banner banner banner
Жизнь прекрасна, братец мой
Жизнь прекрасна, братец мой
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Жизнь прекрасна, братец мой

скачать книгу бесплатно


– Видит Аллах, ты сошел с ума…

– Почему сошел с ума? В чем сумасшествие? А если я брошусь на тебя и попытаюсь укусить? А?

Измаил не ответил.

– Ты умеешь стрелять из пистолета, Измаил?

– Умею.

– Ты метко стреляешь?

– Вроде бы да…

Я побродил по комнате, постоял перед шкафом, открыл и закрыл дверцу.

– Ну давай же ложись, братец.

– Завтра купи книгу по медицине и принеси сюда.

– Это еще зачем?

– Почитаем про симптомы бешенства. Насколько я знаю, за один день бешенство не проявляется… У этого дерьма есть всякие там кризисы и стадии… Прежде чем начинается бешенство и человек начнет на всех бросаться, прежде чем он завоет, брызгая слюной…

– Откуда ты взял, что человек воет, братец?

– В Стамбуле я видел один спектакль… Играл Мухсин[16 - Мухсин – имеется в виду известнейший турецкий актер Эртугрул Мухсин-Бей (1892–1979), который жил и работал в СССР с 1925 по 1929 год. За это время он активно сотрудничал с Назымом Хикметом, участвовал в различных постановках, стажировался у В. Э. Мейерхольда, дружил с К. С. Станиславским, В. И. Немировичем-Данченко, С. М. Эйзенштейном и другими видными деятелями театра и кино.]. Как там пьеса называлась… «Смотрители маяка», что ли?.. На одном маяке, ночью во время бури, один из смотрителей, кажется сын, взбесившись, кинулся на другого смотрителя, на своего отца… И вот там он выл.

– Давай, все, ложись. И потуши лампу…

– Не забудь завтра книгу…

– Хорошо, если найду…

– Что значит «если»? Найди и принеси.

– Ладно, ладно…

Той ночью насос гудел словно посреди хижины.

– Измаил…

– Что?

– Ты спишь?

– Не спится.

Из дверных щелей в темноту комнаты сочился лунный свет.

– О чем ты думаешь, Измаил?

– Ни о чем… (Между тем он думал. Но сейчас Ахмеду хочется, чтобы весь мир, и особенно Измаил, думал только о его несчастье. И парень прав. Но у Измаила на уме только его мать…)

Шестая черточка

Ахмед швырнул на кровать книгу, которую протягивал ему Измаил. Поели они молча. Когда закурили, Ахмед спросил:

– Ты заглядывал в книгу, Измаил?

– Заглядывал.

– И что – при бешенстве воют, как собаки?

– Воют.

– А что там еще пишут?

– Почитай – узнаешь.

– На сороковой день?

– Да, написано – на сороковой…

Ахмед, так и не раскрыв книгу, положил ее на свою одежду. Задул лампу. Какое-то время они молчали. Измаил спросил:

– Перед кем ты притворяешься, братец? Зажги свет да почитай…

Я зажег лампу. Почитал. Ничего нового, кроме того, что я когда-то где-то уже слышал. Сначала – головная боль, боль в суставах, слабость, затем – потеря аппетита, беспричинный страх, потом – боязнь воды, огня, потом – слюнотечение с сильным желанием кусаться, бросаться на людей, выть. На сороковой – сорок первый день – паралич…

Я встал. Из коробки с рисовальным углем взял мелок. Начертил на двери шесть черточек. Шесть белых черточек.

– Что это, Ахмед?

– Сегодня шестой день, Измаил.

– Видит Аллах, ты с ума сошел, братец…

Он закурил. Бросил сигарету и Ахмеду. Ему не нравится состояние парня. Взбеситься он вряд ли взбесится, но довести себя за эти сорок дней – доведет.

Измаил задул лампу. В темноте Ахмед видит шесть белых черточек.

Черточки, которые я начертил на двери дачи, Аннушка заметила только на седьмой день.

– Что это, Ахмед?

– Сегодня наш седьмой день. Значит, нам осталось еще тринадцать дней, Аннушка.

– А потом что?

– Потом что – известно: у тебя отпуск закончится, у меня – каникулы. Мы вернемся в Москву…

* * *

– Ну же, Ахмед!

– Что?

– Ты ночью так во сне кричал, будто тебе перерезали горло. Должно быть, тебя мучил ночной кошмар.

– Это вряд ли из-за бешенства… У меня даже еще голова не заболела. Со мной такое бывает пару раз в год. В следующий раз просто дотронься до меня, и все пройдет… Мне хочется проснуться, но я не могу, черт побери. Обычно я сознаю, где нахожусь, но иногда случается так, что мне кажется, будто я в совершенно другом месте. Мне кажется, что если немедленно не проснусь, то сразу умру. Я же сказал, не бойся, легонько тронь меня за руку, и все…

Вчера утром, уходя, Измаил пистолет с собой не взял.

– Завтра возьми пистолет с собой, Измаил…

Измаил не ответил. Наверное, уснул.

Город Батум похож на шахматную доску. Даже если дождь в Батуме будет лить сорок дней и ночей, стоит выйти солнцу, как улицы, вымощенные брусчаткой, высыхают за мгновение.

В Батуме, в номере гостиницы «Франция», сел я за стол… Любые деревья, цветы, травы, какие только существуют в тропиках, можно увидеть в Батуме, в Ботаническом саду на Зеленом мысу: смотри, трогай, вдыхай. В разгар лета 1922 года на батумском пляже мужчины и женщины лежали рядом, кто лицом вниз, кто на спине, совершенно голые, часто без купальников и прочего, лежали в чем мать родила. Я на этот пляж попал из Анатолии, где у женщин были обнаженными только ноги да руки, а еще глаза, да и то – только на рынке… Но бывало несколько раз, что, встретившись с женским взглядом, смотревшим в щелку между двух кусочков ткани, я будто видел женщину обнаженной с ног до головы… Как бывает со всем чрезмерным, к полной наготе быстро привыкаешь, и тогда фантазии уже не остается ничего делать… Прошло немного времени, и я перестал замечать женскую наготу на пляжах Батума.

В Батуме, в номере гостиницы «Франция», сел я за стол, а по улицам проходит красная кавалерия. Усталые, полуголодные, но мир принадлежит им… Сегодня вечером будет митинг, я пойду, беспрерывный стук деревянных подошв о галечную мостовую Батума… Тук-тук да тук-тук, тук…

В номере гостиницы «Франция» сел я за стол… Мне так хочется есть, так хочется… За день я съедаю четверть фунта хлеба, две порции супа на кукурузной муке и выпиваю два стакана чая с сахарином. Там плавают рыбьи головы – не в чае, а в супе. Лакированные туфли свои я давно продал. Купил их какой-то деревенский парень из Аджарии. Говорит, женится. Мои туфли он купил в подарок невесте. За сколько миллионов рублей? Я спрашивал у экипажа и офицеров турецкого парохода, который довез меня из Трабзона в Батум: «В Батуме деньги в ходу? Раз уж там коммунизм, то, насколько я знаю, деньги должны были отменить». – «Меньшевики деньгами пользуются, а большевики – нет, – сказали мне. – Мы не знаем коммунизма. Но раз Батум сейчас в руках большевиков…»

У меня было пятьдесят лир. Раздал их команде. Взял только одну лиру, на память… Корабль, привезший меня в Батум, загрузил оружие, боеприпасы, отплыл в Трабзон. Потом я узнал, что некоторые из матросов и некоторые из офицеров, наверное, именно те, кто говорил, что не знают коммунизма, занимались тогда контрабандой драгоценных камней.

В Батуме, в номере гостиницы «Франция», сел я за стол. Овальный стол, ножки его, нет, не только ножки – каждая часть его покрыта резьбой, позолотой, выступами и впадинами. Рококо. В гостиной юскюдарского ялы тоже есть стол рококо… Ро-ко-ко… Целых тридцать пять дней – или тридцать пять лет? – путешествовал я с побережья Черного моря в Анкару, а оттуда – в Болу, в городишко, где работал учителем; так произошло знакомство сына стамбульских вельмож, внука паши с Анатолией, и теперь прошлое лежит передо мной в Батуме, в номере гостиницы «Франция», на столе рококо, в виде рваной, грязной, кровавой рукописи… Я смотрю на нее, и мне хочется плакать. Я смотрю на нее, и кровь бросается в голову. Смотрю на нее, и мне стыдно за юскюдарское ялы. Решайся, сынок, говорю я сам себе, решайся… Решение принято. Можно умереть, нельзя вернуться. Постой, не торопись, сынок. Давай положим на этот стол и все твои сомнения. Чем ты можешь пожертвовать? Что ты можешь дать? Все, что у меня есть, все… Свободу, да! Сколько лет ты ради этого можешь просидеть в тюрьме?.. Если понадобится, хоть всю жизнь… Но ты же любишь женщин, любишь поесть и выпить, любишь хорошо одеваться. Ты мечтаешь объездить Европу, Азию, Америку, Африку. Стоит тебе сейчас оставить Анатолию здесь, в Батуме, на столе рококо и из Тифлиса отправиться в Карс, а оттуда – в Анкару, то не пройдет и пяти-шести лет, как ты станешь депутатом, министром станешь, женщины, еда, выпивка, искусство, весь мир… Нет! Если понадобится, я всю жизнь могу провести в тюрьме… Если я стану коммунистом, меня могут еще и повесить, могут убить, могут и утопить, как Субхи[17 - Мустафа Субхи (1883–1921) – турецкий революционер, основатель и председатель Коммунистической партии Турции. После Октябрьской революции не раз бывал в России на съездах партии. Во время Гражданской войны был комиссаром турецкой роты Красной Армии. В 1921 году был убит на катере в Черном море вместе с группой турецких коммунистов, когда попытался спастись от преследования сторонников Мустафы Кемаля. Это событие получило название «Бойня пятнадцати» и описывается в романе.] с его товарищами. Ты боишься быть убитым? – спросил себя. И ответил: не боюсь. Сразу, не подумав, ответил? Нет. Сначала я понял, что боюсь, а затем – что не боюсь. Затем я спросил себя: согласен ли ты ради этого стать инвалидом, хромым, оглохнуть? Согласен ли заболеть чахоткой, подорвать сердце, ослепнуть? Ослепнуть?.. Ослепнуть… Постой, я совсем не подумал, что ради этого можно ослепнуть. Я встал. Крепко зажмурил глаза. Походил по комнате… Походил, ощупывая предметы, в темноте закрытых глаз. Два раза споткнулся и упал на пол, но глаз не раскрыл… Затем встал у стола. Открыл глаза. И ослепнуть согласен… Это немного по-детски, может быть, немного смешно… Но это правда. Туда, куда я пришел, меня привели не книги, не чья-то пропаганда, не мое социальное положение… Туда, куда я пришел, меня привела Анатолия. Анатолия, которую я лишь едва рассмотрел с окраины. Туда, куда я пришел, привело меня мое сердце… Вот так…

Седьмая черточка

Когда Измаил в утреннем сумраке поднялся с постели, Ахмед уже давно не спал. Но сделал вид, что спит. Из-под прикрытых глаз он наблюдал за Измаилом. Измаил оделся. Взял пистолет, покрутил его в руках, сунул в карман. Вытащил из шкафчика колбасу, хлеб, поел стоя. Тихонько открыл дверь и тихонько прикрыл ее за собой. Ахмед продолжал наблюдать с прикрытыми глазами. Внезапно он почувствовал, что внутри и снаружи хижины, на шоссе, на площадке с платаном, на сед прах у Хюсню, в вымощенном камнем внутреннем дворике Шюкрю-бея, на пожарищах в городе Измире, на Тверской улице в Москве, на даче у Аннушки, в море – во всем мире чего-то не хватает. Что-то исчезло. Когда? Пока он спал? Да, но он уже три часа как не спит. А это чувство появилось только сейчас, в эту минуту, внезапно. Может быть, именно сейчас, в эту минуту, внезапно пропал гул водокачки. Ахмед напряг слух, вслушиваясь не в гул, не в шорох, а в тишину.

* * *

Си-я-у, как всегда, на цыпочках вошел в комнату. Ни разу он еще не возвращался домой так поздно, на рассвете. За обледенелыми стеклами двойных рам идет снег. Я знаю, откуда вернулся Си-я-у. Он сел на стол.

Стол, должно быть, больше двух метров длиной, шириной где-то восемьдесят – девяносто сантиметров. А почему не метр? Померяю-ка я его. Длиннее ямы? Я что, сам себе могилу вырыл, черт побери?

«Пусть мне могилу роют на дороге» – так поется в одной народной тюркю. В ялы так пела моя няня, а я плакал. Измаил пистолет забрал.

Си-я-у встал со стола, достал из комода набор резцов и кусочек слоновой кости. Он строгает кость, обрабатывает напильником. Его шляпа у него на голове. Эту комнату два месяца назад дали нам двоим, потому что мы оба – руководители: я – турецкого студенческого ансамбля изящных искусств, Си-я-у – китайского. Си-я-у всегда показывал мне свои еще не законченные фигурки из слоновой кости: то были китайские девушки сантиметров двадцать высотой, одна жеманнее другой, одна красивее другой, все – грустные, все, как одна, извиваются и тянутся ввысь, словно дикий плющ; и еще – старые китайцы, плешивые, с жидкими бородками; сидя по-турецки, они положили свои жирные голые животы себе на скрещенные ноги. Но теперь он расстроится, если я увижу фигурку, над которой он работает уже месяц. И я делаю вид, что не вижу. Но я знаю, чье лицо он вырезал на слоновой кости… Затрещал будильник. Си-я-у что-то сунул в карманы. Когда же он снял свою шляпу? Значит, какое-то время я все же дремал. Будильник трещит так, будто не затихнет никогда.

* * *

Будильник Измаила я ни разу не слышал. Он всегда у него под подушкой.

– Ты только что пришел, Си-я-у?

– Почему ты так решил?

– У тебя постель не разобрана.

Он не проронил ни слова, но явно занервничал, что я его спрашиваю как ни в чем не бывало или, что хуже, назло.

– Ты опять был с Аннушкой?

Он посмотрел на меня так, будто бы я совершил нечто очень постыдное.

– Я знаю, что ты любишь ее, – сказал я.

Он не ответил, продолжая смотреть на меня с тем же выражением.

– Разве от товарищей такие вещи скрывают? А Аннушка тебя любит? (Мне было стыдно за себя, но я знал, что они бродят до утра по Москве-реке, даже не взявшись за руки, сам их видел; но то, что он остается с Аннушкой до утра, сводит меня с ума; я только сейчас заметил, что это сводит меня с ума.) А Аннушка-то тебя любит, да?

– Нет.

Снег перестал. На скамейках Тверского бульвара кое-где сидят люди. Иду в сторону Страстной площади. Мимо проезжают сани. Черная овчарка (рыжих овчарок-то не бывает) идет рядом с маленькой девочкой.

* * *

Бешеная собака подло кусает человека. Тихо подбирается к вам сзади и кусает вас в левую икру. Измаил, уходя, неплотно закрыл дверь, и в щель я вижу рассвет.

Я готовлю статью о влиянии Великой Октябрьской революции (как говорят русские, Октября) на мировую и русскую живопись. Я в университетской библиотеке. Царящая тут тишина напоминает осеннее безмолвие нашего сада в юскюдарском ялы. Передо мной лежат книги, документы по моей теме. Ни к одной из них сегодня вечером я так и не прикоснулся. Работать не хочется. Даже самую любимую свою лекцию по экономической политике сегодня я слушал без интереса. В библиотеке, кроме меня, еще два человека. Один – русский. Молодой. Потерял обе руки на Гражданской войне. Страницы книги он листает с помощью деревянной палочки, которую зажал в зубах. Другого я не знаю, но, судя по внешнему виду, – он монгол. На глаза мне попались подшивки газеты «Правда», лежащие слева от меня на пустом столе. Я взял одну пачку. 1922 год. На первой полосе – заголовки; новогодние послания: «Помните, товарищи! Если рабочие и крестьяне не протянут щедрой руки помощи, то новый год означает для Поволжья новые могилы! Наши новогодние пожелания: победа над голодом, оживление промышленности, хороший урожай, победа пролетариев во всем мире!» Смотрю другие заметки. В Египте – национальная война за независимость. Чехословацкое правительство отправило голодающим России тринадцать миллионов крон. Листаю дальше. 3 января: всеобщая забастовка немецких железнодорожников. В Китае – забастовка печатников. В Англии готовится забастовка шахтеров. 10 января: рост нефтедобычи в Баку. В Ирландии – уличные бои. 14 января: «Вспомни о голодающих, когда получаешь зарплату! Помни о детях Поволжья, чьи родители погибли от голода, когда кормишь своих детей!..» Ищу заметки про Турцию. Нашел. 7 февраля: заявление товарища Фрунзе, вернувшегося из Анкары: Турция и Украина заключили соглашение. Великое национальное собрание Турции – за дружбу с Советской Россией… 10 февраля – опять товарищ Фрунзе. «Раньше, – говорит он, – в царское время, в широких массах турецкого народа жил страх перед империализмом, надвигающимся с севера, страх перед Москвой. Этот страх был характерной особенностью турецкого менталитета. Сейчас же турецкий народ, напротив, испытывает искренне дружеские чувства к русскому, украинскому и другим советским народам». За март нашлась еще одна статья: Турция поблагодарила Советское правительство за содействие участию Турции в Женевской конференции.

Вошел Петросян. Секретарь университетской партчейки. Сегодня он без своего значка с красным знаменем. Он заглянул через мое плечо в «Правду», расстеленную на столе, словно простыня. Я шепнул ему:

– Газеты за двадцать второй. А кажется, что прошел не год, а целых десять.

Петросян кивнул и шепотом ответил:

– Там должна быть статья по вопросам нашей сельскохозяйственной политики. Если попадется, запиши, в каком номере она вышла.

– Хорошо, – сказал я.

Петросян ушел. Он готовит исследование по земельному вопросу на Ближнем Востоке. «Если буду регулярно работать, закончу за три года», – говорит он. А у него рак. И он знает, что проживет, самое большее, восемь-девять месяцев.

Иран прислал голодающим детям Поволжья три сотни пудов риса и двадцать три пуда изюма. Соединенные Штаты Америки прислали семь грузовых кораблей с кукурузой. Английский кабинет министров отказался предоставить России материальную помощь. Я дошел до 15 марта. И вот опять: «Каждая организация, каждый гражданин должен, положа руку на сердце, честно ответить на вопрос, все ли он сделал для того, чтобы спасти голодающих. Пусть те, кто до сегодняшнего дня затыкал уши, чтобы не слышать стонов умирающих от голода, будут пригвождены к позорному столбу! И пусть они носят клеймо убийц!» Шведские коммунисты прислали 1560 пудов муки, рыбы и двадцать тысяч крон. На Одиннадцатом съезде Российской Коммунистической партии выступает Ленин. В Италии – фашистская диктатура. Опять новость о нас: турецкие коммунисты поздравили Владивосток с освобождением силами Красной Армии. Великое национальное собрание Турции приняло резолюцию о прекращении полномочий стамбульского правительства.

За окнами на московский вечер мягко, крупными хлопьями, падает снег. Безрукий парень быстро переворачивает страницы книги палочкой, зажатой в зубах.

Заголовки от 7 ноября: «Приветствуем тебя, трудовой Запад: именно ты поддерживаешь Российскую республику рабочих. Приветствуем вас, немецкие молотобойцы, сокрушившие Вильгельма[18 - Имеется в виду Вильгельм II (1859–1941), германский император и король Пруссии с 1888 по 1918 год, отрекшийся от престола в результате Ноябрьской революции 1918 года в Германской империи.].

Разбейте теперь и кровавый трон Стиннеса![19 - Речь идет о немецком промышленнике Гуго Стиннесе (1870–1924). Будучи сыном фабриканта, Гуго Стиннес еще перед Первой мировой войной сумел создать крупный концерн в области горной индустрии, а после войны его концерн объединял более полутора тысяч фирм самого различного профиля. В прессе активно критиковался как «бессовестный спекулянт», так как состояние заработал, в основном, на военных поставках.]» На той же странице – поздравление Ленина: «Дорогие товарищи! Горячо поздравляю вас с пятой годовщиной Октябрьской революции! Мое пожелание: чтобы в предстоящую пятилетку мы добились миром не меньшего, чем мы добились сейчас с оружием в руках. Ваш Ленин». На той же странице: «Юность, юность, торопись, спеши на смену уходящих поколений!»

Вошел наш Хасан. Сделал вид, что меня не видит. Сел за длинный стол слева от меня. Хасан – из унтер-офицеров османской армии. Попал в плен царским войскам на Кавказе, был отправлен на работы в Сибирь. В 1918 году примкнул к большевикам. В 1919-м познакомился с Мустафой Субхи. Кажется, нет такого фронта, на котором он не сражался бы против белых: он сражался и с Колчаком, и с контрреволюционными чешскими корпусами, и с Врангелем, и в турецкой роте Красной Армии, созданной Субхи, против дашнаков[20 - Дашнаки – члены партии «Армянская революционная федерация “Дашнакцутюн”», созданной в 1890 году в Тифлисе. Эта партия всегда являлась оплотом армянского национализма и антикоммунистической идеологии.] и грузинских меньшевиков. Сейчас изучает в университете философию, но хочет быть инженером-электриком. Меня не любит, думаю, потому, что я попал в Московский университет запросто, спустя рукава, не выпустив ни единой пули по классовому врагу, по капиталистам и империалистам. А еще он не может простить мне, что я внук паши. (В 1932 году Хасан стал инженером-электриком. В 1937-м его расстреляли. После XX съезда – посмертно реабилитировали.) Я вернулся к «Правде» от 7 ноября 1922 года: «В пятую годовщину победы пролетариата сквозь стены тюрем, сквозь преграды мы шлем наш братский привет всем товарищам, закованным буржуйскими жандармами в кандалы и томящимся в застенке; всем тем, кого схватили; всем, кого сослали; всем, кого пытали и отправляли на казнь за их беззаветную преданность коммунизму!»

Вошла Аннушка. Я низко склонился над «Правдой», но краем глаза слежу за ней. Она увидела меня. Хотела подойти, но передумала. Наверное, она села позади меня, за стол поближе к двери.