banner banner banner
Возлюбленная псу. Полное собрание сочинений
Возлюбленная псу. Полное собрание сочинений
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Возлюбленная псу. Полное собрание сочинений

скачать книгу бесплатно

Собаке молвит: потерпи,
Пока настанет миг желанный
Зажечь огонь в твоей степи?
Мы, люди, неизменно верим:
Удастся нам когда-нибудь
Свое общение со зверем
Узлом незыблемым сомкнуть.

И Пес с тех пор призыву внемлет,
Ему упреки не страшны —
Он, сильный, мира не приемлет
И ждет торжественной весны.
О прелести иной свободы
Поют земные голоса…
Да восхвалятся злые годы
Полузадушенного Пса!

Пожалуй, он узнает что-то,
Вникая в смысл игры ветвей,
Вперяя взор в туман болота
Над бедной родиной своей.
Но повстречалась с Псом нежданно
Жена – сильнейшая из жен,
И кончилось свиданье странно,
И этим мир был удивлен.

«Уйди! – она сказала глухо, —
И повинуйся только мне»,
И вмиг дала ногою в ухо,
Махнула камнем по спине…
Не сдался Пес, его свирепость
Решила женщины судьбу,
Звериная вернулась крепость,
Он смело ринулся в борьбу.

Вцепился он, что было мочи,
И вбок отчаянно рванул,
И женщину, исчадье ночи,
Клыками насмерть полоснул.
И над ее холодным трупом
Печальный Пес протяжно взвыл
И, быстро скрывшись за уступом,
Помчался в лес таким, как был.

И с той поры годы проходят,
Сияет лунный лик вдали,
И Пес в тоске мятежной бродит
И ждет чего-то от земли;
Но там, где зло вполне уснуло,
Где тихо, сонно и светло —
Собачьим духом шибануло,
То, значит, псиной понесло…

Что зверь, конечно, зол – мы знаем:
Он не пленялся красотой,
Ему могила мнится раем,
А жизнь – неконченной мечтой.
Больная мысль, живое слово,
Желаний всплеск, игра души —
Конечно, нам уже не новы:
Мы знали многое в тиши!

О как туманны сказки эти!
Они, быть может, не про нас:
О том, чего и нет на свете,
Они поют в вечерний час.
Мелькнут века, погаснут своды,
Рассеется ночей краса,
Но восхвалятся злые годы
Ее возлюбленного – Пса!

Но, мысленно покинув все мирское, утонув в волнах музыки слов, Тальский не заметил, как подъехал к берегу реки, где корчма манила теплом и своим немолчным гулом. Войдя в нее, он действительно заметил сонмище мужиков. С озверевшим видом, нелепо размахивая руками, они горланили солдатские и иные частушки, и рев их бился, подобно пойманному льву, о вспотевшие окна. Пролетали слова:

Ах, мой милый, мой хороший,
Ты купи мине калоши,
А в калошах буква «ять» —
Я приду к тебе опять…

Случайно зашедший охотник, пьяный, как и другие, целился из ружья в зеленую лампу; его собака, ошпаренная чьим-то грязным кипятком, выла у последней грани безысходности. Кое-где, скинув пиджаки, дрались, и зубы выбивали мелкую и быструю дробь сорвавшейся злости. Молодой парень, будто бы только что сошедший с лубочной картинки, плакал о

жизни загубленной,
где образ возлюбленной,
образ возлюбленной – Вечности —
с яркой улыбкой на милых устах…

И над воем и испарениями человеческой толпы лежало угарное, беспросветное похмелье, похожее в углах комнаты на черную, жуткую бездну. Не было ни рассудка, ни воспоминанья о голодных миллионах, только залихватское веселье, пьяный разгул кабацкого вина. Многие хотели уйти домой, но спотыкались на дороге и падали на девственный, звенящий снег, и оставались беспомощно лежать, покинутые Богом и людьми, причем некоторых из них сильно и отвратительно тошнило.

Тальский позвал уже нализавшегося кучера и поехал дальше. Пути конца не было, и мороз обнял, покорил его своим царственным, неумолимым величием. Легли поля, снежно-синие и жуткие в своей неприступности. Где-то завыл волк, и адская его гамма кончалась рычанием столь низким, что ее не мог слышать никто, только сам зверь, чей слух воспринимал недоступные человеческому уху колебания ниже 32 в секунду. Быстрый заяц, словно легкий, играющий дух этих окрестных мест, промелькнул по снегу и скрылся в туманной дали. Взошла на высоты луна в лучистом ореоле идеальности своей и тихо и нежно лила серебристое сияние на землю, убаюканную кротким и странным сном. Стояло полное безветрие, и голубоватый эфир застыл, ложась пеленой, как могильным саваном, на пустоту времен, давным-давно отошедших в вечность. Мороз все возрастал, украдкой заползал к телу Тальского и ледяными, болезненными поцелуями навевал грезы о заколдованных краях, где замки изо льда, как воздушные замки грезы, где сказочное богатство непотухающих драгоценных камней рассыпано Всевластной Предвечной Рукой. И в инее на одиноких деревьях, в дыханьи, замерзавшем на губах, – струились переливы фантастических, неземных красок и невиданных доселе огней.

Надвигалась смерть, невидимкой парящая в туманной дали. Не хотелось ничего, и далекая жизнь казалась ненужной, бесцельной и до смешного маленькой. Грань была перейдена. Жаждалось лишь уснуть без движенья, мирно покоиться на груди Матери-Природы, что светла, и любит, и убьет, – и сном без видений забыться, чтобы, может быть, встать в Мае, в фиолетовом счастье бесконечно радостной встречи.

Тальскому порой хотелось выскочить из саней, побежать по дороге, разогреться, но тело не двигалось. Было хорошо и уютно, как в теплой ванне. Он знал, что замерзает. Вечность ли, мгновенье промелькнули, но лошади въехали в лес и на длинном подъеме пошли шагом.

Этот лес был предпоследней стадией его пути. В ширину тянулся он десяток верст, за ним был Дженкинский Уют, где жизнь, и вечный свет, и, быть может, Елена Николаевна…

Лес был величественен. Отблески лунных лучей играли на белом покрове опущенных ветвей, под которыми притаилась фиолетовая печаль. Никогда человеческая рука не уничтожала царственных, могучих деревьев. Они стояли извечно, горе подъяв алтарь увенчанных глав. Немногочисленные люди, жившие на окраинах, хранили его печать, и были молчаливы и сильны, как лес. А в глубину никакое человеческое существо никогда не заходило – там была вечно-дремотная тайна Царицы-Природы, единственный на земле совершенный уют. Простирались бездонные топи, усеянные обманчивым покровом неизменно-зеленых растений, окаймленные повергнутыми, полусгнившими вековыми стволами, над которыми чаща молодых побегов сплелась в неисследованную и для птиц чащу. Летними вечерами одни лишь мошки вились столбом, сверкая радужными отливами на затерявшемся луче далекого и недоступного солнца, да над экстазом природы носился нежный и пьяный аромат невиданных цветов, словно взлеты снежно-белых ангельских крыл. Была опущенной завеса, и шепот роскошного земного сладострастия порой долетал через пространства в людские дома, будто причудливая игра потустороннего колокольного звона. Но люди не оскверняли своим дыханьем пышное величье чертогов, и красота без конца и без краю вечно цвела неземными богатствами, сокровищами иного, лучшего мира, намеками нетленных и вечно-рождающихся чудес. И плавилась Матерь Природа в нежном и жарком томленье своей страсти, и вечно-влюбленной отдавалась Великому Богу.

Зимой все тонуло в дремоте ожидания, и бледнопуховый покров Ее снегов стлался легкой пеленой на застывшую земную грудь, в которой на глубине зарождались тайны. И очарованный лес, онемевший от грусти, беззвучно ронял алмазные слезинки.

По другой стороне реки, через которую мостами перекидывались сраженные великаны-деревья, было царство зверей и птиц, так заметное зимой по бесчисленным следам и дорожкам, проложенным лесными обитателями; а их было много. Млекопитающие ли, птицы ли, страшны были они. И Медведь, и Волк, и Орел, и Филин, и Lunx, и Alces, и Lepus, и Accipiter, и Urogallus, и Corvus[1 - Рысь, лось, заяц, ястреб, глухарь, ворон (лат.). – Примеч. сост.]…

Держалось упорное предание, что когда-то окрестные люди пошли на них войной, и, вконец разбитые, погибли все до одного под их клыками, лапами и клювами. И все осталось по-прежнему, как этого требовали незыблемые законы Матери-Природы, и на самой грани леса, на опасном болоте, что отделяло таковой от необозримых человеческих пажитей, опять воцарились охрипшие Выпи, своими клювами до кости разбивавшие сквозь сапоги ноги безрассудным охотникам, желающим их взять.

Для чад своих, зверей и птиц, Природа не жалела лучших богатств. Были даны и дремучие чащи-логова, и кустарники, шептавшие какую-то сказку, и луга, летом испещренные мириадами желтеньких цветочков, и глубокие озера, где в светлые ночи шум пролетавших уток был подобен раскатам грома. Охотникам, очарованным неисчислимостью дичи, случалось быть свидетелями страшных нападений хищников на мирных, кормящихся животных, после которых разбросанно валялись клочья шерсти, да окровавленные ноги. Но так как людей, живших в этой части Дженкинского леса, было очень мало, количество тех и других животных никогда не уменьшалось. Было во всем мудрое величие Матери-Природы. Иногда какой-нибудь беспокойный зверь, влекомый манящими вестями о богатстве людского скота, забегал в ближние деревни, откуда обыкновенно уже не возвращался, сраженный могуществом людских ружей и кинжалов. Но по другую сторону реки, в лесную глубину, где местами не было и крошечных насекомых, в абсолютном экстазе растительного царства – из всех живых существ бывал один только старый белый Волк, всем волкам Волк. Был он велик, и много испытал он в жизни своей. И заряд адским бичом врезывался в его стальные мышцы, и быстрые, как буря, борзые, настигали его и, облепивши тучей, валили на землю, потеряв при этом многих товарищей своих, и в схватках с сильными Дженкинского леса получал он не одну глубокую и кровоточащую рану. Все переживал старый Волк, несчастья забывались, раны зализывались, и снова он, могущественный и грозный, носился по обоим берегам. Свиреп он был беспредельно, и злой была его месть. Люди, потерявшие надежду его убить, передавали друг другу его великолепные подвиги, причем инстинктивно и боязливо глядели в окна низких домов и хватались за ружья и ножи. Было известно, что когда-то, глубокой зимой, он на малопроезжей дороге настиг смельчака охотника, бывшего верхом, и, выскочив из чащи, свалил коня, вцепившись ему в горло, причем всадник был так перепуган внезапным появлением громадного белого зверя, что на время потерял способность речи. Но когда она вернулась, он произносил ужаснейшие, кощунственные проклятия. Исчезновение многих собак и штук скота было делом Волка. В последнее время окрестные борзые, узнав несокрушимую силу его клыков, подобно стальным щипцам, вырывавших куски мяса, уже не подступали к нему, но, науськанные охотниками, пугливо кидались в сторону, когда, рыча, он косился на них. В стае себе подобных он всегда первым настигал оленя и сразу валил его на землю. Все звери боялись Волка, даже старые медведи, могущие померяться с ним силой, но не обладавшие ни его выносливостью, ни злобой, ни отвагой. Бег его бывал вихря быстрей, и лясканье белых зубов уподоблялось выстрелу. Сцепившись как-то с борзой пасть в пасть, он с первой хватки переломал ей челюсть. Несколько зим тому назад он спарился с лучшей волчицей своей стаи, но вскоре разгрызся с ней из-за куска добычи и задавил ее, держа ее зубами за горло до тех пор, пока не прекратилось в ней дыхание. Но другой подруги найти не мог и жил он одинок, печален и страшен. Да! таков был Волк, всем волкам Волк.

Тальский знал тайны Дженкинского леса и, проезжая его ширину, боялся встретить Волка так, чтоб тот лицо его мог видеть. Рождалось сознанье, что уют недалеко. И огромными усилиями воли тело боролось с морозом. Оно так жаждало теплой ванны и милого, спокойного отдыха.

Мелькнули первые огни, и вскоре зарево Дженкини расцвело перед глазами очарованного Тальского. Дорога сделалась великолепной, и лошади, почувствовавшие это, пошли вскачь. Улицы были пустынны, и лишь золотая луна лила свое нежное сияние на белые стены людских домов, да ряд бессонных фонарей казался ожерельем из бриллиантов на груди Матери-Природы. Легкой тенью, пугливо крадучись, мелькнула кошка, в пустынном саду хохотала сова, да на вершине храма, утопающего в голубом эфире этой ночи, звучал тихий и нежный свист, словно призыв малюток-карликов в роскошные страны красавицы-зимы.

Тальский подъехал к столь хорошо знакомому собственному особняку, где серая и добрая старушка, когда-то носившая его на руках, уже приготовилась к его приезду. Она любила его, словно родное дитя, и в долгие вечера нашептывала ему сказки Дженкинского уюта, зная, что он всю свою роскошную жизнь будет стоять на страже старинных заветов, как доблестный и сильный рыцарь.

И целовала его со слезами, и приняла безропотно заботы повседневности, и вскоре Тальский, разметавшись на пуховой постели, грезил о том, что не проходит и чего никогда не было. И рождающийся свет голубоватого дня чуть брезжил, играя на контурах заломленных рук.

А до следующего вечера Тальский, полуодетый, перелистывал милые книги, по которым он так соскучился, тихо напевая старинные песни. Когда же откуда-то вновь появились сумерки, он вышел на улицы Дженкинского Уюта, над которыми легла фиолетовая печаль. Но люди не знали ее, они блуждали, привлекаемые яркими огнями магазинов и ослепительным до слез видом своих женщин. Тальский, почему-то отдавшись своему любимому чувству – возмущению, шикарный до невозможного, прислушивался к биению людских жизней. Вдруг он встретил Зинаиду Дорн в черном платье и таком же платке и сразу, равно как и все находящиеся вблизи, понял, что, несмотря на свою бархатную шубу, она страшно похожа на некое женское существо, порой презираемое, порой желанное, но всегда готовое к утолению чьей-то страсти. Стало жутко при мысли, что у кого-нибудь могут оказаться нахальство на губах и деньги в бумажнике. То и другое было у Тальского, и сам он, пожелавший мастерски сыграть тайную и жалкую роль, пошел за Зиной, придав себе самому безучастно-фланерский вид. Дорн, будто бы ни о чем не догадывающаяся, стала подниматься в гору по улице, носящей название какой-то иностранной религии. Здесь людей было меньше. Миновав длинный ряд домов сомнительной архитектуры, они приблизились к аристократичнейшей части Дженкини, где не было ни магазинов, ни мелькания карет и автомобилей, лишь властно царила печать денежного могущества. Уходящие ввысь здания поражали мраморной облицовкой, громадными окнами и великолепной тишиной. Улицы, ровные и широкие, кое-где испещренные блюстителями порядка, тонули в нежном полумраке фонарей.

Когда же луна, золотая луна, выглянула из-за экзотических фигур на крыше причудливого особняка, принадлежавшего какому-то инженеру, больному и талантливейшему человеку, – Тальский пошел рядом с Зиной. Он ничего не мог сказать и лишь прислушивался к биению жизни уюта, что из вина, любви и преступлений бросал вызов спокойному зимнему небу.

Улицы носили женские имена и оттого они казались заманчивее и печальнее. За окнами проплывали неверные силуэты теней. Был синий час. Вероятно, чьи-то заломленные руки молили о безбрежном счастье, уста лепетали бесцельно-прекрасные слова, но Тальский этого не знал. Были лед, полумрак и тишина на улице, называемой Виноградной. Неизвестно, отчего носила она такое название; некоторые думали, что на ней есть виноградники, другие упоминали о богатейшем, недавно скончавшемся купце Виноградове. С одной стороны высились роскошные дома, с другой тянулся сад, теперь пустынный, за которым были обрыв и последняя грань Дженкинского Уюта. Царила тишина, торжественная и печальная. Тальский и Зина сели на скамейку у вычурной решетки парка. Под ногами звенел лед, и скользили их зеленые ботинки. Изредка проходил закутанный сторож, за домами, где-то, чуть слышно проносился свист далекого паровоза, и снова все тонуло в безмолвной и нежной дреме. Мелькнули часы, луна стала над улицей, словно дева, совершенная в своей красоте и поэтому не стыдящаяся своей наготы. Прокричал первый полуночный петух, ему в ответ запели другие, пронзительно завопил кот, раздираемый громадными ночными собаками… Одна из них прибежала к Тальскому и боязливо остановилась перед ним. Тот прошептал заклинание, (а он знал такое слово), и вскоре пес, именуемый Пуфиком, помахал хвостом, потерся у ног и скрылся в туманной и застывшей дали.

Мороз усиливался. Чтобы согреть свою руку, Тальский вложил ее в муфту Зины и, встретившись там с ее рукой, долгим и страстным пожатием удержал ее в своей. Стало понятно без слов, и нежное объятие сковало их влюбленными в тайны Дженкинского Уюта. Тело Зины, окутанной шелками и бархатной шубой, казалось его апофеозом. Она была прекрасна, как ночь.

Так было их трое: Зина и Тальский. И сидели они всю ночь напролет, безмолвно сгорая в страшной, нечеловеческой тоске. И со стеклянно-играющим звоном падали на лед безвозвратные минуты…

На рассвете они расстались, целуя друг другу глаза, наполненные слезами о том, что не проходит, и чего никогда не было; затем, шатаясь, ушли разными путями. Пес, именуемый Пуфиком, поплелся за Зиной.

II. Жизнь, эта вечная жизнь!

1908

Когда Тальскому предстала ломка старых понятий и идеалов, он почувствовал, что связывающие его с прошедшим воспоминания потеряли всякий смысл и лопнули брызгами раздувшегося мыльного пузыря.

Быть может, он любил одну женщину, но она умерла от воспаления левого легкого, и ее любовь его теперь грела, как огонек папиросы за версту.

И ему стало скучно, страшно скучно…

Он пошел на берег озера; оно было синее, как мысли поэта, и глубокое до невозможного.

У берега сидело три волка. Они ели зайца. Матери не было, она умерла за год до их рождения, испугавшись декадентской луны.

Но, поссорившись из-за ног замученного зверька, они перегрызлись и съели друг друга так, что от них остались только хвостики. Двое были – белые, а третий – как снег.

А их тени жалобно выли по уходящей жизни и ее вечному наслаждению.

Далее на берегу совершались сцены из народного быта. Мужики пили водку, скверно ругая ободранных ребятишек, которые, пообедавши, ели хлеб.

Сибемольную ноту выводил кулик на песчаной отмели, и рядами лежали недвижные и холодные, как северные женщины, раковины.

Жизнь, эта вечная жизнь!

Стоги сена, люди, назойливые вороны. Но вдруг с вершины спустился орел. Его глаза – пламень, его сила – сила бури, его размах крыльев 232 сант.

Он сел на копну, похожий на другую, и задумчиво глядел вдаль. Увидев это, люди вскрикнули и побежали им полюбоваться.

Но царь крылатых сидел задумчивый и грустный. Когда же ему надоели людские дрязги, он поднялся и улетел туда, где нет ничего, кроме света и пространства.

Таким быть должен поэт! – подумал Тальский и выстрелил себе в висок. И ему показалось, что прошла боль сознания, и его дух полетел вслед за орлом. Но он не умер, только волосы были обожжены. Когда же он очнулся, у берега длился бал.

Все уже носили ту искру танцев, что делает ненужной изысканность туалетов, забывая, что подобное наслаждение всегда доступно за 720 рублей, собранных вскладчину.

Тальский пошел туда, чтобы встретить ту, к которой начинал чувствовать тоску, неизъяснимо щемящую зубную боль в сердце.

Они безмолвно сели у берега. Она выше, он у ее ног, бесконечно считая 25 пуговиц на ее зелененьких ботиночках, прислушиваясь к звукам оркестра, который теперь с беззастенчиво-залихватским нахальством жарил китаянку:

1 3 5 8 7 6 5 3 1

5 4? 5 6 5 4? 5 6 5 4 3 5 2

5 6 7 6 7 6 6 5 8 6 5 4 3 2 1…

Зеленые ботинки… ты будешь спать 100 лет, но все же ты станешь для меня вторым идеалом, невысказанным сном бесконечности. А я… я пойду в широкий мир, в безбрежное пространство, моя жизнь – это любовь никогда не меркнувших звезд, но все же я вернусь, вернусь, вернусь опять после длинного ряда столетий, чтоб лечь, уснуть навек в сырой земле-матери…

Я тебя люблю, угасшие желания, померкшие цветы, я тебе дам столько золота, сколько ты весишь. Но не плачь, ради Бога, ради меня, ради 76164 руб. 48 коп.

Они встали, ушли и встретили труп коня.

– Милая, помнишь у Бодлэра? И ты, которую я люблю больше жизни, а жизнь я ни в грош не ставлю, будешь такою же роскошною падалью в сияющем цветами лугу!

– Виноват, мне кажется странным, что Вы говорите: труп, – кокетливо протянула спутница Тальского, Зинаида Дорн, – ведь мне мамаша сегодня купила 31 пару зеленых чулок.

– А в таком случае извините, тем более, что вы сегодня прекрасны, как 17-летняя роза.

– Послушайте, вы декадент?

– О нет, если бы я вас назвал красивым признаком невозможного, тогда дело другое.

Идут, он упал.

– Ах, Боже мой, вы испугались?

– Нет, меня эта барышня немножко толкнула.

– Ага, это дело другое.

А между тем гроза надвигалась. Все знали, что будет скандал. Все чувствовали это и боялись висящего в воздухе скандала. Но он разразился именно там, где меньше всего

его ожидали.

Какой-то серый в клеточках студент девять раз подряд поцеловал свою даму, назвав ее красивой и страстной змеей. Появился вскоре на своих бесшумных ботинках хозяин.

– Кто вам позволил ругаться?