэдли, наверное, считаете, что это жестоко, но сейчас, уже задним числом, мне думается, что в этом был свой резон. И даже некая поэтичность. Именно таким она видела мир: шатким и хрупким, размытым и мягким. Иногда… на самом деле довольно часто… так даже лучше. Опять же, это лишь мое мнение.

Мы с Марли познакомились в третьем классе, учились вместе, но ей было уже одиннадцать. На следующий год мы оба перешли в четвертый, хотя ее перевели только по той причине, что иначе пришлось бы оставить на второй год. В то время так часто делалось в небольших городках. Но Марли не была деревенской дурочкой. Она худо-бедно умела читать, знала сложение, решала простые примеры, а вот вычитание ей не давалось. Я пытался ей объяснить всякими разными способами, какие знал сам, но она, хоть убей, не могла это усвоить.

Мы не целовались в домике на дереве – мы вообще ни разу не целовались, – но всегда держались за руки утром по дороге в школу и по дороге домой после уроков. Наверное, со стороны это смотрелось смешно. Я был мелким и худосочным, а она была крупной девочкой, выше меня на четыре дюйма, и у нее уже росла грудь. Это она захотела держаться за руки, не я, но я не возражал. И меня совершенно не волновало, что она была слабой на голову. Возможно, со временем я бы напрягся по этому поводу, но мне было всего девять лет, когда ее не стало, а в этом возрасте дети еще легко принимают многое из того, что творится вокруг. Думаю, это благословенная невинность. Если бы все люди были слегка слабы на голову, как по-вашему, в мире существовали бы войны? Хрена с два.

Если бы мы жили на полмили дальше от школы, то ездили бы на автобусе. Но мы жили рядом – примерно шесть или восемь кварталов – и ходили пешком. Мама Нона вручала мне пакет с завтраком, приглаживала мой вихор, говорила: «Веди себя хорошо, Джордж», – и провожала до двери. Марли ждала меня на крыльце своего дома, одетая в платье или юбку и кофту, прическа – два хвостика с ленточками, в руках – коробка для завтраков. Эта коробка до сих пор стоит у меня перед глазами. На ней был портрет Стива Остина из сериала «Человек на шесть миллионов долларов». Ее мама говорила мне: «Привет, Джордж», – и я отвечал: «Доброе утро, миссис Джейкобс», – и она произносила: «Ладно, детишки, ведите себя хорошо», – а Марли ей отвечала: «Да, мама», – потом брала меня за руку, и мы шли в школу. Первые два-три квартала мы шли одни, а потом на нашу улицу выходили другие ребята, которые жили в предместье Рудольф. Там жило много семей военных, потому что жилье было дешевым, а Форт-Джон-Хьюи располагался всего в пяти милях к северу по шоссе номер 78.

Наверное, зрелище было и вправду дурацким – мелкий шкет с пакетом для завтраков идет за ручку с каланчой, стучащей коробкой со Стивом Остином по своей сбитой коленке в засохших струпьях, – но не помню, чтобы нас дразнили или чтобы над нами смеялись. Наверное, иногда все же смеялись, дети есть дети, но это точно были не издевательства, а просто беззлобные насмешки. Чаще всего мальчишки кричали мне: «Привет, Джордж, давай после школы сыграем в бейсбол», – а девочки здоровались с Марли: «Привет, красивые у тебя бантики». Я не помню, чтобы кто-то нас обижал. Пока не появился тот гадкий мальчишка.

Однажды после уроков я ждал Марли на школьном дворе, а она все не выходила и не выходила. Дело было вскоре после моего дня рождения, когда мне исполнилось девять. Я хорошо это помню, поскольку у меня была с собой ракетка с мячиком на резинке. Мама Нона подарила мне эту ракетку, но хватило ее ненадолго – я влупил по мячу слишком сильно, и резинка порвалась, – однако в тот день она у меня была, и я с ней играл, пока ждал Марли. Меня никто не заставлял ее ждать, я сам так решил.

Наконец она вышла из школы – в слезах. Ее лицо покраснело, нос распух, из него текло в три ручья. Я спросил, что случилось, и она сказала, что не может найти свою коробку для завтраков. Как обычно, она все съела и вернула коробку на полку в раздевалке, поставила рядом с розовой коробкой Кэти Морс, но после уроков она пропала. Ее украли, сказала Марли.

Нет, сказал я, наверное, кто-то ее переставил, и завтра она найдется. Хватит реветь, стой спокойно. Надо вытереть сопли.

Когда я выходил из дома, мама Нона всегда проверяла, чтобы у меня был с собой носовой платок, но я вытирал нос рукавом, как остальные мальчишки, ведь только девчонки и хлюпики пользуются носовыми платками, и вообще это не по-мужски. Так что платок был совсем чистым, даже ни разу не развернутым, когда я вынул его из кармана и вытер нос Марли. Она перестала реветь, улыбнулась и сказала, что ей щекотно. Потом взяла меня за руку, и мы пошли домой. Как обычно, она болтала без умолку. Но я был не против. По крайней мере, она забыла про свою коробку.

Вскоре все остальные ребята, которые жили в Рудольфе, свернули на улицу, что вела к их предместью, и пропали из виду, хотя до нас доносились их голоса и смех. Марли все щебетала и щебетала – обо всем, что приходило ей в голову. Я особо не вслушивался, иногда вставлял «да», «угу» или «да ладно», а думал совсем о другом: вот приду я сейчас домой, сразу переоденусь в старые вельветовые штаны, и если у мамы Ноны нет для меня никаких поручений, возьму свою бейсбольную перчатку и побегу на спортплощадку на Оук-стрит, где каждый день проходили дворовые матчи, до самого вечера, пока мамы не загоняли детей домой ужинать.

И вдруг мы услышали, как кто-то кричит нам с другой стороны Скул-стрит. Кричит вроде бы человеческим голосом, только больше похожим на ослиный рев:

– ДЖОРДЖ И МАРЛИ НА ВЕТКЕ! ЦЕ-ЛУ-ЮТ-СЯ!

Мы остановились. На той стороне, рядом с кустом черемухи, стоял мальчишка. Я никогда раньше его не видел, ни в школе, ни где-то еще. Ростом не больше четырех с половиной футов, коренастый, слегка полноватый. В серых шортах до колен и полосатом зелено-оранжевом свитере, обтягивавшем круглый живот и грудь. На голове – совершенно дурацкая бейсболка с пластмассовым пропеллером на макушке.