скачать книгу бесплатно
Белый, белый снег
Елена Хисматулина
Книга «Белый, белый снег» – сборник повестей, написанных в жанре современной прозы. В каждой из них – судьба человека в скрещении и переплетении судеб поколения, в густом замесе счастья, горя, любви и потерь. Для проявления портретов своих героев автор использует особый холст – чистый белый снег. И это тоже герой – особенный, гуляющий и разносимый ветром сразу по трем повестям.
Белый, белый снег
Елена Хисматулина
Все персонажи являются вымышленными. Любое совпадение с реально живущими или жившими людьми случайно.
© Елена Хисматулина, 2017
ISBN 978-5-4490-1370-5
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Предисловие
Новая книга – это новый опыт, попытка не только вокруг себя, но прежде всего в самом себе найти что-то необычное, преодолеть зашоренность мышления, найти неизбитые образы и ассоциации, вывернуть наизнанку собственное сознание. Самое сложное – найти идею, поймать ее ускользающий хвост, схватиться и лететь следом, не отпуская.
Капризная, взбалмошная, непредсказуемая и непостоянная госпожа Идея. Сколько переживаний, внутренних споров и разочарований на ее счету. Сколько разорванных страниц и дней полного безверия в себя. Она не щадит, не сочувствует, не утешает. Она не терпит слез, играет жестоко, с вызовом, проверяет на прочность и состоятельность. Но если вдруг случается ей проявить благосклонность… абзацы начинают строиться сами собой, слова громоздятся и перебивают друг друга, листы полнятся и рождают нечто новое.
Когда задумывалась книга «Белый, белый снег», первая повесть уже была написана и даже вышла в составе сборника «Не про меня, но обо мне». Но она «вскочила» туда случайно, как в последний вагон уходящего поезда. У повести предполагалась своя судьба и свое окружение, потому что у нее есть свой особенный герой, гуляющий и разносимый ветром сразу по трем повестям.
Снег – белый-белый, всего-навсего белый… Первый – пушистый и застенчивый. Декабрьский – особенный – искрящийся и праздничный. Бывает колкий, царапающий и обжигающий, но чаще – кружевной, мягкий, вальсирующий. Всегда такой разный, он существует фоном, декорацией, создает не ситуацию, а лишь ее отблеск – настроение или атмосферу. Может быть, именно поэтому называется атмосферным явлением?
Но лишь иногда, когда это особенно важно, снег выходит на авансцену, исполняет свою звездную роль, точностью и чистотой игры проявляя значимое, полутонами передавая осмысленность и глубину…
Белый, белый снег
Novotel – клочок земли меж небесных трасс, временный приют для аэробродяг, отель, затертый аэропортами Шереметьево-2 и Шереметьево-1. Я никогда не узнала бы о его существовании, если бы не отмененный рейс из Екатеринбурга, семь долгих часов скитания по аэровокзалу, двухчасовой перелет до Шереметьево-1 в надежде успеть, еще успеть на самолет до Рима. Но чуда не случилось. Февральский ветер унес аэробус в столицу Италии, а уставшая от пассажиров и их проблем администратор выдала мне направление в Novotel:
– Отдохнете ночь, поспите, а утром есть рейс на шесть десять. В билетах отметку я сделала.
«Знали бы вы, как хотелось мне еще сегодня вдохнуть весенний запах Рима! Там тоже февраль, но февраль с цветами на улицах, с долго затухающими фонарями, с фланирующей публикой и общим настроением тепла и отдыха. Как хотелось без проблем преодолеть это расстояние между зимой и весной, оставить позади все, что напоминает о снеге и морозе, ненадолго выпорхнуть из собственной жизни в чужую, праздничную и манящую», – подумала я, но так ничего и не сказала несчастной администраторше. Взяла билет, протиснулась в автобус с замерзшими от февральской стужи волнами на борту и через полчаса оказалась в Novotel.
Небольшой номер, вполне приемлемый для одной случайной ночевки, шикарный по сравнению с перспективой ожидания утреннего рейса в зале Шереметьево-2, но абсолютно равнодушный и безликий, если рассматривать его для длительного пребывания. По счастью, мой вариант был первым и предлагаемая ночная трапеза вкупе с коротким ночлегом воспринималась как вполне уместное проявление формального гостеприимства.
Есть, в общем-то, не хотелось, но никому, даже мне самой, не было до этого дела. Я не задумываясь двигалась по свыше предписанному маршруту: бросила чемодан в номере, умылась с дороги, взяла талон в кафе и присела за столик. Официантка привычными жестами сервировала для меня ужин. Корзинка с мягким хлебом, запахи ароматного чая, омлета, огурцов в салате. Я, наверное, очень устала, потому что вся обстановка втянула меня, вобрала в себя, и во мне не достало воли противиться предложенному комфорту. После двух чашек чая веки потяжелели, глаза потеряли фокус и стали слипаться, не дожидаясь отбоя. Мне пришлось пересилить себя, вынырнуть из кресла и подняться на четвертый этаж. Видимо, я сделала это и завела часы, прежде чем укрылась с головой и провалилась в сон.
Утром бешено заверещал будильник, одновременно с ним зазвонил телефон. Я вскочила, но сердце, казалось, вскочило еще раньше и испуганно металось внутри меня, спасаясь от дребезжащего будильника и телефона.
– Вы просили разбудить пораньше, но должна вам сообщить, что рейс задерживается по метеоусловиям. Разбудить вас за два часа до рейса?
– Нет, я уже вряд ли усну. Спасибо.
– Тогда спускайтесь на завтрак. Сегодня несколько горячих блюд на выбор, свежая выпечка, фрукты, – девушка была профессионально любезна.
– А рейс? Что там с метеоусловиями?
– Снегопад. Вы не смотрели в окно?
– Нет, сейчас посмотрю, спасибо…
За окном был не снегопад. За окном был сплошной снег, один только снег и ничего больше. В плотной дымке медленно двигались огни. Я поняла, что рядом проходит дорога, но ее направление только угадывалось. Машины с трудом продирались сквозь снежную пелену. Выбирать, видимо, не приходилось – в отличие от меня им просто надо было выполнять свою работу, даже в снегопад.
Спустилась на первый этаж. Кафе почти пустое – люди смирились с неизбежностью задержки рейсов и досыпали ровно столько, сколько могли позволить сегодня обстоятельства. Я налила кофе, добавила сливок, взяла теплый круассан и грушевое желе. Не везет мне, катастрофически не везет. Опаздываю почти на сутки, и никто не вернет мне этот безвозвратно пропавший день…
* * *
– Только однажды, очень много лет назад, я слышал о подобном снегопаде. Слышал и представил его себе настолько живо и явственно, будто наблюдал сам. Я и наблюдал его, только в своем воображении. Он был именно таким, как сегодня. Потом с годами мне стало казаться, что давние неясные впечатления объединяются с безудержной фантазией, чтобы восполнить свои пробелы, и надумывают нечто несуществующее, химерное, несотворимое. Оказывается, бывает такое наяву, – мужчина сидел вполоборота ко мне, говорил будто сам с собой, но что-то подсказывало, что я уже приглашена участвовать в беседе.
– Да, такое редко встречается. Но обычно крупным белым хлопьям нужен простор, чтобы кружиться, вьюжить, терять голову, опускаясь на землю. А этим тесно, настолько тесно, что они не расправляют свои юбки, манжеты и жабо. Обрушиваются сплошной стеной, и уже непонятно, где земля и где небо.
– Вы хорошо сказали: им «тесно». Правильно и образно. Им тесно. Хм, молодец! – мужчина повернулся лицом и еще некоторое время пробовал на вкус это «тесно», одновременно разглядывая меня. – Вы надолго опаздываете?
– Кажется, на всю жизнь. Я опаздываю со вчерашнего дня из Екатеринбурга. Еще до ночи я должна была увидеть Рим. Потом надеялась улететь сегодня. Но, похоже, и вторые сутки пройдут в ожидании.
– Но вы никогда не увидели бы такого, если бы успели улететь вчера. Цените сотворенное для вас чудо.
– Вы говорите так странно, будто только для меня оно творится.
– Так и есть. Смотрите, никого, кроме нас. Все спят и ничего не видят. Я уже стар, ради меня не стоит играть таких спектаклей, да и был в моей жизни однажды снегопад… А вы молоды, и вам обязательно надо было когда-нибудь встретиться с ним.
Я подумала, что мужчина действительно стар, по-старчески многословен и нетороплив. Он может позволить себе эту вынужденную остановку. Он уже никуда не торопится. А у меня все по-другому. Я не могу оставаться здесь долго. У меня всего восемь дней и восемь ночей. Теперь и того меньше.
Настроение стало портиться. Мне не хотелось больше поддерживать беседу. Ее размеренное течение сбивало темп моей жизни. Мы существуем с ним на разных скоростях. Он наблюдает снегопад и замечает в нем сотни движений, а мне видится только снег, снег и снег. И только из-за того, что сейчас я бессильна, что не могу ничего поделать с обстоятельствами, я готова сбросить скорость совсем до нуля. Но тогда уже до нуля, и, как собака в ожидании хозяина, сидеть у двери. Сидеть и ждать, когда же выпадет весь этот снег. А потом все – взмыть в воздух сразу, с короткого разбега. И даже на него у меня нет времени. Мне надо лететь. Лететь сегодня, сейчас. Я так хочу в Рим!
– Вы устали от пустых разговоров. Если позволите, я расскажу вам одну давнюю историю…
Мне неудобно было прервать его, как неудобно было и слушать. Он отвлекал меня от действительности, запеленговывал ту волну, на которой я мысленно телеграфировала свое единственное жгучее желание – лететь. Если бы не его возраст, пожалуй, я не была бы столь терпимой. Но этот его возраст не позволял мне наглухо закрыться, уйти в себя и свои мысли. Без особого желания слушать и слышать я просто вдвинулась поглубже в кресло и приготовилась пережидать…
* * *
– Мне было пять лет, если сейчас это вообще можно себе представить. Мне тоже когда-то было пять лет… Помню комнату, где жили с мамой, кровать с никелированными шишечками, коврик на стене и большое окно, которое зимой всегда покрывалось причудливым узором. Отца не помню совсем, но знаю, что он был. Мама часто говорила, что скоро приедет папа и мы махнем все вместе к морю. Я ждал, сам не знаю чего. Во мне настолько отпечаталось это «к морю», что всякий раз, когда кто-то приходил в нашу большую коммунальную квартиру, я надеялся – к нам, и мчался собирать вещи в дорогу. Вы слушаете меня?
– Да, – я прикрыла глаза в знак согласия, а про себя добавила: «Куда деваться».
– И однажды мы начали собираться. Только у мамы было озабоченное серое лицо и уезжали мы совсем не к морю. Мы ехали в Ельники – небольшую деревню, где жила бабушка. Мама торопила, скидывала как попало вещи в кучу. Собрала большой баул, который позже мы еле втиснули в вагон. Ехали долго, и потому мне стало казаться, будто я давно живу в вагоне и уже всех в нем знаю.
Станция, где высадились, была такая маленькая, что ни подводов, ни какого другого способа добраться до Ельников там не нашлось. Мама едва допросилась, сколько же верст до деревни. Оказалось далеко. Идти одной с баулом и ребенком не было никакой возможности. Мы остались ждать, промерзли до костей. Мне запомнились только мамины руки – холодные, застывшие. Она пыталась согреть ими мои ладони, но от ее прикосновений мне становилось только холоднее. Я чувствовал, что мама не думает сейчас ни о подводе, ни о бабушке, ни обо мне. Она сидела, повернувшись вполоборота, тискала мои ладошки, а сама немигающим взглядом смотрела сквозь окно. У меня зубы стучали громче, чем колеса проезжающих мимо поездов. А за то время, сколько мы просидели на станции, их прошло два. Помню почему-то очень отчетливо. И не знаю, зачем храню эту информацию…
Мужчина надолго замолчал. Продолжал предаваться воспоминаниям или просто устал от прошлого, не знаю. Мне по-прежнему не казалось важным то, что он пытался рассказать, но и говорить сейчас о своем было неуместно. Пауза длилась и длилась. Я совсем было решилась «разбудить» его, когда он снова заговорил.
– Мы дождались все же, когда к станции подкатила старая телега. Приехала суровая тетка с широкими по-мужски бровями, поджатыми губами, тяжелым, темным и недобрым взглядом. Она была в ватнике, старых кирзовых сапогах, темной застиранной юбке. Пристроила у высохшего дерева лошадь с телегой, а сама направилась прямиком к нам, будто знала, чего мы ждем. Встала напротив матери. Та поднялась, потянула за руку меня. Тетка долго смотрела ей прямо в глаза, потом повернулась ко мне:
– Прибыли, значит.
– Приехали. – Мама сильнее стиснула мою руку.
Снова пауза и снова долгий изучающий взгляд.
– Собирайтесь, нечего здесь рассиживаться.
– Я только Славика привезла… Мне ехать надо, обратно… Сейчас.
«Что мама такое говорит? Куда ей ехать? Как? Без меня?» – я в испуге смотрел на мать, боясь отпустить ее руку. Вцепился с такой силой, что у матери от боли скривилось лицо, но она продолжала смотреть на тетку и руки моей не одернула.
– Куда тебе ехать, что придумала?
– Обратно. Мне нельзя здесь с вами. Мне обратно надо.
– Ты что, думаешь, я здесь одна с ним нянькаться буду? Сама привезла, сама и живи-воспитывай. Не надо тебе никуда ехать. Собирайся, пошли. Дотемна надо к дому прибиваться. – Развернулась и широким крепким шагом пошла к телеге.
Нам ничего не оставалось, как следовать за ней. У мамы по щекам потекли слезы. Не знаю, от того ли, что тетка ее не послушалась и решила по-своему, или от снятого напряжения – вряд ли матери легко было принять решение оставить меня одного с ней. Она плакала, а я был благодарен тетке, что не отпустила маму. Решила как решила, и точка.
У телеги мама расстегнула пальто, сняла реденькую, как ветошь, старую шаль и намотала мне на голову прямо поверх кепки. Хмурая тетка посмотрела на меня безо всякого интереса, влезла на телегу, подождала, пока мать усядется рядом со мной, и легонько стеганула лошадь. Та покачалась на тощих натруженных ногах, фыркнула, будто испуская дух, постояла, прикрыв глаза и шумно раздувая бока, и наконец медленно потянула за собой телегу.
Дорога сначала шла наезженная. Лошадь тянула телегу неспешно, слегка подергивая ушами. Телега на ухабинах нервно икала, но лошадь оставалась невозмутимой. Меня толкало то в бок ближе к матери, то отбрасывало в сторону. В конце концов, мама придвинулась вплотную и обняла мои плечи. Теперь кидало из стороны в сторону уже нас двоих, но было гораздо теплее. Улучив момент, я тихонько пискнул:
– Мама, ты меня не бросишь одного с?.. – Я не знал, как назвать незнакомую неприветливую тетку. – Ну… с этой. Не бросишь?
Мама прижала меня еще крепче, припала щекой к повязанной шалью кепке и сквозь редкую ткань шепнула в ухо:
– Это бабушка твоя, Славик. Бабушка. Ты не бойся ее.
– Бабушка? К которой мы ехали?
– Да, к которой ехали.
Я был удивлен и разочарован. Когда мама сказала, что мы едем к бабушке, я представил добрую ласковую старушку с морщинками на лице, теплыми руками и светлыми выцветшими чуть влажными глазами. Сейчас мне легче словами обрисовать тот образ, который сложился в моем воображении. А тогда я просто знал, какие бывают бабушки. Тетка, правящая некрасивой старой лошадью, не могла быть моей бабушкой.
– Что, не признал родню?
Я дернулся всем телом, услышав ее голос. Не думал, что она подслушивает нас с мамой, не знал, что ей сейчас сказать, только засопел и опустил пониже голову.
– Я просто не успела ему ничего рассказать, – мама пыталась оправдать меня.
– Не успела, – пробурчала тетка недовольно. – Не хотела, вот те и не успела.
Тем временем телега свернула на узкую, едва различимую в сбившейся грязной лесной подушке дорогу. Лес подступил совсем близко. Темные еловые ветви кое-где касались телеги, а то отходили назад, давая простор лошади и повозке. Ехали долго, но среди тяжелых еловых лап не так зло налетал на нас ветер. Стало если не теплее, то, во всяком случае, более сносно. Когда начало смеркаться, впереди лес расступился и показались темные неприглядные избы.
– Добрались, слава Господу, – тетка легонько стеганула лошадиный круп, и та резвее потрусила к дому.
В избе было тепло. Заранее натопленная печь не успела остыть. Мама сняла с моих застывших ног ботинки. Пальцы онемели от холода и тесной обуви. В тепле ногам стало еще хуже – будто тысячи иголок пронзили их и пытали, вторгаясь то глубже, то отпуская плоть, и снова атакуя. Дома я бы заплакал, но присутствие рядом мрачной, чужой и одновременно моей бабушки заставило стерпеть боль. Мама спросила разрешения согреть для меня воды.
– Щас, натрем ему ноги, грудь, спину. Сразу полегчает. Куда собрались чуть не голышом? Осень поздняя на дворе, утром вода стынет, а ты парня в пальтишко на рыбьей коже обрядила.
Бабка смочила тряпицу мутной жидкостью, сняла с меня свитер, рубашку, быстрыми движениями прошлась по груди и спине, потом растерла ноги до колен.
Запах у жидкости был странный, я задохнулся и закашлялся.
– Ничего, парень, самогон – он полезный, когда на разогрев. Иди вон теперь на печь. Я тебя тулупом укрою. Давайте грейтесь, картохи вон в печи берите, я покамест лошадь со двора сведу. Не наша, чай, вертать пора.
Я подумал, что, может быть, она и не такая страшная. Через пару минут, укутанный в тулуп, сидя у печки, я закимарил, не дожидаясь ужина, о котором мечтал всю дорогу. Мама вскоре разбудила меня, сквозь сон я съел пару картофелин, ломоть хлеба со сметаной и будто провалился в другой мир, полный покоя, тепла, сытости и сонного наслаждения…
Мы прожили у бабушки до зимы и всю зиму. Житье в небольшой деревеньке было безрадостным. С раннего утра еще затемно бабушка уходила на ферму. Колхоз, объединивший несколько деревень, был мясо-молочным. Вроде бы с едой проблем не знать, а люди едва сводили концы с концами. Раньше в каждом, даже небольшом, хозяйстве была корова, овцы, птица. Бабушка часто вспоминала свою Зайку – добрую удоистую корову. И мне странно было наблюдать, как на ее всегда серьезном неласковом лице сквозь слезу проступала улыбка. Уже взрослым я понял, что и на ферму пошла она только за своей Зайкой – никого более родного и близкого в колхозе у нее не нашлось. Дед мой погиб совсем молодым, глупо и неожиданно – провалившись под лед весной. Бабка подняла сына, но больше семьи не создала – сначала мужиков на ее особую красоту не нашлось, а там и красота спряталась за резкие грубоватые морщины, широкие съехавшие к глазам брови, низко нависшие веки и крепко сомкнутые губы с опустившимися уголками, придавшими лицу недовольное нелюдимое выражение…
* * *
Мама тоже вынуждена была устроиться на работу. В Ленинграде, откуда прибыли, работала в больнице. Здесь же пошла на абразивный завод, выбирать не приходилось. В первое время переживала за меня сильно, говорила, лучше бы в город подались, меня бы в сад пристроила – все веселее. Но постепенно житье наладилось.
Мама с утра спешила на работу. Когда на машине получалось, когда пешим ходом. К тому времени бабушка возвращалась с утренней дойки, так что мне, пятилетнему, не приходилось надолго оставаться одному. Воспитанием моим теперь занималась в основном она. Гоняла меня, приучала к работе. Находила сотню мелких поручений и строго всерьез спрашивала за исполнение – не надейся, что забудет. Не терпела лени, ворчала, что мать парня по-городскому «ростит», балует понапрасну.
Детей моего возраста, да и вообще детей, в Ельниках было мало. Парни и девушки едва крепко становились на ноги – уходили в большую жизнь. Кто в центральной усадьбе работал, кто в город уезжал. Бабушка говорила, все, кто смог, вовремя ушли из Ельников – туда, где дорога была наезженнее и шире. А при Ельниках ферма осталась малая, неподалеку в четырех километрах завод абразивный, вот и вся цивилизация.
Одно только хорошо, что время то лихое катилось стороной, обходя затерянные на карте Ельники страхом репрессий, усиленным натиском коллективизации. Став взрослым, да не просто взрослым, а дожив до седин, я прочитывал переписанную, оспоренную и переосмысленную историю страны словно впервые. Тогда же, в силу возраста и оторванности Ельников от многих событий, не знал, что новый – тридцать девятый – год стал переломным и будто вздох небольшой стране дал. Два жутких предыдущих довели народ до крайности. Расстрелы, пытки, голод, мор – похоже, сталинская свора перегнула палку так, что самим тошно стало. С тридцать восьмого начался выход из колхозов. Не было больше сил у людей смотреть на бесхозяйственность, обнищание, падеж скота. Поворот деревни на старый лад означал бы отступление от социалистических принципов, возврат к изничтожаемому прошлому. Может, отчасти поэтому с мая тридцать восьмого началось свертывание массовых репрессий. Хотя о чем я говорю? Моему отцу эта статистика не дала права на жизнь. Он как раз попал в тот пусть и сниженный ровно вполовину, но неизменно работающий, убивающий и уничтожающий план. Тогда ребенком я этого знать не мог. В Ельниках больших потрясений не случалось, а то, что взрослые слышали и знали, хоронили глубоко в себе, не бередя по возможности лиха.
Мама целыми днями работала – с утра на заводе, вечером по дому. Вычищала углы, скоблила старый деревянный пол, перестирывала занавески и постельное белье. Дом весь как-то отмылся, стал более светлым, родным. Книжек у бабушки не было, по вечерам мама рассказывала мне сказки, а бабушка колдовала у печки. Мамины рассказы, очевидно, нравились и ей, потому, как только мама прерывалась и настраивала меня спать, она недовольно бурчала: «Чай, не на покос с утра, разрешоно еще посидеть маленько». Знала, что зимой работы в поле нет, можно «немного и побалакать, а для рассказов огонь не нужен». Это она о керосине для лампы. Бабушка равно строго берегла и электричество, и керосин, но поздними вечерами по старой привычке предпочитала слабый огонек керосинки. Действительно, света маминым рассказам не требовалось.
Однажды, когда уже «снег лег набело» (бабушкино выражение), я спросил маму, когда мы поедем домой и к морю. Мама опустила руки со штопкой, посмотрела на меня очень внимательно и строго:
– Никогда, Славик. Домой мы уже не вернемся. Будем здесь жить, у бабушки. И к морю больше не поедем.
– Но ты же обещала, мама, обещала! – я непонятно с чего вдруг стал требовать этого моря, требовать настойчиво и бескомпромиссно.
– Хватит. Ты взрослый. Все изменилось.
– Ничего не изменилось, ничего! Ты обещала, много раз обещала! – Что на меня нашло тогда, неведомо. Вроде и предпосылок для истерики не было.
Мама разозлилась и впервые в жизни ударила меня по щеке. Больно не было, но мама подняла на меня руку, и я заголосил что есть мочи. Тогда бабка подошла, прижала мою голову к своему вымазанному мукой фартуку, погладила шершавой рукой по волосам:
– Не кричи, милый, криком тут не поможешь. Пропал ваш папка, сгинул. И сказать о том никому нельзя. Ты на мамку не серчай. Ей тоже нелегко. Потерпи уж, сынок. А к морю, Бог даст, еще съездите когда. Вот зима кончится, там надо будет как-никак определяться. Не век же вам в Ельниках куковать. Вот обрешаем все, а там, глядишь, и море твое когда образуется.
Сейчас, спустя столько лет, я понимаю, что говорила бабушка больше для матери. Успокаивала ее, хотя раньше ни ласковых добрых слов мы от нее не слышали, ни проявлений любви или сострадания. Жестким, неласковым она была человеком, могла по пустякам так круто наказать, что надолго запоминалось. Могла высказать свое резкое замечание любому и по всякому поводу, за что в Ельниках бабушку не любили. Но глубоко внутри нее жил совершенно другой человек, который проявлял себя крайне редко, как тогда, когда успокаивала меня и через меня настраивала мать на новую жизнь без мужа. А ведь отцом моим был ее единственный сын. И ей было совсем не легче нашего. Непросто сказать как отрезать, что нет его и ждать больше незачем. Мать надеялась, что выпустят. А бабка уже тогда в тридцать восьмом поняла, что это конец. Сама продолжала до смерти надеяться и ждать, а матери наказала о сыне печься и жизнь свою устраивать. Иначе, говорила, и сами пропадем. Вот такая она была, моя суровая бабушка…
Пришла весна. Сначала холодная, снежная, какой она бывает на северном Урале. Одно только название – весна. Но постепенно снег начал оседать, сыреть, терять свою праздничную белизну. Запахло свежестью далеких теплых краев, ветер принес надежду, и первые робкие ручьи потекли вдоль деревенской улицы. В Ельниках она и была-то всего одна. Распутье, непролазную грязь, тяжелые низкие облака конца марта сменил прохладный, но уже совсем другой по настроению апрель.
К исходу месяца мама уехала в город справиться насчет работы. Через время работа нашлась, пора было собираться. Бабка встала насмерть – не пущу.
– Езжай, работай, не за тридевять земель подаешься, а мальца оставь. Не дело ему по чужим углам маяться. Да и тебе без ребенка сподручней будет. К лету приедешь навестить.
– Я с сыном поеду. Ему в школу через год-два, и мне спокойнее будет.
– Ничего с твоей школой не станет. Вот поживешь, обустроишься, а там заберешь своего сына. Не пропадет никуда. А пока налаживайся одна. И разговору конец.
В итоге так и вышло. Мама подумала день-другой. Куда, правда, меня везти? Сама не знала, как устроится. Поехала. Поплакала да и поехала.
Я, конечно, тоже реву задал. Вот уж когда бабка меня по заднице отходила. Не сметь, говорит, перечить ей. Мал, говорит, еще, взрослые дела решать. Реветь сразу расхотелось. И тогда, и на будущее.