banner banner banner
Гномон
Гномон
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Гномон

скачать книгу бесплатно

– Позволь рассказать тебе о том, во что я верю, Константин Кириакос?

– Пожалуйста, расскажите.

Пожалуйста, не надо.

– Я верю в Бога, разумеется, но и в нечто иное. Я верю в Грецию. Греция много страдала в последние годы, страдала за чужие грехи и частично за свои собственные. Наши грехи были грехами распущенности, а грехи Америки и остального мира – грехами увлеченности. Ими овладела радость нереального уравнения, возможности получить что-то из ничего, и в результате наша маленькая сонная страна оказалась во тьме. Но я верю, что грядет коренной

поворот, центр цивилизации уйдет из Флориды и Пекина, двинется по земному шару, пока вновь не окажется в Афинах, как некогда предсказал Платон. Из двенадцатой книги «О граде Божием» мы узнаём, что Платон верил в круговой космос. Он учил: Вселенная повторяется, и однажды он снова будет учить в Афинах, как учил в те дни. Такова доктрина апокатастасиса – возвращение к началу. Как я понимаю, в математической физике есть основания, поддерживающие такую модель.

Ага, понятно: тополог – человек, который не видит разницы между чашкой и пончиком. Я вынужден себе напомнить, что не надо умничать перед добрым клиентом, и киваю так, будто каждые выходные обсуждаю с приятелями космологическую теологию, и эта идея – моя любимая. А Мегалос не унимается:

– Я не верю в совершенное возвращение. Я не верю, что оно неизбежно. Мир не столь добр. Но я верю, что оно может состояться, если мы его схватим; и когда оно состоится, наша маленькая страна вновь обретет величие. Хребты наши вновь облачатся огнем. Хватит Греции разрываться на части!

Я некоторое время обдумываю эту многословную мудрость. Придаю лицу подходящее глубокомысленное выражение:

– Это и вправду было бы хорошо.

Мои слова повисают в пустоте, и вдруг я вижу священника в этом человеке: проблеск ревностной веры, которую он хранит глубоко в сердце.

Я сглатываю, и мы смотрим друг на друга через стол, вдыхая запах воска и прислушиваясь к жизни Афин у нас над головой. Мегалос коротко кивает, а затем тяжело вздыхает. Сияние в нем меркнет, и на поверхность вновь всплывает современный теолог.

– Я верю, что это вопрос практической теологии. В том мире, в которым мы ныне живем, теология – дисциплина спекулятивная. Она рассматривает лишь потусторонние предметы. Но для наших предков она была изучением общеизвестных истин. Ныне мы слышим «Сад Эдемский» и воображаем себе сад. Слышим «первородный грех» и представляем себе некое конкретное прегрешение, но грех наш не в действии, а в понимании. Ага. Ты сейчас похож на одного из моих послушников. Уж позволь мне закончить.

– Конечно.

Если мы сможем заполучить твои деньги, я готов все это слушать ежемесячно до конца своих дней. Кто знает? Может, пригодится, если мне встретится симпатичная монахиня.

– Доводилось тебе слышать о персидских Бессмертных?

Персидские Бессмертные. Да. Конечно. В голове у меня возникает картинка: люди в синих доспехах. Спарта, Фермопилы. Ужасный американский фильм.

– Элитное подразделение из десяти тысяч воинов. Когда один из них умирал, его замещал другой человек, поэтому говорили, что они вечны.

– Да! Именно. И в то же время самым основательным образом: нет. Ты попугайски повторяешь то, что тебе говорили, но твои учителя упустили суть, потому что сами вписаны в культуру письменного слова. Не в том дело, что, когда воин умирал, другого призывали стать Бессмертным и занять его место. Суть в том, что Бессмертный не может умереть, потому что место, роль, функция превыше самого человека. Когда падает мертвое тело, на его место приходит новое – и Бессмертный шагает дальше. Человек, который так живет, не сводится к сумме своих опытов и несовершенной человеческой памяти, но становится воплощением вечной сущности. Это не условность и даже не магия, а истина – столь же простая, как восход солнца. Но истинная Греция существует только в этом, ином, мире. Греция, в которой мы живем ныне, – лишь ее тень. Мы должны заново отыскать способ существования, в котором божественное можно найти повсюду, в котором мы живем в мире, где теология – буквальная истина. Если мы это сделаем, воистину вернемся во дни Платона и нашего величия.

Он улыбается, а я гадаю, отвисла у меня челюсть или нет, и видно ли по мне, что меня только что отымели в уши.

– Что ж. Чтобы так произошло, нам нужно многое, и среди прочего – неизбежно – богатство. И вот я здесь. Сундуки о?рдена должны наполниться и затем отвориться в должное время, дабы облегчить страдания бедных и выпестовать грядущую весну. Понимаешь?

– Понимаю.

– Так расскажи мне, Константин Кириакос. Честно.

Он откидывается на спинку кресла, и что-то в его позе говорит о том, что будь он другим человеком, вытянул бы сейчас ноги, вероятно, даже положил бы их на столешницу, а дурацкую шапку сбросил бы на землю. Интересно, он так иногда поступает? Расслабляется, чтобы почувствовать, как его тяжелая должность падает на пол.

– Что рассказать?

– Расскажи мне о своем катабасисе, разумеется.

Что же это такое?

– У меня их двое, но приплода добиться пока не получается.

Он хохочет и взмахивает рукой.

– Прости книжнику ученый жаргон. Катабасис – это путешествие Орфея в подземный мир за своей возлюбленной. И твое странствие завершилось лучше, чем его путь.

Опять у него в пузе рокочет – смеется. Ох, какой он затейник. Даю ему понять, что я так думаю. Ободренный, он наклоняется вперед:

– Прошу тебя, Константин Кириакос. Порадуй меня. Расскажи об акуле.

Ой. Ой! Так он фанат. Боже мой. Патриарх ордена бл. Августина и св. Спиридона торчит от звезд. Ладно, это я понимаю. Я протягиваю к нему руку, но затем собираюсь и сжимаю ладони в бессознательном молитвенном жесте.

– Она была так красива. И, по правде сказать, совершенно мной не интересовалась. Они ведь едят тюленей и тунца. Думаю, она заблудилась.

– Она?

– Чисто теоретически.

– Это очень орфично. Очень по-гречески. Не хватает только девушки, которую бы ты спас.

Что-то подзуживает меня сказать правду.

– Я был на дайвинге с одной женщиной, но, честно говоря, скорее, акула меня от нее избавила.

Мегалос усмехается: ох уж вы, грешники да ваши повадки!

Затем он вновь становится серьезным:

– А теперь? Как ты себя чувствуешь?

И опять правда лезет наружу:

– Акула была очень большая, Владыка, а я – такой маленький…

Барабанный бой.

– Наверное, это было самое духовное переживание в моей взрослой жизни.

И вот, вот, вот он протягивает мне руку через стол, хватает мою ладонь, принимает божественность моего опыта, касается ее, впивается в нее пальцами. Разводит мне пальцы, точно мясник, пробует суставы. Не мигая, смотрит мне прямо в лицо, пристально, изучающе. Я чувствую его ногти, так он сжал мою руку. Что такое важное он пытается найти в моей грешной плоти? Меланому ищет? Татуировку? Что он видит в моих глазах?

После долгого молчания он вздыхает и отпускает меня.

– Мы заключим сделку, – говорит патриарх.

О. Че. Шу. Ительно.

«Орел» приземлился, это один маленький шаг для человека, миссия выполнена.

Я снова смотрю на него: как могу, изображаю агнца, который поглядывает на стадо и думает, наверное, впервые в жизни: может, там мое место.

– Вы об этом не пожалеете, Владыка.

– Не пожалею, сын мой.

Вот такие мутные вещи священники говорят, будто актеры из фильмов про Крестного отца. Он молчит, затем улыбается:

– Хватит разрываться, Константин Кириакос.

Это он точно в следующую проповедь вставит. Сердцем чую. И очень искренне:

– Хватит разрываться, Николай Мегалос.

* * *

Я сижу в офисе уже около часа. Сегодня среда, а по средам я обычно заново утверждаю свой статус альфы, обнимая всех других мужчин. Несколько лет назад я по телевизору увидел программу о проблемных собаках. Ее показывали поздно ночью и по такому каналу, который смотришь обычно, только если ночуешь в отеле, после всякой ерунды. В нее налили, конечно, несколько баррелей фрейдистского психоанализа дурного поведения ротвейлеров, даже учудили собачий гипноз, чтобы проникнуть в их прошлые – волчьи – жизни. Гомеопатия для собак? Да. Акупунктура? Да. Массаж? Да. Целебные клизмы? Конечно! Почему бы и нет? (Потому что это чертова собака, кретины. Если она жизни не рада, а вы ей в задницу шланг засунете, это почти наверняка не улучшит ей настроение – совсем.)

А потом вдруг показали одного парня по имени Сэм, который раньше тренировал полицейских собак, и у него на всю эту чепуху не было времени. «Если пес знает, что ты главный, – сказал Сэм, – всё в порядке. Ты ему уделяешь время, кормишь его, тренируешь; это твой пес, ты его хозяин. Но если пес решит, что ты слабак, начнет тебя подламывать. Собаки не лапушки. Собаки – это собаки. Они животные. Им нужна четкая и понятная иерархия, иначе они путаются, а когда путаются, начинают мочиться на что попало, грызть что попало и сношать что попало, пока ситуация не прояснится. Вот и все. Такое дело. Есть только ты и пес, и кто-то из вас сверху». А потом он будто выглянул из экрана и произнес так, словно обращался только ко мне, честное слово: «На самом деле с людьми все обстоит примерно так же». И я сразу почувствовал, что он прав.

С тех пор я внимательно слежу за тем, чтобы вязать всех остальных в офисе по несколько раз в месяц. Я их обхватываю руками и заставляю себя чуток пронести. Если парень нормальной ориентации, пусть повыкручивается от контакта с моими гениталиями. После этого они все просто делают то, чего я хочу, вне зависимости от того, старше они меня или нет. Обалдеть, как эффективно. В теории, наверное, кто-то из них может мне врезать, но на практике до этого ни разу не дошло.

Особенно внимательно я слежу за тем, чтобы это проделывать с Гаррисоном. Формально Гаррисон – мой начальник, но лишь формально, потому что я – маг и волшебник, а он нет. Он специалист по расстановке галочек и тормоз для торопливой и неумеренной молодежи. По сути, Гаррисон следит за тем, чтобы никто не занимался ничем по-настоящему незаконным, а если кто займется, проследить, чтобы мы все потом могли твердо сказать, что ничего не знали, уволить нарушителя, и дело с концом. Он – предохранитель между миром и прибылями банка: если случится что-то совсем дерьмовое, Гаррисон сгорит лично, но банк уцелеет. Это его, конечно, настойчиво подталкивает к консерватизму, но, если я время от времени пристраиваюсь к его ноге, он розовеет и убегает – стыдливый, да еще англичанин, и женат на жуткой датчанке, которая распевает в машине религиозные гимны, когда везет его на работу. Стало быть, я могу просто жить, как хочу.

Где-то внутри Гаррисон очень хороший человек. Он безобидный, честный и знает свое дело. Никогда не приходил ни на одну из моих вечеринок и ни слова не сказал о том, что пишут о них «желтые» газетки. Он мало пьет и не принимает дурманящих препаратов. Достиг своего естественного потолка, но это его не беспокоит. Тут впору восхититься тем, насколько у него посредственная и обычная жизнь, и ему она, похоже, нравится.

Но есть в нем кое-что, что вызывает желание перднуть ему в рожу. Он уверовал, что стал крутым банкиром, опытным воротилой, и не хочет убирать со своего стола старый монохромный ЭЛТ-монитор, один из тех, что всюду стояли в восьмидесятые, когда он только вошел в бизнес. Этот был изготовлен IBM и загрязняет офис одним своим присутствием. И поскольку у Гаррисона на столе выскочил этот уродливый нарост, многие парни стали и свои дорогие компьютеры настраивать под такой же вид, будто это полезный инструмент. Он даже графики нормально не покажет, только цифры, так что выходит по факту текстовый монитор. Что дальше? Глашатая наймут, чтобы расхаживал по офису и зачитывал со свитка биржевые сводки? «Эх, Константин, тебе бы нужен такой, чтобы тебя не отвлекали твиттер и фейсбук».

Ничто не должно тебя отвлекать, младенец несмышленый. Когда работаешь, работай. Морпехов 6-го отряда спецназа ВМС США отвлекает твиттер? Нет. Почему? Потому что они сосредоточены. Потому что у них есть дисциплина. Они знают, что их действия имеют последствия. Люди умрут. Так вот тебе новость: с нами всё точно так же. Деньги – это жизнь. Бедность убивает. Если тебя твой собственный компьютер отвлекает, ты не годишься для этой работы.

Но нет. Гаррисон всех убедил, что надо бороться с тем, что тебя отвлекает, а не с привычкой отвлекаться. Типичная слабая логика англофонов. Так что у него на столе стоит дисплей прямиком из каменного века, на котором бегут столбиком цены, а летом у всех остальных вдвое мощнее дуют кондиционеры, потому что он греется как утюг. Да его можно счетчиком Гейгера вычислить, так фонит! Только здесь я не могу заставить его прогнуться, когда обнимаю за плечи и сильно прижимаю к груди. Почему именно это чудище для него стало камнем преткновения, не понимаю.

Гаррисон ушел на обед, так что я сижу за его столом, потому что мы обсуждаем стратегию, а переговорная занята.

Швейцарец Бруннер говорит об азиатском рынке недвижимости: мол, все мы должны обратить на него внимание. Я не обращаю внимания на Бруннера, потому что уже обратил внимание на азиатский рынок недвижимости и не думаю, что от него стоит ждать чего-то интересного.

И тут на пафосном монохроме старомодного дисплея Джима Гаррисона я вижу какой-то проблеск, почти волну. На секунду кажется, что проклятый драндулет наконец дает дуба под напором современности, и мир его праху. Но нет, черта с два. Что-то происходит в реальном мире, и это отражается на экране. Последняя цифра во всех столбцах вдруг меняется на 4, лишь на миг, одна за другой, сверху вниз, в алфавитном порядке. Для меня это как увидеть солнечное затмение или комету Галлея, которую я, кстати, видел, когда был маленьким, и собираюсь увидеть снова, когда стану стариком. Это редчайший и прекрасный математический каприз, который называется цепью Маркова: вроде осмысленная последовательность в потоке случайных чисел. Эта – особенно красивая, чудо природы, потребовавшее ошеломительного стечения совпадений. Будто в них вошла душа, невольно вздрогнешь и задумаешься. Четверка поднимается обратно вверх по столбику и задерживается в середине списка.

«Roscombe AG» – довольно крупная фармацевтическая компания. Она производит антациды, которыми все пользуются; это один из лидеров рынка паллиативных средств для ряда хронических заболеваний. Иными словами, уныло прибыльная и надежная компания. Если вдруг не изобретут новое революционное лекарство или ее не поймают на крупной афере, она будет существовать вечно. На экране я вижу, как меняется ее цена в евро:

91.750

91.754

91.740

91.450

94.750

41.750

91.750

Не сомневаюсь, где-то сейчас люди ошеломленно кричат: «Что за черт?!» Скорее всего, в Нью-Йорке. А 4 проплывает обратно слева направо и исчезает.

Это происходит едва ли за секунду. Ни один человек-трейдер не успел бы отреагировать за такое время, но за короткий миг акции «Roscombe» упали в цене почти вдвое. Кто-то мог сказочно разбогатеть, и кто-то, наверное, разбогател. Теперь есть уровень сделок, которые заключаются в мгновение ока, когда наши алгоритмы бьются с их алгоритмами за крошечные флуктуации. И да одержит победу лучший софт! Банки раскупили громадные склады и заброшенные здания вокруг бирж, чтобы сократить передачу данных на несколько миллисекунд, и набили их сверхсовременными компьютерами – в несколько этажей. Там нет офисов, только бесконечные чистые коридоры, по которым временами проходит дежурный охранник, да стойки с корпусами гудят, выискивая прибыльные транзакции. И в одном из таких зданий есть трейдер – автоматизированная система, которая только что отчалила в море, как пират с грузом золота. Вероятно, не один.

Эта 4 похожа на акулий плавник. Конечно. Что еще я мог увидеть? Для меня сравнение неизбежное. Я уже привык к одержимости, как к надоедливому, но привычному скрежету лифта в апартаментах, которые снимал на Манхэттене, даже начал получать от нее удовольствие. Человеческий мозг – устройство, предназначенное, чтобы во всем находить закономерности. Мы видим лица в тучах, мифы в звездах. В моем мозгу появилась выбоина в форме акулы, и все закономерности и вероятности, которые я вижу, принимают именно такую форму. Конечно, 4 – спинной плавник. А еще черные пуговицы и полумесяцы. И дирижабли, и суши, и даже бюстгальтер Мадонны. Если уйти примерно на двадцать два миллиона девятьсот тридцать одну тысячу цифр после запятой в числе ?, можно найти восемь четверок подряд. Этому я тоже должен придать особое значение? Могу и в стакане виски усмотреть акулу или в тарелке с колокифокефтедес.

Через десять секунд «Roscombe AG» уходит под воду. Цена внезапно падает до 44.444 и больше не поднимается. Задерживается на этой позиции так долго, что даже люди могут заметить и начать действовать; затем резко – 4.444, потом – ряд пробелов. Дисплей шипит и гаснет, а я вижу, как что-то огромное, зеленовато-белое ныряет и скрывается в катодной серости.

– Что за черт?! – удивляется де Врие.

– Минуту молчания, – отвечаю я, поднимая руку.

– В память игрушки Гаррисона?

– В память «Roscombe AG». Да упокоится она с миром.

Все говорят: «Что?», – и бегут к другим мониторам, чтобы проверить. Я остаюсь на месте. «Roscombe» погибла. Через несколько секунд они кивают и бормочут: «Черт, что с ней случилось? Господи Иисусе».

Я знаю, что случилось. «Roscombe» играла на мелководье, и ее съела акула.

* * *

Я возвращаюсь к дому Стеллы – снова и снова, хоть мне здесь больше не рады. Поэтому обычно я прихожу только во снах.

Но вот я стою на пороге: не в первый раз за последние месяцы, но впервые за очень долгое время звоню. Через прихожую топает Косматос, хорошо знакомая недовольная пробежка по изношенному современному иранскому ковру. Широко распахивает дверь. Гневно смотрит на меня. Я вижу, как его рука отходит назад, будто чтобы показать мне на часы на стене у него за спиной. Я что, опоздал?

Он с размаху отвешивает мне пощечину и орет в лицо, выпучив глаза от горя; шум такой, будто портовая лебедка сломалась. Это длится довольно долго, крик то затухает, то разгорается. Я смотрю ему в рот. За рядом зубов вижу нёбный язычок. Чувствую его дыхание, густой запах кофе. Шум удивительно сложный. Если бы его нужно было выразить в графике, потребовалось бы трехмерное отображение компонент, чтобы правильно все показать. Из-за мокроты в глотке звук выстраивается в аккорд, и я вижу вокруг него цвета в воздухе.

Он наконец останавливается: истрепанный канат с треском проматывается в машине и ныряет в маслянистую воду у причала.

Косматос прислушивается к воцарившейся тишине, оглядывается. На улице стоят огорошенные люди: женщина, которая собирала лаванду у себя в саду, и молодая парочка на скамейке, мужчина с двумя собаками на прогулке. Бродяга с флейтой на углу.

– Заходи, – говорит Косматос. – Будь ты проклят, скотина, провались ко всем чертям. Но заходи. Потому что никто из них меня не простит, если я тебя прогоню.

Я вхожу в дверь, и оказывается, что я совершенно не готов к запаху внутри. Он не изменился. Пахнет ровно так, как пахло всегда. Припоминаю, что он сам готовил, и что курил трубку, табак из какого-то элитного лондонского магазина; что в прихожей пахло его помадой для волос, потому что кабинет располагался на первом этаже. Старушка и Стелла делили рабочую комнату на чердаке – им нравился вид, и там они могли перебрасываться неразрешимыми проблемами и шутками. У меня там тоже было местечко – глубокое кресло, никакого стола – в углу, и я считал себя самым привилегированным из смертных.

Они по-прежнему здесь. Я знаю. Я смотрю через прихожую в зал. Может, они поздно обедают. Тот же стол, темное дерево. Те же темно-зеленые гардины, те же темные стены. Та же миска в центре, и в ней фрукты. Декантер. Но накрыто на одного – его место. Он сидит за столом без них, и от этого, наверное, ему горше, или наоборот.

Я хватаюсь за притолоку и всхлипываю, а за спиной слышу эхо, тоскливый вздох одинокой кошки.

Косматос тоже плачет.

– Будь ты проклят, – шепчет он. – Навеки проклят, мелкий гаденыш. Я никогда не плачу. Я сюда прихожу каждый день, по сто раз, и никогда не плачу. Никогда их не вижу и не оборачиваюсь, будто они здесь, а потом ты здесь всего секунду, и я только и думаю, что они вот-вот вернутся и окажется, что это глупое недоразумение. Что они живы. Просто не на тот поезд сели. Чего ты… чего ты вообще здесь можешь хотеть?

Но моя фамилия не Смит. И не Джонс. Не Берг, не Мюллер. Я не северянин, не спокойный, не сдержанный. Я не разговариваю, когда меня одолевают чувства. Я – Кириакос. Я – Константин Кириакос, и хоть плевать мне хотелось на футбол, Церковь, корабли и Акрополь, но я – грек. Я уже обнял его, приподнял, будто вязанку дров, уткнулся лицом в плечо. И я тоже плачу. Мы – мужчины, так мы скорбим. Я чувствую его слезы на своей шее и не знаю, кто из нас трясется сильнее, – мы оба дрожим крупной дрожью. А потом, точно землетрясение, это мгновение заканчивается, и мы снова просто два человека, которые никогда особенно друг друга не любили, но обнимаются, хотя потом никогда в этом никому не признаются. Удар сердца – и уже не обнимаются.