banner banner banner
Доктор Сакс
Доктор Сакс
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Доктор Сакс

скачать книгу бесплатно

Доктор Сакс
Джек Керуак

Воспоминания мальчика Джеки о похождениях с друзьями, гремящие бейсбольные матчи, беззаботные игры, которые он устраивает для себя самого, возводят безопасный мир детства. Однако сны Джеки, порой страшные, и мысли о потустороннем воплощаются в готическо-апокалиптическую фантазию: в таинственном Замке живут вампиры, гномы и колдуны, а Доктор Сакс борется со Змеем, олицетворяющим Мировое Зло. Сможет ли Доктор Сакс победить и провести грань между светом и тьмой?

Джек Керуак написал «Доктора Сакса» в 1952 году, когда жил в Мехико в гостях у Уильяма Берроуза. По легенде, автор под воздействием наркотиков печатал свой роман на машинке в туалете, потому что другого места для работы не было. Эта легенда хорошо вписывает роман Керуака в контркультурную историю битников. При этом в романе вы обнаружите барочное по форме и автобиографическое в своей основе повествование о четырнадцатилетнем Джеке Дулуозе, о его родном Лоуэлле, семье, друзьях, детских и подростковых фантазиях, страхе смерти и его преодолении.

Читатель при знакомстве с творчеством Керуака обращает внимание прежде всего на романы «В дороге» и «Бродяги Дхармы», упуская из виду, пожалуй, самую искреннюю, ритмичную и пророческую книгу автора – «Доктор Сакс». История о битве с Тьмой и спустя семьдесят лет после создания напоминает нам о необходимости посмотреть внутрь себя и столкнуться с личными страхами, чтобы победить змеев, угрожающих извне, и сохранить ценность человеческой жизни во времена, когда она становится наиболее хрупкой.

Джек Керуак

Доктор Сакс

Предисловие

Если сжать необозримое пространство вариантов начала, то пусть это будет: поход в кино. Мы начинаем смотреть кино ещё до всякого экрана, ещё сдавая куртку – не забывая вынуть телефон и бумажник – в гардероб на руки скучающей бабушке, выбирая один из пакетиков переоценённого попкорна, замолкая навстречу своим будущим ощущениям, зачем-то пригнувшись, будто от невидимой занавески – паутины? – входим в освещённый зал, готовый вот-вот провалиться во тьму, навстречу которой вспыхнет экран.

То же самое и предисловие: оно призвано окутать читателя – высокогорной или тропической – атмосферой величия грядущего произведения, выстроить из фактов и впечатлений небольшой, компактный аттракцион предвкушения, где нашему вагончику дадут хорошего пинка перед началом всех криволинейных движений.

Мы читали, прочитали. И дальше мы вольны разрешить свои вопросы, сомнения, недоумения, недопонимания уже в рецензиях от специалистов по чтению книг. Одни из них нас удовлетворят, другие же оставят в ещё большем недоумении и непонимании.

Таким образом, сам роман оказывается надёжно закреплён между этими двумя буферами. И вот мы готовимся в этот раз – мы скажем: Джек Керуак. И будем правы. Эта фамилия нам знакома, мы её слышали.

Добавим немного контекста происходящего: роман пишется спонтанно, в мае 1952 года, дома у Уильяма Берроуза в Мехико; там, где меньше года назад, 6 сентября 1951 года, Уильям Берроуз играет в Вильгельма Телля и проигрывает: Джоан, его жена, умирает, родив тем самым писательскую карьеру Уильяма. Читая роман, мы будем видеть, как повествование резко обрывается – это Берроуз заходит в комнату, уже освободившийся таинственным образом от весьма реальной угрозы двадцатилетнего заключения за убийство.

Обратим внимание на примечательный стиль книги: не в последнюю очередь мы склонны полагать, что причина, по которой Керуак считает «Доктора Сакса» своей лучшей книгой, заключается в стиле: местами, в первой части, мы можем вспомнить фолкнеровского «Дядю Вилли», и весьма наглядно; местами это вполне себе берроузовские «Письма Яхе», последовавшие вскоре; также вполне узнаваемые – здесь, как отзвук – гинзберговские нотки. А в какой-то момент чтения можно припомнить бергмановского Александра (Фанни и Александр, соответственно) на месте главного героя: заворожённые видениями и страхом, они переваривают своим безудержным воображением окружающую жизнь и смерть. В сумме это действительно можно назвать эссенцией стиля Керуака; добавим ещё его цепкое внимание, связывающее воедино разорванные воспоминания, что, кстати, упоминается в тексте – сильная, тренированная память позволяет Керуаку удерживать в фокусе большие сцены, так что возникает ощущение прямой трансляции. Добавим к этому коктейлю также бурное, захлёстывающее воображение, которому здесь дана полная свобода стихии: заметим, что начало романа топчется вокруг морщинистого асфальта и возвращается к нему раз за разом, заблудившись, пока не натыкается на возможность Доктора Сакса. И в попытках приблизиться к нему письмо выскальзывает из плоскости воспоминаний пространства – которые весьма впечатляюще хороши – и делает склейки в плоскостях эмоций, где реальные и воображаемые больше неотделимы друг от друга.

Что, в общем-то, и сложность с другой стороны, и эту сложность мы попытаемся разъяснить на примере бопа. Но сперва опишем боп: это ускоренный и усложнённый вариант классического джаза, насколько к моменту написания книги он был классическим, то есть сумма стандартных свингующих ходов, исполнявшихся заглушкой в барах, кабаках и так далее. Самих джазменов это не вполне устраивало, соответственно, они стали играть быстрее, агрессивнее – этот вектор ускорения и увеличения громкости мы легко обнаруживаем в истории музыки XX века: от блюза до спидкора.

Так вот, в технике скоростных джазовых соло, к числу которых принадлежит «Доктор Сакс», есть весьма примечательный нюанс: ты движешься так быстро, что не успеваешь планировать своё звучание наперёд. Иногда это становится проблемой романа: даже лишённый благодаря переводу на русский изобилия аллитераций, снабжающих оригинал поэтичной текучестью, где недопонимание остаётся миг спустя за бортом безо всякого сожаления – текст иной раз – а то и чаще! – норовит обернуться в терновый куст, в который мы влетаем с разбега – и начинаем очень медленно пытаться выбраться. Поистине, это одна из книг, которую быстрее написать, чем прочесть (и перевести).

Однако некоторый труд прочтения здесь окупится сполна, как минимум воскрешением в личной памяти тысячи детских вспышек ужаса, вожделения, восторга и скуки, которыми мальчишки наполнены в данном возрасте. Память Керуака в этих случаях просто поразительна.

Илья Дик

Книга первая

Духи потакетвилльской ночи

1

Прошлой ночью мне приснилось, что я сижу на тротуаре на Муди-стрит в Потакетвилле, Лоуэлл, Массачусетс, с карандашом и бумагой в руках и говорю себе: «Опиши морщинистый асфальт этого тротуара и железные столбики ограды Текстильного института, или дверной проём, в котором вы вечно сидите с Лузи и Г. Дж., и когда остановишься, не прекращай думать о словах, лучше перестань думать о картине – и пусть твой ум затеряется в этой работе».

Перед этим я спускался с пригорка между Джершом-авеню и той призрачной улицей, на которой жил Билли Арто, к лавке Блезана на углу, где парни стоят после церкви в воскресных костюмах, курят и сплёвывают, Лео Мартин говорит Сонни Альберу или Джо Плуффу, «Eh, bat?ge, ya faite un grand sarman s’foi icite» – («Святой елей, как он затянул свою проповедь»), и Джо Плуфф, прогнатический, приземистый, скользяще сильный, сплёвывает на булыжную мостовую Джершом и без комментариев шагает домой на завтрак (он жил со своими сёстрами, братьями и матерью, поскольку старик вышвырнул их всех – «Пусть мои кости развеет ветром!» – чтобы жить отшельником в своей ночной темноте – бледный, красноглазый, старый больной монстр, скрудж этого квартала) —

Я впервые увидел Доктора Сакса издали в раннем католическом детстве Сентралвилла – смерти, похороны, саван, тёмная фигура в углу, когда глядишь на гроб с мертвецом в печальной гостиной открытого дома с жутким фиолетовым венком на двери. Гробовщики выходят из дома в дождливую ночь и несут ящик с мёртвым старым мистером Йипе внутри. Статуя Святой Терезы повернула голову в старом католическом фильме 20-х годов, там Святая Тереза мчится по городу в автомобиле с У. К. Филдсовской короткой стрижкой молодой религиозной героини, тогда как кукла (не сама Святая Тереза, но символизирующая её женщина-героиня) идёт к своей святости с широкими глазами неверия. В нашем доме была статуэтка Святой Терезы – я видел на Вест-стрит, как она повернулась ко мне – в темноте. И ещё раньше, ужасы мистериальных страстей Иисуса Христа в его саване и одеянии самого скорбного человечества в Плаче на Кресте по Разбойникам и Нищете – он стоял у изножья моей кровати, толкая её тёмной субботней ночью (квартира на втором этаже на углу Хилдрет и Лилли, погружённая в вечность) – либо Он, либо Дева Мария склонялись с фосфоресцентным профилем и жутко толкали мою кровать. Той же ночью эльфийский, более радостный призрак какого-то Санта-Клауса выскочил и хлопнул моей дверью; ветра не было; моя сестра принимала ванну в розовой ванной комнате в субботу вечером, а моя мать мыла ей спину или ловила Уэйна Кинга по старому радио из красного дерева, или смотрела комиксы с Мэгги и Джиггсом от парней из фургона снаружи (это они мчались в центр краснокирпичного города из моей китайской мистерии), поэтому я крикнул «Кто захлопнул мою дверь (Qui a farmez ma parte?)», и они ничего не ответили («Parsonne voyons donc») – я знал, что меня преследуют, но ничего не сказал; вскоре мне приснился страшный сон о грохочущей красной гостиной, недавно выкрашенной странным красным лаком 1929 года, и я увидел, что все танцуют и гремят, как скелеты, потому что за ними гоняется мой брат Жерар, и мне приснилось, что я проснулся под завывания фонографа в соседней комнате с дорожками Голоса Его Хозяина в тёмном лесу – память и сон смешаны в этой безумной вселенной.

2

И вот, очутившись в этом сне на углу тротуара с морщинистым асфальтом, я иду по Риверсайд, через Муди-стрит в сказочно богатый мрак Сара-авеню и Потаённого Розмонта… Розмонт: – посёлок в сырой низине, на пологих склонах песчаных дюн, на кладбищенских лугах и призрачных полях отшельников Лакси Смита и Фабричного пруда, такой безумный – во сне мне привиделись только первые шаги, ведущие от этого «морщинистого асфальта» прямо за угол, виды Муди-стрит в Лоуэлле – прямо к Ратуше с часами (и временем), и к красным щупальцам центра города, к неону китайского ресторана на Кирни-сквер в Массачусетской Ночи; затем взгляд направо на Риверсайд-стрит, она исчезает среди роскошных респектопригородных домов Братства президентов Текстиля (O! – ) и старомодных Седовласых домохозяек, а потом внезапно выскакивает из этой Американы газонов и ширм и скрытых за кружевными шторками школьных учительниц Эмили Дикинсон и движется к необузданной драме реки, где земля, каменистая земля Новой Англии спускается вниз с высоких круч, чтобы поцеловать край ревущего Мерримака, он несётся к морю над суматохой и скалами, фантастический и загадочный гость северных снегов, прощай; – дальше налево, через святой дверной проём, где мы тайно сидели с Г. Дж. и Лузи, я уже вижу, больше, больше, в ужасе, за пределом моего Ручья, за пределами моих Искусств & Ограды, сквозь тайну, сотворённую Богом с моим временем; – дом на углу с морщинистым асфальтом, четыре этажа, двор, бельевые верёвки, прищепки, мухи вьются на солнце (мне снилось, что я в нём жил, невысокая плата, славный вид из окна, дорогая мебель, мать довольна, отец «сегодня пас» или просто сидит в кресле в согласии с нами, мечта) – и в последний раз, когда я был в Массачусетсе, я вышел в холодную зимнюю ночь, смотрел на Общественный клуб и реально видел, как Лео Мартин выдыхает зимний туман, направляясь играть в бильярд после ужина, всё как в детстве, а ещё взгляни на дом на углу, ведь бедные Кануки, мои родные из Богом-данной-мне жизни, жгли здесь тусклый электрический свет в роковой темноте кухни с католическим календарём на дверях туалета (увы мне); зрелище, полное труда и скорби – сцены моего детства – вот в дверном проёме Г. Дж., Гас Дж. Ригопулос, и я, Джеки Дулуоз, сенсация местного пустыря и знатный бездельник; и Лузи, Альбер Лузон, Вмятый (у него была вмятина на груди), Поц Лузи, чемпион мира по Безмолвным Плевкам, а порой здесь бывает и Поль Болдьё, наш питчер и хмурый водитель поздних рыдванистых лимузинов юных капризов —

«Отметь их, отметь их, хорошенько отметь их, – говорю я себе во сне, – когда ты пройдёшь сквозь дверной проём, пристально взгляни на Гаса Ригопулоса, Джеки Дулуоза и Лузи».

Я вижу их как сейчас на Риверсайд-стрит за волнами высокой тьмы.

3

Сотни людей бредут по улице, во сне… это Вечер Санурдей Сан, все они мчатся в Кло-Сол – в центр города, в настоящие рестораны реальности, мои мать и отец, они, как тени на меню, сидят на фоне решётчатого окна с тяжёлыми шторами 20-х годов XX века, и вся реклама: «Спасибо, позвоните ещё раз, чтобы пообедать и потанцевать в Рон Фу, Маркет-стрит 467, Рочестер», – они едят у Чин Ли, старинного друга семьи, он знал меня, он подарил нам орех личи на Рождество, некогда великий сосуд династии Мин (потом он лежал на тёмном пианино мрачных комнат и ангелов пыльных салфеток с голубями, среди Католичества скопленной пыли и в моих мыслях); это Лоуэлл, за узкими окнами с резными наличниками лежит Кирни-сквер, полная жизни. «Боше, – говорит мой отец, поглаживая живот, – это был сытный обед».

Призрак, шагай не спеша.

4

Следуй за великими реками на картах Южной Америки (Доктор Сакс тоже оттуда), изучи, где Путумайо и Напо сливаются с Амазонкой, рассмотри на карте невероятные непроходимые джунгли южных чудес до Параньи, осмотри дугу континента от Арктики до Антарктики – для меня река Мерримак была могучей Напо нашего континента… континента Новой Англии. Её питал какой-то змеиный источник с раскрытой пастью, она била ключом из сокрытой влаги, а потом под именем Мерримака текла к излучинам Вейрса и водопадам Франклина, Уиннипесокам (с северной сосной) (и величием альбатроса), Манчестерам, Конкордам, Плам-Айлендам Времени.

Грозное молчание наших снов —

Я слышал, как он встаёт над камнями в бурном потоке, они стонут вместе с водой, плеш-ш, плеш-ш, о-ом, о-ом, су-у-у, река ночь напролёт говорит су-у-у, су-у-у, звёзды впечатаны в крыши, как типографская краска. Мерримак, тёмное имя, играет в тёмных долинах: в моём Лоуэлле огромные древние деревья скалистого севера качались над каменными наконечниками стрел и индейскими скальпами, галька на сланцевом берегу была полна скрытых бусинок и исхожена босыми ступнями индейцев. Мерримак приходит с севера вечности, переливается через пороги, пенится на камнях, шлёпает капусткой, затихает в каменных заводях с острым сланцем (мы ныряем, раним ноги, вонючие прогульщики летнего дня), все камни в уродливых старых несъедобных сомиках, в дерьме сточных вод и красителях, а ты наглотался воды – лунной ночью я вижу, как Могучий Мерримак пенится сотнями белых коней, падая на трагические плёсы внизу. Сон: – доски деревянного тротуара на мосту Муди-стрит рушатся, я зависаю на балках над яростью белых коней, ревущих внизу подо мной, – они со стенаниями мчатся вперёд, пехота и конница атакующего Эвпланта, Эвдроника, короля Грейса, с петлями и завитками, как на гравюре, с глиняной душой поющего петуха в белоснежной тоге на ближнем плане.

Я охвачен ужасом этих волн, этих скал —

5

Доктор Сакс жил в лесах, не под городским пологом. Я вижу, как он идёт по следу с невероятным Жаном Фуршетом, обитателем свалки, хихикающим идиотом, беззубо-сломанно-коричневозубым следопытом, костровым шутником, верным любимым спутником долгих детских прогулок – трагедия Лоуэлла, Змей Сакс в лесах, мир вокруг —

Большие сухие коричневые склоны берегов Мерримака, все в поломанных соснах, осень, громкий свисток завершает третий период на зимнем ноябрьском поле, мы с отцом в шумной толпе наблюдаем за схватками полупрофи на дневных матчах, как при старом индейце Джиме Торпе, бум, тачдаун. В лесах Биллерики бродят олени, один или два в Дракате, три или четыре в Тингсборо, колонка охотника на спортивной странице «Лоуэлл Сан». Ряды высоких холодных сосен октябрьским утром, начало школьных занятий, и яблоки на голых ветвях в северном мраке ждут окончательной наготы. Зимой река Мерримак вся покрыта льдом, кроме узкой полосы над водотоком, где лёд совсем хрупкий, и весь разлив от Розмонта до моста Айкен-стрит – это зимний каток, можно смотреть на него с моста через снежный телескоп, сквозь снегопад, глядеть, как вдоль боковой дамбы на Лейквью мелкие фигурки голландских зимних пейзажей нарезают круги в узорном мире бледного белого снега. Синяя пила режет лёд. Хоккейные игры в огне и пламени, девушки пришли посмотреть, Билли Арто, стиснув зубы, в злодейской ярости зимних баталий ломает клюшку соперника ударом конька, я качу по дуге спиной вперёд со скоростью сорок миль в час и веду шайбу, покуда не потеряю, два других брата Арто, очертя голову, с грохотом Дита Клэппера бросаются в атаку —

И эта сырая река, бедная река, лёд на ней тает в марте, и она приносит Доктора Сакса и дождливые ночи Замка.

6

Синие вечера перед Рождеством, город в огнях, он виден почти целиком с поля за Текстильным после дневного воскресного шоу, время обеда, ожидание ростбифа или ragout d’boullette, незабвенное небо приподнято над сухим льдом зимних бликов, чистый воздух напоён синевой, грусть-тоска над переулками из красного кирпича и мраморными порталами Лоуэлльского Аудиториума, над сугробами красных улиц, всё ради печали, и полёт невероятных птиц лоуэлльского воскресного вечера к польской слободе за хлебными крошками – без понятия о Лоуэлле завтрашних дней, о Лоуэлле безумных ночей под тощими соснами с легкомысленно тикающей луной, распахнутый плащ, фонарь, земля раскопана, земля закопана, гномы, оси в жирной смазке в речной воде, и луна сверкает крысиным глазом – это Лоуэлл, это Мир, как он есть.

Доктор Сакс притаился за углом моего ума.

Сцена: Ночная тень спустилась по краю откоса.

Звук: Собака лает в полумиле отсюда; река.

Запах: Сладкая роса на песке.

Температура: Летние ночные заморозки.

Месяц: Конец августа, игровой сезон завершён, никаких хоум-ранов на песчаной арене нашего Цирка, нашего песчаного бейсбольного поля, где мы играли с мячом в багряных сумерках, – и вот он, полёт, кар-кар, осенней птицы к своей захудалой могилке в сосняках Алабамы.

Допущение: Доктор Сакс только что исчез за песчаной дюной и ушёл домой спать.

7

От угла с морщинистым асфальтом Муди-стрит тянется в пригороды мимо белых как соль домов Потакетвилла, к Греческому холму на границе диких лесов Драката вокруг Лоуэлла, там греческие ветераны американской оккупации Крита спешат на рассвете с ведром к своей козе на лугу – «Дракатские Тигры», вот имя Луговой улицы, где в конце лета мы проводим нескончаемые бейсбольные серии в сером дождливом клыкастом мраке Финальных Игр, сентябрь, Лео Мартин – питчер, Джен Плуфф на шорт-стопе, Джо Плуфф (в лёгких ссаках тумана) временно в правом поле (позже Поль Болдьё, питчер, Джек Дулуоз, кэтчер, отличная батарея в то время, когда лето снова становится жарким и пыльным) – Муди-стрит поднимается на вершину холма, устремляется мимо греческих ферм и проходит между двухэтажными деревянными бунгало на краю унылых полей Марчи, старый ноябрь разбросал берёзы по силуэту холма в серебряной сумрачной осени, кар-р. «Дракатские Тигры» сидят спиной к каменной стенке, дороги ведут к Сосновому ручью, дикий тёмный Лоуэлл поглотил меня своей кривулей из голобавок – Муди-стрит, начинаясь в воровском притоне близ Ратуши, завершается среди игроков в мяч на ветровой горке (все ревут, как в Денвере, Миннеаполисе, Сент-Поле, с буйством десяти тысяч героев бильярда, игрового поля и веранды) (слышно, как охотники щёлкают ружьями в жидких чёрных кустах, чтобы добыть оленьи чехлы для своих авто) – старая Муди-стрит уходит дальше, оставляя позади Джершом, Маунт-Вернон, и дальше, теряясь в конце трамвайной линии, здесь раньше была возвратная стрелка в трамвайные дни, а теперь водитель автобуса проверяет жёлтые часы на руке, забытый в берёзовых лесах вороньего времени. Можно обернуться и взглянуть на весь Лоуэлл горькой сухой холодной ночью после метели, резкой синеватой ночью он впечатал своё старое розовое лицо часов Ратуши в чернослив небес этих мерцающих звёзд; ветер дохнул засушливым солнцем из Биллерики на влажные метельные облака, шторм завершился известием: виден весь Лоуэлл…

Выживший после шторма, весь белый и всё ещё чёткий.

8

Некоторые из моих трагических снов на Муди-стрит в Потакетвилле, в Призрачную Субботнюю Ночь – такие недостижимые и невозможные – маленькие дети носятся вокруг железных столбиков двора с морщинистым асфальтом, кричат по-французски – матери глядят на них из окон, сдержанно комментируя: «Cosse tuе pas l’cou, ey?» (Ты не сломаешь себе шею, эй?) Мы переехали и жили здесь над «Текстильным ланчем» с жирными вечерними гамбургерами с луком и кетчупом; жуткий жилой дом с шаткими галереями из моих снов, в реальности моя мать каждый вечер сидела в кресле, одной ногой в доме на тот случай, если островерхая галерея над проводами с её хрупкими воздушными птичьими опорами вдруг обрушится и упадёт. Она сидела там и улыбалась. У нас сохранилась её фотография с улыбкой на этой невероятной высоте кошмаров с маленьким белым шпицем, который был тогда у моей сестры —

Между этим домом и углом с морщинистым асфальтом было несколько заведений, не слишком интересных, ибо они стояли не на той же стороне, что привычная мне детская кондитерская лавка, которая потом стала моей табачной лавкой – солидная аптека, ей управлял седовласый почтенный патриарх-канадец с серебряной оправой, с братьями из занавесочного бизнеса и умным, эстетским, хрупким сыном, он позже скрылся в золотой дымке; эта аптека, «У буржуа», была самой интересной в неинтересном раскладе, рядом с овощной лавкой, давно позабытой, дальше вход в жилой дом, окрик, проход между домами (узкий, ведущий на траву на заднем дворе); и «Текстильный ланч» с витриной и согнутыми кулачными едоками, затем кондитерская на углу, вечно подозрительная из-за смены владельцев и цвета и всегда со слабой аурой нежных пожилых чопорных дам из церкви Святой Жанны д’Арк на углу Маунт-Вернон и Крофорд, вверх на серый аккуратный холм Presbit?re, так что мы никогда не покровительствовали этой лавке из страха перед такими дамами и такой чопорностью, нам нравилось топтаться в мрачных кондитерских, таких как «У Дестуша».

Это было тёмное заведение прокажённого – говорили, что у него кто знает какие болезни. Моя мать, эти дамы, их разговор, каждый день можно было слышать громкий шелест и шуршание над пенным прибоем швейной ткани и блестящими иглами на свету. А ещё слухи о больных мастурбирующих детях в прыщавых проходах за гаражом, ужасных оргиях и пороках злодейских соседских отпрысков, которые ели солому на ужин (где они были в мой час бобов) и спали ночью на кукурузной соломе, не обращая внимания на фонари и на Жана Фуршета, отшельника Розмонта, когда он шагал вдоль рядков кукурузы со своим хлыстиком из лозы и ведром для плевков, и тряпками, и идиотским хихиканьем в полусонной ночи. Потакетвилл дикого огромного имени и нежности по-Багдадски-тесного-с-крышами-столбами-и-проводами холма —

А ещё его называли Pauvre vieux Destouches, ведь несмотря на жуткие сообщения о его здоровье, его жалели за слезящиеся глаза и шаркающую, тоскливую походку, он был самым больным на свете человеком, у него были тупые висящие руки, ладони, губы, язык, он не был идиотом, а только чувствительным или бесчувственным с горькими ядами горя… старческое бессилие, я не знаю, какой его там хватил удар, наркотики, пьянство, болезнь, слоновость или что-то ещё. Ходили слухи, что он играл с дин-донгами маленьких мальчиков – заводил их во мрак, предлагая конфеты и мелочь, но при таком болезненном горе и усталом лице это было бессмысленно – явная ложь, однако когда я входил в лавку купить конфеты, я испытывал тайный испуг, как в опиумном притоне. Он сидел в кресле и глухо и сипло дышал; чтобы получить свою карамель, надо было вложить пенни в его вялую руку. Эта лавка была как притон из журнала «Тень». Говорили, что он играл с маленьким Запом Плуффом… У отца Запа, Старого Отшельника, было полно номеров «Тени», и Джен Плуфф однажды отдал их мне (около десяти «Теней», шестнадцать «Звёздных вестернов» и два или три «Пистолетных Пита», они мне очень нравились, ведь обложки «Пистолетного Пита» выглядели так заманчиво, хотя его было трудно читать) – при покупке «Теней» в кондитерской Старого Прокажённого возникало смутное ощущение погреба Плуффа, со старой тёмной глупой трагедией.

Возле кондитерской была галантерея, ленты для продажи, дамы швейного полдня рядом с кудрявыми париками и головами синеглазых манекенов в кружевной пустоте с булавками на синей подушке… всё это кануло в древнюю тьму наших отцов.

9

Парк выходил на Сара-авеню, располагаясь вдоль задних дворов старых ферм на Риверсайд-стрит, с тропой в высокой траве, длинной сплошной стеной гаража на Джершом (любители зловещей полночи оставляли там свои пятна и журчали среди сорняков). Через парк на грунтовую Сара-авеню, поле за изгородью, холмы, ели, берёзы, участок не продаётся, ночью под гигантскими деревьями Новой Англии можно было смотреть на огромные звёзды в лиственный телескоп. Здесь, наверху, на застроенной скале, жили семьи Ригопулосов, Дежарденов и Жиру, с видом на город над полем за Текстильным, высокой насыпью и бессмертной пустотой Долины. О серые дни у Г. Дж.! его мать качается в своём кресле, её тёмные одежды как платья пожилых мексиканских матерей в сумрачных каменных интерьерах тортильи – и Г. Дж. смотрит в кухонное окно, сквозь высокие деревья, на шторм, на город, слабо очерченный красноватой белизной в ярком сиянии, ругается и бормочет: «Что за чёртова жизнь, так и живи в этой каменной жопе холодного мира» (над серым небом реки и будущими штормами), его мать не понимает по-английски, и её не волнует, о чём болтают мальчики в свободное время после школы, она качается туда-сюда со своей греческой Библией, произнося «Таласса! Таласса!» (Море! Море!) – и в углу у Г. Дж. я ощущаю сырой греческий сумрак и содрогаюсь, оказавшись во вражеском стане – фиванцев, греков, евреев, негров, макаронников, ирландцев, пшеков… Г. Дж. глядит на меня миндалевидными глазами, как в тот раз, когда я впервые увидел его во дворе, он посмотрел на меня своими миндалевидными глазами ради дружбы – раньше я считал всех греков полоумными маньяками.

Г. Дж., мой друг и герой детства —

10

В Сентралвилле я родился, в Потакетвилле я увидел Доктора Сакса. За широким речным плёсом, на холме – на Люпин-роуд, в марте 1922 года, в пять часов багряного вечера, когда в салунах на Муди и Лейквью вяло потягивали пиво, а река несла свой ледовый груз на красноватые гладкие скалы, и тростник качался на берегу среди матрасов и рваных ботинок Времени, и снег в своей оттепели лениво падал с развесистых ветвей чёрной колючей маслянистой сосны, и зима под сырыми снегами на склоне холма, приняв уходящие солнечные лучи, стекала ручьями, сливаясь с рёвом Мерримака – я родился. Кровавая крыша. Странные дела. Глаза моего рождения слышали красноту реки; я помню тот день, я ощущал её сквозь бусы в дверном проходе, сквозь кружевные занавески и стекло вселенской печальной потерянной красноты смертного проклятия… таял снег. Змей свернулся в холме, а не в моём сердце.

Молодой доктор Симпсон, потом он стал трагически высоким, седовласым и неприветливым, лязгнул своё – «Я думаю, с ней всё будет в порядке, Энжи», – обратился он к моей матери, родившей двух своих первенцев, Жерара и Кэтрин, в больнице.

«Пасипо, доктор Симпсон, он толстый, как кадка с маслом – mon ti n’ange…» Золотые птицы парили над ней и надо мной, когда она поднесла меня к груди; ангелы и херувимы танцевали и парили под потолком жопками вверх, с большими складками жира, бабочки, птицы, мотыльки и бражники уныло и тупо нависали туманным облаком над губастым младенцем.

11

Однажды серым днём в Сентралвилле, мне было где-то от одного до трёх, я увидел в своей детской самодремлющей пустоте захламлённую тёмную франко-канадскую обувную мастерскую, всю затерянную под серыми мрачными крыльями, свёрнутыми на полках, в беспорядке вещей. Позже на веранде дома у Рози Пакетт (большая толстая подруга моей мамы, с детьми) я понял, что обувная мастерская дождливого сна была прямо внизу… вот что я узнал о квартале. В тот день я научился говорить слово «дверь» по-английски… дверь, дверь, porte, porte – эта мастерская затерялась в дожде моих первых воспоминаний и соединилась с Великим Видением Халата.

Я сижу на руках моей матери в коричневой ауре мрака её халата – у него свисающие шнуры, прямо как в кино, плетёные кисти, как у звонка императрицы Екатерины, только коричневые, кисти на поясе халата – это семейный халат, я видел его потом ещё лет пятнадцать или двадцать – люди в нём как больные – старый рождественский утренний халат с обычным узором из ромбов или квадратов, но коричневый – это цвет жизни, цвет мозга, серо-коричневого мозга, и первый цвет, который я стал различать после серых дождливых оттенков моего первого взгляда на призрачный мир из кроватки, так тупо. Я на руках моей матери, вот только кресло не стоит на полу, оно висит в воздухе, в пустотах пахнущего опилками тумана, стелющегося со склада лесопилки Лажуа, над лужайкой на углу Западной Шестой и Бойсверт – всюду дагеротипный серый, но мамино одеяние излучает ауру тёплого коричневого (коричневого моей семьи) – так что теперь, когда я кутаю подбородок в тёплый шарф на сыром штормовом ветру, я думаю об уюте коричневого халата – или когда дверь на кухне открывается в зиму, чтобы свежий льдистый воздух смешался с тёплой волнистой завесой ароматной плиты… скажем, ванильного пудинга… я и есть этот пудинг, а зима – серый туман. Я задрожал от радости – когда прочёл о чайной чашке Пруста – все эти крошки на блюдце – вся История под большим пальцем – весь город в одном вкусном кусочке печенья – всё моё детство в ванильных зимних волнах вокруг плиты. Это как холодное молоко на горячем хлебном пудинге, встреча горячего и холодного – пустая дыра среди воспоминаний о детстве.

Коричневый, который я увидел во сне о халате, и серый в том давнем дне обувной мастерской, связаны с коричневым и серым в Потакетвилле – чёрный Доктора Сакса возникнет позже.

12

Детские крики в вечерних дворах за домами – я вспоминаю и узнаю этот особый звук – матери и семьи слышат его за окнами после ужина. Дети носятся вокруг железных столбиков ограды, я прохожу между ними в этом призрачном сне о возвращении в Потакетвилл, обычно я спускаюсь с холма, иногда прихожу с Риверсайд. Я привстаю со своей подушки, я слышу, как гремят кастрюли на кухне, старшая сестра во дворе выкрикивает свои просьбы, ими никого не разжалобишь, кто-то мяукает как кошка, а иногда и настоящие кошки присоединяются со своих мест вдоль дома и у мусорных баков – препирательства, смутная болтовня в темноте – просьбы, покашливание, зовущий голос матери, ещё чуть-чуть, уже поздно, иди домой, хватит играть, всё это тянется за мной, как Драконья Сеть Плохих Сновидений, и я просыпаюсь в холодном поту.

Дети во дворе меня не замечают, я здесь как призрак, и они меня вовсе не видят.

Потакетвилл призрачно грохочет в моей голове…

13

Дождливая ночь, на мосту Муди-стрит старина и бедный трудяга Джо Плуфф. В эту ночь он пошёл на работу на Фабричный пруд со своим ланчем и внезапно швырнул его вверх, в ночное небо – мы с Г. Дж. и Лузи сидели в пятницу ночью в парке на траве за оградой, и, как в миллионный раз, мимо шагает Джо с коробкой для ланча под коричневым ореолом фонаря на углу, этот фонарь освещает каждый булыжник и каждую лужу на улице – но в этот раз мы вдруг слышим, как Джо странно вопит, и видим, как он подкидывает свой ланч, взметнув руки вверх, и уходит, а ланч приземляется, Джо идёт к барам дикого виски вместо тяжёлой фабричной работы – лишь однажды мы видели Джо Плуффа таким буйным, а ещё как-то раз мы играли в баскетбол после ужина, Джо на моей стороне, Джен Плуфф вместе с Г. Дж., и два брата начали друг друга пихать, с ухмылками, во всю силу бёдер, которая валит с ног, и когда меньший Джен (5:01) заехал большему Джо (5:02), тот покраснел и так пихнул брата бедром, что Джен на мгновение тоже ошалел и покраснел, вот так дуэль, мы с Г. Дж. оказались в ловушке между двух титанов, это была великая игра – обед Джо упал на землю примерно в двадцати футах от той самой баскетбольной корзины на дереве —

Но сейчас дождливо, и Джо Плуфф, смирившийся, съёжившийся, торопится домой в полночь (автобусы уже не ходят), согнувшись навстречу мартовским холодным ветрам, – он глядит сквозь обширную тьму на Змеиный Холм за мокрыми саванами – ничего, стена мрака, ни одного унылого коричневого фонаря. – Джо шагает домой, он задержался на гамбургер в «Текстильном ланче», может, нырнул в нашу дверь рядом с морщинистым асфальтом, чтобы зажечь окурок – тут же на углу свернул на Джершом в дождь и направился домой (трагические розы расцветают в полночь в дождливых дворах рядом с потерянными в грязи шариками). И когда Джо Плуфф отрывает свою пятку от последней доски моста, внезапно становится виден слабый коричневый свет, идущий откуда-то издали с ночной реки – со стороны Змеиного Холма – и под мостом, сутулый, тёмный, с маниакальным хохотом «мви-и-хи-ха-ха-ха», увядающий, удушающий, безумный, под капюшоном, с зелёным лицом (ночной недуг, visagus на ночной почве) скользит Доктор Сакс – вдоль скал, вдоль рёва реки – вдоль крутой насыпи, в спешке – взмахнув руками, летя, плывя, несясь к камышовым низинам Розмонта, одним движением вынимая резиновую лодку из широкополой шляпы и надувая её – он уже гребёт на резиновых вёслах, красноглазый, возбуждённый, серьёзный, во мраке дождей, летучих мышей и гремучей тиши туманных мачт – настоящей реки – следя за Замком – а над разливом Мерримака на вёртких птичьих крыльях с костями летучей мыши маленький вампир Граф Кондю спешит к своей мешковатой пыльной рухнувшей старой подруге в невыразимой коричневатости дверей Замка, О духи.

14

Граф Кондю прибыл из Будапешта – он решил оставить добрую венгерскую землю без движения в долгие унылые дни европейской пустоты – так он усвистал дождливой ночью в Америку, отсыпаясь днём в своём шестифутовом песочном ящике на борту судна Национального союза моряков – он явился в Лоуэлл, чтобы лакомиться жителями Мерримака… вампир летит над ночной дождливой рекой от старой насыпи вдоль поля за Текстильным к берегам Сентралвилла… к дверям Замка в верхней части сонной лужайки вблизи перекрёстка Бридж-стрит и Восемнадцатой. Там, на вершине холма, симметрично по отношению к старому каменному замку-особняку на Лейквью-авеню около Люпин-роуд (давно утраченные бравые франко-канадские имена моего детства), вознёсся Замок, высоко в воздухе, королевский инспектор монархических крыш Лоуэлла и дымовых труб (о длинные красные дымовые трубы Ткацких Фабрик Лоуэлла, рослый краснокирпичный верблюд Бутта качается в предельных облаках дикого бравурного дня и колокольчиков сонного полдня —)

Граф Кондю хотел, чтобы его цыплята были общипаны как следует – Он прибыл в Лоуэлл как часть большого общего движения зла – в тайный Замок – высокий, худой, нос крючком, под капюшоном, в белых перчатках, с блестящими глазами, сардонический герой Доктора Сакса, из-за мохнатых бровей он с трудом мог видеть, что он делал, перелетая ночью через насыпь – Кондю был шипящим, языкастым, аристократичным, резким, рот как у бескровной личинки, с пухлыми губами, над ними висели маленькие усики мандарина, которых у него не было – Доктор Сакс был старым, сила его ястребиных челюстей с возрастом немного ослабла (он был как Карл Сэндберг, только в саване, высокий и худой в тени на стене, а не бредущий по дорогам под небом Миннесоты, кудрявый, чертовски радостный в дни святости и мира – ) (Карл Сэндберг, скрытый под тёмной шляпой, как я его видел в Джамейке, негритянском районе Лонг-Айленда, в квартале Даун-Стад, на задворках Сатфина, шагал по длинному трагическому освещённому переулку островов и моргов недалеко от железнодорожных путей Лонг-Айленда, словно только сошёл с товарняка из Монтаны) —

Летучая мышь возникла из воздуха, во плоти, у дверей Замка вампиров в вечернем плаще. Графиня де Франциано, отпрыск валлийских дондонов, рухнувшая с триремы у побережья Ливорно в те времена, когда там стояли средневековые стражи, однако выдававшая себя за Франкони из давних наследников Медичи, подошла к дверям, в золоте и быстро ветшавшем кружеве, пыль спекалась на паутине, когда Графиня кланялась, с жемчужной подвеской и уснувшим на ней пауком, очи долу, многословие звучной пустоты – «Дорогой Граф, заходите!» – она устремляется к двери со скорбными руками, открывает её в дождливую ночь, и тусклые огни Лоуэлла отражаются в водах разлива – но Кондю стоит твёрдо, сурово, неприступно, бесстрастно, как наци, снимая перчатку, – вбирает воздух с лёгким пушком над губами и обнюхивая – с хрипом —

«Моя дорогая, возможно, я не эмоционален, но я уверен, что выходки гномих не могут соперничать с вашими, когда старый Сахарный Пудинг приходит домой».

«Скажите, Граф, – это звонкий голосок Одессы, девушки-рабыни (Графиня в таборе), – как у вас получается быть таким живчиком до вечерней крови – Рауль только начал смешивать Коктейли» (Коктейли из Всякой Всячины).

«Он на башне со своим старым Тоффом, я хочу сказать, что Колдунья из Нитлингена чертовски раздула свой древний терновый венец».

«Я с вами согласна —»

«Прибыл ли мой ящик из Будапешта?» – вопрошает Граф (в миле отсюда Джо Плуфф сворачивает на Риверсайд перед стеной дождя).

«Граф, бюрократические препоны устранили всякую возможность того, что ваш ящик прибудет до Двенадцатого месяца».

«Паш! – он хлопнул перчатками. – Похоже, это будет ещё одна неудачная попытка отыскать пердуна на роль старого пердуна – индивид с тощей шеей – кто здесь ещё?»

«Блук. Сплаф, его помощник гунь-лунь. Мроуф, забубённая утка с головой краба —»

«И?»

«Кардинал Акры… он явился, чтобы предложить свою сарабандскую брошь для шкуры Змея – если он сможет отрезать кусок… для своей броши…»

«Скажу вам, – произносит с ухмылкой Граф Вамп, – они очень удивятся, когда крестьянство получит… соус этого змея».

«Думаете, он будет жить?»

«Кто захочет раскатать его, чтобы оживить?»

«Кто захочет убить его, чтобы выжить?»

«Парижане и священники – дайте им что-нибудь, чтобы они столкнулись с возможностью ужаса и кровопролития, и они удовлетворятся деревянными крестами и разойдутся по домам».

«Но старый Колдун хочет жить».

«В той форме, которую он принял на этот раз, я бы не стал беспокоиться —»

«Кто такой Доктор Сакс?»

«В Будапеште мне сказали, что он просто выживший из ума старикан. Никакого вреда от него не будет».

«Он здесь?»

«Да – скорее всего».