banner banner banner
История одного немца. Частный человек против тысячелетнего рейха
История одного немца. Частный человек против тысячелетнего рейха
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

История одного немца. Частный человек против тысячелетнего рейха

скачать книгу бесплатно

История одного немца. Частный человек против тысячелетнего рейха
Себастьян Хафнер

Воспоминания немецкого журналиста и историка Себастьяна Хафнера (1907–1999), написанные в эмиграции в 1939 году, охватывают период с 1914 по 1933 год. Автор пытается ответить на вопрос, как события этого десятилетия подготовили немцев к принятию власти нацистов, как создавалась и удобрялась многослойная социально-политическая почва, на которой был возведен третий рейх.

Себастьян Хафнер

История одного немца. Частный человек против тысячелетнего рейха

Deutschland ist nichts, aber jeder einzelne

Deutsche ist viel[1 - Германия – ничто, но каждый отдельный немец – многое (нем.).][2 - Усеченный афоризм Иоганна Вольфганга Гёте (1749–1832), записанный его другом и начальником, канцлером Веймарского герцогства Фридрихом фон Мюллером (1779–1849) в книге воспоминаний «Goethes Unterhaltungen mit dem Kanzler Friedrich von M?ller» («Беседы Гёте с канцлером Фридрихом фон Мюллером»). Эпиграф полемичен по отношению к нацистской, да и вообще любой националистической идеологии, для которой страна и народ – всё, а отдельный человек лишь настолько что-то, насколько он принадлежит к этой стране и народу. Хафнер с помощью Гёте переворачивает ситуацию. Страна и народ – ничто, каждый из составляющих их людей – многое. Посему свою задачу он видит в том, чтобы рассказать не обо всей стране и не обо всем народе, а о себе. Поскольку он – многое. Однако полемичность эпиграфа заключена еще и в том, что он оборван. Всякий образованный немец с ходу опознавал всю цитату: «Германия – ничто, но каждый отдельный немец многое, однако последние представляют себе ситуацию ровно наоборот. Рассеянным, словно евреи, по всему свету, немцам нужно стать немцами, чтобы развить в себе все то доброе, что в них заложено, на благо всех наций мира». Полемичность усеченности эпиграфа состоит в подразумеваемом восприятии этого эпиграфа идеологическим противником: «Цитата усечена! Вырвана из контекста! Не мог великий Гёте так сказать!» Пожалуйста, вот полная цитата, где Гёте обращает внимание на то, что немцы ровно наоборот понимают ситуацию, сравнивает немцев с евреями и советует своему народу развивать все хорошее, что в нем заложено. Мысль Хафнера о немецких националистах, губящих истинное призвание своей страны, тем самым выносится на первую страницу книги.].

    Гёте (1808)

Zun?chst das Wichtigste: was tun und treiben

Sie eigentlich in dieser gro?en Zeit?

Ich sage: gro?: denn alle Zeiten scheinen

mir gro?, wo sich der Einzelne zuletzt,

auf gar nichts stehend als auf seinen Beinen,

dazu vom Zehengeist halbtotgehetzt,

besinnen mu?, ob nolens oder volens,

auf nichts Geringeres als eben SICH!

Die Pause eines blo?en Atemholens

gen?gt bisweilen – Sie verstehen mich[3 - Наконец важнейшее: чем заняты / вы, собственно, в это великое время? / Я говорю «великое», потому что все времена кажутся / мне великими, в которых человек, в конечном счете, / может опираться только на собственные ноги, / причем, загнанный до полусмерти, до дрожи в пятках, / он вынужден волей или неволей / рассчитывать только на самого СЕБЯ! / Мига передышки / ему порой хватает – вы меня понимаете (нем.).][4 - Отрывок стихотворения немецкого поэта, издателя, переводчика Петера Гана (псевдоним Рихарда Мёринга, 1894–1974) из сборника «Windrose» («Роза ветров»), изданного Ганом в собственном берлинском издательстве «Atlantis» в 1935 году. В 1938 году Ган эмигрировал в Париж. В 1940-м был интернирован. Бежал из лагеря в Испанию. Был и там арестован, год провел в военной тюрьме. В 1946 году вернулся в Париж. Жил в Париже до 1958 года. В 1958-м переехал в Гамбург. Важнейшее в этом эпиграфе для Хафнера – поэтически точное описание ситуации интеллектуала в тоталитарном обществе, когда в конечном счете ты ни на кого не можешь рассчитывать, кроме как на себя. И этим измеряются и твои силы, и твое достоинство. Если бы Хафнер писал свою книгу в русле русской традиции, он наверняка выбрал бы эпиграф покороче: «Самостоянье человека, залог величия его» (А. С. Пушкин).].

    Петер Ган (1935)

Sebastian Haffner

Geschichte Eines Deutschen

Deutsche Verlags-Anstalt

Stuttgart & M?nchen

2000

Перевод с немецкого Никиты Елисеева под редакцией Галины Снежинской

Перевод этой книги осуществлен при поддержке Гёте-Института

Перевод выполнен по изданию: Haffner S. Geschichte eines Deutschen. Die Erinnerungen 1914–1933. Stuttgart/M?nchen: Deutsche Verlags-Anstalt, 2000

© 2000 by Sarah Haffner und Oliver Pretzel

© 2000 by Deutsche Verlags-Anstalt, Stuttgart/M?nchen, a division of Verlagsgruppe Random House GmbH, M?nchen, Germany

© Н. Л. Елисеев, перевод, комментарии, послесловие, 2016

© Н. А. Теплов, дизайн обложки, 2016

© Издательство Ивана Лимбаха, 2018

Пролог

1

История, которую я собираюсь рассказать здесь, – история своеобразной дуэли.

Это дуэль между двумя совсем не равными противниками: невероятно мощным, безжалостным государством и маленьким, безымянным, неизвестным частным человеком. Она разыгрывается не на поле брани, каким принято считать политику; частный человек отнюдь не политик, тем более не заговорщик и не «враг государства». Частный человек все время в обороне. Он ничего не хочет, кроме как сберечь то, что он считает своей личностью, своей собственной личной жизнью и своей личной честью. Все это постоянно подвергается невообразимо брутальным, хотя и довольно неуклюжим атакам со стороны государства, в котором частного человека угораздило жить и с которым ему поэтому приходится иметь дело.

Жесточайшими угрозами государство добивается от частного человека, чтобы он предал своих друзей, покинул свою любимую, отказался от своих убеждений и принял бы другие, предписанные сверху; чтобы здоровался не так, как он привык, ел бы и пил не то, что ему нравится; посвящал бы свой досуг занятиям, которые ему отвратительны; позволял бы использовать себя, свою личность в авантюрах, которые он не приемлет; наконец, чтобы он отринул свое прошлое и свое «Я» и при всем этом выказывал бы неуемный восторг и бесконечную благодарность.

Ничего этого частный человек не хочет. Он совсем не готов к нападению, жертвой которого он оказался. Он вовсе не прирожденный герой и уж тем более не прирожденный мученик. Он обыкновенный человек со многими слабостями, да к тому ж еще продукт опасной эпохи – но всего того, что навязывает ему государство, он не хочет. Вот поэтому он решается на дуэль – без какого бы то ни было воодушевления, скорее уж недоуменно пожимая плечами, но с тайной решимостью не сдаваться. Само собой, он много слабее своего противника, зато увертливей. Мы увидим, как он совершает отвлекающие маневры, уклоняется, внезапно делает выпад, как он увиливает и, в шаге от гибели, избегает тяжелых ударов. Надо заметить: самого себя он держит именно что за обычного человека без каких-либо героических или мученических черт. И все же в конце концов он бросает борьбу или, если угодно, переносит ее в другую плоскость.

Государство – это германский рейх, частный человек – я. Схватка между нами, наверное, заинтересует зрителей, ведь любое состязание интересно. (Я надеюсь, что заинтересует.) Но я рассказываю все это не только для развлечения. Другое, более важное намерение лежит у меня на сердце.

Моя личная дуэль с третьим рейхом далеко не единичное явление. Тысячи и сотни тысяч таких дуэлей, в которых частный человек пытается защитить свое «Я» и личную честь от атак сверхмощного, враждебного человеку государства, вот уже шесть лет разыгрываются в Германии – каждая в абсолютной изоляции, в полной безвестности. Некоторые из дуэлянтов – они героичнее, жертвеннее меня – не отступили и оказались в концлагерях, в пыточных подвалах; им в будущем, несомненно, поставят памятники. Прочие, те, кто слабее меня, сдались много раньше, чем я уехал; сейчас они или недовольно ворчащие резервисты штурмовых отрядов, или уполномоченные нацистской партии в жилых кварталах. Мой случай как раз усредненный вариант между двумя этими крайностями. На нем хорошо видно, каковы шансы у человека и человечности в нынешней Германии.

Следует признать, что они довольно безнадежны. Но они не были бы так безнадежны, если бы этого захотел окружающий Германию мир. Я верю, что окружающий мир заинтересован в том, чтобы они были менее безнадежны. Будь у человека и человечности в Германии хоть сколько-нибудь шансов, удалось бы если не избежать войны (время уже упущено), то хотя бы задержать ее начало на несколько лет. Ибо немцы доброй воли, пытающиеся защитить свою личную свободу и свой частный, приватный мир, защищают, не подозревая о том, еще и нечто большее: мир и свободу всего мира.

Потому-то, мне кажется, следует привлечь внимание мира к этим событиям в не известной никому Германии.

В этой книге я хочу только рассказывать, а не проповедовать какую бы то ни было мораль. Однако здесь все же есть мораль, она – нема, словно «еще одна, более значительная тема», пронизывающая все «Энигма-вариации» Элгара[5 - Сэр Эдуард Уильям Элгар, 1-й баронет Бродхит (1857–1934) – британский композитор. По словам Элгара, сквозь все четырнадцать вариаций на главную тему «Энигма», давшую название его загадочному симфоническому произведению (1898–1899), «проходит, но не звучит еще одна, более значительная тема». Обнаружить ее так никому и не удалось.]. Я не имел бы ничего против, если бы все мои приключения были забыты спустя некоторое время после чтения моей книги. Главное, чего я добиваюсь, – это чтобы не была забыта мораль моего рассказа.

2

Прежде чем тотальное государство, угрожая и требуя, подступило ко мне и показало, каково это – испытать на собственной шкуре большую историю, я уже пережил, прямо скажем, немало того, что называют «историческими событиями». Это могут сказать о себе все европейцы моего поколения, и, конечно, никто в большей мере, чем немцы.

Все эти исторические события, само собой, оставили следы: во мне столь же основательные, как и во всех моих соотечественниках; если не понять этого, то не удастся понять, как могло случиться все то, что за этими событиями последовало.

Однако между тем, что происходило до 1933 года, и тем, что произошло позже, есть серьезное различие: все бывшее до 1933 года проходило мимо нас или проносилось над нами; оно занимало и волновало нас всерьез, кому-то оно стоило жизни, кого-то разоряло, но никого не ставило перед последним выбором совести. Наша внутренняя жизнь оставалась нетронутой в своей глубине. Наращивался жизненный опыт, приобретались те или иные убеждения: но человек оставался таким, каким был. Никто из тех, кто по своей воле или вопреки своему желанию попал в машину третьего рейха, не может сказать того же о самом себе.

Разумеется, разные исторические события имеют разную степень интенсивности. Иное «историческое событие» может остаться совершенно незамеченным в подлинной действительности, то есть в личной, приватнейшей жизни простых людей, – тогда как другое не оставит от нее камня на камне. В нормальном описании исторического процесса различие между, скажем, двумя такими событиями едва ли ощутимо: 1890 год, Вильгельм II[6 - Вильгельм II (Фридрих Вильгельм Виктор Альберт Прусский, 1859–1941) – германский император и король Пруссии с 1888 по 1918 год. Царствование Вильгельма было связано с превращением Германии в мощную промышленную и колониальную державу и завершилось Первой мировой войной и Ноябрьской революцией 1918 года. Во время революции Вильгельм II эмигрировал в Голландию, где и прожил всю оставшуюся жизнь. Республиканское, а позднее нацистское правительство выплачивало ему пенсию как бывшему государственному деятелю. Вильгельм проводил активную внешнюю политику и резко изменил социальную политику Германской империи. В этом и были корни его разногласий с канцлером Германской империи Отто фон Бисмарком. Вильгельм отменил исключительный закон против социалистов, ставивший вне закона крупнейшую рабочую партию Германии. При нем германские социал-демократы стали одной из самых сильных фракций в рейхстаге. При нем мощно развивалось рабочее законодательство. Вильгельм заявлял: «Я хочу быть королем бедных». Это воспринималось Бисмарком как демагогия. Но главным образом Бисмарк был противником агрессивного, почти авантюристического внешнеполитического курса молодого императора. Более всего старый канцлер опасался войны, и прежде всего войны с Россией, к чему совершенно бестрепетно вел страну Вильгельм II. Все эти разногласия привели к тому, что в 1890 году канцлер Отто фон Бисмарк был отправлен в отставку.] отправляет в отставку Бисмарка[7 - Отто фон Бисмарк (Отто Эдуард Леопольд фон Бисмарк-Шёнхаузен, 1815–1898) – германский политический и военный деятель. Первый канцлер и фактически создатель Германской империи под главенством Пруссии. Под его руководством Пруссия победила в войнах с Данией (1864), Австрией (1866), Францией (1870–1871). Бисмарку удалось объединить все немецкие земли. Причем он оставался верным слугой прусского короля, благодаря ему ставшего германским императором, и никогда не помышлял о том, чтобы самому стать диктатором. Конфликт между Бисмарком и Вильгельмом II важен для Хафнера, поэтому он и пишет о нем. Бисмарк для него – проводник консервативной прусской политики, тогда как Вильгельм – тот самый, от которого ведут начало нацистские интенции германской политики: социальная демагогия в соединении с авантюристической внешней политикой. Для парадоксалиста Хафнера важно то, что отставку Бисмарка он помещает в разряд неэпохальных исторческих событий, между тем от этого неэпохального события тянутся корни к событию эпохальному, катастрофическому.]. Само собой, огромная, жирно пропечатанная в немецкой истории дата. Но вряд ли это такая уж значимая дата в жизни любого немца, за исключением узкого круга людей, причастных к большой политике. Жизнь рядового человека шла так же, как она шла и прежде. Ничья семья не была разрушена, никакая дружба не распалась, никто не покинул свою родину. Ничего подобного не произошло. Не было отменено ни одно свидание, ни одно оперное представление. Кто был несчастливо влюблен, тот и остался несчастливо влюбленным, бедные остались бедными, богатые – богатыми… Сравните с этим другую дату: 1933 год, Гинденбург[8 - Пауль фон Гинденбург (Людвиг Ганс Антон Бенкендорф фон Гинденбург, 1847–1934) – немецкий военный и политический деятель. Командующий немецкими войсками на Восточном фронте во время Первой мировой войны (1914–1916), начальник генштаба (1916–1919). С его именем связаны блестящие победы немецкой армии на Восточном фронте под Гумбиненом и Танненбергом. В 1914 году он остановил продвижение русских войск в Восточной Пруссии. В 1919 году был вызван в рейхстаг на заседание комиссии, выяснявшей вину политиков и военных в развязывании войны и причины поражения. Гинденбург категорически отказался признать какую бы то ни было вину немецких правящих кругов в развязывании войны. Что же до поражения, то Гинденбург утверждал, что немецкая армия весной 1918 года была, как никогда, близка к победе и только предательство немецкого общества явилось причиной поражения Германии. Речь Гинденбурга стала основой для появившегося в Германии мифа об «ударе кинжалом в спину» («Dolchsto?»). В 1925 году Гинденбург был выбран рейхспрезидентом. Люди, голосовавшие за него, рассчитывали на то, что консервативный, патриотический политик, прусский аристократ сможет противостоять как крайне правым экстремистам – нацистам, так и крайне левым – коммунистам, но в 1933 году Гинденбург назначил рейхсканцлером Гитлера, чем предопределил путь Германии в нацистскую диктатуру. С 1933 года Гинденбург стал фактически ширмой для захвата нацистами власти. После его смерти Гитлер отменил должность рейхспрезидента и остался единоличным диктатором. Хафнер рифмует ситуации. Незаметное для большинства событие – отставка Бисмарка приводит спустя много лет к катастрофическому событию: Гинденбург назначает Гитлера рейхсканцлером. Причем рифмовка сделана безукоризненно. В отставку отправляют верного прусского служаку, чтобы спустя много лет другой прусский верный служака привел к власти безответственного авантюриста.] назначает Гитлера рейхсканцлером. Землетрясение, разразившееся в шестидесяти шести миллионах человеческих жизней!

Как уже было сказано, научно-прагматическая историография ничего не говорит о различии в интенсивности исторических событий. Кто хочет о нем узнать, должен читать биографии, причем не биографии государственных деятелей, но куда более редкие жизнеописания неизвестных, частных людей. И он увидит: одно историческое событие проплывает, как облако над озером, над приватной, частной, то есть по-настоящему реальной жизнью; ничегошеньки не колыхнется, разве что в неподвижной воде промелькнет отражение облака. Другое событие налетает грозой, поднимает страшную бурю, так что озера потом не узнать. Есть и третий тип «исторических событий», они (если продолжать метафору), по всей вероятности, высушивают любые озера до последней капли.

Думаю, что историю воспринимают неверно, если забывают именно это измерение исторических событий (а его-то как раз чаще всего и забывают). Поэтому да будет мне позволено, с моей точки зрения, рассказать о двадцати годах немецкой истории, прежде чем я перейду к заявленной мною теме: история Германии как часть моей собственной, личной истории. Этот рассказ будет недолгим, но он облегчит понимание всего последующего. Кроме того, читатель лучше со мной познакомится.

3

Начало прошлой мировой войны, которое, подобно барабанному грохоту, разом пробудило мою сознательную жизнь, застало меня, как и большинство европейцев, на летних каникулах. А лучше прямо сказать: загубленные каникулы – это и было самое жестокое испытание, которое мне лично принесла война.

С какой милостивой внезапностью разразилась прошлая война, если сравнить с мучительно медленным приближением той, которая неотвратимо надвигается теперь! Первого августа 1914 года наша семья чуть было не решила не принимать все всерьез и продолжать летний отдых. Мы жили тогда в одном имении в Нижней Померании[9 - Померания – бывшая прусская провинция на побережье Балтийского моря. После Первой мировой войны бо?льшая часть Померании отошла Польше. Была вновь захвачена Германией в 1939 году. После Второй мировой войны – польская территория.], весьма далеком от цивилизации, затерянном среди лесов, которые я, маленький школьник, знал и любил больше всего на свете. Возвращение в середине августа из этих лесов в город было для меня печальнейшим, непереносимейшим событием года, сравнимым разве что с разоблачением и сожжением новогодней елки после праздника. Первого августа оставалось еще две недели до отъезда в город – целая вечность.

В предыдущие дни, конечно, приходили тревожные известия. В газетах появилось нечто новое, чего еще никогда не было: жирные заголовки через все полосы. Отец читал газеты дольше, чем обычно, делался весьма озабоченным, а дочитав, принимался бранить австрийцев. Однажды появился жирный заголовок на всю первую полосу: «ВОЙНА!» Я постоянно слышал незнакомые, новые слова, и взрослым приходилось объяснять мне, что такое «ультиматум», «мобилизация», «альянс», «Антанта». Живший вместе с нами в имении майор, отец двух девочек, с которыми я то враждовал, то был на дружеской ноге, получил «повестку» (еще одно новое слово) и поспешно уехал в город. Еще был призван один из сыновей нашего трактирщика. Все мы бежали за его охотничьей коляской, когда он ехал на станцию, и кричали: «Не трусь!», «Возвращайся целым и невредимым!». Кто-то крикнул: «Задай там сербам!» – после чего я, вспомнив все, что говорил мой отец, читая газеты, заорал: «И австрийцам!»[10 - Война началась из-за предъявленного Австрией Сербии ультиматума после убийства сербским националистом Гаврилой Принципом австрийского наследника престола Франца-Фердинанда в Сараево. В ответ на этот ультиматум Россия объявила всеобщую мобилизацию. Германия, связанная союзническими обязательствами с Австрией, объявила войну России. Франция, будучи союзником России, объявила войну Германии. Германия, нарушив нейтралитет Бельгии, через ее территорию вторглась во Францию. Союзница Франции Англия объявила войну Германии. Отец Хафнера (тогда еще Претцеля) считает Австрию формальной и фактической зачинщицей войны. К тому же, будучи пожилым человеком, он помнит австро-прусскую войну (1866) и воспринимает Австрию как вражескую страну, всеми силами в свое время противившуюся объединению Германии под главенством Пруссии. Хафнер в тексте ведет довольно прихотливую игру. В данном случае «устами младенца глаголет истина». Хафнер, как и его отец, полагал, что союз Германии с Австро-Венгрией против Англии, Франции и России – судьбоносное и роковое нарушение традиционной прусско-немецкой внешнеполитической традиции и встраивается в тот же ход к катастрофе, что и отставка Бисмарка. Союз Германии с Англией и Россией, по Хафнеру, не только уберег бы Европу от двух войн, но и инициировал бы постепенные либеральные реформы в двух феодальных монархиях, России и Германии. Однако эта «истина» имеет еще одну сторону, мрачно-ироническую. Гитлер – австриец. Уроженец Австрии, ставший германским националистом. Возглас семилетнего Раймунда Претцеля «Долой австрийцев!» находит отражение в поздних работах Хафнера, где он доказывает чуждость Гитлера прусской, германской традиции, его укорененность в иной культурно-политическую страте.] – и очень удивился, когда мой возглас был встречен всеобщим смехом.

Но больше всего я был поражен, когда услышал, что из усадьбы заберут прекраснейших лошадей, Ганса и Вахтеля, потому что они, видите ли, – о какое количество объяснений, требующих своих объяснений! – были вписаны в «кавалерийский резерв». Я очень любил всех лошадей в имении, и то, что уводили самых красивых, было для меня жестоким ударом в сердце.

Но самым печальным было то, что вновь и вновь раздавалось слово «отъезд». «Наверное, уже завтра нам придется уехать». Для меня это звучало так, словно мне говорили: «Наверное, уже завтра нам придется умереть». Завтра! – вместо целой вечности двух недель каникул.

Тогда, разумеется, еще не было радио, а газеты в наши леса приходили с опозданием на сутки. Информации в этих газетах было гораздо меньше, чем в нынешних. Тогдашние дипломаты были еще скрытнее современных… Потому-то и получилось, что именно 1 августа 1914 года мы заключили, что никакой войны не будет, а значит, мы можем спокойно оставаться в деревне.

Я никогда не забуду 1 августа 1914 года, и на всю жизнь воспоминания об этом дне у меня будут связаны с чувством глубокой успокоенности, исчезнувшего напряжения, с удивительным, сладостным ощущением: «Все будет хорошо!» Таким вот странным образом можно быть причастным к истории.

Это была суббота, со всем тем мирным очарованием, какое присуще субботнему вечеру за городом. Работы закончились, в воздухе разносились звуки возвращающегося домой стада; покой и тишина царили над поместьем, парни и девушки в деревне прихорашивались перед танцами. В хозяйском доме, внизу в холле с оленьими рогами на стенах, фаянсовыми тарелками и начищенной оловянной посудой в буфете, в этом холле я обнаружил своего отца и владельца имения. Они сидели в уютных, глубоких креслах и оживленно беседовали. Само собой, я многого не понял, да и позабыл, о чем они говорили. Но зато я не забыл, как спокойно и умиротворенно звучали их голоса, высокий тенор отца и мощный бас владельца имения. Я не забыл, как важно и солидно поднимался вверх сигарный дым; и главное свое впечатление я не забыл: чем больше они говорили, тем все становилось яснее и понятнее, лучше и утешительнее. У меня не осталось сомнений: война просто не может начаться, и, значит, мы не помчимся сломя голову в город, а до конца каникул останемся здесь, как обычно.

Послушав ровно столько, чтобы прийти к такой вот уверенности, я вышел во двор, и сердце мое было переполнено освобожденностью, довольством и благодарностью. С почти набожным чувством я смотрел на солнце, садившееся за лесами, которые снова были моей собственностью. День был пасмурный, но к вечеру внезапно все снова просветлело, и солнце плыло, золотое и красное, в чистейшей лазури, обещая назавтра новый безоблачный день. Так же безоблачна, я был в этом уверен, вся бесконечность 14 каникулярных дней, которая вновь лежала передо мной!

Когда меня разбудили на следующий день, подготовка к отъезду шла уже полным ходом. Поначалу я вообще не понял, что происходит; слово «мобилизация» не говорило мне ровно ничего, хотя пару дней тому назад мне и пытались объяснить его значение. Однако теперь у взрослых не было времени что-нибудь мне объяснять. К полудню мы уже должны были выехать со всем своим скарбом – было сомнительно, что позже мы сможем сесть на какой-нибудь поезд. «Нынче на все про все ноль минут», – изрекла наша чрезвычайно старательная служанка. Смысл этого афоризма и до сего дня остается для меня туманным, но тогда-то было ясно, что началась дикая спешка; все занялись неотложными делами, и мне, благодаря этому, удалось незаметно удрать в лес – где меня все ж таки отыскали перед самым отъездом. Я сидел на пне, обхватив голову руками, плакал и не обращал никакого внимания на уговоры, мол, сейчас война и потому каждый должен идти на жертвы. Кое-как меня запихнули в коляску: пара буланых лошадок – отнюдь не Ганс и Вахтель, тех уже забрали, – натянули постромки, облако пыли заволокло пейзаж. Никогда больше я не видел лесов моего детства.

Это был первый и последний раз, когда я пережил некую часть войны в действительности, с естественной болью человека, у которого что-то отняли, что-то разрушили. Уже в дороге все стало по-другому, авантюрнее, интереснее – праздничнее. Поездка по железной дороге длилась не семь часов, как прежде, а двенадцать. Поезд часто останавливался; составы, переполненные солдатами, шли мимо нашего поезда, и каждый раз все мы с воинственными возгласами бросались к окнам и размахивали платками. У нас не было отдельного купе, как обычно, когда мы путешествовали. Всю дорогу мы или стояли в проходе, или сидели на своих чемоданах, зажатые в тесноте, среди людей, безостановочно болтавших и смеявшихся, как если бы они были не чужими друг другу, но старыми знакомыми. Больше всего говорили о шпионах. В ту поездку я впервые услышал об их опасной деятельности. Через все мосты мы ехали медленно-медленно, и каждый раз я испытывал приятный, возбуждающий страх: а вдруг шпион подложил под мост бомбу! В Берлин мы добрались к полуночи. Никогда еще я не ложился так поздно! Наша квартира была совсем не готова к нашему приезду, мебель стояла в чехлах, кровати были не разобраны. Меня уложили на кушетке в пропахшем табаком кабинете отца. Никакого сомнения: война принесла и много радостного!

В ближайшие дни я за невероятно короткое время усвоил невероятно много нового. Семилетний мальчик, который недавно понятия не имел о том, что такое война, не говоря уж о таких вещах, как ультиматум и мобилизация, вскоре уже знал о войне (как если бы всегда знал) не только «что», «как» и «где», но даже и «почему»; знал, что в войне повинны французская жажда реванша, английская зависть и русское варварство, – теперь я с легкостью выговаривал все эти слова. В один прекрасный день я начал читать газеты и поразился тому, с какой легкостью все там понимаю. Мне дали карту Европы, и с первого взгляда на нее я понял, что «мы» запросто разделаемся с Францией и Англией, но испытал смутный ужас перед огромностью России, однако же позволил успокоить себя тем, что устрашающая многочисленность русских ничего не значит при их невероятной глупости, распущенности и беспробудном пьянстве. Я шпарил наизусть – причем, повторюсь, с такой скоростью, будто всегда их знал, имена военачальников, данные о численности и вооружении армий, водоизмещении флотов, я помнил расположение важнейших крепостей, линии фронтов – и очень скоро понял, что здесь разворачивается интереснейшая игра, что жизнь стала куда ярче, напряженнее, волнительнее, чем прежде. Мое воодушевление и мой интерес к этой игре не ослабли до горького ее завершения.

Здесь я хотел бы взять под защиту мою семью. Голову мне задурили отнюдь не там. Мой отец жестоко страдал с самого начала войны. Он весьма скептически смотрел на воодушевление первых недель; психоз ненависти, который за этим последовал, был ему глубоко отвратителен, притом что сам он, разумеется, был лоялен и патриотичен; и, конечно, желал победы Германии. Он принадлежал к тому немалому числу либералов в своем поколении, что в глубине души были уверены: войны между европейцами ушли в далекое прошлое. Он, если так можно выразиться, не мог ничего поделать с разразившейся войной и, подобно многим другим либералам, с презрением отвергал любую возможность самообмана на сей счет. Пару раз я слышал от него горькие, скептические слова, касавшиеся теперь не одних только австрийцев, – эти слова неприятно поражали меня, охваченного неподдельным военным воодушевлением. Нет, вовсе не отец и не семья были повинны в том, что в течение нескольких дней я сделался фанатичным шовинистом и «диванным стратегом».

В этом был повинен – воздух; безымянное, ощутимое всеми порами всеобщее настроение; водоворот массового единства, одаривавший каждого, кто в него бросался (буде это даже семилетний мальчик), неслыханными эмоциями; того же, кто оставался вне этой стремнины, душил вакуум одиночества. Охваченный наивной страстью, без тени какого-либо сомнения или конфликта, тогда я впервые ощутил воздействие странного дара моего народа – впадать в массовые психозы. (Этот дар, наверное, является компенсацией малой одаренности немцев в том, что касается индивидуального, личного счастья.) Мне не приходило в голову, что исключить себя из такого радостно-всеобщего беснования вообще возможно. Ни разу не мелькнула у меня мысль об опасности того, что делает тебя столь безоглядно счастливым и ежедневно дарит такое праздничное, блаженное состояние.

И впрямь для тогдашнего берлинского школьника война была чем-то глубоко нереальным: нереальным и, однако, существующим – будто игра. Ведь за все время войны не было ни одного авиационного налета, на Берлин не упало ни одной бомбы. На улицах появлялись раненые, но они были далеко и выглядели со своими белыми повязками прямо-таки шикарно. Конечно, у нас были на фронте близкие, конечно, то в одну семью, то в другую приходили похоронки, но ребенок на то и ребенок, чтобы легко привыкать к чьему-либо отсутствию; а то, что это отсутствие из временного становилось вечным, теперь уже не играло роли. Мало что значили и реальные неудобства, которые принесла война. Плохая еда – ну, понятное дело. Позднее – очень мало еды, грохочущие по школьному полу деревянные подошвы, перешитые костюмы, собирание обглоданных костей и вишневых косточек в школе, частые болезни. Но я должен признать, что все это не производило на меня такого уж сильного впечатления. Не в том дело, что я переносил тяготы как «маленький герой». Об этом и речи не было. О еде я думал так же мало, как футбольный болельщик во время финального, решающего матча. Сводки с фронтов интересовали меня значительно больше, чем какое бы то ни было меню.

Сравнение с футбольным болельщиком может быть развито. В самом деле, я, ребенок, был тогда болельщиком войны. Сказать, что я стал жертвой яростной пропаганды, которая должна была в 1915–1918 годах подстегнуть ослабшее воодушевление первых месяцев войны, означало бы погрешить против истины – нет, настолько плохим я не был. Я столь же мало ненавидел французов, англичан и русских, сколь мало болельщик «Портсмута» «ненавидит» игроков «Вулверхэмптона». Естественно, я желал их проигрыша и поражения, но только потому, что их унижение и разгром стали бы оборотной стороной победы и триумфа моей команды.

Для меня имела значение лишь завораживающая привлекательность военной игры, той, в которой число пленных, захваченные территории, завоеванные крепости и потопленные суда – все равно что голы в футболе или очки в поединках боксеров. Я не уставал вести таблицу подобных «голов» или «очков». Я был прилежным читателем военных сводок, данные которых «пересчитывал» согласно собственным, опять-таки довольно иррациональным, таинственным правилам. По этим правилам, например, десять русских военнопленных равнялись одному французу или англичанину, а пятьдесят самолетов – одному броненосцу. Если бы печаталась статистика погибших, я, разумеется, не преминул бы подобным же образом «пересчитывать» павших, даже не догадываясь о том, как в действительности выглядит то, над чем я произвожу арифметические операции. То была темная, таинственная игра с нескончаемым порочным возбуждением, которое перечеркивало все, делало незначительной, попросту несуществующей действительную жизнь, одурманивало, наркотизировало, словно рулетка или курение опиума. Я и мои товарищи играли вот так всю войну, четыре долгих года, безнаказанно и беспрепятственно – и эта игра, а отнюдь не безобидная игра в «войнушку», которой мы баловались на улицах и во дворах, была тем, что оставило во всех нас свои опасные следы.

4

Наверное, если бы речь шла о единичном случае, не стоило бы подробно описывать, как, разумеется, неадекватно, реагировал на мировую войну ребенок. Однако то был вовсе не единичный случай. Так или примерно так в детстве или в ранней юности восприняло войну целое поколение немцев; и что особенно важно, именно это поколение готовит сейчас новую войну.

Оттого что эти люди были в ту пору детьми или подростками, их восприятие тогдашних событий не делается менее сильным и не перестает сказываться в дальнейшем – напротив! Душа масс и душа ребенка в своих реакциях очень похожи. Невозможно себе представить, насколько ребяческими по самой своей сути являются теории, которые способны поднять массы и повести их за собой. Для того чтобы стать движущей силой, большие, серьезные идеи должны опроститься буквально до детского уровня. Сложившееся в детстве, а затем в течение четырех лет вколачивавшееся в мозги совершенно фантастическое представление о войне может спустя два десятилетия превратиться в смертельно опасное мировоззрение большой политики.

Война как великая, вдохновенно-волнующая игра народов, способная одарить боле глубокими переживаниями и более сильными эмоциями, чем все, что может предложить мирная жизнь, – таков был с 1914 по 1918 год ежедневный опыт целого поколения немецких школьников; это и стало основой позитивного образа нацизма. С этим связана неотразимая притягательность войны как игры: простота, активизация фантазии и желания действовать; отсюда же нетерпимость и жестокость по отношению к политическим противникам; впрочем, тех, кто не желает играть, считают даже не противниками – к ним относятся как к вредителям, срывающим интересное состязание. И наконец, из этого естественным образом вырастает враждебное отношение к любому соседнему государству: потому что любое из подобных государств воспринимается не как «сосед», но как враг volens nolens – ведь в противном случае игра вообще не состоится!

Очень многое позднее содействовало нацизму, а также модифицировало его сущность. Но здесь, в этом детском переживании, лежит его исток – именно не во фронтовом опыте немецкого солдата, а в переживании далекой войны немецким школьником. Фронтовое поколение в большинстве своем дало очень мало настоящих нацистов, да и сегодня плодит в основном «нытиков и маловеров», что объяснимо: тот, кто пережил войну в реальности, оценивает ее совсем по-другому, нежели тот, кто видел войну издали. (Есть и исключения: вечные солдаты, для них война со всеми ее ужасами осталась единственно возможной формой жизни – и вечные, потерпевшие жизненный крах неудачники, с полным восторгом воспринимающие ужасы и разрушения войны; этим, считают они, отмщено жизни, для которой сами они оказались недостаточно сильными. К первому типу принадлежит, наверное, Геринг[11 - Герман Вильгельм Геринг (1893–1946) – один из руководителей нацистской Германии и НСДАП. Министр без портфеля в первом правительстве, впоследствии министр авиации. Создатель и руководитель нацистской авиации. В годы Первой мировой войны летчик, удостоенный наградами за храбрость. Приговорен к смерти на Нюрнбергском процессе. Покончил с собой накануне казни.], ко второму наверняка Гитлер.) Поколение настоящих нацистов – люди, родившиеся в десятилетие между 1900 и 1910 годом, воспринимавшие войну вне ее реальности, как большую, захватывающую игру.

Вне ее реальности? Мне могут возразить: а голод? Это правда, но я уже рассказывал, сколь мало мешал голод нашей игре. Наверное, он даже ей в чем-то способствовал. Сытые и хорошо одетые мало склонны к фантазиям… В любом случае один только голод не мог разочаровать нас в войне. Он, если можно так выразиться, нас закалял. В результате появилась привычка к недоеданию, неприхотливость, а также неизбалованность – одна из симпатичных черт моего поколения.

Мы рано научились обходиться минимумом жратвы. Большинство ныне живущих немцев трижды пережили нехватку продовольствия: первый раз в войну, второй раз во время гиперинфляции и в третий раз теперь под лозунгом «Пушки вместо масла»[12 - «Пушки вместо масла» – популярный в 1935–1936 годах лозунг, выдвинутый нацистом «номер три» Рудольфом Гессом в своей речи 11 октября 1936 года. Этот тезис активно развивали в своих речах и другие лидеры третьего рейха. Так, Геринг летом 1936 года в своих выступлениях перед народом спрашивал: «Что вы предпочтете – масло или пушки? <…> Пушки нас делают сильными, масло – всего лишь толстыми». Министр пропаганды Йозеф Геббельс 17 января 1936 года говорил: «Мы можем обойтись без масла, но <…> не можем обойтись без оружия. Стреляет не масло – стреляют пушки». Фраза-символ милитаристской политики государственной власти, озабоченной подготовкой к агрессии, а не благосостоянием народа.]. В этом отношении немцы тренированы и готовы держать удар.

Мне всегда казалось сомнительным широко распространенное суждение, будто немцы проиграли войну из-за голода. Они голодали до 1918-го уже три года, и 1917-й в продовольственном отношении был куда хуже 1918-го. На мой взгляд, немцы прекратили воевать не потому, что голодали, а потому, что увидели: война проиграна и положение страны безнадежно. Точно так же ту мировую войну, которая неотвратимо приближается, немцы вряд ли остановят и скинут нацистов от одного только голода. Сегодня они полагают, что голод – это, так сказать, их нравственный долг; во всяком случае, он не так уж страшен. Немцы стали народом, который чуть ли не стесняется столь естественной потребности в питании, а нацисты используют тот факт, что они недодают народу еды, в качестве косвенного средства своей пропаганды.

Нацисты публично обвинили всех, кто «ругается», – мол, это оттого, что у них нет масла и кофе. Правда, сейчас в Германии довольно много «ругающихся», но по большей части у «ругани» совершенно другие, как правило, куда более достойные причины. Эти «ругающиеся» стыдились бы высказывать недовольство скверным питанием. В Германии значительно меньше тех, кто недоволен продовольственным положением страны, чем можно заключить, читая нацистские газеты. Однако пишущие в этих газетах прекрасно понимают, что делают, утверждая обратное: ибо, если недовольному немцу сказать, что его недовольство вызвано низменным желанием набить брюхо, он тут же перестанет ворчать.

Но как было сказано выше, я считаю это одной из довольно симпатичных черт современных немцев.

5

В течение четырех военных лет я потерял ощущение мирной жизни, я забыл, какой может быть мирная жизнь. Мои тогдашние воспоминания о довоенном времени полностью поблекли. Я не представлял себе день без фронтовых сводок. Такой день лишил бы меня самого главного удовольствия. Что он мог предложить взамен? Мы шли в школу, нас учили писать и читать, позднее учили истории и латыни, мы играли с друзьями, гуляли со своими родителями, но разве это было подлинным содержанием жизни? Жизни придавало остроту, а каждому дню особую, свойственную только ему, краску то или иное событие на фронте; если шло мощное наступление и газеты помещали пятизначные цифры пленных солдат и список захваченных крепостей, с «огромным количеством стратегических материалов», это был праздник, дававший нескончаемую пищу фантазии; ты жил полной жизнью, как много позже, когда бывал счастливо влюблен. Если же «на Западном фронте» было «без перемен» или если начинался «планомерный, вызванный стратегическими соображениями отход на заранее подготовленные позиции», тогда вся жизнь блекла, игры со сверстниками теряли свою привлекательность, а уроки делались вдвойне скучными.

Каждый день я ходил к полицейскому участку за пару кварталов от нашего дома: там, на черной доске вывешивались фронтовые сводки на несколько часов раньше, чем они появлялись в газетах. Узкий белый листок, усеянный танцующими заглавными буквами. Листок был то короче, то длиннее, а буквы танцевали по милости давно отслужившей свой срок копировальной машины. Мне приходилось вставать на цыпочки и задирать голову, чтобы разобрать напечатанное. Чем я и занимался изо дня в день, самоотверженно и упорно.

Как уже было сказано, я совершенно не представлял себе, какой должна быть послевоенная мирная жизнь, но у меня было четкое представление о том, что такое «окончательная победа». Окончательная победа, великий итог, сумма, неизбежно складывающаяся из множества частных побед, о которых я читал во фронтовых сводках, была для меня приблизительно тем же, чем для набожных христиан является Страшный суд и воскрешение мертвых, а для верующих евреев – пришествие Мессии. Окончательная победа была суммой всех побед, огромной сводкой, в которой цифры, говорящие о захваченных пленных, трофеях и площади завоеванных территорий, стали бы совершенно немыслимыми. А дальше я ничего не мог себе представить. Я ожидал окончательной победы с диким и одновременно боязливым нетерпением: то, что она однажды придет, было неизбежно. Но оставалось загадкой, что может предложить мне жизнь после победы.

Я и в самом деле ждал окончательной победы с июля по октябрь 1918-го, хотя мне хватило ума заметить, что фронтовые сводки делаются все мрачнее и мрачнее и что в победу я продолжаю верить вопреки здравому смыслу. И тем не менее… Разве Россия не разбита наголову? Разве «мы» не оккупировали Украину, где есть все необходимое для продолжения войны до победного конца? Разве «мы» всё еще не в самом сердце Франции, в нескольких переходах от Парижа?

В это время даже я не мог не заметить то, что очень многие, да почти все, смотрят на войну не так, как я, хотя первоначально мои взгляды совпадали с их взглядами – я и усвоил-то эти взгляды потому, что они были всеобщими! Куда как огорчительно было то, что как раз теперь пропал этот всеобщий интерес к войне, теперь, когда, казалось бы, достаточно сделать одно маленькое, но чрезвычайное усилие – и нынешние неутешительные фронтовые сводки, вроде «неудавшейся попытки прорыва» или «планомерного отхода на заранее подготовленные позиции», превратятся в самые что ни на есть безоблачные: «Прорыв на 30 километров в глубь территории противника!», «Вражеская система укреплений полностью разрушена!», «30 000 пленных!».

В лавке, где я стоял в очереди за искусственным медом и обезжиренным молоком – мама и служанка не могли везде поспеть, так что и мне приходилось стоять в очередях – женщины бросали грубые, отвратительные слова, полные непонимания великого смысла войны. Не всегда я слушал безмолвно. Иногда я бесстрашно поднимал свой еще довольно высокий детский голос, говоря о необходимости «терпения и выдержки». Чаще всего женщины хохотали, изумлялись, но порой смущались и становились неуверенными и робкими. Я покидал место своего словесного поединка, победоносно размахивая четвертьлитровой бутылкой обезжиренного молока. Однако сводки с фронтов лучше от этого не становились.

А потом, уже в октябре, приблизилась революция. Она готовилась так же, как и война, исподволь – в воздухе эпохи вдруг стали роиться новые слова и понятия – и разразилась она, так же как война, совершенно внезапно. На этом сходство кончается. Война, что бы о ней ни говорилось, была чем-то цельным, единым; она была неким общим делом, весьма успешным, во всяком случае, на первых порах. О революции этого не скажешь.

Для всей дальнейшей немецкой истории роковым оказалось то, что первые дни войны, несмотря на все ужасные несчастья, которые она принесла, почти для всех немцев были незабываемым временем величайшего подъема и напряженнейшей, радостной жизни, тогда как революция 1918 года, принесшая мир и свободу, почти для всех нас связана с мрачнейшими воспоминаниями. Уже то, что война разразилась в разгар роскошного, жаркого лета, а революция началась в промозглом ноябрьском тумане, сделалось козырем для войны. Звучит забавно, но так оно и было. Очень скоро это почувствовали сами республиканцы; они не любили напоминаний о 9 ноября и даже не объявили этот день официальным праздником. Нацисты, противопоставив август четырнадцатого ноябрю восемнадцатого, разыграли партию с хорошими картами на руках. Ноябрь восемнадцатого: война закончилась, к женщинам вернулись мужья, мужчины остались живы, и тем не менее дата эта странным образом не оставила в сердцах ничего радостного, праздничного, а только воспоминания о поражении, страхе, бессмысленной стрельбе, позоре, да еще и о плохой погоде.

Лично я почти не заметил революции. В субботней газете было напечатано отречение императора[13 - Отречение императора Вильгельма II произошло 9 ноября 1918 года. После подписания Брестского мира с Советской Россией императору и его генералам показалось, что самые тяжелые испытания остались позади. Однако они только начинались. Ленин переиграл германский генштаб. Деньги, полученные им от главнокомандующего германской армией Эриха Людендорфа после тайных переговоров, организованных с помощью финансиста и социал-демократа Парвуса, пошли на организацию революции в Германии. В телеграмме Людендорфа Вильгельму II осенью 1918 года говорилось о резком падении дисциплины в частях, особенно тех, что были переведены с Восточного фронта. Провал наступления на Западе это подтвердил. Начало революции в Германии положило восстание моряков в Киле, отказавшихся выйти в море. Следом поднялись рабочие и солдаты гарнизонных частей Мюнхена и Берлина. Ноябрьское восстание в Берлине и других городах Германии застало императора врасплох во время пребывания в штабе Императорской армии в Спа, в Бельгии. Переход флота на сторону повстанцев глубоко потряс Вильгельма. После начала Ноябрьской революции император не мог понять, стоит ли ему отречься от престола. На тот момент он был убежден, что даже если он оставит императорскую корону, то сумеет сохранить титул короля Пруссии. Нереальность этой идеи была подтверждена, когда ради сохранения хоть какой-нибудь власти в условиях полной анархии канцлер принц Максимилиан Баденский 9 ноября внезапно объявил об отречении Вильгельма от обоих престолов. Но спустя несколько часов принц сам был вынужден уйти в отставку, когда осознал, что реальный контроль над ситуацией может осуществлять только лидер немецких социал-демократов Фридрих Эберт. Вильгельм согласился на отречение только после того, как генерал Людендорф был смещен со своего поста. Его место занял Вильгельм Гренер, который информировал императора о том, что солдаты могли бы вернуться под контроль властей только под командованием Пауля фон Гинденбурга, но они будут определенно против того, чтобы вернуть Вильгельму трон. Монархия лишилась своей последней и самой надежной поддержки. И даже такой убежденный монархист, как Гинденбург, был вынужден советовать императору отказаться от короны. На следующий день бывший император пересек границу Нидерландов, где нашел себе приют в изгнании. После разработки и утверждения текста Версальского договора в начале 1919 года статья 227 прямо предусматривала выдачу Вильгельма II как главного военного преступника для осуждения его в нарушении мира и покоя в Европе. Но королева Вильгельмина отказалась выполнить требования союзников о выдаче бывшего немецкого императора. Сначала Вильгельм поселился в замке Амеронген (провинция Утрехт), затем 16 августа 1919 года приобрел небольшой замок рядом с Дорном. Именно этот замок и станет последним приютом Вильгельма. В этом доме Вильгельм освободил своих офицеров от обязанности исполнять данную ему когда-то присягу. Однако сам он никогда не отказывался от своего титула и все еще надеялся вернуться в Германию. Правительство Веймарской республики позволило экс-императору вывезти в Нидерланды двадцать три вагона мебели, а также двадцать семь различных контейнеров с вещами, в том числе автомобиль и лодку из Нового дворца в Потсдаме.]. Прежде всего меня удивило то, что отречение было напечатано таким мелким шрифтом. В войну я видел заголовки и покрупнее. На самом-то деле император еще не отрекся, когда мы прочитали об этом в газетах. Впрочем, он вскоре наверстал упущенное.

Поразительнее, чем заголовок «Отречение императора» было то, что уже в воскресенье газета «Т?gliche Rundschau» («Ежедневное обозрение») стала называться «Rote Fahne» («Красное знамя»). Это учинили какие-то революционно настроенные печатники. В остальном содержание газеты мало изменилось, и пару дней спустя она снова стала называться по-старому. Маленькая деталь, но весьма символическая для всей революции 1918 года.

А на другой день, в воскресенье, я впервые услышал выстрелы. За всю войну я не слышал ни одного выстрела. Но теперь, когда война подходила к концу, палить стали у нас в Берлине. Мы были в комнате с окнами, выходившими во двор, и услышали далекие, но четкие пулеметные очереди. У меня захватило дух. Кто-то из тогдашних знакомых разъяснил нам, чем отличаются очереди тяжелых пулеметов от очередей пулеметов легких. Стрельба доносилась со стороны дворца. Может быть, там оборонялся берлинский гарнизон? Может быть, у революции дела шли не так уж гладко?

Если у меня и были на этот счет хоть какие-то надежды – ведь я, естественно, как явствует из всего вышеизложенного, всем сердцем был против революции, – то на следующий день эти надежды рухнули. Вчерашняя пальба была довольно бессмысленна – разные революционные группы не смогли договориться о том, кому должны достаться Королевские конюшни[14 - Королевские конюшни (K?nigliche Marstall) – комплекс дворцовых зданий, расположенных в Берлине неподалеку от дворца и рейхстага. В ходе ноябрьских боев был захвачен ударной силой революции – народной морской дивизией (Volksmarinedivision), подчиняющейся Совету рабочих и солдатских депутатов и коммунистическому союзу «Спартак», стремившимся к установлению в Германии советского строя. Моряки оттеснили от здания вооруженные части, подчинявшиеся умеренным социал-демократам, сторонникам парламентской республики и постепенных социально-экономических реформ. Социал-демократам удалось отвоевать Королевские Конюшни только в январе 1919 года.]. Сопротивления революции не было никакого. Победа ее была несомненна.

С другой стороны, что все это означало? Праздничный беспорядок, толкотню, суматоху, приключения, пеструю, веселую анархию? Ничего подобного! В понедельник самый страшный из наших гимназических учителей, холерик и тиран, злобно вращая зрачками, объявил нам, что «здесь», а именно в школе, никакой революции нет, здесь царит прежний жесткий порядок. В знак подтверждения своего тезиса он вкатил порцию розог тем из нас, кто на перемене вздумал поиграть в революцию. Все мы, присутствовавшие при экзекуции, смутно почувствовали: это предвестие какого-то большого зла, что-то не так с этой революцией, если на следующий день после ее победы учитель лупит школьников за революционные игры. Ни черта из этой революции не получится. Да из нее и не получилось ни черта.

Между тем из нее получился конец войны. То, что революция означала конец войны, мне было ясно, как и любому немцу, причем конец войны без окончательной победы, поскольку необходимое для этой победы чрезвычайное усилие так и не было предпринято по непонятным (для меня) причинам. Я не имел ни малейшего представления о том, что такое конец войны без окончательной победы. Мне пришлось его пережить – лишь тогда я получил о нем представление.

Война ведь разыгрывалась где-то далеко во Франции, в нереальном мире, и только сводки приходили оттуда, будто послания из потустороннего мира, поэтому конец войны тоже не был для меня чем-то обладающим собственной реальностью. В моем непосредственном, реальном окружении ничего не менялось. Все события разыгрывались в том иллюзорном мире великой игры, в котором я прожил четыре года… Конечно, этот мир значил для меня гораздо больше, чем мир реальный, действительный.

9 и 10 ноября еще появлялись фронтовые сводки, выдержанные в прежнем стиле: «Вражеские попытки прорыва отбиты», «Наши войска после мужественной обороны отошли на заранее подготовленные позиции». Но уже 11 ноября на черной доске моего полицейского участка не вывесили ни одной сводки. Доска зияла пустотой, и я с ужасом понял, что меня ждет – там, где я годами находил ежедневную пищу для ума и грез, вечно, всегда будет зиять черная пустота. Я двинулся дальше. Ведь должны же где-то найтись какие-то сообщения с театра военных действий.

В другом районе был свой полицейский участок. Наверное, там сейчас вывешивают сводки.

Но и там ничего не вывесили. Полиция тоже была заражена революцией, старый прядок оказался разрушен до основания. Я вконец растерялся и не знал, что теперь делать. Я брел по улицам под моросящим, холодным, ноябрьским дождем в поисках хоть каких-нибудь сообщений. Наконец я пришел в совершенно незнакомый мне район.

Там-то я и набрел на небольшую кучку людей, собравшихся перед газетным киоском. Я подошел, протиснулся поближе и смог прочитать то, что все они читали молча, недоверчиво подняв брови. Это был утренний спецвыпуск газеты с заголовком «Перемирие подписано». Далее были перечислены условия перемирия, длиннющий список. Я читал их и буквально цепенел, понимая суть прочитанного.

С чем бы сравнить мои тогдашние впечатления, впечатления одиннадцатилетнего паренька, весь фантастический мир которого был разрушен? Сколько ищу, не могу подыскать этому чего-то равнозначного в нормальной, реальной жизни. Подобные сновидческие, кошмарные катастрофы возможны только в мире сна и кошмара. Допустим, некто в течение многих лет кладет большие суммы в банк, потом наконец требует выписку и узнает, что вместо огромного состояния у него неоплатный, гигантский долг. Наверное, этот человек испытал бы нечто подобное тому, что испытал я в то ноябрьское утро 1918 года. Но такое возможно только во сне.

Условия перемирия излагались не успокаивающим языком последних фронтовых сводок. В них звучал безжалостный голос разгрома; раньше таким беспощадным тоном сообщалось о вражеских неудачах. То, что теперь это относилось к «нам» – и речь шла не о каком-то эпизоде, но об окончательном результате «наших» многочисленных побед, просто не укладывалось у меня в голове.

Я вновь и вновь читал условия перемирия, запрокидывая голову, поднимаясь на цыпочки, – так, как все эти четыре года читал фронтовые сводки. Наконец я выбрался из толпы и пошел по улицам, сам не зная куда. Район, где я очутился в поисках фронтовых новостей, был мне совершенно незнаком, а теперь я забрел в совсем неведомые места; я шел по улицам, которых прежде никогда не видел. С неба сеялся промозглый ноябрьский дождик.