banner banner banner
Страшные сказки. Истории, полные ужаса и жути (сборник)
Страшные сказки. Истории, полные ужаса и жути (сборник)
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Страшные сказки. Истории, полные ужаса и жути (сборник)

скачать книгу бесплатно


Ханс был моим братом. Я всегда его слушалась. Ханс сказал: «Ладно». И я подумала, что эта женщина могла бы стать нам новой матерью. Я спросила, как ее зовут, а она ответила, что у нее нет имени, а если и было, так она давно его позабыла. Я было начала называть ей наши имена, а она меня остановила, сказав, что не думает, что нам надо так близко знакомиться.

Так оно и вышло. Только мы вошли в ее дом, как она большим ключом заперла за нами дверь. «Уж простите, касатики», – сказала она, и, честно говоря, по ней было видно, что ей и впрямь жаль, и мы не смогли на нее рассердиться. Она сказала: «Как видите, кирпичики сделаны из кирпичиков, цемент – это просто цемент, солому с крыши давно унесло ветром, а пока она еще там лежала, то совсем не походила на лакричные леденцы. В доме есть еда, но еда – это вы, то есть я хочу сказать, что съем вас обоих, понимаете? Они у вас внутри, ваши почки, сердца и требуха, в общем, вы оба не что иное, как аппетитные личинки в тонкой колбасной шкурке, и то, что вы до сих пор бегаете – это не дело, но мы это поправим».

Она откусила Хансу палец и проглотила его. Потом откусила один из моих и тщательно прожевала. Потому что, как ты понимаешь, по пальцам лучше всего можно определить, хорош ли ребенок. «Пока еще недостаточно спелые, – сказала она, – но не беда, недолго уж осталось, ох и закачу же я пир! А тем временем, обещаю, буду с вами ласкова и заботлива, буду вам доброй матушкой – это самое малое, что я могу для вас сделать. Мне и правда ужасно жаль, но вы должны понять, я ведь тоже страшно голодна, просто умираю от голода».

Она принялась нас откармливать. А это было непросто, ведь еды в доме не было. Она раздевала нас и ставила в ванночку и терла мочалкой – знаешь, такие мочалки, что растут на кустах, с жесткими щетинками? Старая кожа сходила с нас лоскутьями, а она ее собирала, каждый крохотный клочок, и жарила, и велела нам есть – а пахла та кожа очень хорошо, вроде жареного лука, и так аппетитно шкворчала на сковороде. Но сама она не съела ни крошечки, какой бы голодной ни была. «Нет, нет, – говаривала она, – это угощение для деток, а обо мне не тревожьтесь, скоро уж и я дождусь своего обеда». Но иногда она смотрела, как мы едим, и не могла сдержаться, при виде нас у нее начинало урчать в животе, и она принималась плакать. Мы ее умоляли: «Поешьте, пожалуйста поешьте!», мы говорили: «Возьмите у нас еще по пальчику, откусите их, утолите голод». Однажды она так и сделала, засунула их в рот, но вздрогнула и сказала, что мы все еще недостаточно спелые – и что мы поступили очень дурно и эгоистично, заставив ее раньше времени потратить два чудесных пальца, которые еще не были готовы. Она сильно разозлилась, я думаю, впервые за все время, что мы ее знали, и отправила нас спать без ужина. Впрочем, в те голодные дни это было в порядке вещей.

Как-то утром за завтраком, когда мы с Хансом жевали лоскутки старой кожи, женщина заявила, что не в силах больше ждать. Она слишком голодна, еще час, и она умрет от этого невыносимого голода, и что тогда будет со всеми нами? Ей необходимо съесть нас прямо сейчас, немедленно. А если мы еще не дозрели как следует, что ж делать, она готова помучиться несварением. Она слишком ослабела для того, чтобы развести огонь в печи, так что мы с Хансом все делали сами, но, видно, в чем-то ошиблись: в конце концов мы приготовили ее вместе себя. Я все спрашивала Ханса: «А ты уверен, что мы все делаем правильно?», когда мы складывали женщине руки и подпихивали их ей под живот, чтобы просунуть в печь, и он отвечал, чтобы я не волновалась. Женщина нас не винила. Она сказала: «Вот и ладно, так или эдак, настал конец моим страданиям». Думаю, так оно и было.

Мы взяли ключ и открыли входную дверь, и вышли в лес. Ах, каким же свежим был воздух, каким густым, кажется, его можно было есть. И мы были свободны. И мы собрались домой.

– Мне не нравится этот чемодан.

– Что? – спросила Зиглинда. – Какой чемодан?

– Не нравится он мне, – сказала Бабуля Грета. – И эти ужасные медные пряжки! Что за показуха! Что за безвкусица! Ах, когда тащишься с чемоданом и тебе некуда с ним податься, тут меньше всего нужны медные пряжки – только руки оттягивать. Нет. Мы с тобой снова залезем на чердак. Вставай. Пойдем на чердак, подберем чемодан получше.

Зиглинде показалось, что на этот раз темнота на чердаке была еще темнее прежнего, и это было невозможно, разумеется, – но от этой темноты у Зиглинды болели глаза.

– Стой там, – распорядилась Бабуля Грета и нырнула в темноту, а Зиглинда понимала, что она там ни зги не видит: у нее, Зиглинды, глаза были молодые и зоркие, насколько же хуже должна была видеть Грета, при ее-то древности!

Она услыхала, как Грета пыхтит от натуги, будто сражается с кем-то, может, она там сражалась с самой тьмой. И Зиглинде вдруг стало совершенно ясно, что она никогда больше не увидит бабушку, что та пропала навеки в этой темноте или даже умерла, а спасти ее Зиглинда могла бы только одним способом – бесстрашно прыгнув во тьму и отдать себя на милость тому, кто прятался внутри, умоляя сохранить жизнь бабушке. Но ей не хватило храбрости и, еще того хуже, не было даже такого желания.

И тут вдруг Грета вынырнула, обеими руками крепко сжимая другой чемодан – этот был еще больше, серее и без всяких оскорбительных пряжек. Вид у нее был спокойный, будничный, как будто не она только что вступила в битву с чудовищами тьмы, будто не она только что была на волосок от смерти – но вообще-то, может, и не была.

– Выпить чаю, – сказала она, – вот что нам нужно, а ты съешь еще одного пряничного человечка, правда? Идем, идем.

На кухне Зиглинда сказала:

– Я не возьму второго пряничного человечка, спасибо.

Бабуля Грета сказала:

– Это почему?

Зиглинда объяснила, что не хочет располнеть.

Бабуля Грета сказала:

– Было время, когда нас совсем не волновали подобные глупости. Толстеть было хорошо. Это значило, что сможешь пережить зиму.

Зиглинда ответила, что это было давно, а теперь быть полной нехорошо, и что Клаус не хочет, чтобы она набирала вес, – он говорит, что ему не нравятся девочки с широкими бедрами.

– Этот твой Клаус идиот, – сказала Грета, – и бедра у тебя совсем не широкие, уж поверь мне, я эксперт, я нюхом чую, что им еще толстеть и толстеть. А теперь съешь-ка еще одного пряничного человечка, а то я обижусь и мы не будем больше друзьями.

Зиглина этого не хотела, к тому же ей нравились бабушкины пряники, они и впрямь были удивительно вкусными.

– А ты разве не возьмешь себе пряник? – спросила Зиглинда и откусила ногу, а Грета отмахнулась от предложения и подняла свою чашку, и тут-то Зиглинда вдруг заметила, что у бабушки в самом деле не хватает пальцев на руке, а она никогда этого не замечала, как ни странно.

– Мне понравилась твоя история, бабушка, – сказала Зиглинда. – Но я все равно не поняла, почему ты уходишь от Дедули.

– Это потому, что история еще не окончена, – ответила бабуля Грета. – А теперь примолкни, кровь от крови моей, и слушай.

Я сказала, что воздух был таким свежим и вкусным, что его, казалось, можно было есть. Но взаправду-то съесть его мы не могли. И, хотя мы с Хансом наслаждались свободой и радовались тому, что избежали лютой смерти от рук старухи, на самом-то деле мы еще были в опасности. Мы бродили по лесу, такие же голодные, как раньше, и не находили дороги. Мы плутали много часов, и ноги у нас болели, и болели пустые желудки, и Ханс сказал: «Плохо дело, сестрица, лучше бы все оставалось, как было. Тогда в нашей смерти был хотя бы резон – она помогла бы сохранить кому-то жизнь, а она схоронила бы наши косточки и вспоминала бы нас, и в ночной тьме, сидя в одиночестве, гладила бы себя по животу, и ей было бы не так одиноко». Ханс проронил слезу, потому что, я уже говорила тебе, он был очень чувствительным мальчиком.

Но мы все продолжали брести вперед, и вот, когда уже совсем падали от слабости, вдруг увидали перед собой дом. И только добравшись до дверей, мы поняли, что это был за дом – все это время мы шли по кругу. Мы вернулись к той самой лачуге, где были пленниками, где кирпичи были не из хлеба, а замазка не из помадки, но все равно там что-то очень вкусно пахло. И мы открыли дверь, и там, конечно, была та женщина – там, где мы ее оставили, и испеченная в самую меру.

О, у меня прямо живот скрутило, так хотелось мяса. «Выбирать нам не приходится», – сказал Ханс и достал из печки жаркое, и отломал у женщины одну руку, и начал глодать. Женщина смотрела на нас глазами, которые от огня побурели и походили на печеные яйца. «Прикрой их, по крайней мере», – сказала я, а Ханс сделал кое-что получше: все ее лицо целиком оторвал, да и бросил в огонь. «Ты должна поесть, – сказал он, – дорогая моя сестрица, ты же знаешь, нам нынче привередничать не приходится».

А я сказала: «Не выберешь ли ты мне кусочек, но не слишком мясистый, чтобы не очень было понятно, что он с мертвого тела?» И он порылся, а потом протянул мне что-то похожее на маленький кусочек курицы, и я положила его в рот и проглотила.

О, как же было вкусно! Мой желудок заурчал от удовольствия – да так сильно, сказать по правде, что сначала он отправил это мясо обратно, и мне пришлось проглотить его еще раз, медленнее, чтобы убедиться в том, что это не сон. Той ночью у нас был пир. Я недолго мучилась угрызениями совести – они больше были ни к чему, да и зачем, ведь мои чувства не могли меня обманывать? У тела столько разнообразных вкусов – сердце, легкие, почки, мясо: и ничего пресного, ничего безвкусного. Мы предназначены в пищу, созданы для этого. Вскоре я даже выудила из огня лицо женщины, и мы съели и его тоже. И ты знаешь, глаза на вкус и впрямь оказались почти как яйца, надо было только зажмурить свои собственные и притвориться.

Я сказала, что еда придала нам сил и теперь завтра мы сумеем найти дорогу домой, и Ханс согласился. Мы легли спать с полными животами – такими полными, что не могли на них лечь и то и дело перекатывались набок. А утром Ханс сказал: «А к чему уходить? Дом-то теперь может быть нашим. А прокормиться мы сможем тем, что найдем в лесу. Потому что в лесу полным-полно деток, все дети в мире хоть раз да ходят в лес поиграть, и многие бывают неразумны и забираются слишком далеко. На свете миллион злых мачех, от которых дети убегают, и миллион добрых дровосеков, которым нет до всего этого никакого дела».

Я помню первое дитя, которое мы поймали. Оно смотрело на нас с таким идиотским облегчением. Оно сказало, что уж думало, что умрет здесь в одиночестве. Ханс сказал: «Не в одиночестве», – и поскорее сломал ему челюсть, потому что та женщина была права, лучше, чтобы ребенок не сообщал своего имени: не стоит завязывать слишком близких отношений с домашним скотом. Мы отломали каждый по пальцу и отведали их, и нам они показались достаточно спелыми – но что мы понимали? Потом мы подвесили дитя вверх ногами, а оно не переставая вопило, а потом перестало вопить и только тихо плакало, а потом и плач прекратился.

Детское мясо – самое лучшее, хорошо отходит от косточек и тает во рту, и у него вкус смерти, а смерть хороша на вкус, – можно прожить и на овощах, но наслаждения от этого не получишь, а угощаясь смертью, мы хоть на миг да чувствовали, что мы победили ее, что мы боги, мы будем жить вечно.

И так было несколько лет. Мы никогда не были с детьми жестоки, не подвергали ненужным страданиям – и это тоже было хорошо и правильно, потому что неспелое дитя кисловато на вкус, но страдающее дитя – просто сущая кислятина. И мы забыли лицо своего отца. И нам было все равно – я думаю, что нам было все равно.

Однажды мы нашли маленькую девочку, спящую под кустами. Она спала совсем рядом с нашим домиком, прямо-таки в нескольких шагах – будто кто-то принес ее нам в подарок. Сперва я думала, что она уже померла, а ребенок, если он уже умер, мало на что годен – он съедобен, конечно, но что за удовольствие подбирать объедки после воронов да червей? Ханс поддел ее ногой, и она открыла глаза, моргнула, увидев нас, и улыбнулась. Она улыбнулась. Ханс говорит: «Мы тебя съедим». А девочка ему: «Я знаю, как выйти из лесу. Я знаю дорогу домой».

Я сказала Хансу: «Вот оно, наше избавление». А Ханс ответил: «Нет для нас избавления. Мы такие, какие есть, и уже никогда нам не стать другими. Мы охотимся на слабых и беззащитных и из-за этого становимся злыми, ну так что, пусть мы злые, зато мы честные. Там, за лесом, нет для нас дома. Грета».

И он пустил слезу, но на сей раз я была сыта по горло чувствительностью брата. Я сказала: «Не такой жизни я для себя хотела. Есть и притворяться, будто едим что-то другое. Какать и притворяться, что из нас выходит не то, что мы съели. Трахаться и притворяться, что ты мне не брат. Где-то должна быть жизнь и получше».

А Ханс сказал: «Во все времена жизнь всегда такова».

И еще ребенок. Ребенок все это время продолжал улыбаться. Клянусь тебе, если бы эта девочка сдалась, принялась хныкать, как все прочие, если бы бросилась в драку или стала умолять оставить ей жизнь, я уступила бы голоду и сожрала бы ее прямо не сходя с места. Но она улыбалась. Так что же я могла поделать?

Я сказала Хансу: «Я ухожу».

А он сказал: «Если ты уйдешь, мы никогда больше не встретимся».

А я сказала: «Так тому и быть. Ты нас отпустишь?»

Потому что он держал в руке нож. И мы голодали – зима выдалась лютая, и детишки играли по домам. И я подумала, что он ведь может не послушать меня и съесть девочку. И меня заодно, подумала я.

Так мы стояли, все трое, мой братец, я и улыбчивая девочка. А потом брат мой повернулся и пошел к дому, и вошел в него.

«Идем», – сказала девочка и взяла меня за руку. И я крепко сжала ее руку, и уверяю тебя, я плакала горючими слезами, сама не знаю, оттого ли, что кто-то пришел меня спасти, или от того, что я потеряла своего брата. «Идем, – сказала девочка, – я отведу тебя домой».

И мы вышли из лесу. Я получила работу в универмаге, продавала чулочно-носочные изделия. Вот где я и познакомилась с твоим дедушкой. Он работал там же счетоводом. Он пожалел меня. Его не испугала моя неотесанность. Он женился на мне и постепенно сгладил мои шероховатости. Ах, он разделил со мной постель, и я подарила ему детей. Одним из них был твой отец».

(Зиглинда спросила: «А что сталось с маленькой девочкой?»)

А семья приняла меня ради него. А может, они меня не приняли, а просто мирились. По крайней мере, в глаза мне ничего такого не говорили. И с тех пор мы зажили счастливо. Я никогда больше не съела ни одного ребенка – я хочу, чтобы ты это знала. Мне очень важно, чтобы ты поняла. Я никогда больше никому не причинила зла, с тех самых пор, как вышла из лесу. Так я заплатила за спасение.

(«Что случилось с маленькой девочкой?»)

Этот чемодан не годится! Слишком велик. И зачем только делают такие большие чемоданы? Кому в голову придет столько с собой таскать?

(И Зиглинда уже решила было, что бабушка собирается оставить ее вопрос без ответа, но тут Бабуля Грета вздохнула, посмотрела Зиглинде прямо в глаза и сказала…)

– Это был очень большой лес.

Грета предложила Зиглинде еще одного пряничного человечка, а Зиглинда отказывалась, но бабушка сказала, чтобы она не говорила чепухи. Зиглинда спросила:

– Что в них за особая добавка?

Казалось, Бабулю Грету этот вопрос поразил, но она увидела, что Зиглинда говорит серьезно и что ее уже бьет легкая дрожь, до того она всем этим напугана – тогда она рассмеялась и ответила, что добавляет корицу, всего-навсего корицу.

Так что Зиглинда надкусила голову и сразу убедилась, конечно же, что это, разумеется, была корица, и все же ей невольно казалось, будто она чувствует и какой-то мясной привкус. Бабушка за ней наблюдала. Бабушка огорчилась бы, если бы Зиглинда не доела. А огорчать бабушку ей не хотелось. И она съела пряничного человечка целиком, до последней крошки.

– Это был очень большой лес. Девочка призналась, что не может найти из него выхода, и я не думаю, что она меня обманула, а если даже она и обманула, то сама себя. Мы заблудились. Стемнело. Начал накрапывать дождь. Мы были голодны. Мы спали часами напролет, иногда по целому дню, потому что выбились из сил и не могли идти. И я сказала ей: «Одна из нас должна съесть другую. Это единственная возможность, только так вторая может обрести шанс на спасение». И я сказала девочке: «Вот что, у тебя вся жизнь впереди, славная и незапятнанная жизнь, ведь ты еще не успела натворить ошибок, а если и успела, то не по своей вине. Выжить должна ты. Это должна быть ты, – сказала я ей. – Ешь меня».

А девочка сказала: «Нет». Но я сказала, что у нее нет выбора, и еще я сказала ей, что это не трудно. И я стала водить пальцем по своей груди и вниз, к бедрам, и показывать ей лучшие кусочки мяса, которые она сможет с них срезать, и рассказывать, что резать надо тонкими ломтиками, и сколько в точности нужно держать их над костром, чтобы приготовить все в лучшем виде. Я говорила, что ей это будет легко сделать. Говорила, что я такое уже делала, и братец мой делал, а мы ведь не какие-то особенные. Не такие, какой она могла бы стать.

А она стала меня умолять. Она молила, чтобы я не заставляла ее пройти через такое.

«Съешь ты меня, – говорила она. – Потому что тебе это привычно, ты знаешь, что да как. Ты получишь куда больше удовольствия от мяса, чем я. К чему тебе попусту тратить свои потроха, ведь я даже не смогу оценить вкуса». И еще она сказала: «Ешь меня и знай, что я пошла на это по доброй воле, я подарила себя тебе. Пируй и радуйся, и знай, что я буду смотреть на тебя с небес. Съешь меня, и пусть последний съеденный тобой ребенок будет самым вкусным из съеденных тобой деток, я хочу стать вершиной всего, что ты испробовала раньше. Пусть это послужит причиной, по которой ты прекратишь это делать, потому что никогда тебе не встретить такого сочного и мясистого ребенка, как я».

И я сказала: «Ну ладно».

И тогда она назвала мне свое имя. Свое настоящее имя. И я отпустила ее.

(Зиглинда спросила: «И как же ее звали?»)

– Ах, да какая теперь разница.

(«А она спросила, как зовут тебя?»)

– Да.

(«Ты ей сказала?»)

– Нет. Что могло из этого выйти хорошего? Я ведь уже собиралась повесить ее вверх ногами и перерезать ей горло. Я назвала ей имя – выдуманное. Это было очень хорошее, прекрасное имя.

(«Все так на самом деле и было?»)

– Насколько я помню.

(Зиглинда тихо спросила: «И она была сочной и мясистой?»)

– О да.

Бабушка подалась вперед, и Зиглинда решила, что она собирается поделиться с ней какой-то жуткой тайной, чем-то столь ужасным, что можно оскверниться, даже просто услышав об этом. И она подалась навстречу – потому что хотела услышать, потому что понимала, что хочет, чтобы ее невинность была осквернена. Пусть это случится сейчас, думала, пусть случится сейчас. Бабуля Грета улыбнулась. И тихо произнесла:

– Не сходить ли нам еще раз на чердак, в самый последний разик?

Чердачная тьма сгустилась еще сильнее, как черная стена. Свет лампы с лестницы коснулся ее и умер.

– Тебе нельзя туда входить, – сказала Зиглинда Грете, и Грета согласилась.

– Нет, дорогуша, сейчас твоя очередь. Ты влезешь на чердак и притащишь мне оттуда чемодан, самый лучший, какой найдешь.

А Зиглинда подумала, что это невозможно – что эта плотная чернота ее вытолкнет, – и она заглянула бабушке в лицо, а лицо было старое-старое, и почему-то вдруг стало понятно, что смерть совсем рядом. Зиглинда шагнула вперед, и тьма обступила ее, весь свет пропал, до последнего огонечка.

Там внутри, во тьме было что-то – что-то, что кормится тьмой, совсем ее не боится, чему без этой кромешной тьмы не выжить. Зиглинда наткнулась на что-то кожистое, вроде летучей мыши, потом кто-то мазнул ее по руке – паук? Но нет, для паука слишком большое. А тьма была густая, тягучая, как сироп, она облила ее с головы до ног, проникла в каждый потаенный уголок ее тела – настоящий сироп. Зиглинда при желании могла бы вцепиться в нее зубами, могла бы глотать ее – ведь если она не станет глотать тьму, тьма сама ее поглотит, – она это понимала. Но Зиглинде не захотелось глотать тьму. Она услыхала бабушкин голос. Из темноты отозвалось эхо. Как будто прилетело издалека.

– Без паники, – сказала бабушка. – Слушай мой голос, вот и все. Слушай меня, и все будет хорошо.

А Зиглинда знала, что ничего уже не будет хорошо, как прежде, – больше никогда она не сможет видеть, говорить, чувствовать – потому что, если только она откроет рот, чтобы заговорить, темнота хлынет ей в горло, если осмелится чувствовать, темнота тут же почувствует ее. Но вот она услышала бабушкин голос, и, к большому ее удивлению, это подействовало – сердце забилось ровнее, она перестала трястись и начала успокаиваться.

– Ты, наверное, думаешь, что знаешь, почему я ухожу от твоего дедушки? Да? Думаешь, из-за чувства вины? Нет, ничуть не бывало.

О, вина долго мучила меня. Но не из-за детей, которых я убивала. Мне было стыдно, что я вышла за человека, которого не любила и никогда так и не полюбила, ни на один денечек за все эти шесть десятков лет. Мне было стыдно, что я никогда не любила своих детей. Я все продолжала рожать, в надежде, что произведу на свет хоть одного, к которому смогу привязаться. Не смогла. Я их всех ненавижу. Вот хоть твой папаша – вялый, как снулая рыба. Он заслужил в жены эту потаскуху, твою мать. Ты же знаешь, моя милая, что мать у тебя потаскуха? И что до тебя ей никогда не было дела?

Зиглинда не открыла рта, чтобы ответить. Но про себя подумала: да. Раньше она этого не понимала, а теперь, когда поняла, это показалось ей не таким уж важным.

– Я много лет потратила, пытаясь быть не такой, какая есть. Запах детского мяса преследует меня. Я чувствую его во всем, что бы ни готовила. Только легкий привкус, намек, но он дразнит меня, говоря, что где-то есть кое-что вкуснее, нежнее, лучше. А мне ведь недолго осталось, скоро помру. И не хочу я больше тратить ни одного дня на эту притворную жизнь.

Я хочу снова отведать невинной плоти. Я ошибалась. Все эти годы я ошибалась. Я не должна была расставаться с братцем. Я пойду к нему. Я пойду, а там посмотрим, может, он меня примет. Я паду в его объятия и попрошу прощения, буду молить его о снисхождении. Возможно, он меня не узнает. Если он меня не признает, то может съесть. Но даже если так, что ж, мои страдания окончатся.

Я так голодна. Я так голодна. Я так голодна.

А теперь давай-ка мне чемодан. Выбирайся из темноты и тащи самый лучший, какой сможешь найти.

Зиглинда подумала, что лучше ей оставаться в темноте. Вообще-то в темноте безопаснее. Но темнота стала отступать сама, и Зиглинда попыталась ее удержать, вытянула руки вперед и схватила – летучую мышь, паука, – но тут она увидела, что держится за чемодан, симпатичный, аккуратненький чемоданчик, и кожа летучей мыши оказалась его чехлом, а ножки паука – ремнями.

Бабуля Грета приняла у нее из рук чемоданчик. Она придирчиво его осмотрела. «Да, – сказала она. – Да, хороший выбор». Потом она приложила чемодан к Зиглинде, как будто примеряя на нее.

И Зиглинда поняла, что теперь ее положат в этот чемоданчик. А потом бабушка унесет ее в лес и разыщет своего брата, и вдвоем они подвесят Зиглинду вверх ногами и выпотрошат ее, и съедят ее.

– Не убивай меня, пожалуйста, – попросила Зиглинда.

А бабушка отшатнулась, словно Зиглинда дала ей пощечину. Она даже попятилась немного.

– Ты что же, подумала, что я тебя съем? – сказала Грета. – Ох, милая моя. Кровь от крови моей. Я никогда не смогла бы причинить тебе боль. Потому что ты вся в меня. Столько лет я ждала, не появится ли в этом семействе хоть кто-нибудь, кого я смогу полюбить. И вот дождалась тебя. Не бойся. Бойся кого угодно, но только не меня.

И Зиглинда увидела, что ее бабушка плачет, а потом заметила, что и сама тоже плачет.

– Чемодан, – сказала Грета, – это тебе.

– Я не понимаю, – сказала Зиглинда.

– А, так ты думала, что это мне нужен чемодан? В мои-то годы? И к чему бы мне чемодан там, куда я собралась? Но ты. Моя милая, моя кровиночка. Ты уйдешь. Ты покинешь это место, и слава Богу, потому что не сможешь оставаться здесь, с этими людьми, с этими бесстрастными людишками. А когда соберешься, возьмешь этот чемодан.