banner banner banner
Жребий
Жребий
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Жребий

скачать книгу бесплатно

– Рок?

– Да, именно рок! – Валевский был весел, неестественно весел, надрывно весел.

– Рок, как направление в музыке, или рок, как злая судьба? – на всякий случай решил уточнить Стас.

– Эх ты… мудрый-глупый Мерлин! Ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю!

* * *

До дома Дмитрий Михайлович добрался поздно, когда на бульварах вечер застыл в деревьях, в погасших витринах и вывесках, в запертых дверях опустевших ресторанов. От нависших туч было темно, в тишине стучали лишь его одинокие шаги, да еще редкие капли, стекающие с крыш. Эта вечерняя тишина раздражала его не меньше, чем дневная грохочущая сутолока, а это нехороший признак, ох, нехороший, и Дмитрий это знал, как никто другой. Он шел по широкой пустынной улице, наступая в лужи, не щадя своих лаковых ботинок на тонюсенькой кожаной подошве. Шел Валевский осанисто, но немного покачиваясь то ли от виски, то ли от слабого ветерка, который приятно касался его лица, освежая затуманенную голову, шел, забирая в легкие побольше влажного вечернего воздуха. При виде своего подъезда Дмитрий зябко содрогнулся, и, не решившись сразу шагнуть внутрь, уверенно прошел мимо, чтобы сделать еще пару кругов…

Жена Лида зачем-то ждала его и не ложилась спать. Зачем она постоянно ждала его? Ее глаза были густо и трогательно подведены синими тенями и еще тревогой, да, были подведены тревогой, но, правда, без единой капли гнева. Сердце Дмитрия слабо сжалось от одного ее вида, но почти сразу же его благополучно отпустило.

– Почему ты не спишь? – буркнул он, топчась на коврике в передней, и делая вид, что не знает, куда положить портфель.

Не отвечая, она взяла у него портфель, и, стараясь не смотреть на него, помогла раздеться. Своими маленькими пухлыми ручками она заботливо высвободила мужа из сырого, измятого ушедшим днем льняного пиджака. Он прижал ее все еще родную мягкую руку к своим губам, то ли стараясь быть джентльменом до кончиков ногтей, то ли под воздействием ее несчастных глаз, он не знал, но, скорее всего, это была всего лишь элементарная вежливость, давно установленная домашняя формальность.

Лида работала фотографом в одном глянцевом издании, том самом, где стряпают дамские очаровательные глупости, а потом восхищают этими глупостями своих читательниц. По правде сказать, работала – это слишком громко сказано, потому что на ее долю выпадало две-три жиденькие съемки в месяц и не более. В остальное время она была свободна, как вольная птица. Валевский не имел понятия, чем она занимается днем. Ведь кроме хозяйственных покупок дел у нее не было, а может были, – он не знал, и у него недоставало сил и желания всерьез этим поинтересоваться. Ему было все равно.

Когда-то давно Лида была прекрасно сложена и прятала свои золотисто-серые, как море, глаза за дурацкими фиалковыми линзами. Тогда у нее было всегда превосходное, игривое, манящее настроение, и Дмитрию не нужно было ломать себе голову над тем, как провести с ней время и о чем говорить, – все превосходно выходило само собой. Когда-то… А сейчас его приводила в ужас мысль, что он должен до утра пробыть в этой квартире, должен провести ночь в одной постели с этой чужой, измученной женщиной. Как же так? Этого не может быть! Когда же это, черт возьми, началось? Разумеется, Валевский мог бы уйти в соседнюю комнату под предлогом срочного написания рабочей статьи или еще какой-нибудь немыслимой дребедени, и переночевать там на диване, Лида бы поняла, не возмутилась и не обиделась. Но ему самому это было слишком неприятно. Дело, конечно, вовсе не в любовных притязаниях его жены (последние годы его некогда бойкий темперамент щедро удовлетворялся десятью часами ежедневного приема пациентов, после чего все жизненные силы были исчерпаны, и до недавних пор его это вполне устраивало), но даже физическое присутствие жены рядом в постели было плохо переносимым, неприятным. А самым неприятным было то, что он ее не любил. Не любил. Все из-за этого. Нелюбовь – это то, что можно анализировать или на что попросту не обращать внимания, то, с чем можно соглашаться или отрицать, загонять вглубь себя или выпускать наружу, но изменить это никак нельзя. Нельзя – и все тут!

Какой бы чудесной раскрасавицей она ни была, он ее не любил. И, вообще, разве можно любить за что-то? Нет, нельзя. Ну нет таких прекрасных или отвратительных качеств личности, которые порождают любовь, – она либо есть, либо ее нет. Ладно, он решил, что самое главное – кое-как дожить до утра, а утром пораньше подняться и поскорее убежать на работу. Ведь завтра на прием придет ОНА, Лара.

– Лидочка, с тобой все в порядке? – кое-как выдавил из себя Валевский.

Лида едва заметно кивнула, не в силах ответить шевельнула губами, не поднимая на мужа глаза, из чего он понял, что его жена определенно вымотана. Она порывисто дышала, как бывает всякий раз с людьми после долгого тяжелого плача, но следов от слез на ее лице не было. Ей было трудно, а ему было невмоготу. Вот если бы она сейчас на его глазах сложила руки фертиком и устроила бы грандиозную истерику со слезами и невразумительными мольбами, если бы она предъявляла претензии, указывала на его недостатки, ставила дурацкие условия, ему бы наверняка стало легче. Но… Лида молчала. Молчала и все. И ее молчаливая покорность раздражала гораздо больше, чем крики презрения вперемежку со слепой яростью. На одно мгновение у Валевского помутилось сознание, и ему даже показалось, что нужно здесь и сейчас сделать что-то очень решительное и неоспоримое, что-то такое, что разрубило бы этот тяжкий гордиев узел, и выпустило всех запертых зверюшек на свободу. Но, на счастье это мгновение быстро прошло, слишком быстро прошло, однако оставило у Валевского на лбу и спине изрядную испарину. «Какой же я все-таки трус!» – недовольно подумал он.

Несмотря ни на что, супруги продолжали делать вид, что все хорошо. Валевский еще немного потоптался в передней, а затем, повинуясь внутреннему желанию расслабиться в привычной обстановке, забыться, спрятаться в знакомых домашних мелочах от всей этой бессвязной, бессмысленной пустоты, буднично отправился в ванную чистить зубы. Возможно, именно в этот момент он должен был бы испытать ненависть к себе, испытать ее потому, что кто-то страдает по его вине. Должен бы был, – но, увы, ничего подобного с ним не случилось, и он решил пока продолжить разыгрывать роль счастливого, спокойного и рассудительного мужа. Пока. А там посмотрим. Вот если бы она, Лида, ушла от него, его бы это вполне устроило, но она, как назло, не собиралась уходить. Значит, она страдает не только из-за него, из-за Дмитрия, но она страдает из-за самой себя, из-за своих решений или их отсутствия, что в принципе одно и то же. Эта мысль принесла Валевскому некоторое облегчение и кое-как оправдала его перед самим собой. Правда, запершись в ванной, пустив воду и начищая зубы зубной щеткой, Валевский старался не смотреть в зеркало, чтобы не видеть там отражение довольно молодого, самоуверенного мужчины, немного усталого, слегка опьяневшего, к которому он когда-то очень неплохо относился, а нынче стыдился из-за его трусости. Впервые в жизни ему стало стыдно за себя. Когда он это понял, то уперся двумя руками о раковину, его лицо исказила молния злости, и он чуть было не застонал от досады. Нет, это был даже не стон, это был настоящий тихий крик без слез, мужской тихий крик о помощи, взывающий неизвестно к кому.

«Но стоит ли так переживать?» – успокаивал себя Валевский. Это будет обычная скучная ночь, такая же скучная, как и другие, ей предшествующие, и другие, за ней последующие, – не лучше и не хуже. Сейчас он, Дмитрий Валевский, безнаказанно отвернется к стене, натянув на себя одеяло и поджав колени к животу, сейчас он положит голову на подушку, и долгое время будет лежать в темноте с закрытыми глазами, притворяясь спящим. После того, как он только что кое-как сыграл роль «счастливого мужа», ему предстоит сыграть роль «спящего мужа». Ну и что? Он будет стараться равномерно дышать, как это делают все люди во сне. А затем он и в самом деле окунется в спасительный, восстанавливающий растраченные силы и нервы сон. И она, Лида Валевская, измученная их счастливой совместной жизнью, сегодня будет делать в точности то же самое, – он это отлично знает. Ну и пусть. В конце концов, это ее выбор.

* * *

Рассветало медленно и нудно, дома тонули в серо-белом плотном утреннем тумане. В воздухе веяло прохладной свежестью, влажной листвой и бензиновой горечью. Неба не было видно, впрочем, в городе на него никто особенно и не смотрит. Дороги отдыхали от дневного солнца, от расплавленного асфальта, от летних ливней, от зимнего снега и наледи. На дорогах приплясывая мелькали бесчисленные огоньки, они то приближались, то удалялись, то замирали подмигивая, а то, спохватывались, рвались с места, проносясь мимо других, таких же бесчисленных огоньков. Фиолетовый дым из выхлопных труб перемешивался с утренним туманом и, расползаясь во все стороны, поднимался вверх.

Приемная Валевского была выкрашена в кремовые тона, с массивной испанской мебелью. Вся клиника больше походила на уютный отель, чем на центр психологической помощи, и принадлежала, разумеется, ему, Валевскому. Дмитрий Михайлович сидел в своем рабочем кабинете за письменным столом и пил холодную газированную воду прямо из бутылки. Пил он ее большими, жадными, затяжными глотками, прерываясь лишь для того, чтобы выдохнуть пузыри. Опустошив бутылку, он откинулся на высокую спинку кресла и принялся отстукивать кончиками пальцев по краю стола какую-то мелодию, понятную лишь ему одному, и думать все ту же думу.

«Лара Эдлин. Она моя пациентка. Может быть, этим дело и кончится?» – успокаивал себя Дмитрий, отлично понимая, что занимается самообманом и этим дело, разумеется, не кончится. «Черта с два, все еще только начинается, и совершенно непонятно что будет дальше. Правда, все в моих руках, – рассуждал он. – Но одно дело испытывать чувства к пациенту, и совсем другое – давать им волю». Однако, не имея ни малейших иллюзий на этот счет, он заранее чувствовал себя побежденным. В отношении любви и счастья он всегда чувствовал себя побежденным: как бы отступая, он не оспаривал это чувство, отдаваясь на волю все того же жребия. При всем при том, что в его смятенной голове роились все эти мысли, а тело бил легкий озноб, Дмитрий Михайлович Валевский сегодня был более чем здоров, если не считать легкого утреннего похмелья.

С самого первого дня ее появления в его кабинете, у него возникло странное впечатление и от ее спокойного задумчивого взгляда, и от ее неловкого смущения, и от неуверенного «Здравствуйте», – и он решил не вести записи об этой пациентке.

Потрясающе густые волосы с огромными отросшими корнями шоколадного цвета на кончиках. Утонченное лицо с миндалевидными, песочного цвета глазами. Она была закутана в какую-то скучно-серую робу с длинными рукавами, скрывающими не только руки, но и запястья, с высоким воротом, прячущим шею, и в слишком длинную юбку, не позволяющую увидеть не только ноги, но даже туфли. Бог ты мой! Если молодая, стройная, красивая женщина наряжается как огородное пугало (впору птиц пугать), если она с особой тщательностью прячет каждый участок своего тела, да еще посреди лета, – стало быть, добра не жди. Что значат эти ужасные серые одежды, что притаилось в их тени? «Либо руки в порезах или уколах, – рассуждал Валевский, – либо полное неприятие своего тела, либо не доверяет миру, прячет себя от него, а может быть, считает мир неподходящим для себя местом. Словом, ничего хорошего».

Зачем она к нему пришла? Ведь после знакомства он узнал, что у нее не было суицидных импульсов, отсутствовали патологические биологические процессы, не было реакции на фармакологию, потому что не было медикаментозного вмешательства. Сон не нарушен, потери веса не наблюдалось, никаких психомоторных симптомов, никаких клинических проявлений депрессии. Ничего. Зачем же она все-таки пришла? В практике довольно часто встречаются пациенты, которые приходят, сами не зная зачем, они приходят почти интуитивно чувствуя какой-то затянувшийся процесс саморазрушения, процесс какой-то навязчивой самодеструкции, а иногда чтобы удовлетворить потребность в близости… Да, да, как ни странно это звучит, но им необходимо удовлетворить потребность в близости, даже если они напрочь забыли, что это такое. Возможно, ее обращение было желанием заполнить пустоту, приглушить страх одиночества или просто вернуть себя к жизни. Да мало ли чего.

Каждый раз она приходила – такая одинокая сомневающаяся в себе, немного неловкая, слегка подавленная, в кошмарном сером балахоне, но все же необыкновенно красивая, хотя, скорее всего, позабывшая о своей красоте, а вполне возможно, никогда о ней и не знавшая, – и что-то рассказывала. Однако от цепкого и привычно-аналитического взгляда Дмитрия Михайловича не ускользнул необычный перстень на ее пальце, явно контрастирующий со всеми ее туалетами. Это был небольшой перстень, совершенно очевидно, что старинный, с вензелем на поверхности и рубчатыми ободками по краю. Вензель состоял из каких-то переплетенных латинских букв, и можно было подумать, что когда-то он служил своим хозяевам для запечатывания личной корреспонденции, если бы не три белых, наглых, камня, запаянных в сам вензель. Дмитрий слушал ее и понимал, что смотрит на нее не как терапевт на пациентку, а как мужчина на женщину. Причем, что этому поспособствовало, разгадать было трудно. Он давно так ни на кого не смотрел – немного смущаясь, но не без явного удовольствия.

– О чем мы сегодня будем говорить? – усаживаясь на самый краешек кресла, немного хмурясь спросила Лара своим звучным, низким голосом.

Дмитрий неопределенно пожал плечами, как бы давая понять, что говорить можно о чем угодно, все равно о чем. Чувствуя запах пачули, всякий раз ее сопровождавший, он испытывал огромное облегчение от того, что снова видит ее, она же, в свою очередь, разглядывала его не менее заинтересованно, хотя и не так профессионально.

– Я ждал этого целую неделю, – с ужасом услышал он эти нелепые, неуместные, но зато очень правдивые слова, которые кто-то произнес его хриплым, но уверенным голосом. «Еще немного и у меня потекут слюни от умиления. Что же делать-то? Защищать интересы профессии или свои собственные? Но иногда поступить неправильно – это еще не значит ошибиться». Было в этой женщине что-то, что перечеркивало все строго предписанные этические нормы.

– Мне казалось, потребуется много месяцев, чтобы обо всем рассказать, Дмитрий, однако я чувствую, что говорить как будто и не о чем. Это странно, правда?

– Ничуть. Может быть, что-то мешает вам говорить, Лара? – в работе с ней он пытался быть максимально механистичным, но выходило плохо, эмоции прорывались наружу, и ему казалось, что она без труда читает их на его лице.

– Вы мне мешаете, – довольно откровенно и неожиданно произнесла она, отчего повергла Дмитрия в смятение, и его ладони мгновенно увлажнились…

* * *

Если говорить о самой Ларисе Эдлин, то она, войдя в психотерапевтический кабинет, впервые в жизни с первого же взгляда влюбилась в мужчину, к которому пришла на прием. От неожиданности она густо покраснела и представилась Ларой, хотя, на самом деле, этим именем ее никто и никогда не называл. С самого детства, с тех пор как себя помнила, она была Ларисой, и опять же с самого детства ненавидела свое имя. Просто ей не повезло, не повезло и все. Когда она была совсем маленькой девочкой, на экраны вышел довольно милый, вполне безобидный мультик, правда, с небольшим «но». Это «но» – одного из персонажей звали Лариска-Крыска. И все! И все рухнуло разом. И с этого момента мало кто из детей обращался к ней иначе. Вот такой вполне безобидный, но непростительный промах создателей детских мультфильмов. Судя по всему, никому из этих взрослых мужчин и женщин не пришло в голову, что это некрасиво, вероломно, оскорбительно по отношению к тем малышкам, кому выпало быть нареченными именем Лариса. И никто из этих, с позволения сказать, деятелей культуры, не предвидел незамедлительных последствий их довольно невинной, беспечной шутки. Жаль, что никто вовремя не спохватился и не задумался о детских муках, вызванных жестокими, непрекращающимися насмешками сверстников, тех самых сверстников, которых спровоцировали на подобное поведение именно они – те самые взрослые «творцы добра».

Подрастая, прочитав и перечитав Островского, Лариса немного успокоилась, она перестала себя чувствовать неврастеничкой, и уж совсем приободрилась, прочтя Пастернака. Ее боль сначала улеглась, утихла, а со временем и вовсе рассеялась. Но какая-то маленькая заноза с отравленным невидимым наконечником в душе все-таки осталась. Имени своего Лариса более не стеснялась, оно не приносило ей неудобств, она вдруг стала к нему равнодушна, однако полюбить его она так и не смогла.

Войдя в кабинет модного мозгоправа, Лариса сильно смутилась, – то ли от того, что доктор был слишком молод и невероятно красив, то ли от того, что на ней было надето привычное серое пончо, с которым она буквально срослась за последние несколько лет, и снимала исключительно для стирки. Словом, Лариса без всякой предварительной подготовки, не моргнув глазом назвала себя так, как ей давным-давно хотелось, – Ларой. Таким образом, она как бы спряталась за русскую литературу как за некую защитную броню, как за гранитную кладку, пробить которую вряд ли кому под силу.

Зачем она пришла сюда, она и сама не знала. Просто пришла и все, без всякой определенной цели. Но потом ей понравилось бывать здесь, в этой клинике, и рассказывать обо всем, что было в ее жизни. И она стала приходить сюда, чтобы разговаривать. Она говорила о детях, от которых отказалась еще в ранней юности, неудачно сделав аборт, а потом отказалась от самой идеи иметь детей, однажды взяв и приняв решение не приводить их в этот трудный мир, совершенно непригодный для жизни. Немного рассказала и о том, что работает в музее экскурсоводом и что любит свою работу. Много говорила о муже-нарциссе, с которым прожила всю жизнь, говорила о том, что превозносила этого самого мужа, а делала это, потому что он на этом настаивал. Как она подчинялась ему, живя по его правилам, а своими собственными так и не удосужилась обзавестись. Еще говорила о ночах, проведенных по большей части под прохладно-скучным покровом целомудрия, хотя физическая сторона любви и прежде не вызывала в ней особого энтузиазма. Когда-то Лариса была восхитительно-красивой женщиной. Но, увы, время – это скоростная трасса, которая быстро избавляет не только от красоты. Иногда на смену красоте приходит грация, иногда уверенность или блестящая карьера, а иногда… То, что красота ушла, она знала давно, но предпочитала об этом не думать, ибо в ее случае на смену красоте пришла пустота. Со старыми друзьями она отношений не поддерживала, потому что стеснялась себя. Или стеснялась их. Намного лучше чувствовала себя с новыми знакомыми или с гостями музея – туристами, ведь они не знали, какой она была прежде. Общение с незнакомыми людьми несколько снижало ее растерянность по поводу внезапно обрушившегося возраста, который каждый день неприятной правдой отражался в зеркале. До недавних пор она получала комплименты и от мужчин, и от женщин, но они были по большей части дежурные, продиктованные милосердной снисходительностью, правилами хорошего тона, условностями этикета, а вовсе не искренними порывами сердца. Все это хорошо читалось по их холодно-мерцающим, равнодушным взглядам. А с некоторых пор и дежурные комплименты стали большой редкостью. Так она рассказывала и рассказывала до тех пор, пока, наконец, не дошла до серого пончо. В нем однажды она нашла свое утешение, убежище, укрытие, в котором удалось уединиться, спрятаться от всех, а заодно и себя самой.

Она видела, как этот смазливый, приглаженный юнец – настолько безупречный, что не к чему придраться, – всегда внимательно слушает, никогда не прерывает, говорит крайне редко, но зато сосредоточенно, при этом не отрываясь смотрит на ее тонкое заостренное лицо. Она старалась не принимать этот внимательный взгляд на свой счет, – просто человек делает свою работу, и делает ее хорошо, просто он так зарабатывает себе на жизнь. Вот и все. А его интерес к ней – это обычный рабочий профессионализм и не более того. Тем не менее Ларисе было очень приятно, что кто-то ее еще разглядывает, кто-то слушает, кто-то ею интересуется, пусть даже формально. Ларисе не нравились мужчины с обостренной тягой к респектабельности, она была сыта по горло своим галантерейно-напомаженным мужем, но доктору она сразу же простила эту маленькую оплошность. От доктора исходила ощутимая волна тепла и симпатии, которой он, кажется, немного стеснялся, а может быть, ей так только казалось со стороны. Она наблюдала за ним. Не только доктор наблюдает пациента, но и, наоборот, пациент доктора. И совершенно точно, что он сдерживал в себе что-то, не выпускал наружу что-то такое, в чем боялся сам себе признаться, то и дело подергивая ногой в мягкой дорогой лакированной туфле. Интуитивно Лариса это чувствовала.

«Мужчины не так сентиментальны, как хотят выглядеть в глазах женщин, – говорила сама себе Лариса. – Боже ты мой, что такое я несу, я окончательно рехнулась? – с испугом она спрашивала себя, – он ведь не мужчина, а я никакая не женщина. Он доктор, а я пациент, без всяких там мечтательностей и снисхождений». Еще она думала, что он, Дмитрий, знает о ней все или почти все, а она о нем не знает ничего – ни о его жизни, ни о его прошлом, ни о его будущем. Совсем ничего, за исключением того, что он имеет жену красавицу и счастлив в браке. Она не знала были ли в его жизни вольности, затенявшие блеск его имени, но сейчас он был безупречен. «Он ведь работает, ему не положено на работе, с ним нельзя крутить романы на работе, да и вообще, нигде нельзя крутить романы. Какого дьявола! Есть в этой жизни хоть маленький закуток, куда не забрался этот ихний Фрейд?»

«Впрочем, – в следующий момент рассуждала она, – чтобы любить человека совсем не обязательно знать о нем много. А еще лучше – вообще ничего не знать». Но хуже всего не то, что она почти в него влюбилась, а то, что после всех этих «посиделок» – так она про себя называла приемы в клинике, – в ней стало расти какое-то странное наваждение. Чем больше она привязывалась к этому доктору, а она к нему в самом деле привязывалась, тем сильнее было ощущение какой-то неминуемой перемены – не беды, а именно перемены. Лариса стала ловить себя на мысли, что хочет ему понравиться, причем не как удобная пациентка, с которой приятно работать, а именно как женщина. Да, как женщина, каким бы абсурдным ей самой не казалось это ее полуосознанное желание. Лариса даже насмехалась над этой своей обычной склонностью к мечтательности. «Судя по всему, – не без сарказма говорила себе Лариса, – богиня разума не проявила в отношении меня должной щедрости. Как жаль, как жаль. Это было бы более чем кстати».

* * *

Детей у Ларисы не было, и никогда уже не будет. Когда-то в далекой сентиментальной юности, в юности, лишенной всякого опыта и здравого смысла, насквозь пропитанной романтикой и доверием, в юности, где все мечты красивы, у нее были восхитительно-целомудренные встречи ранней весной в парке на лавочке с самым любящим, самым верным, самым преданным, словом, самым необыкновенным юношей на свете. Очень скоро весенняя целомудренная лавочка сменилась на уверенные объятия в тени июньской сирени, далее последовали обжигающие длинные ночи под сияние луны у него на даче, правда, почему-то тайком, в отсутствие его родителей. А потом с ней случилось легкое головокружение, тошнота, задержка, волнение, трогательное сообщение возлюбленному, и, само собой разумеется, ожидание предложения руки и сердца. Однако, предложения от самого любящего и преданного почему-то не последовало, наоборот, воцарилась тягостная тишина, а его домашний телефон хладнокровно отзывался лишь длинными механическими гудками. Дальше что? Дальше были слезы, страх, растерянность, одиночество, дальше было пугающее своей откровенной конструкцией ледяное акушерское кресло, внутривенный наркоз, спасительный провал в сознании, потом белая стерильная больничная палата, отвратительная кровь на простынях, снова мучительный страх, снова слезы, чувство вины, снова одиночество, растерянность, сознание того, что ничего уже не вернуть, и так по кругу, и так до бесконечности. Ее убийственно слабая душа временами ускользала от нее. Ее душа, запутавшаяся, затерявшаяся в той самой июньской сирени, была совершенно не способна противостоять случившемуся. Что было потом Лариса плохо помнила, кроме разъедающей внутренности покорности судьбе, кроме пустоты и боли в безвоздушном пространстве как будто ничего и не было. Потом… потом, почти через шесть лет, в ее жизни появился ее будущий муж…

Этот самый муж – Владимир Александрович Эдлин был врачом-ортопедом. К тому времени он уже имел двоих взрослых детей от предыдущего брака и еще одну девочку, которую когда-то прижил с медсестрой во время их совместной работы в поликлинике. Девочку эту он никогда в глаза не видел, денег на ее содержание не выделял, потому как считал ее появление на свет исключительно капризом взбалмошной медсестры, а он, Эдлин Владимир Александрович, имел к этой краткосрочной любовной истории отношение самое что ни на есть посредственное (и это истинный факт). Однако он хорошо помнил о существовании девочки по имени Влада, которое определенно льстило его самолюбию. Впрочем, Владимир Александрович несколько путался в возрасте ребенка – то ли ей тринадцать, то ли четырнадцать лет – не помнил. Что поделать – всякое бывает. Отвращения или презрения к себе по этому поводу он не испытывал, скорее наоборот, считал себя невольной жертвой, по неосмотрительности и простодушию угодившей в неприятный женский капкан, так искусно расставленный очередной «самкой-завоевательницей», как он называл почти всех женщин. Иногда, прилично подвыпив, он любил перед неважно каким слушателем разыгрывать роль обиженного женщинами простачка, делая невинными свои обыкновенно насмешливо-порочные глаза. Он зачем-то начинал жаловаться, откровенничать, сообщая собеседнику такие подробности своей закулисной жизни, без которых вполне можно было бы и обойтись.

Бывшая жена – красавица, рассудительная и самостоятельная, хирург-кардиолог – с ним особо не церемонилась, и очень скоро выдворила Владимира Александровича вон из совместного жилища за его плохое поведение, а именно, за чрезмерное увлечение всевозможными юбками всех цветов, размеров, фасонов, национальностей и возрастов. Оказавшись на свободе Владимир Александрович какое-то время радовался своему внезапному освобождению, бросаясь от безбрежного пьянства к строжайшим омолаживающим диетам и услугам косметологов, от дурных женщин к непорочным девам, а в перерывах – к полному монашескому воздержанию, но рассудок никогда не терял и от своих привычек никогда не отказывался. Так он прожил лет пять в беспорядочном самодурстве и праздности, пока не встретил одинокую и скромную, хорошо воспитанную Ларису Мотлохову, прельстившись то ли ее тогдашней красотой, то ли отсутствием детей, то ли отсутствием у нее каких бы то ни было притязаний на свой счет. Он и сам толком не знал зачем еще раз женился, – женился, да и все тут. Об обоюдной любви у супругов речь, разумеется, не шла, ни со стороны мужа, ни со стороны жены. При всем при том брак выглядел вполне удачным, если не сказать счастливым. Пил Владимир Александрович много, но запойным никогда не был. Лариса в силу своего характера, темперамента и пережитой трагедии, его безобразий никогда не стесняла, а он в свой черед иногда вспоминал о ее существовании и щедро одаривал своим вниманием, даже несмотря на то, что она никогда не будоражила его познавшие мир чресла.

После кровавого краха своей первой юношеской любви Лариса была не особо общительной девушкой, а после замужества и вовсе стала сторониться людей. И не то чтобы Владимир Александрович своим непримерным поведением отбил у нее всякую веру в человека, нет, скорее ее замкнутость относилась к некоему свойству натуры, пережившей тяжелейшую трагедию, а он, со своей стороны, лишь закрепил эту ее особенность.

К пятидесяти пяти годам Владимир Александрович Эдлин пришел довольно обрюзгшим с солидным жирненьким животиком, с внушительными залысинами на голове, с овальными выпуклыми мешочками под крохотными голубыми насмехающимися глазками, а также с округлым, откровенно свисающим с лица, подбородком под пухлыми силиконовыми девичьими губками. Весь его блудливый облик слишком красноречиво рассказывал и о его прожитой жизни, и о его разгульной плотоядности, но увидеть это могли лишь те, кто умеет читать по лицам, а Лариса Мотлохова, увы, была в этом смысле более чем неискушенной. Надо сказать, что сам Владимир Александрович оставался исключительно доволен собой, потому что по-прежнему, а то и с удвоенной силой, нравился молодым и красивым женщинам. Стоит ли говорить, что и они его интересовали не меньше прежнего. И когда Владимир Александрович Эдлин видел перед собой хорошенькую женщину, его маленькие похотливые глазки все еще загорались тем огоньком, которым воспламенялись глаза давно потасканного вампира, чувствующего на своих пухлых старческих губах вкус молодой свежей крови.

А скромная и, несмотря на свою предыдущую историю, совершенно неопытная в амурных делах Лариса Мотлохова, познакомившись с обворожительным, ослепительным, преуспевающим врачом-ортопедом, не заметила в нем ни вульгарности, ни распутности, ни нарциссизма, словом, ничего такого дурного, глубоко в нем проросшего и дающего определенные плоды. Своими чистыми глазами она видела в нем лишь то, что хотела видеть, лишь то, что примечают все молоденькие женщины в своих мужчинах, а именно, те несуществующие качества, которыми сами же этих мужчин и наделили. А еще она видела, то что он сам ей показывал, а он, разумеется, всем своим существом демонстрировал все самое-самое лучшее. Она улавливала в нем какой-то соблазнительный шарм, который делал его особенным, не таким, как все. Этот самый шарм и завораживал, и притягивал, и манил сладостным обещанием сделать ее, Ларису, такой же особенной, как и он сам. Для Ларисы это был чудесный безоблачный роман, и ее голова прямо-таки одурманилась ощущением, что она избранная и никак не меньше. Разумеется, избранная, раз такой необыкновенный мужчина обратил на нее внимание.

На заре их встреч он соответствовал всем ее ожиданиям. Владимир Александрович показывал все свои умения и демонстрации эти устраивал как будто невзначай. И как он играет на флейте и фортепиано, и как свободно изъясняется на нескольких языках, и какой он непревзойденный ас в современной ортопедии. Словом, он вел себя так, как будто пытался убедить Ларису, что она выбрала «самого лучшего». И, само собой разумеется, убедил.

«За кого мы выходим замуж? – в раздумьях спрашивала себя Лариса. – Иногда мы выходим не за тех, кого любим, а за тех, кто позовет. А уж потом пытаемся их полюбить. У кого-то получается, у кого-то не очень. Тут уж как повезет. Жизнь любит над нами подшучивать, и эти самые шуточки – наша большая трагедия».

Правда, перед самой свадьбой у них случился любопытный инцидент. Они разошлись во мнении относительно свадебных туфель для невесты. За несколько недель до церемонии Лариса поехала в модный магазин и купила белые лаковые лодочки на небольшом каблучке, именно те, которые ей сразу приглянулись. Она была исключительно довольна своим выбором, разглядывая счастливое отражение в потертом домашнем трюмо, и гордо притопывала ножкой.

– Ты собираешься пойти на свадьбу в этом? – как-то странно воскликнул будущий супруг.

– Да, а что? Разве тебе не нравится?

– Но ведь это совсем не то! Я представлял тебя на высоких шпильках и платформе!

– Ну что ты, Володенька, шпилька и платформа – это же очень неудобно. Я не смогу на них продержаться долго. У меня заболят ноги.

– Ничего, потерпишь, – резко сказал избранник, – зато будешь самой красивой.

Тут Лариса немного растерялась, она-то, по наивности, полагала, что невеста в глазах жениха и так самая красивая, и неважно в каких она туфлях или вовсе без них. Она лишь грустно улыбнулась. Кроме того, она и так была довольно высокой девушкой, и в юности даже играла в баскетбол. Иногда Ларисе приходилось откровенно стесняться своего роста, и ее обувь по большей части состояла из плоских туфелек-«балеток», и потому ее ноги совершенно не привыкли к сложному, если не сказать вульгарному, нагромождению типа «шоу-шуз». Поэтому Лариса стиснула зубы и сквозь них настойчиво процедила:

– А мне нравятся эти.

На какое-то время они перестали разговаривать. Тогда Лариса не слишком придала этому значения и почему-то списала это на заботу или на участие жениха. Ей даже сделалось довольно приятно от того, что он так внимателен к разного рода мелочам, имеющим к ней отношение. Посему она покорно подчинилась, и ее наряд невесты дополнили именно те туфли, что выбрал жених. Да, она надела именно те туфли, которые мучили, давили и стесняли ее ноги весь нескончаемо долгий свадебный день.

И лишь потом, спустя какое-то время, до нее дошел смысл этого с виду маленького происшествия. Дело в том, что Владимир Александрович был устроен особенным образом, впрочем, как и все себялюбцы. В его словах и в его поведении всегда читалось примерно одно и то же, а именно, важность его чувств и его же желаний. Он – и только он – всегда должен получать именно то, что хочет. Такие понятия, как взаимность и уступчивость, в его скудном арсенале напрочь отсутствовали, а Лариса, как и многие люди, существовала только для того, чтобы во всем соглашаться с ним, подчиняться ему и восхищаться им. А иначе просто и быть не могло, ибо Владимир Александрович искренне считал себя уникальным человеком. Она должна была говорить лишь о том, что его интересует, исполнять любое его желание, и он искренне считал, что имеет право распоряжаться ею по своему усмотрению, ибо, нет никаких сомнений, он – венец совершенства. Нельзя не сказать и о том, что законное ложе быстро прискучило Владимиру Александровичу, и он вернулся к прежнему беспутному образу жизни. Лариса тут же почувствовала запах лжи в их отношениях, вкус обмана и равнодушия, тщательно замаскированные приторной вежливостью ее распрекрасного супруга. Почувствовать-то почувствовала, а что делать не знала. Ей было довольно противно и больно, она и думать не думала, и представить себе не могла, что ее супруг – слабое существо мужского пола, при этом тщеславное, да еще и всю жизнь грешившее глупостью.

– Прости меня, мой ангелочек, – довольно часто в подпитии восклицал супруг, – я смущаю тебя. Но должен же я, как честный муж, перед тобой отчитаться, должен покаяться. Знаешь, душа моя, я не хочу прослыть лжецом. Так ты послушай, послушай…

И Лариса внимательно слушала Владимира Александровича, не говоря ни слова, но при этом смотрела на него с некоторым сожалением, то есть так, как смотрят на душевнобольных, чью речь нельзя прерывать, чтобы их не расстраивать. Внешне она была спокойна, и всем своим видом показывала, что не хочет быть ему судьей, что не имеет на это права. Даже в такие мгновения, когда ей было и грустно и тошно от его ненужных щекотливых откровенностей.

– Ой, ты покраснела, – восклицал Владимир Александрович, и глаза его приобретали самое невинное выражение, – ну ничего. Я раньше и сам, признаться, смущался от самого себя, а потом привык и более не краснею, и не смущаюсь. И ты привыкнешь.

В целом Владимир Александрович был доволен своей супругой. Она не умела хитрить, как современное женское племя, не читала гламурных статей, изобилующих советами как понравиться, да как заставить себя полюбить. В ней не было жесткой расчетливости, она была чиста и естественна, как сама природа, как музейный шедевр, как весенние птицы, которые никогда не переодеваются, не прихорашиваются, никого из себя не строят, однако ж все их любят и все ими восхищаются.

Так Лариса, теперь уже взрослая женщина Лариса Эдлин, получила второй урок практической любви. Однако пороки Владимира Александровича к ней почему-то не пристали, даже когда он в порыве пьяной чувствительности выполнял мужские обязанности, как бы неприятно ей это не было, она все равно оставалась незапятнанной. У Ларисы никогда не возникало желания отомстить, завести любовника, сделать больно мужу. К ней ничто не приставало, не прилипало, – словом, пороки мужа ее не коснулись, и жизнь, как это ни странно, ее не ожесточила.

* * *

Валевский замер на мгновение, как зачарованный. Унылое серое пончо недвусмысленно сменило темно-синее шелковое платье с длинным, продольным рядом крохотных шелковых пуговиц в области лифа. Никогда еще Лара не была столь обворожительна. Ее насмешливые глаза, глядя на него, искрились, сегодня ей нельзя было дать больше тридцати пяти. Дмитрию было трудно сдержать восхищение, и он, указав ей на кресло, нарочно отвернулся и принялся перебирать какие-то бумаги, лежащие ворохом на столе. При виде ее огонь его решительности мгновенно потух.

– Располагайтесь, прошу вас.

– Начну сразу с главного, – заговорила она, – сегодня я уезжаю, и эта встреча последняя.

– Как? – спросил он таким удевленно-неприятным тоном, что сам себе удивляясь.

– Мы с мужем уезжаем. Уезжаем надолго, и я вам признательна за то внимание, которое вы мне уделили в течение этих нескольких месяцев, – скороговоркой, с деланной уверенностью, выпалила Лариса. Она понимала, что эта ее карикатурная уверенность, ее самостоятельность, скроенная на скорую руку и сшитая на живую нитку, улетучится, как только она закроет дверь его кабинета с другой стороны. И очень скоро ей придется заново облачиться в серое пончо, от которого она, судя по всему, избавилась несколько преждевременно.

Валевский почувствовал собственную беспомощность, еще он понял, что все обрывается, от этого его лицо приобрело сердито-обиженное выражение. «Что я буду делать, если она действительно уедет?» – спросил внутренний голос Валевского. Его сердце глупо и жалобно заныло, заскулило, как маленький несмышленый котенок, которого собрался бросить на произвол судьбы хозяин.

– Лара, вы ведь знаете, что ничего хорошего в этой совместной семейной поездке вас не ждет.

– Да, знаю, но пытаюсь делать вид, что не знаю, – она отозвалась с тревожным смущением.

– Вам нравятся неудачи?

Она молчала, стараясь избежать его взгляда. Ее наспех спланированное бегство руководствовалось, конечно же, не жаждой собственных неудач, а попыткой оградить от возможных неприятностей его, Дмитрия Валевского. Он сделался ей дорог, и не просто дорог. Однако, озвучивать это она не стала, не желая выглядеть матерью Терезой.

С того дня, когда она впервые увидела его, она испытала нечто странное: привычная размытость мыслей, стертость чувств как будто отступили, Лариса ощутила в себе то, что казалось утраченным навсегда: она вновь почувствовала легкие приливы и отливы в своем дыхании, но не беспокойные, как у тяжелобольного, а радостно-волнующие. Она вспомнила, что у нее есть тело с руками и ногами, есть глаза, способные видеть тончайшие розовые прожилки в высоком небе, почувствовала, что у нее есть губы, способные ожидать поцелуй мужчины. Чувство черной пустоты вместе с вынужденной покорностью судьбе как будто исчезло. Неожиданно для нее самой весь черный мрак, окружавший ее долгое время, словно по волшебству, сменился белыми облаками мечты. Оказывается, и на сухой земле могут прорости сады надежды.

Жизнь не создается один раз и навсегда. Жизнь – это череда перемен: плавных и внезапных, запланированных и спонтанных, скорбных и восхитительных. И эти перемены происходят с нами на протяжении всей жизни. И еще ей показалось, что прошлое больше не существует в ее настоящем, не появится оно и в будущем. Да, изменить содержание прошлого никак нельзя, но, выходит, можно изменить его значение. И она его изменила! Теперь все неважно! Теперь главное – ОН!

– Зачем же вы пришли?

– Мне хотелось еще раз на вас посмотреть.

«Если все закончится, так и не начавшись? – Второпях рассуждал Валевский. – Если все закончится, так и не начавшись… – я буду только рад». Он тут же мысленно одернул себя, потому что это его «буду только рад» не было даже слабым отблеском реальности. «Какой же я лицемер, я лицемер и трус», – заключил про себя Валевский.

* * *

Что же будет дальше? – спросила Лара, натягивая на себя простыню, готовая провалиться сквозь землю после неудачи, постигшей их любовную схватку, несмотря на тщету всех усилий. Впрочем, схватка была не такая уж неистовая, совсем не похожая на те многообещающие, пылкие взгляды, которыми опалял ее Валевский, прежде чем она согласилась пойти с ним в этот довольно шикарный отель. Может быть она слишком быстро согласилась? Но ведь она и сама этого хотела. Лариса с умилением вспомнила, как полтора час назад он распахнул перед ней дверцу своей машины, и, когда она отказалась в нее сесть, он шутливо обронил: «Вам не нравятся „ауди“? Вы предпочитаете более непритязательное транспортное средство, или наоборот?» Полтора часа назад уверенности ему было не занимать. А сейчас? Она почему-то чувствовала, что все случилось именно так исключительно по ее вине. Это она – одинокое засохшее деревце, поливать которое уже нет никакого смысла. Ведь невозможно влезть в душу к другому человеку и понять, что там происходит. Как правило, мы видим лишь то, что нам показывают, и не догадываемся о сокрытом. Она знала лишь о своих чувствах, и ей казалось, в ее возрасте этого более чем достаточно. Еще ей было известно, что на некотором расстоянии она все еще довольно обворожительна, но если подойти вплотную, то паутинка мелких морщинок, как подробная географическая карта, видна слишком отчетливо, и это прискорбно. Возможно, в этом все дело. В таком случае – очень жаль. Очень жаль… Ведь у него возмутительно красивые глаза, сулящие столько счастья!

Кроме того, Лариса была хорошо осведомлена о недопустимости никаких личных контактов, кроме собственно терапевтических, с врачами-психотерапевтами, и чтобы не портить себе жизнь она должна была бы придерживаться этого «табу». Должна была бы… но… Она провела всю жизнь под охраной строгих «табу» в виде всевозможных моральных и этических норм. Она не допускала в свою жизнь никаких вольностей, стараясь не испортить ее, она старалась жить правильно, и тем не менее, правда, непонятно пока в чем, все-таки ее испортила. Так что уж теперь посыпать голову пеплом. Одной болью больше, одной болью меньше – какая разница.

– А дальше видно будет, – буркнул потерпевший полное фиаско Валевский. Он был весь в испарине, пристыженный, и еще до конца не понимающий, почему он здесь, как он здесь оказался, да еще в таком, мягко говоря, ненадлежащем виде.

– Мы с тобой… – он запнулся, потому что «ты» еще не сделалось привычным, а «вы» было уже как-то не совсем уместно, – Лара, у меня сейчас нет ответа на этот вопрос. Прости меня.

Она деликатно промолчала, поспешно кивая головой. Он видел, что она просто-напросто дает ему возможность прийти в себя, собраться с мыслями, и был за это ей благодарен. Валевский хотел еще что-то сказать, но все заготовленные слова вылетели из его головы, как будто стая перепуганных птиц, и голова эта оказалась пустой.

– Ты раздражен? – спросила Лариса.

– Я? С чего бы это мне раздражаться? У меня нет ни малейшего повода для раздражения, – с небольшой порцией яда отозвался Валевский.

«Как по-идиотски все вышло, – тяжело думал про себя Валевский. – Да, неутомимость в постели – это, безусловно, козырная карта для мужчин, что и говорить. Но я-то ею обладал как-то уж не слишком долго, этот козырь покинул меня без времени». Дмитрий тяжело вздохнул, ибо, как игрок, у которого нет козырей, он оказался в несколько неловком положении. Дмитрий еще отлично помнил то ощущение победителя, которое обеспечивает эта карта, а потому продолжал вести себя так, словно, она все еще у него на руках. Видимо, поэтому он и ввел и себя и понравившуюся женщину в затруднительное положение. Зачем он вообще привел ее сюда? Что за горячая волна ударила ему в голову? Он что – умом тронулся? Правда, полтора часа назад он так не считал, всего лишь полтора часа назад это казалось ему неизбежным. Неизбежно… Какое принудительное слово, есть в нем какая-то фатальность. А неизбежного, как говорится, нельзя избегать слишком долго. Неизбежно.

Он уже чувствовал в воздухе запах скандала: и профессионального, и семейного. И черт с ним! Чего ему опасаться-то? Хуже, чем ему было, уже не будет. Ну вот, прожил он, Дмитрий Михайлович Валевский, самую что ни на есть праведную жизнь, ну не мучается он приступами больной совести за прошлое беспутство (не слишком большой дивиденд), зато слишком часто у него возникало чувство поражения. А что же жребий? И что же этот многообещающий, но лживый любовник, такой желанный и такой неверный, манящий нас на самую вершину и ускользающий из-под носа, едва нам удается ее достичь.

– Что такое жребий? – неожиданно для самого себя спросил он Ларису.

– Жребий? Почему ты спрашиваешь?

– Просто так, – замялся Валевский.

– Скорее всего, это то, что тебе выпало.

«Какое странное слово, – задумалась Лариса, – какое-то астральное, провидческое нечто, витающее вокруг людских голов и раздающее судьбы. В простом, казалось бы, слове, есть что-то, вызывающее опасение. И почему он об этом спрашивает именно сейчас?»

– Лара, а в чем, по-твоему, лучший жребий, прекрасный жребий? – не унимался Валевский.

– Нет ничего лучше, чем любить того, кто любит тебя, – как-то просто сказала она.

– Неужели? И это все? Это что же, по-твоему, жребий лучший из лучших?

– По-моему, да, – сухо парировала она. – Но, правда, я особо не блещу изворотливостью ума, так что ты меня не слушай. А у тебя есть иные идеи на этот счет?

– В общем-то, нет, но я не думал, что все так банально просто, что все так безобидно. До того просто, что такая простота слишком пугает.

– Почему пугает?

«Ах, Лара, Лара! – буквально воскликнул про себя Валевский. – Ведь если бы людям не импонировали побрякушки в виде профессиональных и еще черт знает каких регалий, то они и не бряцали бы ими на каждом шагу, и не лезли бы из кожи вон с этими своими регалиями-то, мать их». Он хотел было сказать, что несколько иначе видел, несколько по-другому представлял себе этот самый лучший жребий, что бессознательно всю жизнь пытался выполнить некое материнское предписание, но решил промолчать. Он не думал о простом: что счастье – это любить, счастье – это дышать или слышать любимый голос, – он вообще не рассматривал понятие «лучшего жребия» в этой плоскости. Впрочем, Лара – женщина, и она, скорее всего, сейчас привела вариант лучшего женского жребия, у мужчин же он, разумеется, выглядит иначе. Вот только как? Как выглядит мужской вариант?