скачать книгу бесплатно
В надежде на лучшее прошлое
Нина Николаева Халикова
Второй роман практикующего психолога Нины Халиковой «В надежде на лучшее прошлое» посвящен женским судьбам. В центре романа две истории: одна развивается в Петербурге в наши дни, другая – в революционном Петрограде и в эмиграции. Обе героини, пытаясь обрести душевное спокойствие, обращаются за помощью к психологу. Помогут ли сеансы глубинной психологии изжить детские травмы, неудавшийся опыт семейный жизни, сложности с самооценкой? Возможно ли изменить прошлое и обрести истинную любовь?
Нина Халикова
В надежде на лучшее прошлое
© Халикова Н., 2016
Фантазии и реальность. История двух женщин, живших в разное время, но оказавшихся одинаково бессильными перед тяготами судьбы. В формате художественного текста я пыталась показать, насколько глубинная психология способна помочь человеку осознать собственную реальность, не отрицать её, не уходить от неё, не заглушать её, а принимать и, познавая ясное видение жизни, продолжать свой истинный путь.
На этих страницах вымышленные персонажи встречаются с реальными. Так, психотерапевт вымышленной Марии Лытневской – реальная историческая фигура, французский учёный Пьер Мария Феликс Жане, живший и практиковавший в Париже как раз в описываемое время. Его выражения и мысли, высказанные в диалогах с пациенткой, в большинстве своём подлинны и взяты мной из его трудов, таких как «Психический автоматизм», «Психологическая эволюция личности». Подруга Марии Лытневской, Марина Ивановна, – это Марина Цветаева. В той части книги, где женщины ненадолго встречаются в Праге и Париже, сама Мария Лытневская неосознанно, пусть и ненадолго, пытается выполнять функцию психолога и служит своеобразным крохотным входом в психику Цветаевой, помогая тем самым составить представление о её психике, приоткрывая некоторые её проблемы. Я пыталась выстраивать их диалог именно с точки зрения детской психологической травмы, повлиявшей на установившиеся взгляды и дальнейшую жизнь, а не самого творчества. Подобные встречи на самом деле могли произойти в октябре 1923 года, когда Цветаева действительно жила в Праге и была страстно влюблена в К. Родзевича, впоследствии отказавшегося от неё, и в ноябре 1937 года в Париже. Все слова, мысли, фразы Цветаевой сугубо документальны и взяты из её личной переписки, а также ряда автобиографических произведений, таких как «Мать и музыка», «Живое о живом», «Мой Пушкин». Я старалась соблюдать точность и в описании жизни и быта семьи Волошиных, здесь использовались книги Л. Фейнберга «Три лета в гостях у Волошина», Э. Миндлина «Необыкновенные собеседники», М. Волошина «Женская поэзия».
Как глубинный психолог, я пыталась психотерапевтически спасти от распада двух моих вымышленных героинь, Марию Лытневскую и её правнучку Марину Елецкую (современное воплощение гуманизма и добродетели, русской интеллигенции, изрядно пострадавшей и видоизменившейся после событий 1917 года), наглядно демонстрируя возможности психологической работы. Каждая из этих женщин, столкнувшись с тяжёлыми проблемами своего прошлого, прибегла к помощи психологии, коей когда-то не суждено было воспользоваться Марине Цветаевой, оставшейся один на один со своим прошлым.
Земную жизнь пройдя до половины,
Я очутился в сумрачном лесу,
Утратив правый путь во тьме долины.
Данте
I
Идея Аристотеля об обладании серединной ровностью окутана густым туманом слишком общих, обволакивающих, хотя и довольно красивых, слов. Так, к примеру, мужество – это обладание серединой между страхом и отвагой, а щедрость – это середина между мотовством и скупостью. На словах всё оказывается довольно просто. «Можно стремиться к чести столько, сколько следует, а также больше и меньше, чем следует». Что же посередине? Да и вообще, где находится эта самая середина, как же ее определить? Где бесчестье и вседозволенность превращаются в пытку и для себя, и особенно для других? Чем ученик Платона отмерял эту середину? Ложь и правда, честность (истину трогать вообще не будем) – полярные противоположности, но как быть с ложными представлениями о мире, в плену которых мы все находимся? Религия трактует мир по-своему, совсем не так, как Эйнштейн или Дарвин, и выходит, что правда у каждого своя, и с этим приходится считаться. А сказать не всю правду – значит ли это солгать? Или нет? А как же быть с искренними заблуждениями и непреднамеренными ошибками? Ведь даже то, что внешне кажется вполне правдоподобным, не обязательно является правдой или справедливостью, и даже самая высокая вероятность чего бы то ни было не защищает нас от ошибки.
Идем дальше. Порок и добродетель – понятия слишком пластичные и взаимопроникающие. Аристотель считал, что нравственная добродетель состоит в обладании серединой между двумя пороками, один из которых состоит в избытке нравственности, а другой, соответственно, в ее недостатке. Слова, Слова с большой буквы. Как отыскать середину в каждом отдельном случае? Он и сам, по правде сказать, считает, что это дело чрезвычайно трудное. Выходит тупик. Найти середину между этими крайностями невозможно, они ведь непрерывно соприкасаются, видоизменяются, и совсем непонятно, на чем остановиться. Да, кажется, это повод для бесконечных рассуждений. Это дело не просто трудное, а даже запутанное, ибо середина у каждого своя, и грани ее, мягко говоря, размыты. То, что для одного еще пока находится в рамках добродетели, для другого уже давно перешло границы порока. Для самой же добродетели губительны как недостаток, так и излишество. Отлично, чем же будем мерить недостаток и излишество? А возможно ли, уместно ли говорить об обладании серединной ровностью в проявлении страстей, наслаждений, чувственных удовольствий? Скорее всего, их следует отнести к порокам, от греха подальше, и не искать никакой середины, поскольку здесь ее определить будет максимально сложно. Стоп, стоп. Зачем же сразу к порокам? Ведь страсть – это скорее несчастье или рок, но не порок и не грех. Да, конечно, не грех, во всяком случае, так удобнее, так легче думать. Возможно, любовная страсть – это просто страшный недуг, но он двигатель жизни, причина жизни на земле. А конфликт страсти и нравственного долга во все времена были неразрешимой внутренней дилеммой. Аристотель вообще считает, что нужно остерегаться удовольствий и того, что их доставляет. Выходит, если отдалять себя от удовольствий, то и порочных проступков будет совершено меньше. Аристотель, к сожалению, забыл сообщить, как освободиться от этих самых желаний.
Олег знал, что освободиться от желаний можно, лишь до тошноты пресытившись ими, но это неправильный, если можно так выразиться, очень даже нефилософский подход. Либо, в качестве альтернативы, податься в буддийские монахи, а это уже, как ни крути, крайности.
Олег Васильевич Костин в одиночестве сидел на кухне в домашних тапках на босу ногу и пил третью чашку растворимого, дурно пахнущего кофе. И думал о том, что эта самая растворимая бурда – такая же отвратительная муть, как и его жизнь в последние годы. Олег лениво перелистывал потрепанный томик античного философа, не скрывая своего глубокого недоверия к философии. Он размышлял сам с собой, пытаясь таким образом себя успокоить и хоть как-то прояснить надоевшую трагикомедию, происходившую в его жизни, которая незаметно переросла в скучнейшую драму. Было бы несправедливо сказать, что жизнь или природа чем-то обделила Олега Васильевича, однако последние несколько лет он чувствовал себя отвратительно.
На полу, в ногах, примостился старый пес Вергилий, грел об Олега свои худые, ввалившиеся бока. Ещё будучи щенком, он неотступно следовал за Олегом, сопровождая его по всей квартире, за что его и нарекли соответственно. Олегу льстила безропотная привязанность пса, и он видел в ней свой пропуск в мир добродетели. Ведь если собаки любят только хороших людей, стало быть, он, Олег, прекраснейший человек. Природу не обманешь.
В этом году Олегу Васильевичу исполнилось пятьдесят два, и вот уже почти пять лет как он с завидным упорством делит свое драгоценное время и силы между двумя женщинами, женой и… ну, словом, совсем не женой. Он для себя до сих пор не смог определить, кем для него является Марина Елецкая – подругой, любовницей или кем-то еще. Понятие «подруга» кажется, отдает дружбой и пониманием, чего и в помине не было в их отношениях, слово «любовница» как будто говорит о некой любви, чем тоже нельзя похвастаться, во всяком случае, с его стороны.
Марина была молодой, здоровой, крепкой женщиной, с большими белыми руками, на тринадцать лет моложе Олега Васильевича. Она прямо-таки притягивала его своей жизненной силой, какая часто встречается у женщин из простонародья. Впрочем, она иногда плела ему небылицы о своем высоком происхождении, но Олег пропускал мимо ушей ее рассказы про бабушку, уехавшую в молодости в Париж и скромно доживающую там остаток дней, не сильно нуждающуюся, но, как и полагается, страдающую от одиночества. Ему, как истинному цинику, было забавно наблюдать это распространенное стремление обзавестись приличным прошлым и блестящей родословной. В последнее время – удивительное дело – у всех стали появляться высокородные родственники. Просто шагу не ступить, чтобы не столкнуться с отпрыском древней, аристократической фамилии. Радостнее было думать, что его Марина – простая русская женщина с нежной кожей и детским пушком на щеках и над верхней губой. Восхитительные волосы, круглое лицо и никаких диет. Олег благодарил Бога за то, что сохранились такие вот женщины с их первозданной, природной красотой, не замаранные инъекциями, раздельным питанием и прочими глупостями, портящими женскую природу. Поначалу ему просто нравилось согреваться у ее большой, нежной, почти материнской груди, нравилась ее благопристойность и финансовая непритязательность, иногда ему даже казалось, что он влюблен в нее. Правда, мысль эту он старался гнать подальше от себя, считая её непозволительной блажью для современного, взрослого мужчины.
Сама Марина, Олег был в этом просто уверен, любила его жадной, ненасытной любовью одинокой разведенной женщины и всячески старалась женить на себе. Из этого следует вывод, что ее можно называть любовницей. От этой мысли он криво поморщился, словно от зубной боли. В последнее время обе женщины – и жена Татьяна, и любовница Марина – вцепились в него мертвой хваткой, ловили на лжи, зорко что-то в нем высматривали, заводили неприятные разговоры и ссорились. Олег старался соблюдать спокойствие, улыбался им, раскланивался и заискивал. Их надоедливая ревность в общем не пугала Олега Васильевича, скорее, ему было любопытно наблюдать, как они старательно расставляют свои ловушки и капканы в надежде на успех. Временами он видел в себе самом вершителя судеб, от одного слова которого зависит их женское счастье. Мысль эта и колола, и убаюкивала одновременно, но все же была приятной. И он, снисходительно посмеиваясь, продолжал наблюдать за их копошением, сравнивая себя с Гуливером, попавшим в страну лилипутов. Чувствовал он себя всесильным и непобедимым рядом со своими крохотными и беспомощными женщинами, отчаянно предпринимающими все новые и новые попытки его связать. Строго говоря, жить это ему не мешало, и он этому не препятствовал. Временами ему хотелось порвать то с одной, то с другой женщиной. Его даже посещала мысль о холостяцкой жизни и радостях свободы, которые она дарует, но подобных идей он побаивался. Свобода мужчины, живущего в одиночестве, не привлекала Олега Васильевича и не вызывала в нем головокружительного опьянения. Женское тело для него было продолжением материнской утробы, и только рядом с женщиной, неважно какой, он чувствовал безопасность и гармонию.
Сегодня Олег Васильевич снова вернулся домой после полуночи. Супруга уже спала или, как всегда, старательно притворялась спящей. Ему нестерпимо хотелось почувствовать вкус свежемолотого кофе, но включать среди ночи кофемолку означало разбудить супругу, и тогда придется прятаться от ее укоряющего взора. Он тоскливо вглядывался в дремотную тишину улицы за окном, с тускло мерцающим одиноким фонарем, и предавался своим невеселым думам. Сказать жене о существовании другой женщины или же разорвать отношения с Мариной? Он оказался перед выбором, перед нелегким, мучительным выбором. Можно ведь все оставить как есть, занять наблюдательную позицию, но тогда ему придется снова и снова возвращаться домой за полночь, воровато отсиживаться на кухне, давясь всякой отравой. Отказаться от выбора – это ведь тоже выбор. Скорее всего, он так и поступит, правда, с его последствиями ему придется столкнуться не теперь, позже. Ну и ладно.
Олегу нестерпимо хотелось покоя, обладание серединной ровностью античного философа ему пригодилось бы как нельзя кстати. Только вот как ее достичь? По правде сказать, живя во лжи, он достиг ощутимых результатов, научившись блестяще обманывать не только женщин, но и себя самого. Ему нравилось себя обманывать. Он жил долгие годы уютно и безопасно под покровом собственной лжи, как под ватным одеялом в мороз. Ведь холод реальности – это тяжелое испытание, и даже очень смелым правдолюбцам к нему необходимо подготовиться. После пятидесяти лет ему показалось, что он как будто готов к переменам, ему отчего-то стал надоедать путь лжи и предательств, и потребовалась остановка.
Философию сложно применять в жизни, а уж античная она или современная, не имеет значения. «Все эти пространные рассуждения о золотой середине еще больше запутывают, совершенно не принося ясности», – раздраженно бубнил себе под нос Олег Васильевич.
Не удовлетворившись остывшим, отдающим кислятиной кофе, он налил солидную порцию виски в широкий стеклянный стакан и выпил в один глоток на вздохе, довольно громко выдохнув и икнув.
В кухню неслышно и робко, как виноватая, вошла супруга Татьяна Юрьевна и неуверенно села на краешек стула. Она была на год моложе мужа, но выглядела значительно старше его. Татьяна Юрьевна была все еще стройна и красива последней, предзакатной красотой, подернутой той особенной грустью, которая все еще веет ускользающей радостью и которую так трудно удержать женщине, особенно после пятидесяти. Лицо ее было бледно, тонкие черты болезненно заострились. Она смотрела себе на колени, словно в них было что-то привлекающее ее внимание, а затем, покусывая изнутри и без того впалые стареющие щеки, принялась стряхивать с колен невидимые соринки. Олег Васильевич знал ее тактику ведения боя и внутренне крепко выругался. Он смотрел на нее с раздражением, недоумевая, куда же подевалось то блаженное ощущение счастья, которое он испытывал каждый раз, встречая ее, в их давно ушедшей юности. Что же делает с пылкими чувствами узаконенная любовь, как ловко она их истребляет. Сейчас у него было тяжело на душе от ее присутствия. Старый пес Вергилий, почуяв неладное, тяжело поднялся, покрутил лохматой башкой и деликатно удалился, подгибая лысеющий хвост. Олег проводил взглядом своего тактичного друга, а потом вызывающе уставился на жену.
Татьяна неловко закурила, часто затягиваясь и некрасиво, по-мужски выпуская дым через нос. Она избегала смотреть на Олега, пристально разглядывая черноту не задернутого шторами окна. Олег знал эту необходимую увертюру, вступление, за которым последует первый акт. Такие спектакли вызывали у него безумное желание расхохотаться ей в лицо и одновременно ненависть с едким привкусом собственной вины.
Вдруг Татьяна Юрьевна резко затушила недокуренную сигарету о блюдце, на котором стояла чашка мужа с растворимой бурдой, и, уронив голову на колени Олега, жадно зарыдала. Ему не пришло в голову поднять ее и усадить на стул, все, что он мог сделать, – это положить свои вспотевшие от напряжения ладони на ее все еще прекрасные непослушные волосы и легонько их поглаживать. Ее плечи, уже тронутые предательскими коричневыми пятнышками, по-детски часто вздрагивали и тряслись. Уж он-то понимал, преддверием чего были эти слезы и что за ними последует. Он склонился над ней, стал осторожно обнимать ее за плечи, слегка прикасаясь губами к приятно пахнущим волосам. Она казалось, утешилась, проворно встала с колен и посмотрела на него горящим, сверкающим взглядом, как будто силясь передать глазами все, что накопилось в душе, а затем спокойно сказала:
– Ты нужен мне.
– Чего же ты плачешь?
– Я знаю, ты был с этой женщиной. С этой… суч… С этой женщиной.
Остатки хорошего воспитания, видимо, не позволили ей высказаться прямолинейно.
– Только прошу, не опускайся до вульгарностей, тебе это совсем не к лицу, – прикрикнул на нее Олег.
Он тяжело поднялся на ватных ногах и настежь распахнул окно, за которым заговорщицки шептались деревья, и, если протянуть руку, можно было ощутить свежую росу, колебались огни редко проезжающих машин, и ему даже показалось, что с улицы в это самое открытое окно повеяло молодостью и свободой. Как его неодолимо потянуло сейчас же окунуться в эту зовущую прохладу, в этот свет низкой, поздней луны, обещающей новую жизнь без томительного страха перед принятием решения. Он стоял, смотрел в пустоту и чувствовал, как тяжелая туча, плывшая из глубины его мозга, начинает застилать глаза. Он с силой и злостью захлопнул оконную раму, налил виски в стакан, мгновенно опрокинул содержимое в себя и, слегка покраснев, сел на прежнее место. Он уловил, как нескончаемо часто пульсирует его голова и по спине катится капля пота. После выпитого виски и ее слез мысли Олега пребывали в полном тупике, отчего сердце жестоко колотилось. Олег приготовился к длинному объяснению: где он был, что делал, и все такое прочее, желательно с мельчайшими подробностями. Жена взглянула ему в лицо и странно, истерически расхохоталась:
– Расскажи, как ты проводишь с ней время, и не отпирайся, я все знаю.
– Тань, опомнись, что такое ты говоришь? Мне уже пошел шестой десяток, какие женщины? Они мне и раньше-то были не нужны, я всегда был однолюбом, а уж теперь, кроме охоты и работы, меня вообще ничего не интересует. Я старею, вот такая странная штука время. Ты что же, думаешь, деньги берутся из воздуха, или мне их любовницы одалживают? Ты, птичка моя, когда машины меняешь или шубки покупаешь, особенно не интересуешься, какое количество времени должен потратить в трудах праведных твой муж, чтобы ты могла пробежаться по магазинам. Я всерьез занимаюсь своим заводом, и на это, как ни странно, уходит уйма времени.
Она с недоверием взглянула на него, и он тотчас понял, что теперь, по установленному регламенту, пришло время ей из жертвы превратиться в палача, правда, ненадолго, а затем вновь стать жертвой. Его уставшие глаза злобно заблестели от возмущения и выпитого виски. Мысленно он послал ее ко всем чертям. «Они делают больно мне, я делаю больно им, или наоборот и по кругу, – думал Олег Васильевич, – такова жизнь».
– Если ты не скажешь правду, я ведь не смогу тебя уважать. Я все расскажу детям. Пусть знают, какое дерьмо их отец, – сказала она дребезжащим, старушечьим голосом, от которого у Олега зазвенело в ушах.
«Медея ты моя ненаглядная, как мне страшно от твоих угроз! Да и плевать же я хотел на твое уважение, – подумал он, – лучше бы дала мне выспаться как следует».
– Олежек, я родила для тебя двух детей, сына и дочь. Дети, как известно, рождаются от любви. Ты должен с этим считаться, – более мягко и даже нежно сказала Татьяна Юрьевна. Когда на него не действовали сцены ревности, она это видела, и сразу меняла тактику.
Вот это уже запрещенный прием. Она всегда любила манипулировать Олегом с помощью детей, особенно когда они были маленькие, а их появление на свет ставила себе в исключительную заслугу. По ее уверениям, она их родила не потому, что она была молода и красива, и не потому, что ее пышущее здоровьем тело просило материнства, и не оттого, что ее инстинкты кричали ей о том же, а, видите ли, она их родила исключительно «ради него» и «для него». Слова, Слова. «Дети рождаются не от любви, а от того, что проворный сперматозоид оплодотворил готовую яйцеклетку, кажется, так», – все так же устало думал Олег. Ему вовсе не хотелось начинать копаться в этой сентиментальной чепухе, кто кому кого родил, когда и зачем, и что из этого следует. Сейчас она примется рассказывать, что принесла на жертвенный алтарь всю свою жизнь. Его жена долгие годы управлялась с ним удивительно ловко, точно карточный шулер с колодой карт, перекидывая с место на место, пересыпала его из рукава в карман, вертела им, как это может себе позволить лишь слабая женщина по отношению к сильному мужчине, и ему это даже нравилось. А теперь он от всего этого устал.
– Я пробовала себя обманывать, ничего не выходит. Когда ты возвращаешься от нее, все написано на твоем лице. Мне даже стыдно на тебя смотреть.
Было очевидно, что он сам вызывает все эти безумные порывы ревности и оскорбленного доверия, однако злиться Олег продолжал на нее, а вовсе не на себя.
– Я знаю, что ее зовут Марина. Она, кажется, детский доктор, – холодно и агрессивно отчеканила Татьяна Юрьевна. – Тебя можно поздравить с повышением, прежде ты предпочитал медсестер и парикмахерш, ввиду их легкой доступности, а теперь вот дорос до более высоких социальных слоев населения, так, глядишь, и до заведующей поликлиники доберешься, если повезет.
– Не собираюсь состязаться с тобой в остроумии, во всяком случае, сегодня. Ну, а если ты все знаешь, зачем спрашивать? Ты хочешь, чтобы я все опроверг, или тебя интересуют чисто технические подробности?
– Ты просто старый, похотливый ублюдок, жаждущий продлить себе молодость. Придёт день, и ты сильно об этом пожалеешь, когда останешься совсем один. Не стоишь ты моей заботы и уважения, да и слёз моих тоже.
Олег пытался понять её боль за поруганную гордость, но никак не мог, её уродливые вердикты не открывали ему ничего нового, а лишь разжигали в нём желание сильно и безжалостно дать сдачи, отхлестать терновыми словами по её мертвенного цвета лицу.
– Да, возможно, мне будет плохо, и я буду корчиться, как бес, окропленный из купели, но это моя жизнь. Позволь мне самому ею распоряжаться. Совместная супружеская жизнь – это ведь не рабство, а проживание бок о бок, по договорённости, в согласии и мире. В связи с тем, что согласие и мир нас, к сожалению, покинули, договорённость отменяется. Мне ни к чему твоё уважение и твоя забота, будь она неладна, мне бы хотелось от тебя покоя и деликатности, граничащими с равнодушием, но ты, как назло, везде стала совать свой любопытный нос.
Он смотрел на нее с преувеличенным вниманием, словно это была дуэль двух противников и не на жизнь, а на смерть. Сколько времени он сможет выносить такую жизнь, прежде чем сделается истериком и импотентом? Ему захотелось сейчас же уйти, убежать от этого напряжения, из этого адова жилища, громко хлопнув дверью и оставить ее наедине с ее удушливой злобой и ревностью, с ее бессонницей и расстроенными нервами. Пусть делает, что хочет, бьется в истерике головой о стенку, пусть разыгрывает суицидальные спектакли или найдет себе мужчину, слепого как Эдип, равнодушного к другим хорошеньким женщинам, пусть трезвонит все подругам и рассказывает, какой он, Олег, мерзавец, или пойдет поработает для разнообразия и восстановления баланса. Его это уже не будет касаться, и он не ляжет на диван и не станет стрелять себе в виски одновременно из двух пистолетов, а напротив, станет наслаждаться жизнью в обществе хмельных юных девок.
Слова, Слова. Он знал, что не посмеет встать и уйти, и не из чувства долга или жалости к жене, не из уважения к их почти тридцатилетней совместной жизни, а из-за банального страха перед неизвестностью. Такой уверенный в себе, молодой и подтянутый, такой всесильный Олег Васильевич Костин с его жестким, категоричным взглядом и властным низким голосом, руководитель судостроительной компании, панически боялся той растерянности, которая неминуемо будет поджидать его после того, как он уйдет из дома и сделается ничьим мужчиной. Он старался избежать той мучительной неразберихи с самим собой и с женщинами, которые последуют за его уходом. Одинокие женщины начнут жесткую охоту на состоятельного холостяка, оставшегося без укрытия, превратятся в наваждение, кошмар, в дождь из змей, падающий на его грешную голову, как падали на провинившихся евреев. А его измученная истеричная жена как раз и была для него тем самым спасительным штандартом. Она была плодородной почвой, наполнявшей его жизненными соками в течение их долгой совместной жизни, она всегда была твердой землей под его ногами, его жена и его семья были каменной крепостью, в надежных стенах которой брутальный Олег Васильевич прятался от всех внешних неудач, от надоедливых притязаний не в меру пылких, влюбленных в него поклонниц, да и от Марины Елецкой он прятался за спину все той же жены. Он не в силах уйти от жены, пока не найдет такую же надежную, гранитную спину, за которую мог бы спрятаться его маленький беспомощный Олежек, он не уйдет из семьи, пока не отыщет новый спасительный штандарт Моисея, который, кстати сказать, неизвестно кем был, то ли египтянином, то ли евреем. Иногда Олег неохотно себе в этом признавался. Случалось, он верил в собственные вымыслы, верил в собственное мужество и силу, в самостоятельность и значительность, но только не теперь.
Раздражение Олега медленно пошло на убыль, и он почти с нежностью посмотрел на супругу. Она сильно затряслась, злобно сжав кулаки, так что выступили белые костяшки, и рыдания вновь хлынули из нее. Сегодня она была как-то особенно не в себе. Олегу показалось, что она нарочно растравляет свои раны, что у нее потребность в страданиях, как у человека, привыкшего к жизни в муках. Он зачем-то вспомнил ее такой, какой когда-то любил, и с упавшим, измученным сердцем смотрел на нее, и ему самому хотелось плакать.
– Скажи мне правду: где ты все время пропадаешь, куда тебя уносят твои мысли? К ней? Я всё, всё пойму и всё прощу! Только скажи правду!
Олег Васильевич молчал. Ему порядком надоела эта сцена самоистязания, этот ритуал, происходящий по молчаливому обоюдному согласию обеих сторон. Татьяна словно нарочно бередила свои раны, чтобы полюбоваться болью, как будто втайне наслаждаясь ею.
– Танюша, правда состоит в том, что я очень люблю тебя, – как можно спокойнее сказал Олег и при этом почти не соврал, – давай на этом на сегодня остановимся. Я сейчас провалюсь в мертвый сон, а ты опять не сможешь заснуть, а под утро тебя будут мучить кошмары. У тебя слишком богатое воображение, побереги себя. Мне никто, кроме тебя, не нужен, ты же знаешь.
Он привлек ее к себе, легонько сжимая в объятиях. Ее лицо мгновенно вспыхнуло радостными лучами, словно от невинного поцелуя первой девичьей, трогательной любви. Татьяна в это мгновение испытала спокойствие и все же собственную свою обреченность, как смертельно больной человек, которому осталось совсем недолго и немногому радоваться. Олег вздохнул с облегчением, на сегодня оскорбительно-комедийная экзекуция окончена. Сейчас она примет порошок и постарается заснуть, а он будет всю ночь старательно ее обнимать. Если женщина что-то заподозрила, и заподозрила не беспочвенно, необходимо окружить ее усиленным вниманием и, самое главное, физической любовью, если, конечно, расставание пока не входит в планы. Вообще говоря, Олег Васильевич полагал, что исполнение супружеского долга в значительной степени можно было бы рассматривать как некое алиби для мужчин. Да и женщину это всегда заметно утешает и служит своеобразным доказательством отсутствия у нее сколько-нибудь серьезных соперниц, а иногда даже дает возможность надеяться на собственную исключительность.
II
«Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви…» Марина Елецкая не знала слов ни единой молитвы, и шептала про себя всплывающие в памяти библейские отрывки. Она стояла посреди маленькой церквушки и не понимала, как здесь оказалась, и что полагается делать. Просить она не смела, а благодарить не знала кого и как. Марина Андреевна долго переминалась с ноги на ногу, покорно склонив голову и беспомощно вытянув руки вдоль тела. «…На ложе моем ночью искала я того, которого любит душа моя, искала его и не нашла его…» Она чувствовала тяжкую, смертельную тоску, и тоска эта была как бесконечная, безжизненная, серая пустыня, по которой она влачилась из последних сил, и надеяться-то ей было не на кого, кроме как на саму себя. Ей казалось, что она скоро доберется до края, до окончательного и бесповоротного края, и вот-вот сорвется, и провалится в какую-то черную пропасть. Пропасть эта совсем не пугала, даже наоборот, как будто притягивала её. Лучше уж ужасный конец, чем ужас без конца. Только вот как же будут дети?
Церковь эта была тихая, теплая и полутемная, несмотря на дневное время и огромные окна в стенах. В два часа дня здесь оказалось мертвенно-тихо, народу почти не было, лишь в стороне одиноко стояла немолодая, плохо одетая женщина и поспешно, тайком молилась, крепко прижимая пальцы ко лбу. Она потихоньку плакала у лампады, иногда становясь на колени и припадая к полу как-то слишком уж набожно, а затем мучительно-тяжко поднимаясь. Марина огляделась в поисках скамейки. Скамья была в правом углу, но на ней уже сидел сильно оборванный человек, видно, с большого похмелья, с сизым опухшим лицом и жесткими, грязными волосами, прислонив к стене деревянный костыль. Он кряхтел и кашлял, сипя грудью, и затыкал рот потрескавшимся кулаком. Видно было, что человек тяжело болен. Чуть поодаль, в углу, стоял лишь покосившийся стул о трех ногах, и Марина не решилась сесть там, а осталась стоять посреди церкви.
Глаза ее постепенно наливались тяжелыми слезами. Остро пахло пряным ладаном, парафином и еще какими-то маслами. Перед иконами горели лампадки. Марина не любила лампадного церковного света и даже пугалась его. Этот свет как будто заранее убеждал её в какой-то виновности и самых разных прегрешениях, вольных и невольных. Скамейки тоже ведь наверно отсутствовали неспроста. Скорее всего, это было напоминание о неважности жизни при жизни. «При жизни нужно терпеть муки, и тогда после, что-то там, возможно зачтется…» – пыталась здраво рассуждать Марина, но сама смутилась своих крамольных мыслей. В испуге за свои непомерно смелые рассуждения, она посмотрела на иконы, не зная, что теперь ей делать и о чём думать. Она словно безуспешно чего-то ждала. Тишина была безмятежной и начинала давить.
С трудом, не без горечи, Марина подумала: раз уж она сюда пришла, стало быть, она нуждается в помощи, или опоре, или просветлении, или во всем сразу. Отпираться и говорить, что забежала в церковь случайно, было бы нечестно. Если бы кто-то в эту минуту ей сказал, что она влюблена тяжелой, безнадежной любовью в женатого мужчину, то она искренне, с негодованием отвергла бы эту мысль. Она надеялась, что все еще возможно, что счастье уже не за горами, несмотря на затянувшийся ее любовный роман. До недавнего времени ей казалось, что все так и должно быть, их любовь еще не истлела, а наоборот, только разгорается, и она не чувствовала ни малейшего оскорбления по поводу своего щекотливого и даже неприличного положения. Но в последние месяцы что-то случилось, и блаженная покорность любви все чаще стала сменяться тревогой, необузданной тревогой и тоской, растравляющей ей все внутренности и уносящей равновесие и покой. «Зачем я здесь? – спросила себя Марина. – Я что-то ищу, что-то или, может быть, кого-то. Кого именно ты ищешь? Я пришла к Богу, значит, я его ищу. Отчего же ты раньше сюда не приходила? Простая земная любовь с лихвой заменяет богов. Поиск богов всегда начинается с утратой любви. Стало быть, отведенная тебе любовь исчезла? Нет, нет, это неправда, мы все еще любим друг друга», – Марина заставила умолкнуть свой неприятный внутренний голос.
Сердце ее сейчас нехорошо колотилось, лицо горело, спина была влажной от пота, руки дрожали, как у вора. «Я и есть вор, – вертелось в голове, – я ворую чужого мужа у его жены и пытаюсь оправдать свое воровство». Она стояла и, склонив голову, смотрела на восковой пучок горящих свечей у иконы, серый дымок от которых легко улетал в сторону приоткрытого окна. Перед глазами поплыл какой-то мутный туман, огоньки свечей задрожали и тоже поплыли. Марине стало стыдно, как никогда в жизни не было. Ей вдруг захотелось рассказать кому-нибудь всю свою жизнь с того дня, как она себя помнила, до этой самой минуты. Рассказать, что она добрый и честный человек и смело смотрит в глаза всем на свете, но вот только последние несколько лет сбилась с правильной, с верной дороги и увязла в любви к женатому человеку. Она не знала, как сказать об этом гнетущем чувстве здесь, среди множества святых, глядящих на нее серьезно и даже строго, как будто уже осуждающих ее. Марина боялась непонимания и насмешки. «Можно ли в этих стенах думать и говорить о подобных вещах, – тихонько спрашивала себя она, – здесь правильнее было бы просить здоровья детям».
Вспомнив о детях, она улыбнулась, и глаза ее счастливо осветились. Дети. Что может быть лучше? Марина Андреевна Елецкая была детским доктором, и всю свою пока еще недолгую жизнь посвятила здоровью детей. Ее тоскующее сердце сразу размягчилось, и она принялась перебирать в памяти детские, испуганные личики своих крохотных пациентов, которые болели, а потом выздоравливали, росли и мужали у нее на глазах, и превращались во взрослых, складных, улыбающихся мужчин и женщин. Никто бы не посмел упрекнуть ее в неосмотрительности или неумении в ее благородном деле. Марину Андреевну любили все: любили дети, любили родители, и она с каким-то упоительным материнским трепетом и материнской безотказностью откликалась на это всеобщее чувство, каким ее окружали в семьях. Дальше к ним примешивались улыбки двух ее сыновей: младшего Сереженьки и старшего Мити. Незаметно слезы радости увлажнили ее щеки. «Я не затем сюда пришла, чтобы восхвалять собственную добродетель и блаженно упиваться ею, под шумок, позабыв о грехах», – резко оборвала свои мысли Марина.
Она опять вернулась мыслями к Олегу, и тут же устыдилась своего слишком прямого и навязчивого, почти болезненного чувства по отношению к нему. Это ее надоедливое беспрерывное напряжение стало переходить в настоящую лихорадку, а в последнее время она ловила себя на том, что плохо владеет собой в его присутствии, и от этого ей становилось все хуже и хуже. За эти прошедшие пять лет их любовных скитаний она всерьез прикипела к нему и бессознательно искала в нем такие же, зеркальные чувства по отношению к ней, но отыскать никак не могла, отчаивалась и злилась. Временами она просто ненавидела его за то, что он отказывается на ней жениться. Марина мысленно его оскорбляла, считая «трусом, избегающим трудностей, ищущим облегченные варианты», и даже смеялась над его нерешительностью, несколько преувеличивая его вполне цветущий возраст и называя это «старостью», а потом принималась корить себя за свои грубые выходки, за то неделикатное вымогательство, которым она занималась. Она ругала себя за то, что все чаще и чаще заглядывает ему в лицо пытливо и страдальчески, в то время как он упорно молчит. Иногда она беззастенчиво плакала прямо перед ним, понимая, что дурно, очень дурно поступает и только отвращает этим его, но продолжала плакать, обнимала его, бросалась ему на шею, терлась своими непослушными волосами о его скуластые щеки и прижимала к своей груди его руки. Она рассказывала ему о своих мальчиках, и своих сыночках, Сереженьке и Мите, и обещала, что они будут сильно любить его и будут послушными вежливыми детьми и ничего не станут у него просить…
А теперь ей было стыдно за такое свое поведение, за собственное измельчание, позволяющее многого не замечать в их отношениях, за его давно остывший любовный пыл. Хотелось бы просто найти время, спокойно посидеть и не спеша все обдумать, сделать над собой усилие и не врать самой себе. Но она знала, что как только увидит его скуластое лицо, вдохнет его родной запах с примесью ветивера, запах, соединённый в её сознании с сильным чувством, она непременно позабудет и стыд, и все приличия и вновь примется побираться и выпрашивать хоть немного любви. Все эти болезненные мысли до неузнаваемости исказили ее бледное лицо, так и не принеся желанного облегчения, а тоска стала еще более безнадежной, серой и мрачной, как освещение и воздух в этой церкви. «Господи, стыдно-то как, – бормотала еле слышно Марина, – как ведь стыдно-то». Она украдкой взглянула на распятие, ненадолго приложилась краем лба к большому, холодному кресту, пахнувшему ладаном, и еще ниже опустив голову, выскочила на улицу.
Тусклый петербургский день едва освещал улицу. Бело-серые жиденькие, снежные шарики не спеша усыпали асфальт и засохшие газоны. Марина, в осенних туфельках, стояла, не отворачиваясь от ветра, в холодном осеннем пальто. Мельчайший снежный бисер сверкал на ее одежде и лице, мгновенно превращаясь в крохотные, прозрачные капельки воды. Через час она встречается с Олегом. «Может быть, сегодня и решится моя судьба, – подумала Марина, – но, скорее всего, это будет очередное банальное и пошлое свидание. Ну и пусть! Наверное, я дурная, скверная женщина и лучшей участи не заслуживаю».
III
Мария. Крым, июнь 1911 год.
Начало июня. Утренний воздух ещё обдавал ночной сыростью, как будто пропитался моросящей пылью. Побережье было одиноким, покинутым, словно о нём совсем позабыли. Ночной отлив оставил после себя ровные, песчаные полосы под сероватым, безоблачным небом. Всё вокруг казалось сонным, тихо-однообразным, немного монотонным.
Маша остановилась и окинула взглядом летний, бледнеющий рассвет, немного пошатываясь после бессонной ночи, проведённой за чтением. Частые волны набегали на берег, надувались и лопались, как мыльные пузыри, принося с собой бахрому перепутанных водорослей. Край дикой скалы осторожно заглядывал ей за плечо, птицы, расправив лёгкие крылья, бесшумно поднимались в воздух. Маша медленно шла дальше, уверенно ступая по песку крошечными белыми сандалиями, свежая, как утренняя роса на листьях, пробуждая мир к новому утру. На ней было белое, льняное платье с длинными рукавами и высоким лифом, на манер гимназической формы, белые носочки, и такого же цвета матросская шапочка, выдающая слишком юный возраст, русые волосы сплетались в тугую косу, подхваченную атласной лентой. Она дышала глубже, чем обычно. В последний год ночное чтение её из робких, несмелых попыток переросло в неутомимую потребность, неукротимое желание читать, читать как можно больше и чаще, читать всё, что подвернётся под руку. Её семья сняла на лето старый домик, один из небольшой горсточки белых дач, распластавшихся по направлению к Феодосии, с окнами в виде маленьких, крепостных бойниц и ветхой верандой с некрашеным дощатым полом, выходящей прямо на море. На веранде всегда шуршал свежий, южный сквозняк, стоял круглый стол резного дерева, за которым вполне можно обедать. В это утро Маша пораньше покинула прибрежный домик, тихонько миновав веранду с плетёной мебелью, хрустким столовым бельём и приборами на дубовом столе, она направилась к морю, запасливо прихватив с собой небольшой томик Бодлера, чтобы понапрасну не терять драгоценное время.
Едва освоив азбуку в пятилетнем возрасте, она, как голодный маленький щенок, принялась ненасытно поглощать всё подряд, всё, что находила, не веря своему внезапному счастью. В один день, в один миг нескончаемые стеллажи с рядами самого разного вида книг – отцовская и дедова библиотека – превратились в священное для нее место. Полки с книгами стали долгими, неведомо куда ведущими дорогами, и Маша поняла: книги – это вселенная, которая вмещает в себя всё: разум и безумие, любовь и страдания, роковое и божественное. В их пыльных завалах, в их гладкой и шершавой толще заключена сама жизнь, и теперь это всё: сложные шрифты, виньетки, старые переплёты, – всё по праву принадлежит ей одной. После подобных открытий становилось жарко, и было бы непростительно глупо тратить время на самый обычный сон.
– Доброе утро, милая барышня. Я вижу вас впервые.
Маша обернулась. Рядом с ней стояла странно остриженная девушка в белой блузке с короткими рукавами и широкой тёмной юбке. Девушка была среднего роста, как и сама Маша, с округлым, русским лицом. Прямая чёлка выстрижена, словно по линейке, её короткие каштановые волосы золотились восходящими лучами.
– Меня зовут Марина Ивановна, прежде я вас здесь не встречала.
– Мария Дмитриевна Лытневская, – она чуть присела в книксене, склонив голову. Томик выскользнул из рук, Маша собралась его поднять, но странная девушка оказалась проворнее и опередила ее.
– Ah, est-ce que telle jeune personne s’interesse a Baudelaire?[1 - О, юная особа интересуется Бодлером?] – её голос звучал мягко, но как-то отстранённо, с явно наигранными высокомерными нотками. Она наугад открыла страницу и прочла:
Скажи, откуда ты приходишь, Красота?
Твой взор – лазурь небес иль порожденье ада?
Ты, как вино, пьянишь прильнувшие уста,
Равно ты радости и козни сеять рада.
Заря и гаснущий закат в твоих глазах,
Ты аромат струишь, как будто вечер бурный;
Героем отрок стал, великий пал во прах,
Упившись губ твоих чарующею урной.
Смущённая Мария начала волноваться и теребить завязку на своей русой плотной косе, переброшенной на грудь. Девушка с короткой стрижкой была гораздо старше её и вела себя слишком уверенно.
– Эти строки принадлежат гению, которому посчастливилось безупречно описывать. Это поэтический дар, – несмело шепнула сконфуженная Маша.
– Чтобы быть великим поэтом, одного поэтического дара мало. Нужен равноценный дар личности: ума, души, воли… Так отчего же я вас не видела? Я здесь ровно месяц.
– Мы приехали третьего дня. Моя мама взяла внаём небольшой домик с террасой, в той стороне, – Маша неопределённо махнула рукой, – и мы, скорее всего, останемся здесь до конца лета. А вы здесь с родителями?
– Нет, я живу у друзей с начала мая. Знаете, Мари… Вы позволите так себя называть? У нас здесь образовалась замечательная компания, я вас обязательно познакомлю. Вы ведь любите поэзию?
– Боюсь, я в этом ничего не смыслю, – Маша неловко запнулась, – вы позволите пригласить вас прогуляться со мной? Моя мама говорит, что пешие прогулки чрезвычайно полезны, они оздоравливают тело.
– Дорогая Мари, слишком здоровое тело всегда в ущерб духу. Вы не находите? – при этих хоть и резких словах, сказанных с обязательной вежливостью, Маша уловила светло-серую задумчивость в бездонных, широко поставленных глазах взрослого, пожившего человека.
– Сколько вам лет?
– Четырнадцать.
– Четырнадцать, – как будто издалека, словно эхо повторила Марина, – вы не дитя, и не взрослая. В детстве у меня была довольно странная игра, я писала годы наперёд. В восемь лет я писала длинный столбец, начиная с 1902 года и далее на много десятилетий, в полном сознании предвосхищения и неизбежности… Дети слишком понимают. В семь лет, Мари, Мцыри или Онегин понимается верней и глубже, чем, скажем, в двадцать. Дело не в недостаточности понимания, а в слишком глубоком, болезненно-верном понимании.
Маша внимательно, с детским любопытством, позабыв правила приличия, разглядывала девушку, странно говорящую и экзотически выглядящую. Её собеседница была собрана и тверда, словно отлита из стали, уверенные глаза её без стеснения смотрели прямо в растерянные глаза Марии. Много, много замысловатых колец на пальцах.
– Приходите к нам вечером, дом моих друзей совсем рядом. Я буду читать стихи, – обронила Марина как бы невзначай и тут же отвернулась, словно совсем позабыв о своей случайной, робкой собеседнице. Дальше девушки пошли молча, как незнакомые.
Две юные, стройные, удивительно красивые девушки… Совсем скоро они станут взрослыми женщинами, и каждая пойдёт своей, непростой дорогой. Если бы только красота была способна приносить счастье, если бы только красота была достойна любви, то они не знали бы в них недостатка. Через одиннадцать лет одну из них ждёт долгая, тяжёлая эмиграция, с трудностями и лишениями, но и с любовью. Через двенадцать лет они обе почувствуют себя несчастными рядом с супругами, но будут сохранять каждая свой брак на протяжении многих лет. Одна из них, с тяжёлым сердцем, разбитым сильной, но недолгой страстью, создаст поэму «Горы», лучшую поэму о любви двадцатого столетия. Её стихам будет суждено стать великими и любимыми миллионами людей. Через тридцать лет, не в силах вынести на своих хрупких плечах непосильный груз прошлого и не в состоянии «продолжать дальше», оставив три предсмертные записки, она покончит с собой в маленьком городке Елабуга. Другая, так и не сумев смириться с большевистским террором, через двадцать три года покинет семью и навсегда уедет из этой страны. Соблазнительные мысли о самоубийстве регулярно будут её посещать, но она сможет сохранить себя до глубокой старости, обретя любовь и покой в работе, в спасении незнакомых людей. Но это будет потом. Ещё не скоро их горящие девичьи глаза потухнут и опустеют, плечи устало ссутулятся, а волосы поредеют и заблестят на висках, сейчас они полны сил, радужных надежд и благородных порывов.
Марина ступала лёгкой, неслышной походкой, думая о чём-то своём, а Мария тут же загорелась огненным любопытством, ей не терпелось как можно скорее всё разузнать, но она пыталась себя сдерживать, злясь на своё беспримерное, детское легкомыслие. Ей хотелось сделать какой-нибудь «шаг», чтобы оказаться ближе к этой девушке с зеленовато-кошачьими глазами на смугло-розовом лице, несмотря на то, что рядом с ней она почувствовала себя ещё младше и глупее. По совести сказать, она отчего-то уверовала в собственную непросветлённость по части возвышенного, но разговор, однако, хотелось продолжить.
– Чьи стихи вы собираетесь читать? – запинаясь, спросила она, не выдержав затянувшейся паузы. Марина как будто очнулась, увидев идущую рядом девочку в белом летнем платье.
– Свои. Прошлой осенью вышел первый мой сборник. Я сама его издала. Мой отец не знал, что я выпустила книгу. А чем занимаетесь вы, помимо полезных пеших прогулок и литературных увлечений?
– Учусь в гимназии.
– А я бросила гимназию, не дожидаясь конца учебного года, и не получила аттестат. Мой отец был очень расстроен.
– Вы бросили гимназию? – с робким удивлением выговорила Маша. – Как же так? Разве девушке так поступать дозволено?
– Я устроена иначе, иногда чувствую себя бунтарём. Что такое действительность? Жизнь скучна, и всё время нужно представлять себе самые разные вещи. Воображение тоже жизнь. Но, знаете, Мари, маленькой девочкой, я огорчалась и плакала, провожая уходящий навсегда старый год, и от огорчения была не в силах радоваться новому. Я сплав противоположностей, – её золотисто-русые пушистые волосы трепал лёгкий ветер, рассыпая их по округлым щекам, серьёзному лицу, тонкому, с маленькой горбинкой, носу, подчеркивая её юную красоту.