banner banner banner
Персики для месье кюре
Персики для месье кюре
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Персики для месье кюре

скачать книгу бесплатно


Ру, почему же ты все-таки с нами не поехал?

Ру не любит технологические новинки, но я ухитрилась убедить его хотя бы носить мобильный телефон с собой – раз уж сам он им толком не пользуется. И сейчас я в очередной раз попыталась ему позвонить, но, как и следовало ожидать, его телефон был выключен. Я послала ему эсэмэс:

Прибыли благополучно. Живем в старом домике Арманды. Все хорошо, но есть кое-какие перемены. Возможно, пробудем здесь еще несколько дней. Мы все по тебе скучаем. Очень тебя люблю. В.

Уже само это действие – посылка эсэмэс домой – сделало Ру еще более далеким. Домой? Неужели теперь там мой дом? Я посмотрела за реку, на Ланскне; на его тусклые фонари, кривые улочки, церковную колокольню, такую белую в сумерках. А по другую сторону моста виднелся Маро, куда более темный, поскольку там улицы освещены только тем светом, что падает из окон домов; но башня минарета, украшенная серебряным полумесяцем, словно бросала вызов церкви, что высится на площади Сен-Жером подобно поднятой руке со сжатым кулаком.

А ведь было время, когда мне казалось, что мой дом здесь, что я вполне могла бы навсегда остаться в Ланскне. Даже сейчас слово «дом» пробуждает воспоминания о нашем магазинчике, о комнатках наверху, о спальне Анук на чердаке, где вместо двери был люк в полу, а окошко – круглым, как иллюминатор. И душа моя сейчас словно разрывается надвое, чего не было никогда; одна ее половина принадлежит Ру и тому, что с ним связано, а вторая – Ланскне и тому, что связано с этим городком. Возможно, это ощущение обостряет еще то, что и сам Ланскне как был разделен между двумя мирами – первый из них новый, современный, мультикультурный, а второй настолько консервативен, насколько может быть консервативна только сельская провинциальная Франция; и я отлично понимаю, что…

А что, собственно, я тут делаю? – вдруг встрепенулась я. – Зачем я открыла эту шкатулку Пандоры, полную неуверенности и смятения? В письме Арманды ясно говорилось: кому-то в Ланскне нужна моя помощь. Но кто он, этот человек? Франсис Рейно? Или Женщина в Черном? А может, Жозефина? Или я сама?

Тропинка, по которой я побрела назад, снова привела меня к дому, из которого вышла девушка в темно-синем кафтане. Палка с жуком-пленником по-прежнему лежала на обочине. Я освободила жука, и он сердито на меня пожужжал, прежде чем улететь прочь. Я выпрямилась и немного постояла, глядя на дом.

Как и почти все строения в Маро, он был довольно приземистый, двухэтажный, стены отчасти из дерева, отчасти из желтого кирпича. Похоже, раньше это вообще были два отдельных домика, которые затем соединили вместе. Дверь и ставни были выкрашены зеленой краской, а на подоконниках виднелись ящики с цветущими красными геранями; оттуда доносились голоса, смех, разговоры и отчетливый запах готовящейся пищи, специй, мяты. Я уже двинулась дальше, когда дверь дома вновь приоткрылась; оттуда стрелой вылетела та же девочка в желтой камизе, но, увидев незнакомку, тут же остановилась и уставилась на меня своими ясными глазами. Ей было, наверное, лет пять или шесть – еще слишком мала, чтобы носить головной платок, – и волосы были заплетены в косички, перевязанные желтыми ленточками. На худеньком запястье болтался золотой браслет.

– Привет, – поздоровалась я.

Девочка продолжала молча смотреть на меня.

– Боюсь, я виновата перед тобой; это я отпустила твоего жука на волю. – Я глазами указала на останки валявшейся на земле игрушки. – Он что-то совсем загрустил – это ведь так ужасно, когда тебя все время держат на привязи. Впрочем, завтра ты сможешь снова его поймать. Если, конечно, он сам захочет с тобой играть.

Я улыбнулась, но девочка не ответила на улыбку и по-прежнему молчала, не сводя с меня глаз. «Интересно, а она меня понимает?» – подумала я. В Париже я встречала немало арабских девочек того же возраста, что Розетт, и они обычно знали в лучшем случае пару слов по-французски, хотя даже родились в этом городе. Обычно, впрочем, они более-менее овладевали французским языком к концу начальной школы; а вот в среднюю школу многие знакомые мне семьи своих дочерей отдавали весьма неохотно – порой из-за запрета на ношение головных платков, а порой просто потому, что дома была нужна их помощь.

– Как тебя зовут? – спросила я, и она ответила:

– Майя. – Так, значит, она все-таки меня понимала!

– Ну что ж, приятно с тобой познакомиться, Майя, – сказала я. – А меня зовут Вианн. Я живу вон в том доме на пригорке вместе с моими двумя девочками.

Я указала ей на старый дом Арманды.

На лице Майи отразилось сомнение.

– Вон в том доме?

– Да. Он принадлежал моему старому другу Арманде. – Чувствовалось, впрочем, что это ее не убедило, и я спросила: – А твоя мама любит персики?

Майя слегка кивнула.

– Ну так вот: возле дома моей подруги Арманды растет персиковое дерево, и на нем полно персиков. Завтра, если хочешь, я сорву несколько штук и принесу твоей маме, чтобы вы их съели во время iftar[23 - Разговление вечером, после целого дня поста в рамадан (арабск.).].

Это арабское слово заставило Майю улыбнуться.

– Ты знаешь, что такое iftar?

– Конечно, знаю.

Мы с матерью однажды довольно долго прожили в Танжере. Место во многих отношениях сложное, полное противоречий. Пища и рецепты ее приготовления всегда служили для меня средством взаимопонимания с окружающими. А в таких местах, как Танжер, еда зачастую была для нас единственным языком общения.

– Вот как вы сегодня вечером, например, будете выходить из поста? – спросила я. – Сварите суп харисса? Я его просто обожаю.

Улыбка Майи стала еще шире.

– Я тоже, – сказала она. – А Оми испечет лепешки. Она один секрет знает, и у нее самые лучшие лепешки в мире получаются!

Внезапно зеленая дверь снова открылась, и женский голос что-то резко сказал Майе по-арабски. Девочка, похоже, собралась запротестовать, потом все же неохотно вернулась в дом. На пороге на мгновение возникла женская фигура, закутанная в черное покрывало, и дверь тут же с грохотом захлопнулась – я так и осталась стоять с поднятой в приветственном жесте рукой, не успев даже понять, видела меня эта женщина или нет.

Хотя в одном я была совершенно уверена: это была та самая женщина в никабе, которую я видела возле церкви в день своего приезда, а потом еще раз в Маро. Сестра Карима Беншарки – ее настоящего имени, похоже, так никто толком и не знал. Загадочная женщина, тень которой так велика, что накрывает собой сразу две, столь различные между собой, общины…

Когда я шла домой по берегу Танн, тишина и спокойствие вокруг казались почти неестественными. Умолкли даже сверчки, даже птицы, даже лягушки.

В такие вечера, как этот, местные жители говорят: вот-вот подует ветер Отан[24 - Autan (фр.) – южный ветер; vent d’autan – буря.]; le vent des Fous, Ветер Безу-мия, который стучится в окна домов, иссушает хлеба в поле, лишает людей сна. Белый Отан приносит сухую жару; Черный Отан приносит бурю и дождь. И в какую бы сторону этот ветер ни дул, он вскоре все равно переменится.

Что я, собственно, делаю в Ланскне? Я снова и снова задавала себе этот вопрос. Неужели это Отан принес меня сюда? И каким он будет на этот раз? Белым, который всю ночь не дает тебе уснуть, или Черным, который попросту сводит тебя с ума?

Глава третья

Вторник, 17 августа

Благослови меня, отец мой, ибо я согрешил. Увы, тебя больше нет с нами, но мне необходимо перед кем-то исповедаться, а идти на исповедь к нашему новому священнику – отцу Анри Леметру с его голубыми джинсами, выцветшей улыбкой и новыми идеями – я никак не могу. Впрочем, как и к нашему епископу. Он уже и не сомневается, что поджог устроил именно я. Нет, будь я проклят, но перед этими людьми, отец мой, я никогда не преклоню колен!

Разумеется, ты прав: гордыня – вот мой главный грех. Я и сам всегда это понимал. Но я твердо знаю: отец Анри Леметр разорит, уничтожит церковь Святого Иеронима, а я просто не в силах стоять и смотреть, как он это делает! Боже мой, он и так уже использует усилители, читая проповеди, а вместо нашего органиста посадил Люси Левалуа, она у него в церкви на гитаре играет! В результате, как и следовало ожидать, популярность отца Анри и нашей церкви невероятно возросла – никогда еще церковь Святого Иеронима не посещало так много людей из других селений, – и все же хотелось бы знать, что ты-то, отец, об этом думаешь, ты ведь всегда был так строг и суров.

Наш епископ, впрочем, считает, что в наши дни церковная служба должна скорее развлекать, чем проявлять строгость. Мы должны чем-то привлечь молодежь, говорит он. Собственно, ему и самому-то всего тридцать восемь, на семь лет меньше, чем мне; из-под сутаны у него выглядывают модные «найки». Отец Анри Леметр – его протеже и, разумеется, прав абсолютно во всем, так что епископ вполне одобрительно отнесся к намерению отца Анри модернизировать нашу церковь: установить усилители, плазменные экраны, заменить старинные дубовые скамьи чем-нибудь «более подходящим». Видимо, он считает, что резной дуб плохо сочетается с электронными гаджетами.

Но даже если сам я и попытаюсь как-то противостоять столь кощунственным действиям, все равно неизбежно окажусь в меньшинстве. Каро Клермон уже несколько лет жалуется, что церковные скамьи и чересчур узкие, и чересчур жесткие (чего не скажешь о самой Каро), и чересчур неудобные. Разумеется, если скамьи все-таки уберут из церкви, муж Каро Жорж первым приберет их к рукам, быстренько их отреставрирует и продаст в Бордо по абсурдно вздутой цене каким-нибудь богатым туристам, которые ищут, чем бы таким «очаровательно аутентичным» украсить свои загородные дома.

Как же тут не сердиться, отец мой, ведь я всю жизнь отдал Ланскне! А в итоге меня вот-вот вышвырнут отсюда. Да еще и по такой позорной причине…

И снова все нити тянутся к этой проклятой лавчонке, к этой chocolaterie! И отчего это место так притягивает всякие неприятности и беды? Сперва там появилась Вианн Роше, затем сестрица этого Беншарки, но даже и теперь, когда это помещение, опустошенное пожаром, пустует, оно каким-то неведомым образом стремится спровоцировать мое падение. Епископ говорит, что не сомневается в моей непричастности к этому пожару. Лицемер! Заметь, он и не думает говорить, что уверен в моей невиновности. На самом деле – и это весьма разумно с его стороны – эти слова означают примерно следующее: каким бы ни был конечный результат расследования, так или иначе я буду скомпрометирован, и, значит, придется сменить приход, перебраться в такое место, где о моем прошлом ничего не известно…

Да будь она проклята, эта его снисходительность! Я никогда не позволю убрать меня вот так, втихую! Я и мысли не могу допустить, что после всего сделанного мною для прихожан Ланскне здесь не найдется никого, кто верил бы в меня по-прежнему. Значит, я непременно должен найти выход из создавшейся ситуации. Должен совершить нечто такое, что позволило бы мне хотя бы частично отвоевать прежнее доверие паствы и доброжелательное отношение обитателей Маро. Все попытки поговорить с ними, как-то объясниться закончились неудачей; что ж, наверное, мне пора переходить к действиям и реально защищать себя.

Вот почему сегодня утром я решил вернуться на площадь Сен-Жером и постараться хоть как-то привести в порядок бывшую chocolaterie. Пожар не нанес помещению особого ущерба; там требуется, пожалуй, лишь тщательная уборка; ну, и еще хорошо бы на крыше в нескольких местах положить новую черепицу, заменить несколько балок и половых досок, кое-где подправить штукатурку и заново покрасить стены – и комнаты будут выглядеть как новые. Примерно так мне казалось; и потом, я надеялся, что люди, увидев, что я начал ремонт, присоединятся ко мне и помогут навести полный порядок.

Я провозился часа четыре, у меня уже болело все тело, но помощи мне никто так и не предложил; даже слова никто не сказал, хотя напротив – булочная Пуату, а чуть дальше по улице – кафе «Маро». Да что там, никто мне даже попить не принес, несмотря на чудовищную, всесокрушающую жару. И тогда, отец мой, я начал понимать: это и есть наказание, ниспосланное мне, – нет, не за пожар, а за мою самонадеянную уверенность в том, что я смогу вернуть уважение паствы, демонстрируя собственное смирение.

После второго завтрака, примерно в полдень, булочная закрылась; выбеленная солнцем площадь была пустынна и безмолвна. Только тень от колокольни Сен-Жером давала какое-то отдохновение от палящего солнца, и я, таская из внутреннего помещения на тротуар обгорелый хлам, каждый раз на минутку задерживался в этой тени, а потом подходил к фонтану и делал несколько глотков воды.

– Что это вы делаете? – услышал я чей-то голос и выпрямился.

Боже милостивый! Как раз один из тех, с кем я предпочел бы не встречаться. Правда, от самого юного Люка Клермона я никаких неприятностей не жду, но ведь он все расскажет матери, и, разумеется, для меня было бы куда лучше, если бы Люк увидел целую толпу дружелюбно настроенных людей, вместе со мной бодро расчищавших жилище этой Беншарки. Но я был один и в таком виде – измученный, грязный, исцарапанный и… никому не нужный; и окружали меня только груды мусора и обгоревшие обломки.

– Да так, ничего особенного. – Я все-таки сумел улыбнуться ему в ответ. – Мне подумалось, что нам стоило бы проявить солидарность. Разве можно допустить, чтобы женщина с ребенком вернулась в такое жилище… – И я указал на обуглившуюся дверь и груду почерневшего хлама за нею.

Люк осторожно на меня глянул. Возможно, зря я все-таки ему улыбался. И я уже без улыбки пояснил:

– Ну, если честно, то мне от одного вида этого дома становится не по себе. Тем более, насколько я знаю, полдеревни считает, что в случившемся виноват именно я.

Полдеревни? Если бы! Да для того, чтобы пересчитать тех, кто в данный момент хоть как-то меня поддерживает, и на одной руке пальцев хватит.

– Я вам сейчас помогу, – сказал Люк. – Мне все равно делать нечего.

Естественно, занятия в университете начнутся только в конце сентября. Насколько я помню, Люк изучает французскую литературу, и это очень не нравится Каро. Интересно, почему это ему захотелось мне помочь? Он ведь меня всегда недолюбливал – даже в те времена, когда его мать была одной из самых преданных моих последовательниц.

– Я схожу на лесопилку и пригоню грузовичок, – продолжал Люк, указывая на груду мусора, – и мы сперва уберем все это, а потом уж будем вместе решать, что тут еще можно сделать.

Что ж, я находился не в том положении, чтобы отказываться от помощи. В конце концов, именно моя гордыня и завлекла меня в эту западню. Я поблагодарил Люка и снова принялся за работу. Мусора в помещении оказалось гораздо больше, чем я думал, но к концу дня мы вместе Люком все же сумели освободить от него весь первый этаж.

Зазвонили колокола, призывая народ к мессе. Тени на площади стали длиннее. Отец Анри Леметр, выглядевший так, словно только что покинул специальный холодильник, предназначенный исключительно для священников, ленивой походкой вышел из церкви и направился к нам – сутана отлично отглажена, на голове модная молодежная стрижка, свежайший воротничок лишь чуть светлее его ослепительно-белых зубов.

– Франсис! – Я ненавижу, когда он меня так называет, и в ответ одарил его самой дипломатичной своей улыбкой. – Как это замечательно! Только зачем же вы в одиночку предприняли столько усилий? – Он сказал это таким тоном, словно я все делал исключительно для него. – Что же вы утром ничего мне не сказали? Я бы бросил клич после мессы… – Можно подумать, что он и сам был бы страшно рад мне помочь, но, увы, тяжкое бремя забот о моем приходе, возложенное на его плечи, не позволило ему этого. – Кстати о мессе… – Он критически оглядел меня, потного и грязного, с головы до ног и спросил: – Вы сегодня вечером случайно не собираетесь в церковь? У меня в ризнице есть запасная сутана, и я бы с удовольствием ссудил ее вам, если…

– Нет, спасибо.

– Я всего лишь заметил, что вы перестали ходить к мессе, не причащаетесь и не исповедуетесь с тех пор, как…

– Благодарю вас. Я приму это к сведению.

Да разве я смогу принять из его рук гостию? А что касается исповеди… Отец мой, я знаю, так говорить грешно, но ей-богу, тот день, когда я приму от него епитимью, станет моим последним днем в церкви.

Отец Анри, глядя на меня с искренним сочувствием, сказал:

– Моя дверь для вас всегда открыта, – и удалился, в последний раз блеснув в улыбке белоснежными зубами – ну, точно как в рекламе зубной пасты.

А я так и остался стоять, пребывая отнюдь не в самом безмятежном расположении духа и стиснув за спиной кулаки.

На сегодня с меня было достаточно. Ничего себе денек выдался! Я поспешил домой, постаравшись убраться с площади до того, как ее заполнит толпа верующих, идущих в храм. Но звон колоколов продолжал преследовать меня до самого дома, к тому же, поднявшись на крыльцо, я увидел, что кто-то разрисовал мою парадную дверь черной краской из баллончика. Похоже, это сделали совсем недавно: в теплом воздухе еще чувствовался сильный запах краски.

Я огляделся, но никого не увидел, кроме троих мальчишек-подростков на горных велосипедах, быстро удалявшихся по направлению к дальнему концу улицы. Один из них был в длинной свободной белой рубахе, какие носят арабы, двое других – в майках и джинсах; головы у всех троих были повязаны клетчатыми шарфами-«арафатками». Заметив меня, они на полной скорости свернули в переулок, ведущий в сторону Маро, что-то выкрикнув по-арабски. Я этого языка не знаю, но по интонациям и гнусному смеху вполне можно было догадаться, что это были отнюдь не комплименты в мой адрес.

Я мог бы, конечно, последовать за ними. Наверное, мне даже следовало так поступить. Но я слишком устал, и – честно признаюсь, отец мой, – мне стало немного страшно. В общем, я вошел в дом, закрыл за собой дверь, принял душ, налил себе пива и заставил себя съесть хотя бы один сэндвич.

Но в открытое окно по-прежнему был слышен звон колоколов, а с того берега колоколам вторил клич муэдзина, повисший над рекой в вечернем воздухе, как лента дыма. Да, я действительно с удовольствием помолился бы, но отчего-то единственное, о чем я мог думать, это Арманда Вуазен с ее острым взглядом черных глаз, с ее дерзкой манерой вести себя; и я чувствовал, что она с удовольствием и от души посмеялась бы надо всем этим. Возможно, она меня видит оттуда. Меня почему-то ужаснула эта мысль. И, чтобы не думать, я налил себе еще пива и стал смотреть, как за рекой догорает закат, а на востоке над Ланскне восходит тонкий месяц.

Глава четвертая

Вторник, 17 августа

Сегодня утром мы с Розетт пошли выяснять, что случилось с Жозефиной. В Маро были закрыты все магазины – магазин одежды, бакалейная лавка, магазин тканей, где их продавали рулонами, – но рядом в маленьком кафе мы заметили мрачного вида мужчину в белой джеллабе и молитвенной шапочке такийе. Он протирал столы, но, заметив нас, прервал работу и буркнул:

– Мы закрыты.

Я, собственно, так и подозревала.

– А когда открываетесь?

– Позже. Вечером.

Этот тип одарил меня таким взглядом, что я сразу вспомнила Поля Мюска в те дни, когда кафе «Маро» еще принадлежало ему; это был взгляд одновременно и плотоядно-оценивающий, и странно враждебный. Затем он снова принялся протирать столы. Да уж, тут явно далеко не всякому посетителю были рады.

«Злой дядя, – с помощью жестов сообщила мне Розетт. – Злое лицо. Идем отсюда».

Бам виднелся как никогда отчетливо: ярко-оранжевый мазок света, следовавший за Розетт по пятам. Я заметила, что у моей дочери на лице появилось коварное выражение, и в тот же момент такийя уборщика соскользнула с его головы и шлепнулась на пол.

Розетт что-то тихонько пропела себе под нос.

И я краем глаза заметила, что Бам перекувырнулся в воздухе.

Я тут же поспешно взяла дочь за руку.

– Извините за беспокойство. Мы уже уходим, – сказала я. – Мы совсем другое кафе искали.

Но и добравшись наконец до кафе «Маро», мы не обнаружили там Жозефины. За стойкой бара торчала сердитая девица лет шестнадцати, которая, не отрывая глаз от телевизора, сообщила, что мадам Бонне уехала в Бордо, поскольку туда для них доставили целый грузовик всяких припасов, и вернется наверняка поздно.

Нет, никакой записки мадам Бонне не оставила. Даже когда эта девица посмотрела на меня, я не заметила в ее глазах ни малейшего признака узнавания или хотя бы любопытства. Впрочем, глаза она накрасила так сильно, что их вообще с трудом можно было разглядеть среди слоев разноцветных теней и комков туши. Губы у нее тоже были ярко накрашены и блестели, как засахаренные фрукты, а челюсти пребывали в постоянном, хотя и неторопливом движении – она жевала жвачку, и даже на губах виднелся бледно-розовый кружок.

– Меня зовут Вианн Роше. А как твое имя?

Она уставилась на меня, как на сумасшедшую, но все же ответила, хотя и несколько раздраженным тоном:

– Мари-Анж Люка. Я тут мадам Бонне замещаю.

– Приятно с тобой познакомиться, Мари-Анж. Мне, пожалуйста, citron pressе[25 - Лимонный сок (фр.).]. А для Розетт – оранжину[26 - Апельсиновый сок с газировкой.].

Анук ушла из дома еще раньше нас – отправилась искать Жанно Дру. Я надеялась, что ей повезет больше, чем нам в поисках Жозефины, и старого дружка она непременно отыщет. Я взяла стаканы и вышла на террасу (Мари-Анж и не подумала сама принести заказанные напитки); мы с Розетт уселись в тени акации. Перед нами расстилалась абсолютно пустынная улица, ведущая через мост в глубь Маро.

Мадам Бонне? Интересно, почему моя старая приятельница вздумала вернуть свою девичью фамилию, но зачем-то сохранила «мадам»? Впрочем, в Ланскне свои представления о респектабельности. Женщина тридцати пяти лет, имеющая собственный бизнес и ведущая его без помощи мужчины, никак не может быть просто «мадемуазель». Я еще восемь лет назад это поняла. И для здешних жителей я всегда была «мадам Роше».

Розетт допила свою оранжину и принялась играть с парой камешков, которые подобрала на дороге. Ей нужны сущие пустяки, чтобы развлечься; она слегка шевельнула пальцами – и камешки засияли каким-то тайным внутренним светом. Розетт нетерпеливо каркнула – и камешки принялись танцевать на столе.

– Беги, играй с Бамом, – сказала я ей. – Только далеко не убегай, чтобы я всегда могла тебя видеть, хорошо?

Розетт тут же побежала к мосту, а я спокойно смотрела ей вслед, зная, что она может играть там часами. Будет бросать через парапет палки, заставляя их сворачивать поперек течения к противоположному берегу, или станет просто следить за отражением в воде облаков, проплывающих в вышине. Дрожащее марево рядом с нею обозначало присутствие Бама. Я допила свой лимонный сок и заказала еще.

В дверях кафе вдруг возник мальчик лет восьми. На нем была весьма просторная майка с изображением льва из мультфильма «Король Лев», почти полностью скрывавшая под собой его выгоревшие шорты, и кроссовки, носившие отчетливые следы недавнего купания в Танн. Светлые волосы мальчика выгорели на солнце почти добела, а глаза были голубые, как небо солнечным летним днем. В руке он держал кусок бечевки, который постепенно выползал из-за угла; на другом конце бечевки оказалась большая лохматая собака, тоже явно только что искупавшаяся в реке. Мальчик и собака с любопытством посмотрели на меня, потом вдруг разом сорвались с места и понеслись по дороге к мосту. При этом собака лаяла как сумасшедшая, а мальчик скользил, как на лыжах, поднимая своими несчастными мокрыми кроссовками целые облака плотной дорожной пыли.

Мари-Анж принесла мне второй стакан сока, и я спросила:

– А это кто?

– Это Пилу. Сын мадам Бонне.

– Ее сын?

Она удивленно на меня посмотрела:

– Ну да, а что?