скачать книгу бесплатно
– Это правда. Нынешней ночью я сам буду писать для него прощальную речь. Поэтому, если ты не возражаешь, я поужинаю в комнате для занятий. – Он прошел мимо жены и, как только мы очутились в комнате, спросил меня: – Как думаешь, она мне поверила?
– Нет, – ответил я.
– Вот и я так полагаю, – хихикнул Цицерон. – Она слишком хорошо меня знает.
Теперь он был достаточно богат и мог бы развестись с женой, чтобы подобрать себе более подходящую спутницу – во всяком случае, более привлекательную. К тому же Цицерон был разочарован тем, что Теренция не может родить ему сына. И все-таки, несмотря на бесконечные ссоры, он оставался с ней. Это нельзя было назвать любовью, по крайней мере, в том смысле, который вкладывают в это слово поэты. Их связывало другое, гораздо более крепкое чувство. Рядом с Теренцией он постоянно чувствовал себя бодрым, она была для него чем-то вроде точильного камня для клинка.
В ту ночь она нас не беспокоила, и Цицерон диктовал мне слова, которые на следующий день должен был произносить Помпей. Раньше хозяин ни для кого не писал речей, это было что-то новое. Теперь, конечно, многие сенаторы заставляют рабов делать это. Я даже слышал про одного, который не знал, о чем будет говорить, пока ему не приносили написанное. Как такие люди могут называть себя государственными деятелями?! Однако Цицерону понравилось сочинять выступления для других. Его забавляло, что слова, которые он нанизывает друг на друга, вскоре будут произносить великие люди, если, конечно, у них есть хоть капля мозгов. Позже он с большим успехом использовал этот прием в своих книгах. Цицерон даже придумал для Габиния высказывание, которое стало знаменитым: «Помпей Великий рожден не для самого себя, но для Рима!»
Он решил сделать речь короткой, и поэтому мы закончили работу еще до полуночи, а наутро, после того как Цицерон позанимался зарядкой и поприветствовал лишь самых важных клиентов, отправились к Помпею и передали ему свиток с речью. Помпей был возбужден и донимал Цицерона вопросами о том, так ли уж хороша идея с уходом в отставку. Однако Цицерон справедливо решил, что военачальник просто беспокоится перед выходом на ростру, и оказался прав: как только в руках у Помпея оказался свиток, он заметно успокоился. Тогда Цицерон стал натаскивать Габиния, который тоже был там, но трибун не хотел повторять, как актер, чужие высказывания, и не желал говорить, что Помпей «рожден не для себя, но для Рима».
– Почему? – насмешливо спросил Цицерон. – Или ты в это не веришь?
– Хватит жаловаться! – грубо рявкнул Помпей на Габиния. – Скажешь все, что велено!
Габиний замолчал, но метнул в сторону Цицерона злой взгляд. Думаю, именно тогда они стали тайными врагами. Хороший пример того, как сенатор наживал себе недругов опрометчивой шуткой.
На форуме собралась толпа – всем не терпелось увидеть продолжение вчерашнего представления. Доносившийся оттуда шум мы услышали еще на склоне холма, когда спускались от дома Помпея, – устрашающий рокот, который всегда заставлял меня вспоминать огромное море и волны, накатывающиеся на далекий берег.
На форуме собрались почти все сенаторы, причем аристократы окружили себя приверженцами, чтобы те защитили их в случае надобности и освистали Помпея, который, по их мнению, собирался заявить о своих притязаниях на должность главноначальствующего. Сам Помпей вошел на форум в сопровождении Цицерона и своих союзников-сенаторов, однако тут же отделился от них и прошел к задней части ростры, где под нараставший гул толпы стал прохаживаться, зевать и потирать руки – словом, проявлять все возможные признаки беспокойства. Цицерон пожелал ему удачи и отправился к передней части ростры, где стояли остальные сенаторы. Ему хотелось понаблюдать за ними. Десять трибунов заняли свои места на помосте, затем вперед вышел Габиний и прокричал:
– Я призываю предстать Помпея Великого перед народом Рима!
В государственных делах очень много значат внешность и умение держаться, а Помпей, как никто другой, умел быть величественным. Широкоплечий, он появился на ростре, встреченный оглушительными рукоплесканиями своих сторонников. Он стоял неподвижно и величаво, как утес, слегка откинув крупную голову, и смотрел на обращенные к нему лица. Ноздри его раздувались, будто он вдыхал запах собственной славы.
Обычно люди ненавидят зачитывать написанные для них речи, предпочитая говорить наудачу, но тут был совсем иной случай. Помпей медленно, так, словно подчеркивал важность этой минуты и показывал, что он стоит выше дешевых ораторских хитростей, развернул свиток с заготовленным текстом.
– Народ Рима! – зазвучал его голос в мгновенно наступившей тишине. – Когда мне было семнадцать, я сражался под началом своего отца, Гнея Помпея Страбона, за то, чтобы в стране воцарилось единство. Когда мне было двадцать три, я собрал пятнадцатитысячное войско и разгромил объединенные силы мятежников Брута, Целия и Каррина, и солдаты прямо на поле битвы провозгласили меня императором. Когда мне было тридцать, еще не войдя в сенат, я принял наши войска в Испании, получив полномочия проконсула, шесть лет сражался с мятежниками и победил. В тридцать шесть я вернулся в Италию и уничтожил последние остатки полчищ беглого раба Спартака. В тридцать семь меня избрали консулом и во второй раз удостоили триумфа. Став консулом, я вернул вашим трибунам исконные права и устроил игры. Когда бы ни возникала опасность для граждан Рима, я неизменно приходил им на помощь. Всю свою жизнь я возглавлял солдат. Сегодня граждане столкнулись с новой, невиданной доселе угрозой. Поступило разумное предложение: создать особые силы во главе с начальником, наделенным неслыханными полномочиями. Кого бы вы ни избрали, он должен пользоваться поддержкой всех сословий, ведь такое можно поручить только человеку, которому доверяют все. После вчерашних событий мне стало ясно, что я не пользуюсь доверием сенаторов, поэтому хочу сказать вам: сколько бы меня ни уговаривали принять эту должность, я не дам своего согласия. Я устал повелевать. Сегодня я заявляю, что больше не притязаю ни на какие государственные должности. Я покидаю город, чтобы вернуться к природе и, подобно моим пращурам, возделывать землю.
После нескольких секунд ошеломленного молчания толпа испустила разочарованный вой, а Габиний, как и было условлено, выскочил на середину ростры.
– Этого нельзя допустить! – завопил он. – Помпей Великий рожден не для самого себя, но для Рима!
Как и следовало ожидать, раздался одобрительный рев, который, отражаясь от стен базилик и храмов, бил по ушам, и без того наполовину оглохшим от шума. Толпа восторженно заорала: «Пом-пей! Пом-пей! Рим! Рим!»
Когда вопли немного утихли, Помпей снова заговорил:
– Ваша доброта трогает меня, мои дорогие сограждане, но мое присутствие в городе может помешать вам сделать мудрый выбор. Вам предстоит избрать достойного человека из числа бывших консулов. И помните: хотя я покидаю Рим, мое сердце навсегда останется с вашими сердцами и храмами Рима. Прощайте!
Помпей поднял свиток, поприветствовав с его помощью бесновавшуюся толпу, а затем развернулся и решительно направился к выходу, как бы не слыша призывов остаться. Под ошеломленными взглядами трибунов он спустился по ступеням. Сначала из поля зрения исчезли его ноги, затем торс и, наконец, благородная голова. Некоторые люди рядом со мной стали рыдать и рвать на себе одежду и волосы, и даже я, знавший, что все это от начала до конца было притворством, не удержался от всхлипываний. Сенаторы переглядывались с таким видом, словно на них пролился ледяной дождь. Одни вели себя дерзко, но большинство выглядели потрясенными и изумленно хлопали глазами. Сколько все помнили себя, Помпей был самым выдающимся римлянином, и вот теперь – его не будет?
На лице Красса отражалось многообразие чувств, передать которые не смог бы даже величайший художник. Ему впервые в жизни представилась возможность выйти из тени Помпея и стать главноначальствующим, но он понимал, что тут дело нечисто.
Цицерон оставался на форуме долго, наблюдая за своими коллегами-сенаторами, а затем торопливо направился к задней части ростры, чтобы рассказать о своих наблюдениях. Там уже находились прихлебатели Помпея и все пиценцы. Слуги обступили закрытые носилки с сине-золотой парчовой занавеской, чтобы отнести хозяина к Капенским воротам, и полководец уже собирался залезть в них. Как многие, только что произнесшие важную речь, – я не раз видел это – он упивался чувством собственного превосходства и одновременно желал, чтобы его приободрили.
– Все прошло отлично, – сказал он. – А ты как думаешь?
– Я согласен с тобой, – ответил Цицерон. – Все было великолепно.
– Тебе понравилось, как я сказал в конце? Что мое сердце навсегда останется с их сердцами и храмами Рима?
– Это было невероятно трогательно.
Помпей довольно заворчал, уселся на подушки в своих носилках и опустил занавеску, но сразу же отвел ее в сторону и спросил:
– Ты уверен, что все пойдет, как задумано?
– Наши противники в замешательстве. Для начала и это хорошо.
Занавеска снова упала и через мгновение вновь отодвинулась.
– Когда состоится голосование по закону?
– Через пятнадцать дней.
– Извещай меня обо всем. Посылай сообщения каждый день.
Цицерон отступил в сторону, и рабы подняли носилки. Очевидно, они были крепкими парнями, поскольку, несмотря на изрядный вес Помпея, резво понесли его мимо здания сената к выходу с форума. Помпей Великий возвышался над толпой, подобно божеству, а за ним, словно хвост кометы, тянулась процессия почитателей и клиентов.
– Нравится ли мне, как он сказал в конце? – повторил Цицерон, глядя вслед Помпею, и неодобрительно покачал головой. – Конечно нравится, Дурак Великий, ведь это придумал я.
Я думаю, Цицерону было нелегко растрачивать столько сил на вождя, которым он не восхищался, и на дело, которое он считал неправедным. Но у того, кто поднимается к вершине власти, неизбежно появляются неприятные попутчики. И Цицерон знал, что обратного пути уже нет.
XII
Следующие две недели в Риме только и говорили что о морских разбойниках. Габиний и Корнелий, по тогдашнему выражению, «жили на ростре», иными словами, каждый день напоминали народу о пиратской угрозе, выступая со свежими воззваниями и вызывая новых свидетелей. Пересказ ужасных новостей стал для них едва ли не ремеслом. К примеру, был пущен слух об изощренном издевательстве: если кто-то из попавших в плен объявлял себя гражданином Рима, пираты изображали страх и молили о пощаде. Пленнику даже давали тогу и сандалии, низко кланялись ему всякий раз, когда тот показывался, и эта игра длилась долго – но наконец, далеко в море, разбойники спускали сходни и говорили своему пленнику, что он свободен. А если человек отказывался спускаться в воду, его просто выкидывали за борт. Рассказы эти приводили в гнев людей на форуме, привыкших к тому, что магические слова «Я – римский гражданин» во всем мире выслушивают с глубоким почтением.
Сам Цицерон с ростры не выступал – как ни странно, ни разу. А дело было в том, что он решил воздерживаться от речей до той минуты, когда его слово сможет воздействовать сильнее всего. Конечно, ему очень хотелось нарушить молчание: выступая по этому вопросу, он мог с легкостью разить аристократов, и ему было что сказать. Но все же он отказался, решив, что предложение уже поддержано народом на улицах и что ему лучше действовать за кулисами, продумывая дальнейшие ходы и пытаясь склонить на свою сторону колеблющихся сенаторов. Разнообразия ради он притворился умеренным, вращаясь в привычном для себя сенакуле, где выслушивал жалобы педариев, обещал передать Помпею униженную мольбу или иное ходатайство или – очень редко – туманно предлагал влиятельным особам высокие должности. Ежедневно в дом приходил гонец из поместья Помпея на Альбанских холмах и приносил послание, содержавшее что-нибудь новое – жалобу, запрос или предписание («Не заметно, чтобы наш новый Цинциннат уделял много времени вспашке земли», – замечал Цицерон с едкой усмешкой). И каждый день сенатор диктовал мне дельный ответ, часто называя имена тех мужей, которых Помпею стоило бы вызвать для беседы. Задача эта была непростой – надлежало по-прежнему делать вид, будто Помпей оставил государственные заботы. Но алчность, лесть, честолюбие, сознание того, что назначение главноначальствующего необходимо, и страх в связи с тем, что им может стать Красс, делали свое дело. В стане Помпея оказалось полдюжины влиятельнейших сенаторов, самым видным из которых был Луций Манлий Торкват, только что расставшийся с преторством и явно желавший быть избранным консулом в следующем году.
Как обычно, главная угроза замыслам Цицерона исходила от Красса. Тот не пребывал в праздности: раздавал заманчивые обещания, завоевывал себе сторонников. Для тех, кто следил за борьбой в верхах, это было поистине захватывающим зрелищем: два извечных соперника, Красс и Помпей, шли буквально голова в голову. У каждого было по паре прикормленных трибунов, и каждый, таким образом, имел возможность наложить вето на принимаемый закон. К этому следовало прибавить тайных сторонников в сенате. Красса поддерживало большинство аристократов, опасавшихся Помпея больше любого другого человека во всей республике. Зато Помпей пользовался любовью народа.
– Они подобны двум скорпионам, кружащим в ожидании удобного времени для нападения, – сказал как-то утром Цицерон, откинувшись на свое ложе, после того как продиктовал очередное послание Помпею. – Ни один не может победить в открытой схватке. Но каждый в состоянии убить другого.
– Как же тогда одержать победу? И кто победит?
Посмотрев на меня, он вдруг выбросил руку и хлопнул ладонью по столу с такой быстротой, что я от неожиданности подскочил на месте.
– Тот, кто нанесет неожиданный удар.
Эти слова он изрек за какие-нибудь четыре дня до того, как народу предстояло проголосовать за Габиниев закон[26 - Закон, принятый в 67 г. до н. э., давал Помпею широчайшие полномочия в борьбе с пиратами, что, по сути, означало движение в сторону монархической власти.]. Цицерон все еще не придумал, как обойти вето со стороны Красса. Он был утомлен телом и духом, вновь принялся рассуждать о том, что неплохо бы нам удалиться в Афины и заняться философией. Прошел день, потом следующий, за ним – еще один, а выход так и был найден. В последний день перед голосованием я, как обычно, поднялся на заре и отворил дверь клиентам Цицерона. Теперь, когда все узнали о его близости к Помпею, эта утренняя толпа удвоилась в размерах. Во все часы наш дом был полон просителями и доброжелателями – к вящему неудовольствию Теренции. Среди них встречались люди с громкими именами: к примеру, в то утро пришел Антоний Гибрида, второй сын великого оратора и консула Марка Антония, – у него только что завершилось трибунство. Этого глупца и пьяницу следовало, несмотря ни на что, принять первым.
На улице было сумрачно, шел дождь. От мокрых волос и влажных одежд посетителей пахло псиной. Черно-белый мозаичный пол покрылся дорожками грязи, и я уже подумывал о том, чтобы позвать домашнего раба для уборки, когда дверь в очередной раз открылась и в дом вошел не кто иной, как Марк Лициний Красс. Я был настолько потрясен, что на время утратил ощущение опасности и приветствовал его столь же просто и естественно, как если бы он был безвестным пришельцем, явившимся с просьбой о рекомендательном письме.
– И тебе доброе утро, Тирон, – ответил он на мое приветствие. Он помнил мое имя, хотя видел меня всего однажды, и это вселяло тревогу. – Нельзя ли потолковать с твоим хозяином?
Красс был не один. Вместе с ним пришел Квинт Аррий, сенатор, не отстававший от него, словно тень, и смешно выговаривавший слова. Гласные он всегда произносил с придыханием, и собственное имя в его устах звучало как «Харрий». Эту особенность его произношения увековечил в своих пародиях самый жестокий из поэтов – Катулл.
Я поспешил в комнату для занятий. Цицерон, как обычно, диктовал Сосифею какое-то письмо и одновременно подписывал свитки, которые едва успевал подавать Лаврея.
– Ты ни за что не угадаешь, кто пришел! – вскричал я.
– Красс, – спокойно сказал он, даже не подняв глаз.
Меня словно водой окатили.
– И ты не удивлен?
– Нет, – ответил Цицерон, подписывая еще одно письмо. – Он пришел с щедрым предложением. Вообще-то, в нем нет ничего щедрого, но Красс сможет показать себя в выгодном свете, когда о нашем отказе станет известно всем. У него есть множество причин добиваться соглашения, у нас – ни одной. И все же приведи его ко мне, пока он не перекупил всех моих клиентов. Оставайся в комнате и записывай разговор на тот случай, если он попытается приписать мне какие-нибудь высказывания.
Я вышел, чтобы пригласить Красса – тот и в самом деле непринужденно общался с народом в таблинуме, – и повел гостя в комнату для занятий. Младшие письмоводители удалились, осталось всего четверо. Красс, Арий и Цицерон опустились на кушетки, а я остался стоять в углу, записывая их беседу.
– Хороший дом у тебя, – дружелюбно произнес Красс. – Небольшой, но уютный. Скажи мне, если надумаешь продать.
– Если в нем случится пожар, – ответил Цицерон, – ты первым узнаешь об этом.
– Забавно, – хлопнул в ладоши Красс, залившись искренним смехом. – Но я говорю вполне серьезно. Такой важной особе, как ты, подобает более просторное жилище, в лучшем месте. На Палатинском холме – где же еще? Могу устроить. Нет-нет, – торопливо добавил он, когда Цицерон покачал головой, – не отвергай моего предложения. У нас были разногласия, и я хочу сделать примирительный жест.
– Что ж, весьма любезно с твоей стороны, – проговорил Цицерон, – но, боюсь, между нами все еще стоят интересы одного благородного господина.
– Они необязательно должны стоять между нами. Я восхищенно следил за твоим восхождением, Цицерон. Ты заслуживаешь того положения, которого добился в Риме. Считаю, что летом ты должен стать претором, а через два – консулом. Вот что я думаю – и говорю об этом открыто. Можешь рассчитывать на мою поддержку. Итак, что скажешь?
Предложение действительно было поразительным. В этот миг мне открылась тайна искусного ведения дел. Успеху способствует не постоянная скаредность (как считают многие), а умение проявить, когда нужно, невероятную щедрость. Цицерон был застигнут врасплох. Ему предлагали стать консулом: то была мечта всей его жизни, но при Помпее он не осмеливался даже заговорить об этом из боязни пробудить ревность в великом человеке. И вот эту мечту подносят ему на блюде.
– Я потрясен, Красс, – произнес он настолько низким голосом, что ему даже пришлось прокашляться. – Однако судьба вновь разводит нас в разные стороны.
– Вовсе не обязательно. Разве день накануне народного голосования – не лучшее время для того, чтобы прийти к согласию? Я согласен с Помпеем в том, что необходимо верховное начальствование над войсками. Мы разделим его.
– Разделение верховного начальствования? Звучит нелепо.
– Но разделяли же мы консульство.
– Да, но консульство как раз и предполагает разделение власти. Вести войну – совсем другое дело. Тебе это известно гораздо лучше, чем мне. Во время войны даже намек на разделение в верхах смертельно опасен.
– Но задач так много, что их хватит на двоих, – беззаботно отмахнулся Красс. – Пусть Помпей забирает себе восток, а я возьму запад. Или пусть Помпею достанется море, а мне – суша. Или наоборот. Мне все равно. Суть в том, что вдвоем мы можем править миром, а ты станешь мостом между нами.
Несомненно, Цицерон, ожидал от него нападок и угроз – приемов, которыми тот в совершенстве овладел за многие годы пребывания в судах. Но неожиданная щедрость заставила Цицерона заколебаться, не в последнюю очередь потому, что предложение Красса было разумным и принесло бы пользу отечеству. Для Цицерона такое решение было бы наилучшим – он завоевал бы расположение всех сторон.
– Я обязательно сообщу ему, – пообещал Цицерон. – Он узнает обо всем еще до захода солнца.
– Мне от этого нет никакого проку! – фыркнул Красс. – Если бы дело было только в том, чтобы передать предложение, я мог бы направить сюда, на Альбанские холмы, Аррия с письмом. Разве не так, Аррий?
– Конечно мог бы.
– Нет, Цицерон, мне нужно, чтобы ты это сделал. – Красс наклонился вперед и облизнул губы. Он говорил о власти с каким-то сладострастием. – Буду с тобой откровенен. Душа просит, чтобы я снова взялся за военные дела. Я обладаю состоянием, о котором мечтает любой, но оно – не цель, а лишь средство ее достижения. Можешь ли ты назвать страну, которая воздвигла памятник человеку лишь за то, что он богат? Какой из народов поминает в своих молитвах обладателя миллионов, давно умершего и известного лишь числом своих домов? По-настоящему долгая слава рождается лишь под палочкой для письма – а я не поэт! – или на поле боя. Вот почему так важно, чтобы ты уговорил Помпея заключить прочное соглашение со мной.
– Он не мул, которого ведут на рынок, – возразил Цицерон. Его, насколько я мог заметить, начала коробить бесцеремонность старого врага. – Ты сам знаешь, каков он.
– Знаю, и еще как! Но никто в мире не обладает таким даром убеждения, как ты. Это ты заставил его покинуть Рим. Ты! И не отрицай этого. Так неужели теперь ты не убедишь его вернуться?
– Он полагает, что сможет вернуться, только если станет единственным верховным начальником. А иначе не вернется вовсе.
– Значит, Рим больше никогда не увидит его, – отрезал Красс, чье дружелюбие стало трескаться и осыпаться, как краска на одном из его не самых роскошных домов. – Ты прекрасно знаешь, что случится завтра. И действие будет разворачиваться так же предсказуемо, как в театральном фарсе. Габиний выдвинет твой закон, а Требеллий по моему поручению наложит на него вето. Тогда Росций, также следуя моим предписаниям, предложит поправку об учреждении совместного начальствования, и пусть хоть один из трибунов осмелится наложить вето на это предложение. Если Помпей откажется, то уподобится жадному мальчишке, который готов испортить пирог, лишь бы не делиться им.
– Не соглашусь с тобой. Люди любят его.
– Тиберия Гракха тоже любили, но это не принесло ему пользы. Ужасная судьба для радетеля за отечество. Тебе стоит вспомнить о нем, – проговорил Красс, поднимаясь. – И о собственных интересах, Цицерон. Разве не видишь ты, что с Помпеем тебя ждет забвение? Ни одному человеку не дано стать консулом, если против него выступает вся аристократия. – Цицерон тоже встал и осторожно принял протянутую Крассом руку. Тот сжал ладонь Цицерона и подтянул его к себе. – Уже во второй раз, – сказал он, – я протягиваю тебе руку дружбы, Марк Туллий Цицерон. Третьего раза не будет.
С этими словами он вышел из дома, причем так стремительно, что я не успел открыть перед ним дверь. Вернувшись назад, я обнаружил, что Цицерон стоит на том же месте. Он разглядывал, хмурясь, собственную ладонь.
– Это подобно прикосновению к змеиной коже, – усмехнулся он. – Действительно ли он намекнул, что мы с Помпеем можем разделить судьбу Тиберия Гракха? Скажи мне, не ослышался ли я?
– Да, сказано было именно так: «ужасная судьба для радетеля за отечество», – прочел я свою запись. – А что за судьба постигла Тиберия Гракха?
– Загнанный в угол, словно крыса, он был убит знатью в храме, хотя, будучи трибуном, пользовался неприкосновенностью. Лет шестьдесят прошло с тех пор, не меньше. Тиберий Гракх! – стиснул он пальцы в кулак. – А знаешь ли, Тирон, на мгновение я был готов поверить ему. Но клянусь тебе, лучше не быть консулом, чем жить с чувством, что я достиг этого лишь благодаря Крассу.
– Я верю тебе, сенатор. Помпей стоит десятерых таких, как он.
– Скорее сотни… Даже при всех его сумасбродствах.
Я занялся новыми делами, приводя в порядок стол и составляя утренний список посетителей, в то время как Цицерон сидел в комнате для занятий. Вернувшись, я увидел на его лице странное выражение. Я передал ему список и напомнил, что в доме все еще толпятся клиенты в ожидании приема, и в их числе – один сенатор. Цицерон рассеянно указал на двоих, включая Гибриду, и вдруг распорядился:
– Пусть этим займется Сосифей. У меня есть для тебя иное задание. Отправляйся в архив и просмотри анналы за год консульства Муция Сцеволы и Кальпурния Пизона Фруги. Перепиши все, что касается действий Тиберия Гракха в должности трибуна и его земельного закона. И ни слова никому о том, что ты делаешь. Выдумай что-нибудь, если тебя спросят. Ну же! – улыбнулся он впервые за неделю и вскинул руку, легко коснувшись меня пальцами. – Иди, мой мальчик. Иди!
Прослужив ему много лет, я привык к таким неожиданным и властным приказаниям. Мне оставалось лишь поплотнее запахнуться в плащ, готовясь к встрече с холодом и сыростью, и отправиться в путь. Никогда еще город не казался мне столь мрачным и подавленным – посреди зимы, под темным и низким небом, с нищими на каждом углу. А кое-где в канаве мог попасться окоченевший труп бедняги, скончавшегося ночью. Я быстро прошел по зловещим улицам, пересек форум и поднялся по ступенькам архива. В том же здании ранее я отыскал скудные официальные данные о Гае Верресе. После того мне не раз приходилось бывать здесь по разным делам – особенно когда Цицерон был эдилом, – а потому лицо мое было хорошо знакомо служащим. Мне дали нужный свиток без малейших вопросов. Я положил его на стол для чтения, стоявший у окна, и, не снимая перчаток, развернул озябшими пальцами. Утренний свет был блеклым, в зале сильно дуло, а я не вполне понимал, что мне требуется. Анналы – во всяком случае, пока до них не добрался Цезарь – содержали недвусмысленный и точный отчет о случившемся за каждый год: имена магистратов, названия принятых законов, войны, случаи голода, затмения и прочие природные явления. Анналы основывались на своде, который ежегодно составлял великий понтифик, и вывешивались на белой доске у здания коллегии жрецов.
История всегда привлекала меня. Как когда-то написал сам Цицерон: «Не знать, что было до того, как ты родился, – значит навсегда остаться ребенком. В самом деле, что такое жизнь человека, если память о древних событиях не связывает ее с жизнью наших предков?»[27 - Перев. И. Стрельниковой.] Забыв о холоде, я мог бы день напролет с блаженным чувством разворачивать этот свиток, роясь в событиях более чем шестидесятилетней давности. Я обнаружил, что в том же году, 621-м от основания Рима, царь пергамский Аттал III скончался, завещав свое царство Риму, что Сципион Афиканский Младший уничтожил испанский город Нуманцию, перебив всех его жителей, за исключением лишь пятидесяти, чтобы провести их в цепях во время своего триумфа, и что Тиберий Гракх, трибун, известный своими крайними взглядами, внес закон о разделе общественных земель между простолюдинами, которые тогда, по обыкновению, испытывали тяжелые невзгоды. Ничто не меняется, подумал я. Закон Гракха привел в ярость сенатских аристократов, которые увидели в нем угрозу своим имениям и уговорили или принудили трибуна по имени Марк Октавий наложить вето. Но поскольку тот пользовался всенародной поддержкой, Гракх заявил с ростры, что Октавий нарушает свою священную обязанность – защищать народные интересы. Посему он призвал народ голосовать – триба за трибой – за отстранение Октавия от должности. Люди тут же приступили к этому. Когда первые семнадцать из тридцати пяти триб подавляющим большинством высказались за отстранение, Гракх приостановил голосование и предложил Октавию отозвать свое вето. Октавий ответил отказом. Тогда Гракх призвал богов в свидетели, что изгоняет товарища с должности против своей воли, и провел голосование в восемнадцатой трибе, заручившись большинством. Октавий лишился трибунства («стал обычным гражданином и незаметно скрылся»). Земельный закон был принят. Но знать – как Красс напомнил Цицерону – несколькими месяцами позже осуществила свою месть: Гракх, окруженный в храме Фидес, был до смерти забит палками, а тело его брошено в Тибр.
Я снял с запястья висевшую на нем восковую табличку и взял стилус. Помню, как я оглянулся, желая убедиться, что нахожусь в одиночестве, прежде чем начать переписывать нужные отрывки. Теперь-то я понимал, почему Цицерон так настаивал на соблюдении тайны. Пальцы мои окоченели, а воск застыл. Неудивительно, что буквы выходили просто ужасными. Однажды в дверях появился сам Катул, хранитель архива, и пристально уставился на меня. Я испугался, что сердце мое сейчас выскочит из груди, пробив ребра. Но старик был близорук, да и вряд ли он узнал бы меня – он был не из числа государственных мужей. Поговорив с одним из своих вольноотпущенников, он ушел. А я завершил свою работу и чуть ли не бегом бросился прочь – по обледенелым ступенькам, а потом через форум, к дому Цицерона, прижимая к себе восковую табличку и думая о том, что никогда еще не выполнял более важного утреннего поручения.
Когда я добрался до дома, Цицерон все еще шушукался с Антонием Гибридой. Впрочем, заметив меня в дверях, он быстро свернул беседу. Гибрида был одним из тех воспитанных и утонченных людей, чью жизнь и внешность разрушило вино. Даже находясь на изрядном расстоянии от него, я ощущал в воздухе винный перегар – запах фруктов, гниющих в канаве. Несколькими годами ранее его изгнали из сената за банкротство и сомнительную нравственность, то есть за продажность и пьянство. К тому же он купил на аукционе рабыню, красивую молоденькую девушку, и открыто взял ее в любовницы. Но как ни странно, он нравился народу именно из-за своего распутства и вот уже год был трибуном, расчищая себе путь обратно в сенат. Дождавшись, когда он уйдет, я передал Цицерону свою запись.
– Что ему нужно? – полюбопытствовал я.
– Хочет моей поддержки на преторских выборах.
– Наглости ему не занимать!
– Должно быть. Впрочем, я обещал поддержать его, – беззаботно произнес Цицерон и, видя мое изумление, воскликнул: – Если он станет претором, у меня будет хотя бы одним соперником меньше в борьбе за консульство!
Положив мою табличку на стол, он внимательно прочитал ее. Потом поставил локти по обе стороны от нее и, опустив подбородок на ладони, перечитал еще раз. Я мог представить, сколь стремительно рождаются мысли в его голове. Наконец Цицерон молвил, обращаясь отчасти ко мне, а отчасти – к себе самому:
– До Гракха никто не пробовал действовать так, и после него тоже. И понятно почему. Подумать только, какое оружие дается человеку! Не важно, победишь или проиграешь, – последствия будут сказываться много лет. – Он поднял на меня взгляд. – Даже не знаю, Тирон. Может, тебе лучше стереть это. – Но едва я сделал движение в сторону стола, быстро возразил: – А может, и не надо.
Вместо этого Цицерон велел мне привести Лаврею и еще пару рабов, чтобы отправить их к сенаторам из ближайшего окружения Помпея попросить тех собраться во второй половине дня, после завершения официальных дел.
– Не здесь, – добавил он, – а в доме Помпея.
Затем Цицерон присел и начал собственноручно писать послание военачальнику. Эту записку он отослал с верховым гонцом, приказав ему не возвращаться без ответа.