banner banner banner
Петербург. Тени прошлого
Петербург. Тени прошлого
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Петербург. Тени прошлого

скачать книгу бесплатно

Петербург. Тени прошлого
Катриона Келли

«Современная западная русистика» / «Contemporary Western Rusistika»
Известный славист Катриона Келли ставит перед собой задачу проанализировать, как жители Петербурга взаимодействуют со сложным прошлым своего города и страны (что требует сознательных усилий) или просто живут рядом с ним; как обыденные вещи и окружающее пространство формируют особенности восприятия. Привлекая архивные источники, записи интервью, дневники и личные впечатления, автор ищет ответ на вопрос, как создается культурный миф города. Книга рассчитана на широкий крут читателей.

В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.

Катриона Келли

Петербург. Тени прошлого

Catriona Kelly

St Petersburg

Shadows Of The Past

Yale University Press

New Haven and London

2016

Перевод с английского Оксаны Якименко

© Catriona Kelly, текст, 2014

© Yale University Press, 2016

© О. А. Якименко, перевод с английского, 2021

© Academic Studies Press, 2021

© Оформление и макет. ООО «Библиороссика», 2021

Предисловие и слова благодарности

Позднесоветский Ленинград был городом непростым. Он отталкивал чужаков, но был относительно открыт для международных связей; он исповедовал аскетическую мораль, художественная и интеллектуальная жизнь била в нем ключом; политическое руководство города сочетало отеческую заботу с черствостью. Спустя двадцать лет после возвращения прежнего имени Санкт-Петербург стал другим городом, гораздо более разнообразным, но не лишенным собственных противоречий. От наплевательского отношения к нуждам и безопасности людей порой наворачивались слезы. Идея о том, что Россия остается средоточием духовных ценностей, даже если с материальной стороны все плохо, разбивалась о корысть и предприимчивую хитрость некоторых членов местной элиты. Если Москва, как говорят, слезам не верит, то Ленинград / Петербург никогда их не замечал.

Чрезмерная красота пугает, рядом с ней трудно жить. Петербургу свойственен слегка неодобрительный, тревожный нарциссизм места, жители которого сравнивают представления других о важном со своими собственными историческими трагедиями. Тем не менее местные жители весьма охочи до новых впечатлений и обладают способностью ничто не воспринимать как должное и тонким чувством умной иронии. Какой бы неприкрашенной, а временами вдохновляюще однообразной ни была жизнь в городе, она почти никогда не бывает скучной. Эта книга – попытка запечатлеть все это: сущность места, обладающего комплексом жертвы в общегородском масштабе, но относящегося к своему невыносимому прошлому с иронией.

Советская культура была в высшей степени монолитной и отличалась сильным стремлением к однородности. Но в 1960-е годы ленинградцы все больше убеждались, что их город уникален. Именно этот центральный нерв я и пытаюсь здесь проанализировать. Я смотрю на то, как люди сознательно взаимодействовали с местным и национальным прошлым и просто жили рядом с ним; на вещи и пространства, которые формировали сознательное восприятие, и на те, которые люди практически не замечали. На одном из уровней меня интересует, каким Ленинград-Петербург и его культура представлялись в воображении; на других – конкретные наслоения опыта в том виде, в каком их сейчас помнят.

Настоящее и прошлое взаимодействуют друг с другом в том смысле, что нет такой сознательной реакции, которая бы не деформировалась памятью. Дневник не ближе к вспоминаемым событиям, чем мемуары или устные свидетельства: акт письма требует даже от «наивных» авторов формулировать свое отношение к тому, свидетелями чего они были. Мифы и реальность сливаются воедино, ведь практическая деятельность (например, решение о том, где работать и жить) определяется общими идеями о том, что «собой представляет» отдельно взятое место. Показывая, как общие воспоминания о прошлом повлияли на настоящее в период с конца 1950-х по 2010-е годы, я сплетаю воедино разные источники – от официальных документов до произведений литературы и искусства, мемуаров и устной истории, материальных следов изменений, которые можно увидеть на городских улицах и внутри зданий. Я также опираюсь на собственный опыт и впечатления, и цитирую и описываю чужие.

Даже в книге, посвященной относительно короткому отрезку времени, охватить все, что в большом городе важно для всех его жителей, постоянных или временных, – невыполнимая цель. Так, в пародирующей «петербургомосквоведение» книге «Новый поребрик из бордюрного камня» О. Лукас пишет: «Перед тем как написать хоть что-то, питерец напряженно думает: не обидится ли кто-нибудь на эту запись? На его записи, впрочем, все равно обижаются, потому что обидеть питерца можно любым неудачным знаком препинания» [Лукас 2011]. Те, кто знает и любит этот город, непременно будут громогласно оспаривать – частично или полностью – то, что я тут написала. Однако существующие трактовки Санкт-Петербурга часто словно бы заключены в искусственные границы: в одном углу обсуждают исторические здания без упоминания тех, кто в них живет; в другом ведутся дискуссии о предполагаемой «советской и постсоветской идентичности», особо не учитывающей место и личность; в третьем – выводы, сделанные на основе личного опыта или опыта определенного круга, распространяются на целую культуру. Я же пыталась двигаться в направлении комплексного подхода к местной жизни – признающего, например, что не все в Санкт-Петербурге являются художниками или эстетами, что «ленинградское» прошлое не исчезло просто так и что ощущение города может варьироваться в зависимости от того, к какому поколению человек принадлежит.

Путеводители стремятся предложить вид на город, который одновременно является однородным и исчерпывающим (выбирая только памятники, которые «стоит посмотреть», или самый модный бар, куда так непросто попасть). В этой же книге речь о том, как можно посмотреть на один и тот же город по-разному. Для туриста Лондон – это Тауэрский мост, Британский музей, черные такси, красные автобусы и Букингемский дворец. Для меня, выросшей в Лондоне, все это имеет значение, но не большее, чем Ричмонд-парк, где мы гуляли в детстве и через который я ездила на велосипеде, будучи студенткой; или отважно отстаивающий свое существование цветущий садик на угрюмой кирпичной станции Западный Кенсингтон в 1970-е годы; Собрание Уоллеса, один из первых музеев, которые я посетила самостоятельно, городские церкви, которые в одно памятное воскресенье нас отвел посмотреть мой отец, скверы в Блумсбери, где я обедала в 1990-е, когда только начала преподавать, и, конечно же, районы, где я жила, – Барнс и Бермондси, оба они находятся недалеко от главного источника моего лондонского патриотизма – набережной Темзы. И если сейчас нельзя писать о Лондоне, не учитывая работ П. Акройда и И. Синклера (для начала), то разговор о Петербурге не обязательно сводится к Пушкину и Достоевскому и освященным веками штампам о кусачем морозе и водке, равно как и более свежим – о непоколебимом дирижизме и повальной коррупции. Когда молодой Советский Союз еще не был признан как государство, западные авторы часто выражали «взгляд из Риги»; говоря о Ленинграде и Санкт-Петербурге, они выражают «взгляд из “Астории”», не выбираясь за пределы треугольника Мойка – Фонтанка – Нева в те районы, где люди в реальности жили.

* * *

Интеллектуальные долги, которые я накопила примерно за десять лет, пока работала над книгой, столь же разнообразны, как и сам материал. Финансовую поддержку научных командировок в Санкт-Петербург и Москву (где, к неудовольствию патриотически настроенных местных жителей, имеются некоторые источники о «городе на Неве», недоступные на месте) оказал Совет по исследованиям в области искусств и гуманитарных наук, Ливерхьюм Траст, Оксфордский университет, и Фонд Людвига, Нью-Колледж. Я чрезвычайно благодарна этим организациям и зачастую необычайно любезным сотрудникам библиотек и архивов в Санкт-Петербурге, Москве, Хельсинки и Лондоне, а также в моем родном Оксфорде. Я также благодарю всех, с кем я работаю в Нью-Колледже и Оксфордском университете, за интеллектуальную компанию и приятное общество, особенно Жозефину фон Цитцевиц, замещавшую меня как преподавателя, пока я была в исследовательском отпуске, спонсором которого выступил Ливерхьюм; а также моих аспирантов и студентов, чей энтузиазм по поводу русской культуры помогает мне продолжать работу.

Групповой проект «Русская национальная идентичность 1961 года», спонсируемый AHRC, служил поразительным источником интеллектуального стимула и поддержки. Моя сердечная благодарность всем участникам, особенно Энди Байфорду, Жозефине фон Цитцевиц, Виктории Донован и Эдмунду Гриффитсу из Оксфорда, Хилари Пилкингтон и Ровенне Болдуин из Уорикского университета, Биргит Боймере в Бристоле, Стивену Ловеллу из Королевского колледжа Лондонского университета. В Санкт-Петербурге – Альберту Байбурину, Дмитрию Баранову, Анне Кушковой и Елене Омельченко. Я благодарна участникам конференций по евразийской культуре и советской истории, проведенных в Нью-Колледже и колледже Вульфсона в Оксфорде, и Европейском университете в Санкт-Петербурге, а также сравнительному семинару по истории Ирландии и России в Дугорте (остров Ахилл), внесшему свой вклад множеством разнообразных способов. Спасибо тем, кто помогал с интервью, в частности Наталье Галеткиной, Евгении Гуляевой, Екатерине Изместьевой, Александре Касаткиной, Веронике Макаровой, Ирине Назаровой, Александре Пиир и Марине Самсоновой.

Коллеги из Европейского университета, Фонда Лихачева и петербургского отделения «Мемориала», в том числе Борис Фирсов, Ирина Флиге, Олег Хархордин, Александр Кобак, Борис Колоницкий, Татьяна Косинова, Александр Марголис и Татьяна Воронина, предоставили мне бесценные советы и поддержку. Еще я также хотела бы поблагодарить организаторов и участников семинаров, а также рецензентов моих статей в журналах за ценные предложения и замечания. Я благодарю коллег из Санкт-Петербурга, а также из Финляндии, Франции, Германии, США и Великобритании, – включая Евгения Добренко и Андрея Щербенка, Катрин Мерридейл и Андреаса Шенле, Алена Блюма, Клаудио Ингерфлома и Изабель Оахон, Дину Хапаеву и Николая Колосова, Александра Бикбова и коллег из журнала «Laboratorium», Юрия Мурашова, Игоря Смирнова, Марину Могильнер и коллег из Ab Imperio, Сан-Хён Кима и коллег из журнала «Евразийские исследования», Сару Джонс и Дебби Пинфолд, Валерия Вьюгина, Александра Эткинда, Мюрэнн Магуайр, Сета Грэма, Константина Баршта, Наримана Скакова, Григория Фрейдина, Монику Гринлиф, Йорама Горлизки и Веру Тольц. Особая благодарность Джерри Смиту, Барбаре Хелдт, Стивену Ловеллу, Екатерине Волынкиной и Алине Кравченко, которые были настолько любезны, что прочитали весь черновик текста. Ценные советы о том, что читать, смотреть и делать, также давали Юрий Басилов, Светлана Бойм, Шура Коллинсон, Александр Генис, Антон Гликин, Лариса Хаскелл, Ольга Кузнецова, Марк Липовецкий, Лев Лурье, Любовь Осинкина, Сергей Ушакин, Джудит Пэллот, Мария Пашолок, Александра Смит, Элизабет Стерн, Дарья Суховей и многие другие. Ричард Дэвис великодушно подарил мне копию своей замечательной книги о деревянных церквях Северо-Запада. За многолетнюю доброту выражаю сердечную благодарность петербургским и бывшим петербургским друзьям Альберту и Наталье Байбуриным, Аркадию Блюмбауму, Олегу Борисовичу и Евгению Голынкиным, Екатерине Голынкиной и Александру Журавлеву, Дине Хапаевой и Николаю Колосову, Константину Богданову, Альбину Конечному и Ксении Кумпан, Николаю и (увы, уже покойной) Полине Вахтиным.

Из членов моей семьи я хотела бы особо упомянуть племянницу Милли Даван Веттон, которая приехала со мной в город в октябре 2011 года. Я обязана ее свежему взгляду несколькими интересными наблюдениями о городе, включая замечания о собачьей одежде в главе 7, и я благодарна ей за хорошее настроение и хладнокровие, даже когда на Большом Сампсониевском проспекте ей чуть не упал кирпич на голову. Мой муж, Иэн Томпсон, не раз сопровождал меня в поездках, начиная с морозного декабря 1988 года, когда над унылым морским побережьем бушевали сильные ветры. Все это время он сохранял живой интерес к городу и моим занятиям.

А главное, я благодарна многим людям из Санкт-Петербурга – кого-то, но далеко не всех, я уже упомянула, – которые, по моей просьбе или спонтанно, делились своей, любовью к этому месту, временами нервной или прошедшей тяжелые испытания. Одни были моими друзьями, с другими у меня сложились теплые отношения в недавнем прошлом; некоторых я вообще почти не знаю. Санкт-Петербург, как известно даже случайному посетителю, неуютный город, но я чувствую, что имею право называть себя хотя бы почетным петербуржцем, это подарок настоящих местных жителей, и я посвящаю книгу им.

Санкт-Петербург, декабрь 2012 – июль 2021 года

Предисловие к русскому изданию

Города, казалось бы, обречены на статичность; и в русском языке, и в английском постоянство мест коллективного проживания отражается в самой этимологии слова («поселение/settlement»). Но первая реакция автора, пересмотревшего через десятилетие свой собственный портрет Петербурга – ощущение зазора между прошлым и настоящим. Время, когда писались последние страницы книги, теперь само стало историей, населяющие ее персонажи – такими же «тенями прошлого», как и горожане середины XX века.

Как однажды заметил мой знакомый, Петербург – «это такой город, где чувствуешь ностальгию, даже прямо в нем находясь». Здесь, по-видимому, играет роль знаменитая иллюзорность петербургского пространства, оттенки характерного для него света, средь бела дня кажущегося вечерним. Но даже объективно, 2021 год – это не то же самое, что 2012 год, в котором я заканчивала английский вариант книги. С тех пор многое изменилось, не только в самом Петербурге, но и в России, и вообще в мире. Книга «Санкт-Петербург: тени прошлого» – дань не только истории «города на Неве», но и тому конкретному моменту, когда меня обуревал гений места. Тогда приезжать в Петербург было до смешного легко (как кажется сейчас, при закрытых границ и приостановленном авиасообщении); тогда чувствовать себя «петербуржцем», имея гражданство другой страны, не казалось абсурдом, тогда можно было погружаться в городскую жизнь так, как мало какой приезжий из «капстран» в советский период (в этом отношении блаженное тридцатилетие с 1988 по 2019 год походило прежде всего на дореволюционный период, когда в Петербурге постоянно жила община «русских британцев» с «гибридной», как любят сейчас говорить, идентичностью – до такой степени, что некоторые ее представители второго и третьего поколений говорили на английском довольно скверно[1 - См. воспоминания Герберта Альфредовича Свана (Herbert Swann), отца композитора и артиста кабаре Дональда Свана, «At Home on the Neva: a Life of a British Family in Tsarist St Petersburg – and After the Revolution» (London: Gollancz, 1968). Даже употребление артиклей в заглавии («а Life» вместо более «естественного» «the Life») звучит не очень по-английски.]).

Камская улица, 1996. Фото Иэна Томпсона

Покажется ли 2020 год лет через десять таким же рубежом, каким нам сейчас кажется, например, год 1956, 1968 или 1982? В любом случае в книге речь пойдет не только и не столько о такого рода открытых сломах, а о менее наглядных, иногда почти неуловимых перипетиях вроде постепенной моторизации городской среды, созданной для передвижения в каретах, или другого рода трансформаций уличного ландшафта. Интересно, что при пересмотре нашего домашнего фотоархива (классическое занятие во время карантина) нередко оказывалось, что определить точное время и место, где была снята та или иная городская сцена, на вид практически невозможно. Несмотря на наши представления о 1990-х как о «лихолетье», периоде «развала» и всеобщего «краха», фотоглаз не отличает городской пейзаж этой эпохи от тихого «застоя» 1980-х гг. Пример – совершенно запустелая Камская улица в июле или августе 1996 года, больше всего похожая на фото Л. Цыпкина 1970-х годов («Лето в Бадене», 1982).

Учитывая момент написания книги и ее статус памятника тогдашней современности, а не только городскому прошлому и представлениям о нем самих петербуржцев (и/или ленинградцев), я решила: не стоит переделывать текст с оглядкой на эту современность (2021 год). Собственно, давний портрет не «ретушировался». Практически не вмешиваясь в текст, я ограничилась добавлением (и то далеко не везде) примечаний, указывающих на различные перемены последних лет.

Тем временем в главном тезисе книги – одержимости населения Питера[2 - Прошу прощения у тех, кому это название кажется панибратским или так или иначе режет слух. Оно меня привлекает прежде всего как способ с максимальной лапидарностью определять явления и характер отношения к городу, свойственные не одной эпохе (советской, или постсоветской, или дореволюционной), но разным периодам.] местным прошлым – сомневаться не приходилось. Жители Петербурга любят свой город особой, трепетной любовью, и я их понимаю. Надеюсь, что мои новые читатели будут реагировать на изображение любимого города «петербуржцем издалека» с таким же пониманием и заинтересованностью, как прочитавшие ее на английском земляки. В 2017 году поэт Полина Барскова писала мне: «Эта книга захватывает меня; я все время то соглашаюсь, то не соглашаюсь, мне очень интересно читать!»[3 - Личное сообщение, 21 августа 2017 год.] Пусть начнется спор!

* * *

Считаю своим приятным долгом выразить благодарность за реализацию русского издания сотрудникам издательства Academic Studies Press, в частности Игорю Немировскому, Ксении Тверьянович, Ирине Знаешевой и Марии Вальдеррама. Исключительно приятно было сотрудничать с моим наблюдательным, добросовестным и тонким редактором, Ольгой Бараш. Отдельную признательность выражаю Оксане Якименко не только за перевод книги на русский, но и за ценные указания, основанные на ее незаурядном знании городской памяти и городской среды и оказавшиеся весьма полезными для русской версии книги.

Введение

Городская панорама

Моя родина – не Россия, Моя родина – Петербург[4 - Г. Гуревич (URL: www.gergur.ru/work/226 (дата обращения: 26.08.2021)).].

Если в беседе с иностранцем произнести подряд слова «память» и «современная Россия», это сразу порождает у собеседника некие ожидания. Часто за этими словами слышится стремление преодолеть прошлое. Все знают про отредактированные фотографии, где от толпы людей остался один Сталин[5 - См., в частности, проект Д. Кинга «Комиссар исчезает» [King 1997].]. Слышали и про цензуру печати, требовавшую, например, чтобы из Большой советской энциклопедии исчезла панегирическая статья о бывшем министре внутренних дел Л. П. Берии, в 1953 году объявленном «врагом народа»: для этого библиотекарям предписывалось скрыть ее под дотошно расширенной до нужной длины статьей про Берингово море[6 - Звучит как легенда, но экземпляры второго издания Большой советской энциклопедии, имеющиеся в библиотеках Оксфорда, действительно содержат заклеенную статью. В российских библиотеках (в РНБ, например) новая страница аккуратно вставлена в переплет (в БАНе том вообще отсутствует). Об этом и похожих эпизодах см. также [Dewhirst 1973; Блюм 2005].]. Из недавнего можно припомнить попытки превратить школьные уроки истории в уроки патриотического воспитания и триумфаторские торжества на городских площадях в память о Великой Отечественной войне, при том что множество документов, подробно отражающих историю войны, остается недоступным большинству историков[7 - В досье исторических обманов, собранном М. Макмиллан [Macmillan 2009], России отводится особое место; с одной стороны, это правомерно, с другой – не учитывается, насколько критично относятся сами россияне к официальному «манипулированию историей»: см., например, [Колосов 2011; Липман, Миллер 2012].]. Существует обширнейшая литература о «травматической памяти», о том, какие шрамы оставили в сознании отдельных людей и социума в целом политические репрессии и ужасы войны[8 - См., например, [Хапаева 2007; Эткинд 2018; Jones 2013]. Анализ посттоталитарной памяти в России и Советском Союзе стал развиваться после исследований памяти Холокоста и во многом под их влиянием; я, в свою очередь, следую здесь за А. Конфино и П. Фритцше, которые еще в 2002 году в книге «Работа памяти» [Confrno, Fritzsche 2002] говорили о необходимости отойти от сосредоточенности исключительно на вине и угнетении. Еще один неучтенный фактор – возможное искажение самой памяти о травматических событиях см. [Novick 1999].]. В них русские предстают не только как жертвы, но и как виновники преступлений, «могильщики» местных культур и поработители соседних народов[9 - См. [Jersild 2011; Applebaum 2012; Снайдер 2015] и др.].

В контексте городских ландшафтов «память» зачастую так же неразрывно ассоциируется у среднестатистического иностранца с монтажом, подгонкой и лакунами: исчезнувшие статуи, замененные топонимы, снесенные или перестроенные до неузнаваемости здания[10 - См., к примеру, [Verdery 1999; Crowley 2003; Bassin et al. 2010]. Блестящий анализ феномена архитектурного стирания в российской истории предлагает А. Шенле [Шенле 2018].]. Даже жители западных стран, никогда не бывавшие в «социалистическом городе», отчетливо представляют себе подобное место: серые дома-башни, красные флаги и где-нибудь в центре гигантский памятник очередному вождю, с презрением взирающий на народ, копошащийся у ног. С другой стороны, воображаемый «постсоциалистический» ландшафт – зрелище в архитектурном плане не менее унылое, только теперь оно оживляется рекламой нижнего белья и плакатами с ковбоем Мальборо, а мрачные бритоголовые мужчины с заросшими щетиной лицами гоняют по улицам на внедорожниках с затемненными стеклами.

Как в шутку заметил П. Вайль в книге эссе «Гений места», «следовать стереотипам удобно и правильно» [Вайль 1999]. На территории Восточной Европы и бывшего Советского Союза, конечно, нетрудно найти места, похожие на вышеописанный воображаемый город[11 - Образ этот, правда, несколько устарел: так, например, «звездный час» тех, кого социолог В. В. Волков окрестил «силовыми предпринимателями», пришелся на 1990-е – начало 2000-х; многие стали теперь «законопослушными»: можно увидеть, как они чинно вылезают из своих «хаммеров» у дверей какого-нибудь модного ресторана. См. [Волков 2020]. «Крутые парни» давно стали предметом рекламного юмора (так, в рекламе мобильной сети МТС 2012 года фигурировал мускулистый, обритый наголо Н. Валуев, то в темных очках, то без, и лозунг: «С нами не страшен мобильный интернет!» – явный знак того, что дни настоящего страха миновали).]. Неудивительно, что «ностальгия» применительно к таким местам воспринимается как патологическое состояние – болезненная одержимость жертв печального заблуждения, даже не подозревающих, в каком ужасном месте они жили. В лучшем случае ностальгия может казаться попыткой сохранить остатки достоинства перед лицом бесконечных лишений, как в старом советском анекдоте про червячка, который спрашивает отца, отчего одни червяки живут в яблоках, другие – в мясе, а «нам приходится жить в этой куче говна». Папа-червяк выпрастывает голову и отвечает: «Потому что это наша родина, сынок!»[12 - Анекдот сохранил популярность и в постсоветский период – см., например: URL: https://www.anekdot.ru/id/-10055129/ (дата обращения: 09.09.2021). Убедительный анализ подобных настроений дает С. Ушакин [Oushakine 2009].]

Но что происходит, когда речь идет о «постсоветском» или «постсоциалистическом» городе, прошлое которого, до того как он стал метрополией стран Варшавского договора, было достойным и значительным? О таком городе, как Санкт-Петербург? Тогда возникает соблазн счесть социалистический период лишь аберрацией, эпохой, не имеющей никакого отношения к «истинной» идентичности города. Иностранцы всегда были склонны проводить жесткую границу между дореволюционным прошлым города и его советской реальностью (или недавним прошлым). Одна британская учительница, посетившая город в 1980-е, на вопрос, понравился ли ей Ленинград, призналась, что понятия не имеет. В ответ на удивление хозяев она ответила: «Вы показали мне Санкт-Петербург, и он великолепен. Что же до Ленинграда – я его так и не увидела»[13 - «А не зря ли Ленинград в Санкт-Петербург переименовали?», обсуждение на форуме в июле 2001 года, URL: http://forum.ixbt.com/post.cgi?id=print:34:553 (дата обращения: 28.08.2021).].

Жителям города (как ясно из вышеописанного эпизода) провести такое разграничение куда труднее. В 1991 году на референдуме о переименовании города из Ленинграда обратно в Санкт-Петербург «за» проголосовало отнюдь не абсолютное большинство (54,9 % против 35,5 %). Были, конечно, расхождения и по районам: в Кронштадте за возвращение прежнего имени проголосовало лишь 39,1 % жителей, а в Дзержинском районе, то есть в одном из центральных районов города – 60,8 %. Однако ни в одном из районов за переименование не высказались единогласно[14 - См. «Невское время» от 15 июня 1991 года, с. 1.]. Вернуть городу прежнее имя в конечном итоге означало стереть его советское прошлое – ив первую очередь уничтожить память о невероятных страданиях и героическом сопротивлении ленинградцев во время блокады[15 - Из недавних исследований, посвященных блокаде, заслуживают внимания, например, [Ломагин 2002; Ломагин 2014; Яров 2021; Барскова 2014].]. Впрочем, название города – лишь один из аспектов отношений с ним его жителей, и, вероятно, не самый важный. Фиксация западных наблюдателей на очевидных, поверхностных изменениях подобного рода зачастую вызывает у русских смесь раздражения и недоумения, отмечает этнолог Н. П. Космарская. Исследователи, приезжающие в постсоветские города и считающие, что «маяками перемен» должны служить памятники, заблуждаются: для местных жителей символизм города в другом [Космарская 2010]. Это особенно верно в отношении Санкт-Петербурга, где, собственно, исчезло не так уж много ключевых памятников советской эпохи.

0.1. Памятник Александру II работы П. Трубецкого, изначально стоявший в центре площади Восстания, на его нынешнем месте – перед Мраморным дворцом (где в советские годы размещался Центральный музей Ленина, а сегодня находится филиал Русского музея), 2011

В отличие от волны демонстративного сноса памятников, прокатившейся по другим регионам Восточной Европы, включая Москву (начиная с памятника Дзержинскому, свергнутого с пьедестала 22 августа 1991 года), в Петербурге подобных эпизодов не было вообще – возможно, в городе еще жила память о безудержном сносе монументов после 1917 и вплоть до 1930-х годов. Самый известный случай переноса памятника касается дореволюционной скульптуры. За решеткой тихого двора перед Мраморным дворцом стоит угрюмый, громоздкий памятник царю Александру III работы русско-итальянского скульптора П. Трубецкого – до 1937 года статуя украшала площадь Восстания (до революции – Знаменскую), потом на его месте разбили сквер, потом водрузили пьедестал для памятника Ленину и, наконец, в 1985 году – обелиск в память о Великой Отечественной войне, который и сейчас возвышается на этом месте на фоне единственного оставшегося в городе лозунга (на фасаде гостиницы «Октябрьская»), гласящего: «Ленинград – город-герой»[16 - Об истории более ранних изменений, через которые прошла площадь Восстания, см. [Лебина, Измозик 2010], о более поздних преобразованиях см. [Kelly 2014, гл. 2].].

Для старожилов любого города памятники – это в первую очередь ориентиры, у которых назначаются встречи; обычно горожане их не замечают[17 - О невидимости памятников см., в частности [Yampolsky 1995].]. Любимое здание может быть местом, где «пережидал холодный дождь», как колоннада Биржи в великолепном стихотворении Иосифа Бродского «Почти элегия» [Бродский 2011, 1: 188]. Личные воспоминания закрепляются в повседневном поведении, в городских маршрутах, в том, как человек обставляет свой дом, чем занимается на работе и в свободное время. Эта, так сказать, «бытовая» память сосредоточена главным образом на местах и вещах, а не на официальных институциях памяти, таких как памятники и музеи[18 - Этим я, конечно же, не отрицаю и не принижаю воздействие памятников и, в более широком смысле, официальных институций памяти (включая музеи, путеводители, альбомы), равно как и литературы и научного исследования истории, на горожан, особенно образованных. Изначально планировалось распространить это исследование и на эти институции, и на конвенции «повседневной памяти» (предполагались еще два раздела: «Творение истории» и «Жизнь с историей»). Однако в итоге объем материала вынудил разделить близнецов, и раздел «Творение истории» стал отдельной книгой «Вспоминая Санкт-Петербург» [Kelly 2014].].

«Бытовая» память, включая, по определению П. Коннертона, «память тела» [Connerton 1989], то есть физическую память о пространстве, жесте и т. д., не нуждается в стирании чувства истории. События влияют и на повседневную жизнь[19 - Это стоит подчеркнуть, учитывая, что в западных странах послевоенная ситуация была несколько иной. См., к примеру, запись в дневнике британской девочки-подростка от 20 июля 1969 года (опубликована автором, Дайан Холл в колонке писем газеты «The Guardian» 5 января 2013 года): «Сходила в центр искусств (одна!) в желтых вельветовых брюках и кофточке. Иэн там был, но со мной не разговаривал. Кто-то, кто явно в меня втюрился, положил мне в сумочку стихотворение. Думаю, это Николас. ФУ Люди высадились на луне».]. Для переживших блокаду она осталась неизгладимым опытом; например, историк В. В. Лапин вспоминает о своей тетке:

Кировский мост для нее – это был мост, где она в первый раз попала под бомбежку, когда шла через мост. И каждый раз, как только произносилось слово Кировский мост, в любом контексте, тетка сразу начинала говорить об этом.

По крайней мере, она могла сказать: «Да, на этом мосту я первый раз под бомбежку попала». Это минимально, что она говорила. Если обстановка позволяла, она начинала подробно рассказывать, как ее за руку тащил милиционер и не разрешал ей дальше идти через мост. Она говорила ему: «какая разница, теперь уж по середине моста, проще туда бежать, ей туда надо, чем идти назад». Ну, в общем, подробности, что сказал милиционер, что она ему сказала. Это всё было постоянно[20 - Oxf/AHRC SPb-11 PF3 NG. Подробный рассказ о блокаде, пережитой в детстве, см. Oxf/AHRC UK-08 PF22 АВ.].

Жители Питера (как они любовно называют свой город, стирая разницу между Ленинградом и Петербургом)[21 - Некоторые, например, директор Эрмитажа М. Б. Пиотровский, находят это название чересчур фамильярным, но оно полезно, когда речь идет о долгосрочных характеристиках жизни города; так что я часто его здесь использую.] не могут представить собственную идентичность вне блокады. Даже в 2010-е годы самыми страшными оскорблениями, которые фанаты московских клубов адресовали болельщикам «Зенита», было «блокадные крысы» и «Ваши деды – людоеды»[22 - Благодарю Марину Самсонову за эту информацию.]. Это, однако, не означает, будто военный опыт – единственный способ определить сущность Питера на протяжении пятидесяти и более лет после окончания войны.

В рассказе Д. А. Гранина «Дом на Фонтанке» (1967) главный герой замечает: «Что-то произошло со мной. Прошлое меня влекло больше, чем будущее» [Гранин 1989–1990, 3: 166]. Подобная смена перспективы – от обещания счастливого социалистического будущего к манящему прошлому Петербурга, которое в рассказе Гранина символизирует семья Вадима, молодого ленинградца, погибшего во время войны, – пронизывала культуру города в период, когда Гранин писал свой рассказ. И это было далеко не случайно. Одним из политических «коньков» Н. С. Хрущева была пропаганда регионализма, почти полностью уничтоженного в сталинскую эпоху. Иногда это доходило до смешного – например, создателям местных телепрограмм указывали из центра, что они недостаточно «региональны», – но для Ленинграда смена политического курса была крайне важна.

В период между 1949 и 1954 годами над городом сгустились политические тучи в результате «Ленинградского дела» – масштабной чистки в рядах местного руководства. Партийные функционеры Ленинграда обвинялись, помимо прочего, в стремлении добиться автономии города. Это рассматривалось как попытка подорвать жесткий центризм, за которую они заплатили длительными тюремными сроками или собственной жизнью. В 1954 году в ходе борьбы за власть Хрущев обвинил Берию и Маленкова в том, что это они сфабриковали Ленинградское дело, и выжившие заключенные были освобождены (хотя многих из них официально реабилитировали лишь в эпоху гласности), кроме того, Хрущев выступил со знаменательной речью, в которой с жаром утверждал, что, опорочив Ленинград, зачинщики Ленинградского дела опозорили всю страну[23 - Выступление Н. С. Хрущева перед партактивом Ленинграда 7 мая 1957 года. См. [Хрущев 1957]. Подробнее об этом см. [Kelly 2014, гл. 1].]. Постепенно ленинградцы начали обретать уверенность в себе. В 1957 году отпраздновали 250-летие основания города (с опозданием на четыре года) – одновременно с сороковой годовщиной Октябрьской революции. По этому случаю были отчеканены медали и выпущен целый ряд альбомов и книг по истории[24 - Вполне вероятно, что причиной запоздания был всесоюзный траур после смерти Сталина 5 марта 1953 года, хотя никаких документов с указанием причин мне не попадалось. Некоторые альбомы, явно готовившиеся к юбилею, были без лишнего шума опубликованы годом позже, в 1954-м.]. Сложился целый культ «ленинградского коммунизма», а путеводители и экскурсоводы неустанно подчеркивали связь города с Лениным и его роль в революционном прошлом. На уроках иностранного языка школьников учили произносить на звучном, пусть и не вполне правильном английском: «Leningrad is Cradle of the October Revolution» («Ленинград – колыбель Октябрьской революции»).

В то же время рос интерес и к дореволюционному прошлому. Предпосылки этого интереса, опять же, имели общегосударственный масштаб. Создание Всероссийского общества охраны памятников истории и культуры (ВООПИиК) в 1965 году, в самом начале брежневской эры, свидетельствовало о перемене отношения к наследию и одновременно способствовало ей. Ленинградское отделение ВООПИиК было исключительно активным, а его деятельность в основном направлена на сохранение дореволюционной архитектуры той части города, которую теперь принято называть историческим центром (см. [Келли 2009]).

В свете новых веяний акцент в путеводителях постепенно сместился с памятников, связанных с Революцией, к хронологическому порядку, согласно которому на первом месте оказались дома и постройки, возведенные в XVIII и XIX веках[25 - См., например, [Шварц 1956: 299–300]. Для перестраховки, правда, в книге была приведена цитата из Кирова. Подробнее о путеводителях, охране архитектурных памятников и музеях Петербурга см. [Kelly 2014]: в главе 1 речь идет о ключевых петербургских идеях, таких как «ленинградский коммунизм», в главе 2 – о памятниках и названиях улиц (часть этого материала вошла в главу 9 настоящего издания), в главе 3 – о движении за охрану памятников и в главе 4 о музеях.]. В списки охраняемых памятников архитектуры вошли банки, магазины и даже церкви, построенные «при капитализме» и раньше считавшиеся уродливыми и годными только под снос[26 - См. Протокол заседания Ученого совета ГИОПа Глав. АПУ Ленгорисполко-ма, 10 января 1966. ЦГАНТД СПб. Ф. 386. Оп. 1–1. Д. 13. Л. 1.]. В учебниках и детских книгах, даже в настольных играх отдавалась дань местным достопримечательностям и местной истории[27 - См. [Басина 1972]. Обучение тому, как следует показывать город туристам, было популярной практикой в рамках преподавания иностранных языков. За это воспоминание благодарю участников семинара «Антропология города и городской фольклор» («Городского семинара») ЕУ СПб.]. Даже журнал «Блокнот агитатора», само название которого говорило о политической ангажированности издания, начал прославлять прошлое города. Одна моя знакомая вспоминает: «Он такой противный, он профсоюзный, жуткий журнал, противный. Но там всегда была одна какая-нибудь заметочка про историю какой-нибудь улицы. Улицы, дома, площади, вокзалы – вот так. И их все собирали. У меня до сих пор сохранились вырезки, полные ящики вырезок оттуда, да?» [28 - Oxf/AHRC SPb-07 PF3 СК.]

Музей истории Ленинграда, одно из самых влиятельных учреждений, пропагандировавших этот поворот к прошлому, стал поистине прибежищем молодых интеллектуалов, обративших свою нелюбовь к настоящему в оплачиваемую государством работу по изучению местной истории. Это был способ убежать от мира, где каждый год 7 ноября приходилось недоумевать, с какой стати страна празднует «разгон красными штурмовиками первого в России демократического правительства», и где «черная тень непроходимого абсурда» накрывала собой все вокруг [Иванов 2009,2:426]. Инакомыслящая интеллигенция особенно благоволила к эпохам, подвергавшимся официальному порицанию, в частности к «декадансу» начала XX века. Широкую известность и признание в городе получила статья «Петербург и петербургский текст русской литературы» В. Н. Топорова [Топоров 1993][29 - Понятие «петербургский текст» циркулировало в научных кругах уже в 1970-е (первый неопубликованный вариант статьи был написан в 1971 году), но с публикацией работы в 1993 году термин приобрел широкую популярность.], хотя написана она не ленинградцем: в ней исследователь анализирует создававшийся несколькими поколениями писателей литературный миф о Петербурге – городе, исполненном обреченности, тоски и фантазмов. Сходным образом изображали Ленинград и современные авторы, такие как А. Битов, И. Бродский и другие: осыпающиеся имперские здания в плену враждебной стихии туманов и ливней[30 - См., например, [Битов 2007; Бродский 2011].].

Все это было крайне далеко от официального советского духа – устремленного в будущее оптимизма. Однако интерес к местной истории отнюдь не всегда таил за собой политическое инакомыслие: дозволенный и в то же время слегка скандальный энтузиазм по отношению к петербургской культуре проявляли и власти. Л. Н. Белова, директор Музея истории Ленинграда, будучи высокопоставленным партийным функционером, во многом сохранила задор комсомольской юности: так, однажды она объявила ошеломленным сотрудникам, что собирается украсить концертный зал музея роялем кумачового цвета. Белова вела себя как просвещенный деспот, виртуозно владела богатейшим арсеналом непечатных выражений и не позволяла кураторам усомниться, кто в музее главный. В то же время директор давала сотрудникам возможность для свободного творчества и защищала их, когда возникали проблемы с партийным и городским начальством[31 - С наибольшей теплотой незаурядная личность Беловой описана в «Воспоминаниях о Л. Н. Беловой» [Яковлева, Карусева 2004].]. Постоянно пополнявшаяся коллекция предметов дореволюционного быта, размещенная в Петропавловской крепости, использовалась для создания новаторских экспозиций и временных выставок, которые больше напоминали экспозиции городских музеев Лондона и Парижа, нежели оформление краеведческих музеев где-либо в СССР[32 - О западных музеях городов см. [Sheppard 1991].].

Процесс местного возрождения начался в Санкт-Петербурге задолго до переименования города в 1992 году. В 1998-м вышел культовый фильм режиссера О. Тепцова «Господин оформитель» – экранизация рассказа А. С. Грина, откровенно «декадентская» по настроению. Музыку к фильму написал С. Курехин, музыкант, знаменитый в первую очередь в кругах неофициальной культуры. Фильм воплотил в себе типичные парадоксы времени. Однако обращение к досоветской истории всегда имело и противников. Партийное руководство Ленинграда прежде всего было озабочено ролью города как оплота военно-промышленного комплекса. Самым влиятельным партийным функционером 1970-1980-х был Г. В. Романов. После Жданова, возглавлявшего Ленинградский обком партии в 1934–1945 годах, он был самым деятельным региональным лидером и дольше всех прочих занимал пост первого секретаря Ленинградского обкома КПСС. Романов был честолюбивым технократом, у него не было времени на сантименты по поводу исторического наследия. Злые языки в Ленинграде сплетничали, что однажды он встал за штурвал крейсера «Аврора», чьи пушки, как считается, дали сигнал к началу Октябрьской революции, и прокатил на нем по Неве свою любовницу, певицу Людмилу Сенчину, а банкет в честь свадьбы своей дочери устроил в Таврическом дворце. Как будто мало было кощунства по отношению к революционной реликвии – потребовалось еще (по слухам) перебить «на счастье» тарелки из веджвудского сервиза с лягушками, принадлежавшего Екатерине II[33 - Помню, что слышала обе эти истории в 1981-м; иногда они были представлены как реальный факт, иногда – нет.]. Какими бы неправдоподобными ни были эти байки (под большим вопросом сама способность «Авроры» выйти в море и даже пройти по реке), городские легенды подобного рода подчеркивали равнодушие Романова к материальному прошлому Ленинграда и в еще большей степени Петербурга. Местная интеллигенция терпеть не могла Романова: в его правление город – несмотря на устойчивый миф о «ленинградском коммунизме», якобы более либеральном, чем «московский», – стал одним из самых репрессивных городов в Советском Союзе. Даже если при Романове власти и пыталась как-то «заигрывать» с культурой – вроде основания по инициативе КГБ центра «Клуб-81» при Союзе писателей или разрешение на организацию в 1981 году Ленинградского рок-клуба, легализовавшего рок-группы под именем «вокальных и инструментальных ансамблей», – то тогда же происходили расправы с диссидентами: обыски и аресты, избиения, таинственные аварии и прочие проявления официального неодобрения с бандитским душком. (На самом деле ленинградское руководство и до Романова отличалось жесткими методами «работы» с культурной оппозицией: суд над И. Бродским за «тунеядство» в 1964 году вызвал не только возмущение в интеллигентских кругах, но и тайное неодобрение высшего московского руководства (см. [Эдельман 2007][34 - Захватывающие свидетельства из первых рук о личной борьбе с властями содержатся в [Косцинский 1987]. Подробнее о ленинградской политике см. [Kelly 2014, гл. 1].]).)

Тем не менее ленинградская культура не только делилась по принципу «официальная – неофициальная» или «коммунистическая – беспартийная». Все группы объединяло чувство принадлежности к месту. Как отметил в 1965 году Д. С. Лихачев, ревностный сторонник движения в защиту городского наследия, мало кто из видевших дореволюционный Петроград назвал бы его красивым городом. Красота нынешнего Ленинграда была «заслугой советских градостроителей» [Лихачев 1965а][35 - Об этом стоит упомянуть в связи с широко распространившейся тенденцией отстаивать неприкосновенность городского ландшафта. «Городской ландшафт Санкт-Петербурга оставался нетронутым, напоминая, скорее, анимированное полотно из XIX века, нежели современный метрополис» [Ruble 1990: 85; Glikin 2008].]. Идея сохранения исторического облика города фиксировалась в официальных документах, например, Генеральном плане 1966 года, а Ленсовет в своих директивах подчеркивал важность охраны архитектуры и памятников. Гнев оппозиционеров вызывала именно неспособность властей соответствовать своим же законодательным идеалам, а не природа этих идеалов. Те же, кто защищал историческое наследие, часто исходили из типично советских представлений о приличиях: так членов ВООПИиК возмущало то намерение властей разместить в здании XVIII века общественный туалет, то разрешение загорать рядом с Петропавловской крепостью (см. [Kelly 2014, гл. 4]). Сам Д. С. Лихачев был не против модернизации – но только не в историческом центре города[36 - См. [Лихачев 19656]. Статья была ответом главному архитектору Москвы, утверждавшему, что везде за пределами Кремля должна царить современная архитектура. См. [Kelly 2014, гл. 3].]. Отвратительное качество большинства современных домов как сталинского, так и послесталинского времени послужило своего рода самосбывающимся пророчеством[37 - Есть и исключения – например, Финляндский вокзал (П. А. Ашастин, Т. В. Баранов, Я. Н. Лукин, завершен в 1960 году) или спортивный зал Железнодорожного института на Кронверкском проспекте (И. С. Трофименков, Г. С. Левин, В. Ф. Хрущев, 1975–1979), – но они редки.].

0.2. Плакат-афиша музея-квартиры А. А. Блока, 1980. Фото М. С. Наппельбаума (1921), автор плаката не указан. Из собрания автора книги

С конца 1950-х годов люди начали спорить о прошлом, и порой эти споры принимали необычные формы. Вот один из примеров: в 1980 году был напечатан плакат в ознаменование открытия музея-квартиры А. А. Блока. Плакат тут же запретили как «чересчур пессимистичный», так как Блок был представлен на нем изможденным, преждевременно состарившимся человеком[38 - Использованное для плаката фото М. С. Наппельбаума было опубликовано в 1963 году в томе 6 Собрания сочинений А. А. Блока (М.; Л.: Гослитиздат, 1960–1963).], а не молодым романтичным красавцем, каким его знали читатели по портретам в сборниках стихов (см. рис. 02).

Порой на удивление неуверенно чувствовали себя и представители культурного истеблишмента. В 1965 году некий ленинградец обратился в Комитет по вопросам культуры и искусства Ленсовета с жалобой на то, что текст на стеле, установленной в 1937 году в честь знаменитого залпа «Авроры», исторически недостоверен. На самом деле крейсер возвестил о начале революции не «громом своих пушек», а одним-единственным выстрелом. То, что возражение не привело к исправлению текста, не удивляет. Поразительно другое: принявшая жалобу сотрудница Ленсовета потратила немало времени и сил, чтобы убедить своего корреспондента в том, что его претензия обоснована и что она обязательно передаст ее вышестоящему начальству[39 - Письма В. И. Петропавловского Н. А. Беловой. ЦГАЛИ СПб Ф. 405. On. 1. Д. 112. Л. 14–21.]. Коммунистический миф начал проигрывать битву с материализмом враждебного марксизму-ленинизму толка – страстной привязанностью к незамечаемым историческим деталям.

Возвращение прошлого отозвалось не только в интеллектуальной и эмоциональной, но и в практической сфере. 1957 год, помимо того что стал годом запоздалого празднования 250-летия города, ознаменовался началом интенсивного строительства, в результате которого в Ленинграде появились новые бетонные окраины. В 1959–1979 годах в город переехало 1,5 миллиона человек[40 - Ср. цифры в Итогах Всесоюзной переписи 1959 года. М., 1963, т. 1, таблица 6, где на 1959 год приводится цифра 2 899 955 (или 96 % от показателя 1939 года) с результатами переписи 1979 года (Итоги всесоюзной переписи 1979 года. М., 1989, т. 1, с. 45, таблица 6), где дана цифра 4 578 548.]. Чувство отчуждения охватывало бывших жителей деревень и маленьких городов, которые покидали родные места и переезжали во второй по величине город Советского Союза (и один из четырех крупнейших городов Европы). Старожилы сетовали, что город им больше не принадлежит, что он наводнен приезжими (как говорится, «понаехали»)[41 - Это слово часто фигурирует в интервью – см., например, Oxf/AHRC-SPb-08 PF-54 IN; Oxf/AHRC-SPb-07 PF 1 AK; Oxf/AHRC-SPb-08 PF-45 IN (с более критичным, чем обычно, отношением к этому слову); Oxf/AHRC-Evp-07 PF-2 IN, etc.]. Однако среди жителей новых районов было немало коренных ленинградцев – тех, у кого подошла очередь переехать в заветные отдельные квартиры. Сотни тысяч людей переселялись в новостройки из коммуналок – наследия ранних советских лет, где одной кухней и туалетом порой пользовалось несколько десятков человек. Многие коммуналки располагались в ветшающих исторических зданиях[42 - См. главу 2 настоящего издания.]. Толпы приезжих устремились в город не в первый раз – то же самое происходило в годы первой пятилетки и в послевоенный период[43 - Согласно статистическому сборнику «Народное хозяйство города Ленинграда» [Народное хозяйство 1957:7], население Ленинграда выросло с 1614 000 человек в 1926 году до 3 015 100 в 1939-м. Цифра 1926 года отражала численность, понизившуюся в результате оттока жителей во время революции и Гражданской войны (к 1910 году население Санкт-Петербург уже достигло 1 905 600 человек), но даже с учетом этого прирост населения был огромен. О численности населения после войны см. [Ruble 1990; Ваксер 2005; Пилинг 2010].], – но сейчас впервые коренные ленинградцы потеряли чувство исконной связи с материальным прошлым города.

В этом контексте особую значимость приобретали «памятные места» неформального толка – различные районы города, кафе, магазины и места работы, бары, учреждения культуры, пригородные деревушки, дачные поселки и отдельные дома[44 - Ср. [Beaumont, Dart 2010] о различных практиках западной городской жизни – хотя там речь идет главным образом о взаимодействии с общественным пространством.]. Дело не столько в том, что сами эти места были «старыми» (как правило, не были), но в том, что агрессивная современность некоторых из них стимулировала поиск некой воображаемой альтернативы. «Вечерняя песня» В. П. Соловьева-Седого на слова А. Чуркина, написанная к юбилейным торжествам 1957 года и ставшая затем одним из неофициальных гимнов Ленинграда, напоминает не только о комсомольской юности «над вольной Невой», но и о том, как «липы шелестят» в городских «парках и садах»[45 - Эта песня в исполнии известного эстрадного певца М. Бернеса, проиллюстрированная фрагментами из кинохроники, доступна по ссылке: URL: https:// www.youtube.com/watch?v=zkdsMCneZ2°2 (дата обращения: 25.08.2021).].

Предметы быта также прибрели мемориальную функцию, как показывает альбом «Ленинградский каталог» Д. А. Гранина и В. С. Васильковского, впервые изданный в 1986 году. В предисловии Гранин представляет книгу как попытку вспомнить предметы своей юности по мере того, как они начинают исчезать из его памяти:

Вот тогда мы решили собрать все, что сохранилось у нас в памяти: художник нарисует, а я расскажу, чтобы как-то запечатлеть облик той реальности, потому что у нас, к сожалению, почти нет музеев истории нашего советского быта.

Такие музеи, конечно, будут, но есть вещи, которые в эти музеи не попадут, их туда невозможно поместить, – например, треск березовых поленьев в печке… [Гранин 1986:8-10].

Книга стала лирической описью отдельных предметов – масляных ламп, портьер, ножичков для разрезания бумаги, каминных экранов, щипцов для завивки волос, – которые в настоящем утратили смысл, не будучи ни «полезными», ни «антикварными». Отталкиваясь от вещей, Гранин рассказывает целую историю повседневной жизни, включая белье, что сушилось во дворах, и сновавшие по улицам трамваи. От предметов, имевшихся в хозяйстве в любом доме, автор переходит к тем, что дают представление об утраченной повседневной жизни целого города. Поздний советский период был эпохой дефицита, когда особую ценность люди видели в вещах, которыми не обладали; но вещи, которыми люди обладали или обладали когда-то, имели в то время не меньшую значимость[46 - Эту ситуацию очень тонко описывает А. Вондерау: «По контрасту с их стандартизированной формой, функции и значения вещей в Восточной Европе были разнообразны и удивительны» [Vonderau 2010:130]. См. также работы по материальной антропологии Д. Миллера [Miller 1987, 2008].]. В ретроспекции обычные вещи и привычки должны были приобретать почти метафизический статус как символы утраченного времени. Как писала Н. Слепакова в стихотворениях «Снесенный дом» и «Быт моих времен», помнить значило существовать: это касалось и вещей, которым помогала существовать ее собственная поэзия, отдававшая должное использованным автобусным билетам и бутылкам клея на почте [Слепакова 2012: 121; 222–223]. В эмигрантской прозе С. Довлатова предметы, так ценившиеся в советском прошлом, становились символами тщеты, суетности, ненужными в изгнании, и в то же время не было ничего постоянней их. «Весь этот мир куда-то пропал. И только ремень все еще цел» [Довлатов 2005, 3: 131][47 - Ранжирование повседневных предметов по ценности имело место и в других постсоциалистических странах – см., например, [Berdahl 1999; Бойм 2019; Паченков и др.; Todorova, Gille (eds.) 2010]. Однако коммерциализация предметов, с которой мы сталкиваемся в Восточной Германии (тиражирование и т. п. см. [Berdahl 1999]), не характерна для России, где важна подлинность (см. [Абрамов 2009]).].

* * *

Особенности памяти уничтожили обычное разделение между «интеллектуальной историей» и «историей повседневности», ведь повседневность стала себя в полной мере осознавать[48 - Социолог Б. Гладарев также подчеркивает исключительно конкретный характер петербургской городской идентичности: см. [Гладарев 2011].]. Когда же пишешь историю местной памяти, приходится, в свою очередь, балансировать «между исторической чувствительностью горожан и стандартными условностями профессиональной этнографии и историографии» [Rogers 2009: 28][49 - Ср. рассуждение Роджерса о «протискивании» между историей, загроможденной фактами, и «спокойным, диалогическим и персонифицированным историческим сознанием» [Rogers 2009: 298–299]. Книга Роджерса и сама служит виртуозной иллюстрацией такого «протискивания», равно как и статья С. Алымова «Перестройка в российской глубинке» [Алымов 2011].]. Это значит, что архивная документация с ее упором на коммеморацию, официальное построение отношений с прошлым, должна соседствовать с мемуарами и устной историей, которые позволяют исследовать творческие процессы вспоминания и традиции. Вместо того чтобы пытаться развенчать «миф» и раскрыть механизмы «изобретенной традиции», нам следует понять их как способы объяснить мир, как силы, формирующие и отражающие реальность[50 - Здесь я дистанцируюсь от «вигистских» позиций, на которых стоят Хобсбаум и Рэнджер [Hobsbawm, Ranger 1983]. Из тех, кто самым серьезным образом побуждает нас изучать то, как сообщества определяют традицию, можно назвать М. Херцфельда (см., например, [Herzfeld 2004]). В антропологии направлением, сопутствующим «локализации» традиций, служит локализация понятия «модернизации», согласно которой, как указывает Б. М. Кнауфф (во введении к [Knauff 2002]) «право быть современным бывает оспорено и опосредовано альтернативными (т. е. “инородными” – “иное” + “нативное”) личинами». О положительной силе мифа см. [Yerushalmi 1982]. Я также много почерпнула из подробного исследования социальной памяти в Ирландии, проведенного Г. Бейнером [Beiner 2007] и из книги Р. Самьюэлса с его яростной защитой расхожих исторических представлений [Samuels 1994–1998].]. Как десятилетия назад предположил Й. Ерушалми, именно конструирование истории, а не сочинение легенд представляет собой странное и искусственное занятие [Yerushalmi 1982]. Изучая области, которые легко документировать исторически, такие как городское планирование, мы можем понять внешние факты жизни, например, как создавались пространства, в которых жили люди; но чтобы понять сам процесс жизни, нам нужно совершить «прыжок веры», вслушиваясь в личные нарративы людей, двигаться в своей работе, что называется, изнутри наружу[51 - Это показала, в частности, И. Паперно в [Паперно 2012, 2021], проясняя ту важнейшую роль, которую играют в видении прошлого такие туманные свидетельства, как память о сновидениях.].

Тема, к которой я буду постоянно возвращаться в этой книге, – идея Ленинграда – Санкт-Петербурга как внутреннего города. Прибрежная линия города, где фасады с колоннами возвышаются под бескрайним небом, полностью открыта – до такой степени, что это порой вызывает беспокойство у приезжих[52 - «Петербургский текст» приезжих иностранцев мог бы послужить интересным объектом для детального изучения. Прекрасное введение в его традиции, равно как и несколько других замечательных фрагментов на эту тему можно найти в [Cross 2008].]. Но местные жители ходят туристическими тропами, такими как маршрут от Дворцовой площади к Петропавловской крепости, гораздо меньше, чем жители, скажем, Парижа, Нью-Йорка или Лондона по аналогичным местам в своих городах. С учетом того, что Э. Кросс называет «русским отвращением к хождению пешком» [Cross 2008: xii], горожане курсируют, фланируют, шествуют, слоняются, бредут от машины к кафе, от маршрутки к метро, и лишь наивные, впервые попавшие в город путешественники замирают, обозревая просторы[53 - Подробнее о нелюбви местных к ходьбе пешком см. в главе 1.]. Если даже местный житель целенаправленно идет куда-то пешком, перед ним предстают отнюдь не открыточные виды[54 - Ср. выпады А. Драгомощенко [Драгомощенко 2003] против «открыточного» любования городом.]. Большая часть городской жизни проживается вдалеке от того, что часто называют «декорацией» на берегах Невы: как пишет литературовед и культуролог И. П. Смирнов, «перед нами – сцена, за кулисами которой расположена повседневность, недоступная взгляду всех и каждого» [Смирнов 2006: 219][55 - Ответная реплика на рассуждение П. Слотердайка о «прозрачности» города. Ср. одно из интервью А. Битова [Битов 1992], где он определяет постсоветский город как «декорацию декорации», практически мираж, истощенный морально и физически до точки невозврата. Это, по мнению писателя, стало новым обликом города.]. В советский период дворы-колодцы с их глухими желтыми стенами и косыми окнами жили тайной жизнью. В постсоветские годы люди нередко полностью ограничивали свою жизнь помещениями[56 - А. Ю. Артемьев [Артемьев 2003] говорит (следуя типичному местному парадоксу) о «либеральном отношении» и «доверии». В. Н. Бурлак [Бурлак 2003] рассказывает о скрытых сторонах города, например, о жизни местных кошек. Любопытно, что фотограф А. Чежин в качестве радикального жеста снимает, напротив, достопримечательности, а не глухие дворы: см. интервью с ним на сайте «Пушкинской 10» URL: http://www.p-10.ru/. На роли петербургских дворов я подробнее останавливаюсь в главе 3.]. Идущая от романтизма традиция тайной любви и тайного знания оставалась в силе и в XX, и в начале XXI века[57 - О тайной любви см., например, роман С. Бойм «Ниночка», где описан печальный несостоявшийся роман между героиней и мужчиной много старше ее, с которым она регулярно встречается на станциях метро [Воуш 2003]. Важной формой тайного знания, тесно связанного с городом, служит математика – от Авдотьи Измайловой-Голицыной по прозвищу «Княгиня полуночи» («princesse Minuit»), в 1820-е годы разрабатывавшей собственные теории высшей математики, не понятые математиками того (и более позднего) времени, – до сумасбродного математического гения современности Г. Я. Перельмана.]. То, что в этом городе с начала XX века гомосексуальная и лесбийская культура являлась неотъемлемой, но часто скрытой от посторонних глаз частью местной жизни, служило еще одним элементом его потаенного существования[58 - Об истории вопроса см., в частности, [Хили 2008]. Гомосексуальность была легализована в Российской Федерации в 1993 году, но даже в XXI веке гомосексуальное сообщество (на сленге – тема, от принятого среди хиппи система) по-прежнему вызывает настороженность, как показывает голосование в Законодательном собрании о запрете «пропаганды гомосексуальности» в ноябре 2011 года: URL: http://www.hi-rbc.ru/hi-tech/13547-deputaty-peter-burga-zapretili-propagandirovat-gomoseksualizm.html (в настоящее время ссылка неоступна).].

0.3. «Выехал, закрой ворота!» (дверь Музея городского электрического транспорта), 2010

Многие ленинградские учреждения были секретными в самом буквальном смысле. «Секретная секция» Ленсовета (городского совета) занималась множеством повседневных дел – вплоть до распределения кальсон среди армейских офицеров и размещения парковых скамеек[59 - Подробнее об этом см. документы 1960-х годов в ЦГА СПБ. Ф. 7834. Оп. 36. Д. 587. Л. 1-48.]. Огромное количество народу работало на так называемых номерных заводах или в «почтовых ящиках» – слишком секретных, чтобы иметь обычные названия. Исследователи, работавшие в «ящиках», делали записи в специальных тетрадях с пронумерованными и проштампованными страницами и публиковались в журналах с грифом «секретно». Им приходилось уклоняться от вопросов о работе, даже если их задавали ближайшие родственники[60 - Об этом пишет, в частности, А. С. Запесоцкий, работавший в таком НИИ (см. [Запесоцкий 2011: 7]). Многие «номерные» или «режимные» заводы ни для кого секретом не были: все знали, где находится Кировский завод и что он выпускает не только тракторы, но и танки, при том что линии по производству вооружений были окутаны тайной.]. В рассказе «Секреты» из одноименного цикла (1966) В. Р. Марамзин описывает два секретных завода, размещенных в одном здании, но полностью отгороженных друг от друга – двор перегородили забором, поперек крыши построили колючую решетку, столовые устроили в противоположных углах, чтобы через стены не просочились случайные разговоры. На трамвайной остановке жены и мужья притворяются, будто незнакомы, «уже приготовясь продолжать день отдельно, чтобы вышел как следует нужный секрет» [Марамзин 1978:11–12].

Своеобычность внутренней жизни города часто озадачивает приезжих. В достопамятной жалобе женщины-врача из Гейдельберга, которой не хватало Gemutlichkeit[61 - Состояние уюта, покоя и неспешности (нем.).] родной Рейнской области читаем: «Тяжело, когда не найти места, где можно было бы дать отдых ногам, съесть омлет, выпить кофе и посидеть-посмотреть на людей» [Bechtolsheim 1980:446]. В сборнике эссе «Охота на Мамонта» (1998) В. Кривулин с гордостью предлагает читателю «антиэкскурсию» по Питеру. Он подчеркивает, что подлинная жизнь Петербурга «клубится и бурлит в подвалах и на чердаках»; чем подлиннее «тусовка», тем вероятнее, что угощение ограничится сникерсами и пепси-колой. «Эта жизнь скрыта от туристов», – утверждает он [Кривулин 1998: 55–56].

Из этих замечаний напрашивается вывод о непомерной замкнутости жителей северной столицы. Уроженцам других российских городов это свойство нередко представляется снобизмом. В конце концов, именно здесь Л. Н. Толстой «поселил» Алексея Каренина, здесь получил юридическое образование Иван Ильич. У реальных, некнижных петербуржцев было поистине маниакальное пристрастие к иерархической классификации, вплоть до ранжирования улиц. По воспоминаниям писательницы Э. М. Альмединген, Большой проспект Васильевского острова «был в высшей степени респектабельным в своей восточной части; Средний считался лишь “приемлемым”, если исключить низкопробность его магазинов, а Малый был самой настоящей трущобой» [Almed-ingen 1969: 38]. В. В. Набоков постоянно подчеркивал первосортность, второсортность и третьесортность эстетических и философических достижений авторов, как будто был навеки замурован в учительской некоей парнасской школы-интерната: это сугубо «петербургская черта»[62 - См., например, упоминание в «Других берегах» «венского шарлатана» и намерение оставить «его и его попутчиков трястись в третьем классе науки через тоталитарное государство полового мифа» [Набоков 1990: 173] (в беседах А. А. Ахматовой с Л. К. Чуковской также немало примеров подобной мании ранжирования).]. Трогательная похвала Ю. М. Лотмана, называвшего город «эксцентрической» и, следовательно, открытой столицей, воплощала идеал, который разделяли далеко не все [Лотман 1992: 10].

Одной из причин этому был, безусловно, сам масштаб города. Те, кто переехал сюда из мест поменьше, могли печалиться или радоваться тому, что сообщества здесь были не такими сплоченными, но не могли этого не ощущать[63 - Обе эти эмоции нашли отражение в СПбАГ АКФ Бологое-01 ПФ1. Ср. комментарий недавно приехавшего в Великобританию россиянина о том, что москвичи и петербуржцы заметно менее дружелюбны по сравнению с жителями других мест, когда приходится вступать в контакт с другими русскими: Oxf/AHRC UK-08 PF52 АВ.]. И это еще не все. По типажу местные интеллектуалы напоминают скорее своих венских или парижских коллег (нежели берлинских или лондонских). Они традиционно предпочитают держать дистанцию и умеют виртуозно поставить собеседника на место, сохранив при этом вежливый тон. Один из ведущих российских социологов И. С. Кон вспоминает, как в юности, работая над диссертацией о Джоне Мильтоне, пришел в Государственную публичную библиотеку в надежде найти «что-нибудь интересное, например, пометки Вольтера на книгах моего героя…» [Кон 2006:16]. Его встретил историк и библиофил В. С. Люблинский, тогда сотрудник ГПБ: «Владимир Сергеевич улыбнулся, сказал, что такой метод поиска книг несколько провинциален, но, в конце концов, раз уж вы пришли…» [Кон 2006: 16]. При этом далеко не худшее, с чем мог столкнуться приезжий, – это что его «поставят на место» В 1960 году поэт Н. Рубцов писал другу:

Прописали все-таки, этот случай относится к числу исключительных, ибо здесь свято и железно чтут указание горисполкома не прописывать в городе граждан из-за города, тем более из других областей. Появись в городе Диосфен, даже Диосфен, – его все равно не прописали бы здесь ни в одной бочке: бочек хватает и в других городах[64 - Н. Рубцов, письмо В. И. Сафонову, март 1960 года. URL: https://rubtsov-poet-ry.ru/lettres/lettresl.htm (дата обращения: 09.09.2021). «Диосфен» (sic: «Диоген»-!– «Демосфен») – то ли ошибка, то ли шутка Рубцова.].

О том, что обосноваться в городе сложнее, чем в остальной России, свидетельствуют и цены на регистрацию, установленные всяческими агентами в начале XXI века: такса была вдвое выше, чем за оформление российского гражданства[65 - Мокрушина Е. Куплю прописку // Мой район (Калининский). 15 октября 2004. С. 5. Регистрация тогда стоила 1800 руб., а гражданство – всего 800 руб. Официальная регистрация к тому же была делом дорогим и сложным, см.: Oxf/AHRC SPb-11 PF15 EI (данный информант платил 1500 руб. в месяц – примерно $50 – за бюрократические процедуры).].

0.4. «Территория вашего права»: реклама петербургской компании, занимающейся оформлением регистраций и прочих официальных документов

О том, что подозрительное отношение к чужакам сохранилось вплоть до постсоветских времен, пишет в своем блоге писатель И. Стогов в посте, озаглавленном «Пара пощечин для затравки»:

Несколько недель тому назад я решил прокатиться в русскую глубинку, но не просто так, а посмотреть на то, чем там занимаются археологи. <…> Погода радовала, археологи весело махали лопатами. Я приезжал, представлялся и, как правило, первый вопрос, который мне задавали, был: «Вы голодны? Останетесь пообедать?» <…> Последним пунктом маршрута было Рюриково городище под Новгородом. Все мои предыдущие собеседники были москвичами или провинциалами. А здесь, на городище, копали археологи из Петербурга. И это чувствовалось сразу. Я представился землякам, и те вежливо, но насуплено кивнули в ответ. Об обеде речь как-то не зашла. Совсем молоденький блондин-аспирант выслушал меня и сходу посоветовал разворачиваться и уезжать. Я опешил: почему? Я пытался настаивать, говорил, что специально проделал путь в четыреста километров, чтобы поговорить. Отвечено мне было кратко: на болтовню нет времени. Умный и наблюдательный мужчина Лев Лурье как-то сказал мне, что петербургский стиль общения состоит в том, чтобы сперва отхлестать собеседника по щекам и лишь потом начать общаться. За десять дней езды по улыбчивой и радушной русской глубинке я успел забыть, какой он, мой собственный, сложный и неласковый город[66 - URL: http://www.liveinternet.ru/community/petersburg/post87580989/ (дата обращения: 09.09.2021).].

Санкт-Петербург, заключает Стогов, город высокомерный, «неласковый», где никаких приезжих (даже если они родом из этого города) с распростертыми объятьями не ждут. А. А. Собчак определил атмосферу города как «характерную смесь превосходства и ущемленности» [Собчак 1999:9] – сочетание весьма неудобное[67 - Ср: «Вообще, ленинградцы относятся к москвичам с высокомерием – правда, ущербным» [Найман 1998: 104]. Даже те, кто бывает в городе проездом, порой это замечают: кассирша Кировского театра сообщила группе, с которой приехала автор цитируемых воспоминаний, что билеты на «Лебединое озеро» брать не стоит, так как спектакль дает «какая-то труппа из Новгорода», проявив «то особое ленинградское высокомерие, с которым мы вскоре познакомились» [Rau 1959:13].]. Приверженность идее «культурной столицы» и убежденность в том, что вежливость составляет местную добродетель, могут выражаться в поведении, напоминающем старую шутку про английского джентльмена, который никогда не бывает груб по ошибке[68 - Пример этому – режиссер И. Авербах, имевший безупречное питерское происхождение и выделявшийся в артистических кругах прекрасными манерами, он был столь же высокомерен, сколь и талантлив (см. [Петров 2006]).].

Существует исторический анекдот о том, как в 1946 году на заседании ЦК обсуждалось, какие дисциплинарные меры следует применить к редакторам журналов «Ленинград» и «Звезда» за их недавние якобы антисоветские публикации. При виде группы ленинградских аппаратчиков, куривших и болтавших между собой, Сталин, раздраженный тем, что они держатся вместе, заявил, что он «тоже питерец» [Капица 1988:140]. Но если избирательная фамильярность была исключительно питерским явлением, то и в личности самого Сталина – скромного до высокомерия, воинственного, начинавшего свой рабочий день поздним утром и заканчивавшего далеко за полночь – было нечто от «петербургского стиля» (хотя сам вождь особо не афишировал эту связь, да и в городе, где ему довелось пожить совсем недолго, это вряд ли восприняли бы с большой теплотой)[69 - Это может служить биографическим основанием для любопытного утверждения К. Кларк, что в 1930-е годы Москва как новая столица была «петер-буржуазной»: см. [Clark 2000].]. Долгие годы свойство этого места замыкаться в себе и отторгать чужаков заставляло некоторых петербуржцев покидать родной город; это же свойство, возможно, объясняет, почему лучше всех о городе, как правило, пишут либо те, кто в него приехал, либо те, кто из него уехал[70 - Подробнее об исходе из города см., например, [Смирнов 2008:17–18].].

Самовосприятие такого отстраненного, обособленного жителя «культурной столицы» может втянуть его в рассуждения о различиях между «Питером» и «Москвой» – местные любят об этом поговорить[71 - Занятным пополнением в этом жанре стали книжки О. Лукас [Лукас 2011], где москвичи с их вечными дизайнерскими солнечными очками и айпадами противопоставлены петербужцам в потрепанных цилиндрах. Петербург, где властвуют музы-двойняшки Экскурсия и Депрессия, – это место, где даже хвастаться следует тоном умирающего.]. С этой точки зрения обособленность может восприниматься положительно – как бессребреничество, аскетизм, утонченное чувство юмора[72 - В. Л. Топоров в мемуарной книге «Двойное дно» (с соответствующим истине подзаголовком «Признания скандалиста») последовательно высмеивает эти представления [Топоров 1999:202]. Рафинированный юмор традиционно ассоциируется, скажем, с юмором А. И. Райкина (о нем подробнее в главе 6). Еще один характерный пример – шутка поэта Д. Бобышева: «Сколько ангелов может поместиться на ее [иглы Петропавловской крепости] острие? Один уже есть!» [Бобышев 2003: 57].]. Но, конечно, не все ленинградцы или петербуржцы такие уж бескорыстные и утонченные (или, если иначе посмотреть, бесчувственные снобы). Это город, где была и остается важной принадлежность к пролетариату, где одним из самых престижных мест работы может считаться, скажем, Кировский завод. Тем не менее на протяжении всего советского периода официальную идеологию всеобщего равенства существенно подрывала озабоченность многих своим социальным статусом. У разных групп – таких, например, как партийный аппарат, «творческая интеллигенция», инженеры, квалифицированные рабочие, недавно приехавшие в город неквалифицированные лимитчики (и это лишь малая толика подобных групп) – были свои характерные взгляды и манера поведения. Централизованное планирование до определенной степени порождало единообразие вкусов, но именно по этой причине были отчетливо видны любые различия в структуре потребления и восприятия[73 - Модель бесконечных микроскопических различий, предложенная П. Бурдье [Bourdieu 1979] вряд ли применима к социалистическим культурам, но статусное сознание, в субъективном смысле, может быть как минимум столь же важным, как и объективные различия в габитусе. Примерный анализ влияния статуса на потребление см. в [Zakharova 2011].].

Да и сама интеллигенция была неоднородна. Во-первых, у каждого поколения были свои взгляды и предпочтения, что обострялось прочной привычкой рассматривать поколения как отдельные сообщества. Если шестидесятникам нередко был свойствен осознанный социальный утопизм, то пришедшие им на смену семидесятники были скорее склонны к мистицизму и вступали во взрослую жизнь с решимостью следовать «альтернативными» и «несоветскими» путями (что само по себе, конечно, было совершенно «советским» выбором). Поколение восьмидесятых, с другой стороны, проявляло живой интерес к западной массовой культуре и импортным потребительским товарам[74 - Подробнее об этих особенностях см., например, в главе 5.]. Независимо от возрастной группы стиль русских радикалов XIX века – прямота, переходящая в упрямство, – находил немало приверженцев, и интеллектуальные споры нередко бывали жесткими. Первая же фраза довлатовского «Чемодана» – «В ОВИРе эта сука мне и говорит» – идет вразрез со всеми иллюзиями, будто сдержанность в выражениях была неотъемлемой характеристикой ленинградцев[75 - Поэзия И. Бродского тоже регулярно бросала вызов канонам изящества: ср. афоризм Бродского, воспроизведенный Довлатовым в «Соло на IBM» «Вкус бывает только у портных» (URL: http://www.sergeidovlatov.com/books/zap_ kn.html (дата обращения: 09.09.2021)).]. В то же время представление, будто жители Ленинграда «другие», потому что ведут себя более учтиво (или, если использовать советское выражение, более «культурно»), проявлялось порой в самых неожиданных местах. «Наш город – не только самый красивый в мире, но и самый мужественный, – в запале юношеского местного патриотизма заявляет респондент в «Ленинских искрах» – газете ленинградской пионерской организации. – Наш город очень гостеприимный <…> в нем очень вежливые люди»[76 - Из ответов на анкету «Любимый город» // Ленинские искры. 17 июня 1965. С. 1.].

Связь ленинградцев с прошлым выражалась не только в том, что они думали о городе, писали о нем, изображали его; она проявлялась и в том, как они жили в городе, как работали и проводили досуг. Идея задействованных «мест памяти» (lieux de memoire) шире, чем та, о которой говорится в знаменитом одноименном труде П. Нора [Nora 1984–1992]. Там, где Нора и его команда проводят разграничение между «памятью» и «традициями» (утверждая, например, что у французов есть «память», а у англичан – «традиции»), на самом деле тесно переплетаются институции, материальная культура и практики памяти[77 - Интересную коллекцию «официальных» мест памяти – музеев, церквей, священных «языческих» (sic!) мест, библиотек, городов и т. д. собрана в книге, которую ее редактор Ж. Нива называл по-русски «Урочища русской памяти» [Nivat 2011], – во всяком случае, в первом томе, вышедшем на момент написания этой книги (второй том вышел в 2020 году. – Примеч. ред.\]. Любой житель города скажет вам, что важные для него «места памяти» – это не только и не столько те, что перечислены в путеводителях. В их число войдут любимые кафе и магазины, парки, места, где люди работали и жили, и все прочие точки на знакомых маршрутах, которые можно навскидку обозначить в разговоре[78 - См., например, список «памятных и знаковых мест» на сайте группы активистов «Живой город», куда вошли Елисеевский магазин, кафе «Сайгон», но наряду с ними и всевозможные вполне заурядные закусочные и книжные магазины, у которых есть свои поклонники (URL: http://www.save-spb.ru/ page/announce/znakoe_mesto.html (дата обращения: 28.06.2021)). Такие места иногда признает даже городская администрация: см., к примеру, список 2008 года из 16 «памятных мест», которые должны были войти в Красную книгу («В Красную книгу памятных мест Петербурга внесено всего 16 названий», 26 февраля 2008 года. URL: http://www.gazeta.spb.ru/26465-0/ (дата обращения: 26.08.2021)).].

В книге М. де Серто «Arts de faire» (1974; русский перевод – «Изобретение повседневности. Искусство делать», 2013) прекрасно описано, как жители города прокладывают собственные траектории сквозь застроенное пространство, изобретательно приспосабливая под себя окружающий мир. В то же время черта, проводимая Серто между «официальными» нормами и «неофициальными» практиками, слишком уж четкая. Жители городов могут вести себя нормативно – в соответствии с собственными концепциями и стандартами, – реагируя таким образом на практики, организованные «сверху». Жалобы на накапливающийся мусор (который «должны вывозить») и ямы на дорогах (которые «должны заделывать») – один из очевидных случаев, когда постулируемое Серто отношение между нормами и практиками в корне меняется[79 - Именно подобные вопросы чаще всего поднимались на собраниях жилищного кооператива, в котором я состою (в апреле 2008-го, январе 2010-го и т. д.). Как и Серто, я испытала влияние таких антропологов и специалистов по культурной географии, как М. Херцфельд и Э. Содж, и таких книг, как «Постигая Москву» К. Шлегеля. Оказали на меня воздействие и блестящие труды антропологов, занимающихся постсоветской и постсоциалистической реальностью: см. [Humphrey 2002, 2004; Rogers 2010; Patico 2008; Rivkin-Fish 2005; Fehervary 2002; Rausing 2004; Юрчак 2014].].

Вопрос, сколько должна вмещать память, всегда остается открытым. Мало кто хочет жить в «музее», даже там, где история связана с местной идентичностью так тесно, как в Петербурге. Как писал О. Памук в замечательной книге «Стамбул. Город воспоминаний» о бывшей столице с достаточно гнетущей атмосферой, люди больше всего боятся даже не старости, а всего лишь «старомодности». Если вопрос, можно ли называть Петербург «мировой столицей», остается спорным, учитывая политику сдерживания миграции, которую город проводил на протяжении своей истории, то после 1991 года превращение его в подобие мирового города на два с лишним десятилетия стало стремлением значительной части его политической и деловой элиты[80 - Среди влиятельных исследований глобализации и ее влияния на городское пространство см. [Massey 2007]. См. также [Dixon 2010] и [Kelly 2014, ch. 3]. У меня есть некоторые сомнения, применимы ли современные парадигмы «глобализации» к российским городам, но анализ современных западных городов, как, например, [Зукин 2019], помогает найти возможные способы интерпретации, против которых можно, по крайней мере, возражать. Более сильное прямое воздействие оказали на меня труды немецких урбанистов, в частности, К. Шлегеля.]. Уже в 1996 году А. А. Собчак мечтал превратить промышленные зоны в новые с иголочки жилые кварталы, а Обводный канал – в «автобан» (sic). «Петербург, – заключал Собчак, – еще ждет своего Османа или нового Леблона, способного не просто добавить отдельные штрихи к его портрету, но придать по существу новый облик целым районам города» [Собчак 1999: 7–8][81 - Собчак не учитывает мнения самих парижан, многие из которых относились к деятельности Ж. Э. Османа крайне отрицательно: см. [Hazan 2002].].

В то же время даже радикальные модернизаторы часто поддерживали «петербургский идеал» только на словах. После 1992 года прошлое начинает становиться краеугольным камнем легитимности нового политического руководства: старые коммунистические праздники 7 ноября и 1 мая были заменены на «День города», празднование предполагаемой даты основания Санкт-Петербурга 27 мая 1703 года. Ни один городской праздник не обходился без полчищ персонажей в костюмах XVIII века, высокие усатые копии самого Петра маячили на каждом углу[82 - Все это ярко описано Е. Хеллберг-Хирн [Hellberg-Hirn 2003].].

В декабре 2011 года партия «Единая Россия» вела свою избирательную кампанию под лозунгом «Выбери Петербург», а плакаты с предложениями «европейского» уровня обслуживания в новых единых центрах документов соседствовали с рекламной кампанией, призывавшей горожан научиться говорить «как петербуржцы» – то есть грамматически правильно, без жаргона и бранных слов[83 - Личные наблюдения, 2011–2012 год.].

* * *

Заглянуть в глубь города невозможно не опираясь на большие запасы «местного знания». О послереволюционном Питере написано куда меньше, чем о жизни города до 1917 года (не тысячи, а всего десятки исследований). В книгах по общей истории города недавнее прошлое представлено как некое послесловие[84 - См., например, [Волков 2001; George 2006].]. Но эта книга не была бы написана без трудов таких историков, социологов и антропологов, как Александр Кобак, Сергей Яров, Екатерина Герасимова, Илья Утехин, Олег Паченков, Юлия Обертрайс, Блэр Рубл, Финн Сиверт Нильсен и Александр Ваксер[85 - См. библиографию. В числе прекрасных исследований дореволюционной петербургской культуры [Buckler 2005; Steinberg 2011; Колоницкий 2021]. По истории начала XX в. см. также [Кларк 2018; Schldgel 2002] и ряд статей в [Schldgel et al. 2007]. О социальном устройстве города см. также статьи, содержащиеся в [Vihavainen 2009]. Мой анализ данного периода также значительно обогатился благодаря работам ученых, исследующих постсталинскую эпоху и современность в целом: [Jones 2006,2008; Reid 2008,2009а, 20096; Furst 2010; Zhuk 2010; Smith 2010; Harris 2006; Pilkington 1994; Humphrey 2002, 2004; Grant 1995; Shevchenko 2009] и многим другим.]. Полезными оказались и более непритязательные экскурсы в местную историю, в частности, содержательные и живые книги о повседневной жизни города Н. Лебиной[86 - Особенно полезными в этом отношении оказались две книги: [Лебина, Чистиков 2003; Лебина, Измозик 2010].].

В то же время недавнее прошлое во многом остается уделом автобиографий и косвенных автобиографий, сочинение которых составляет важную ленинградскую и петербургскую традицию[87 - В числе вышедших в последние годы автобиографий, на которые я ссылаюсь в этой книге, – автобиографии М. Ю. Германа, Б. Ф. Иванова, Д. В. Бобышева, Л. В. Лосева, а также автобиографические эссе И. А. Бродского. К косвенным автобиографиям можно отнести «Общие места» С. Бойм [Бойм 2002], книгу, частично основанную на воспоминаниях писательницы о жизни в коммуналке в детские годы, и ее же «Будущее ностальгии» [Бойм 2019].A. Юрчак [Юрчак 2014] выражает собственную позицию как представителя «последнего советского поколения» и делится прежде всего жизненным опытом своих друзей. В превосходных аналитических главах книг Бойм и Юрчака рассматривается скорее (пост-)советская (и социалистическая) культура в целом, чем конкретная городская культура Петербурга.]. Такого рода тексты часто задействуют ключевой стереотип ностальгии, центральный парадокс которой заключается в воплощенном отсутствии: как сказано в начале написанной в Санкт-Петербурге повести Н. В. Гоголя «Старосветские помещики», «Я отсюда вижу <…> оттого, что я уже не вижу». Нередко ностальгия типа «вижу, но не вижу» отождествляется с «петербургской памятью» в целом[88 - О «ностальгии по Петербургу» см., в частности, [Бойм 2019]. Подход Е. Хеллберг-Хирн [Hellberg-Hirn 2003] несколько иной: ее книга представляет собой общедоступное ознакомление с постсоветским Санкт-Петербургом.].

Однако память часто ошибается, а ее практики изрядно запутаны. Ностальгический или элегический настрой с его сентиментальным воспроизведением исчезнувшего материального мира (как в фильме «Полторы комнаты» А. Хржановского (2008), где детство и юность Иосифа Бродского превращаются в парад безделушек того времени и девушек в дразнящих коротких платьицах прямого покроя) – лишь один из возможных способов взглянуть на прошлое[89 - В «Будущем ностальгии» Бойм различает «рефлектирующую» и «реставрационную» ностальгию [Бойм 2019: 300], рассматривая последнюю как явление, инспирируемое властями, «поддерживаемое сверху» [Бойм 2019: 296], тогда как первая характерна для людей творческих. Однако эта аккуратная дихотомия слишком упрощает реальность с ее разнообразными типами «культурного текста», от интернет-сайтов до фильмов типа «Стиляги» B. Тодоровского (2008), с коммерческими продуктами и официальными праздниками, прославляющими советское материальное прошлое.]. Возмущение или отвращение к себе – эмоции столь же вероятные. Примером может служить впечатляющая автобиография М. Ю. Германа «Сложное прошедшее», отличающаяся вниманием к деталям и самокритичностью. Герман не пытается скрыть, что духовный кругозор ленинградской интеллигенции во многих случаях был довольно ограниченным и что образ жизни людей нередко определялся конформизмом, трусостью и просто привычками [Герман 2000].

Тем не менее, если местные жители и готовы согласиться, что они сами ничем не примечательны, город свой они считают весьма примечательным. Это выражается не только в многочисленных восхвалениях «самому красивому городу на свете», но и в склонности воспринимать повседневную жизнь города как нечто исключительное. По правде говоря, немногое в Петербурге – начиная с архитектурных стилей и заканчивая погодой – так уж сильно отличается от других городов северной Европы. Но из-за культурной изоляции советского периода сравнивать можно было в первую очередь с другими советскими городами, а на этом фоне Ленинград, конечно же, выглядел исключительным. Подобное отношение сохранилось и в постсоветскую эпоху: только что переименованный Санкт-Петербург, как и следовало ожидать, стал лидером в процессе восстановления региональной идентичности, начавшемся после 1991 года[90 - Региональная тематика в позднесоветской и постсоветской культуре обычно рассматривалась на примере менее крупных населенных пунктов. См., например, [Petro 2004; Ахметова, Лурье 2005; Watts 2002; Donovan 2011]. Анализ регионализации с точки зрения экономической географии см. в [Нефедова 2003]. О культурных измерениях регионализации см. [Глазычев 2003]. Региональный патриотизм был одной из ключевых тем выборов 2011 года: «Единая Россия», например, распространяла предвыборные плакаты и листовки с лозунгом «Выбери Петербург!» и публиковала в листовках интервью с местными знаменитостями (см. «Выбери Петербург», 17–23 октября 2011 года).].