скачать книгу бесплатно
Слишком долго, святыня, лежала ты в слезах,
Слишком долго ты ждала.
Оставь, мой друг, свои дела,
Невеста к нам с тобой пришла,
Оставь скорей свои дела,
К нам теперь суббота пришла.
Леха доди ликрат кала
Пеней шабат некабела»
Все это пелось на иврите, и слов я тогда не понимал. Но вдруг увидел белый город, лежащий в руинах, и лисиц, ныряющих сквозь черные дверные проемы туда, где раньше жили в еврейском мире и умирали под ударами римских мечей мои вечные братья и сестры. И от этой песни, которую я тысячи раз слышал до рождения, по щекам моим побежали слезы. А над развалинами, над заливаемым солнечным золотом небом, вставал все тот же город, но живой, зеленый, и в сердце его – бело-золотой Храм. К Храму этому струилась дорога, и я понял, что – не знаю, как у кого – но у меня не может быть иной дороги, и что Он ждет меня вот за этими резными воротами, вон за той красной завесой.
Тот я, который вернулся спустя два часа домой, с тем, кто за четыре часа до этого уходил из дома, имел столько же общего, сколько цыпленок со скорлупой.
А жена моя осталась в прежнем обрывке жизни.
– Я еврейка, – сказала она через несколько недель, вернее через несколько шабатов. – Я всегда была, есть и останусь еврейкой. Я еврейка до мозга костей. И то, что ты называешь Торой, а я – Библией, я читала. И помню, что на самом деле Б-г сказал Аврааму – «Да благословятся в твоем потомстве все народы Земли.» Понимаешь, мы народ народов. Наше место… Помнишь, у Маргариты Алигер?
«Жили щедро, не щадя талантов,
Не жалея лучших сил души…»
Быть носителем культуры, нести народам мира идеи доброты, идеи справедливости – не зря все мерзавцы от Гитлера до Сталина нас всегда ненавидели. А вы? Что я слышу от тебя с тех пор, как ты спутался с этими? Евреи, евреи, евреи, евреи… Будто никого другого не существует. Отгородимся от всех, запремся в своих синагогах. Главное – не «к правде стремись», а «не зажигай света в шабат», «не гаси свет в шабат», «не ешь мяса с молоком». Мы подарили миру великий закон «Люби ближнего, как самого себя»– но в вашей интерпретации это не «Люби ближнего», а «Люби еврея», а на остальных вам наплевать. Кто первыми выступают против нашего советского фашизма? Гинзбург, Даниэль, Галич, Беленков, Литвинов… Кто создал русскую литературу в нашем веке? Бабель, Пастернак, Мандельштам, Бродский. Но для вас это всё – «чур меня, нееврейские дела»…
«Еврей» для нее означало – «русский со знаком качества». А того, что именно отдалившись от остального человечества, мы ему по-настоящему служим, она не желала понимать.
Мои восторженные отчеты о посещениях шабатов и уроков Торы она встречала штыковым молчанием. Взрыв произошел после первого моего отказа включить стиральную машину в субботу.
– Ты хочешь сказать, – проворковала она, – что единственный день, когда ты мне помогал по хозяйству, отныне посвятишь высокодуховным экзерсисам, а дом окончательно и прочно ляжет на мои плечи? Ты хочешь сказать, что Б-г требует от тебя превратить женщину, которую ты якобы любишь, последовательно, сначала в рабыню, затем в лошадь и, наконец, в труп?
Я позорно отступил и нарушил шабат, а затем всю неделю днем и ночью занимался закупками, стирками, уборками и всем прочим, дабы разгрузить следующий шабат. В пятницу я, в жизни не изготовивший ничего интеллектуальнее яичницы, вооружился поваренной книгой, и, пропыхтев у плиты целый день, осчастливил семью бассейном вкуснейшего борща, калейдоскопом разноцветных салатов, а также всяческими изысками на базе фруктов. Разумеется, гвоздем программы стали халы, изготовленные по рецепту моих новых друзей. Правда, некоторые салаты оказались пересоленными, а вино было заменено довольно противным компотом из изюма, сваренным мною лично, но жена была настолько счастлива, что даже снизошла до субботней свечи и с восторгом повторила за мной ломающее язык «ашер кидшану бамицвотав вэцивану лэадлик нер шель шабат». Сложности возникли, когда, встав после праздничного ужина, она радостно объявила: «А теперь по такому случаю поехали в кино». Пока я ей объяснял, что случай как раз не «такой», зазвонил телефон. Конечно же, я не подошел, конечно же, она подошла и позвала меня, и, конечно же, я отказался – шабат. Она глядела на меня с недоумением – что это за странную игру вдруг затеял человек, с которым она не один год прожила, не замечая у него до сих пор столь явных признаков кретинизма. Я начал что-то мямлить. Дескать, на таких вещах, как шабат, человек приучает себя к понятиям «нельзя потому что нельзя», что очень может пригодиться ему при решении нравственных проблем. Она же выразила сомнение в том, что шибко нравственно лишать ее возможности по-человечески провести единственный вечер в неделю, когда наутро не надо вставать ни свет ни заря.
– Галочка, – ответил я, обнимая ее и прижимаясь к ней щекой. – Галочка, пожалуйста, не сердись! Мы завтра весь день проведем вместе, мы пойдем погуляем по Нескучному… Нам будет хорошо! А я потом всю неделю буду стараться разгрузить тебя от домашних дел.
Она улыбнулась. Когда она улыбалась, губы ее напоминали лук тетивою вверх. Я выполнил свое обещание – по крайней мере, частично. К следующему шабату полы по всей квартире были вымыты, пыль отовсюду стерта, белье постирано, в общем, на ее долю работы не осталось.
– Знаешь, – произнесла она, задумчиво глядя сквозь изящные очки после того, как я, бэкая, мэкая и запинаясь, прочитал над изюмной отравой кидуш. – Жизнь никогда не была для меня настолько легкой и настолько… горькой.
Я поперхнулся своим кидушем, а она тихо продолжала:
– Я ишачила на работе, ишачила по хозяйству, торчала по очередям в поисках хотя бы чего-нибудь для дома. Ты мне почти не помогал, но я утешала себя тем, что ты все равно любишь меня, а не помогаешь по безалаберности, по неумению, по забывчивости. А ты, оказывается, всё можешь, оказывается, годы, которые я провела в аду, могли стать райскими годами. Сейчас ты меня от всего по дому освободил, но не ради меня, а ради своих мицвот. А я для тебя – тьфу, ступенька для мицвы.
Глаза ее за тонкими стеклами очков наполнились слезами, уголки рта опустились так, что губы стали напоминать лук тетивою вниз, готовый куда-то в небеса пустить невидимую, напоенную горечью стрелу.
В чем была моя ошибка? Наверно сначала стоило ознакомить ее с основами Веры, дать ощутить вкус Торы, а потом уже по капле вводить соблюдение заповедей. Или просто почаще напоминать: «Галочка! Это наш народ, это наша вера! Это то, за что наши деды и прадеды отдавали жизнь! Неужели хотя бы в память о детях, которые предпочитали умереть, но не поклоняться чужим богам, в память о юношах, которые гибли, спасая свиток Торы, мы не можем отказаться от субботнего похода в кино?!» Ничего этого я не говорил, а если и говорил, то как-то вскользь, неуверенно. Видно и сам тогда еще не до конца был во всем этом убежден. Не знаю, как мне надо было себя вести – знаю только, что я вел себя в точности как не надо. Судите сами – нужно быть круглым идиотом, чтобы на фоне таких вот обостряющихся отношений в один прекрасный вечер объявить жене, что, пока она не окунется в микву – бассейн для ритуальных омовений – я не то, что с ней в постель лечь не могу, но и к руке ее прикоснуться не имею права. Именно таким идиотом я и был. Нет, чтобы сказать: «Галочка, есть каббалистические объяснения всему о чем я прошу, но дело не в этом. И заповедь о микве и другие заповеди – в них мой путь к нашему Б-гу. А ты моя жена. Я люблю тебя и люблю Б-га. Пожалуйста, не заставляй меня выбирать между вами». Ничего этого я не сказал. Галочка, что называется, понюхала нашатыря, встала с пола и попросила:
– С этого места, будь добр, поподробнее.
Я объяснил, что раз в месяц через неделю после определенного периода еврейская женщина обязана окунуться в микву – обычная ванна не годится – и лишь потом она дозволена мужу.
– А если еврейская женщина во всё это не верит? – убитым голосом спросила моя любимая.
– Значит, она это сделает для любимого мужа, – отрезал я. – Здесь неподалеку, в Большой Синагоге на улице Архипова.
Синагога-то Большая, да миква полтора на полтора метра. Бедная Галочка поплелась на улицу Архипова. Вернулась ритуально чистой, но в ярости.
– Больше я в этот унитаз не полезу, – категорически заявила она, имея в виду как габариты юдоли духовного очищения, так и гигиенический аспект проблемы.
Я понадеялся на то, что за месяц забудется, но – увы! – не забылось, тем более что выяснилось – в этой микве она еще и подхватила какой-то грибок.
В течение двух недель после первого ее непохода в микву я изображал из себя неприступную красавицу или прекрасного Иосефа, а затем пал в объятия соблазнительницы. Инцидент был исчерпан и еще годами заповедь семейной чистоты оставалась единственной, которую я нарушал, причем, ежемесячно, услышав заветное, «уже можно» осведомлялся, не возникло ли у моей Б-гоборочки желания прошвырнуться на улицу Архипова и обратно, и, наткнувшись на остролоктевое «нет», понуро шел в постель, как несчастная невеста на ложе феодала, пользующегося правом первой ночи. А затем, уже остывая от объятий, начинал ныть, что вот как плохо, когда евреи нарушают указания Самого.
Как-то раз, не выдержав этого махания кулаками после драки, (не сочтите за непристойный намек) голенькая Галя, потягиваясь, сказала:
– Теперь я понимаю, зачем нужен был Христос. Наши горе-мудрецы настолько засушили и выхолостили Веру, данную им свыше, настолько превратили ее в исполнение бессмысленных, а зачастую и бесчеловечных обрядов, что нужно было очистить ее от всей этой шелухи, от всей этой чепухи и вернуть ей тот изначальный свет Добра, который был в нее заложен. Этим светом, очищенным от буквоедства и варварства, и стало христианство.
– И особенно ярко, – подхватил я, – вспыхивал этот Свет Добра в пламени костров, на которых сжигали евреев или еретиков. Или когда во время погромов детишкам животы вспарывали. Куда нам до такого света!
– Ну, зачем же так скромничать? – пропела она, спустила ноги на пол, встала, вернее, взмыла белой волной, накинула халатик и зажгла свет. Я зажмурился и инстинктивно натянул себе на лицо простыню и подумал: о чем еще могут разговаривать в постели обнаженные еврей и еврейка, кроме как о том, какой способ служения Б-гу лучше? Галка меж тем открыла старый, кряхтящий по ночам, шкаф (клянусь, сам слышал, как его иссохшие стены в темноте говорили «О-ох!»), достала свежеподаренный мне каким – то доморощенным московским равом двуязычный сидурчик, темно-синий, с золотым тиснением, пахнущий типографской краской и далеким Иерусалимом, где он был выпущен. Она открыла его, полистала и прочла вслух концовку тридцать седьмого псалма: «О дочь Вавилона, обреченная на разорение! Благословен, кто воздаст тебе по заслугам за содеянное с нами. Благословен, кто схватит твоих младенцев и разобьет их о скалу».
Можно было, конечно, возразить ей. Что МЫ лишь говорили «Благослословен, кто схватит и разобьет», а ОНИ хватали и разбивали, но что толку? Я понимал, что истина в спорах не рождается, в спорах лишь каждый укрепляется в своей правоте. Так прошло несколько лет. У нас родился сын, но это событие не сцементировало нашу семью, наоборот, породило новые раздоры – крестить или обрезать. Закончилось по нулям. Мой иудаизм еще больше стал стимулировать в ней христианство. Я бегал на уроки Торы, она начала ходить на лекции популярного в те времена православного еврея-священника, о котором некогда поэт Борис Слуцкий писал:
«В большой церковной кружке денег много.
Рай батюшке – блаженствуй и жирей.
Что, черт возьми, опять не слава Б-гу?
Нет, по-людски не может жить еврей!
………………………………………………………….
И вот стоит он, тощ и бескорыстен,
И льется из большой его груди
На прихожан поток забытых истин,
Таких, как «Не убей!», «Не укради!»
…………………………………………………………
Еврей мораль читает на амвоне,
Из душ заблудших выметает сор.
Падение преступности в районе
Себе в заслугу ставит прокурор».
Не знаю, какой сор он выметал из души моей Галочки, но именно с этого времени наши, так сказать, идеологические расхождения стали принимать эмоциональную окраску. Иными словами, орать Галка начала. Раньше по субботам при виде моих фокусов ярость в ней поднималась, как красный спиртовой столбик в термометре, выставленном на солнце, но она все-таки сдерживалась. А вот с вышеупомянутых лекций уже возвращалась, как бомба, готовая взорваться, что и делала, не отходя от кассы.
Понятно, что почтенный служитель культа не вызывал у меня никакой нежности, и после очередного тайфуна я с сигаретой ушел в санузел, твердя: «Чтоб ему, гаду, голову проломили». Через неделю Россию облетела страшная новость – знаменитого проповедника убили ударом топора в затылок. КГБ поклялся найти виновного и, конечно, не нашел. Народ по этому поводу изгилялся: «Кто ищет, того и надо искать». Я же оказался в положении старушки из фильма «Король Королю», которую забрызгала грязью из канавы мчащаяся по проселку машина со шпионом, в чьем кармане лежала заминированная авторучка. Старушка восклицает: «Чтоб тебя разорвало!», ее пожелание немедленно исполняется, и старушка, крестясь, бормочет: «Г-споди! Я ж не хотела этого!». Со мной было то же самое, вот только что не крестился.
А между тем Михал Романыч подрастал и, чем дальше, тем больше нравилось ему мотаться со мной на шабаты, пуримшпили, седеры. Когда ему было пять лет, он очень внимательно прослушал в Марьинорощинской синагоге агаду – пасхальное чтение – в исполнении молодого раввина, рядом с которым сидел. Когда увлекательное повествование и пылкий монолог раввина, призывавшего нас вернуться к своему народу, завершились, обнаружилось, что цицит – ритуальные белые нити, свисавшие с его одежды, заплетены в аккуратные косички. Не потративший времени даром ребенок скромно опустил глаза.
Вскоре после этого мы оказались на очередном пуримшпиле, исполняемом на какой-то московской квартире. Когда в конце представления звучала заключительная ария, певец, дойдя до слов:
«Спасибо, Эстер, спасибо, царица,
За чудом спасенный народ»,
схватил сидевшего на первом ряду Мишку и поднял его на руки. Запечатлевшая этот эпизод фотография с Михаилом Романычем, улыбающимся неполнозубым ртом, обошла умиленные западные журналы.
В возрасте шести лет как-то раз, отобедавши, Михаил Романович вместо «Спасибо, мама» затянул «Бирхат амазон» – благословение после еды.
– Мог бы сказать спасибо, а не изображать волка в лунную ночь, – недовольно сказала родительница.
– Могла бы со мной повежливее разговаривать, – в тон ей ответил юный расист. – Я, между прочим, на три четверти еврей, а ты только наполовину.
Вместо пятерки по математике последовал очередной скандал.
Не буду утомлять читателя рассказом об агонии моей семейной жизни. Говорят, любовь это не когда двое смотрят друг на друга, а когда двое смотрят в одну сторону. Мы смотрели в противоположные стороны. Семья получилась – лебедь, рак и щука. Правда, щуки не было, но в роли воза после того, как наша ячейка общества была аннулирована в Московском Народном Суде, оказался Михаил Романович. Он рвался между отцом и матерью, которую продолжал обожать.
Я переехал в однокомнатную квартирку в Орехово, которую унаследовал от недавно умершего отца, да будет благословенна его память. А после работы отправлялся к Мишке, и мы шли в Нескучный.
«Папа, расскажи мне про рабби Акиву». И я в сотый раз рассказывал, как рабби Акиву злые люди не пустили ночевать в их селение, как он с факелом, ослом и будильным петухом расположился у дороги, как ветер задул факел, лев сожрал осла, а лиса – петуха, но рабби Акива после каждой потери лишь повторял: «Что Б-г ни делает, всё к лучшему», а затем лег спать, и, наконец, как ночью по дороге прошли римляне и сожгли селение вместе с его обитателями, и, если бы рабби Акива был в селении или если бы римляне увидели факел, услышали, как орёт осёл и кукарекает петух, они бы рабби Акиву неизбежно убили, а значит, всё, что Б-г ни делает, действительно к лучшему. Михаил Романыч морщил лоб и спрашивал: «А где он, Б-г?», и я отвечал ему словами хасидского ребе: «Всюду, куда ты его впускаешь».
Ну и шабаты, разумеется, были нашими. Так продолжалось полгода, пока Галка не сообщила, что вместе с Михаилом Романычем собирается переехать к матери в Днепропетровск. На вопрос о причине столь резкой смены места жительства она стала бормотать нечто невразумительное, и я понял, что истинная причина – я. Гале надоела двойная жизнь ребенка. Мне, строго говоря, тоже, просто мы по-разному видели решение проблемы.
Но все права были у нее. Ясно было, что, если она уедет в Днепропетровск, парня я потеряю навсегда.
Ночь простоял я на своем балконе в Орехово, выкуривая решение. Внизу черным океаном бушевал под ветром Царицынский лес. К утру я понял, что должен, как говорилось в заглавии какой-то книги, уйти, чтоб остаться.
А значит, моя мечта, которую я из-за Мишки скручивал в бараний рог, теперь именно из-за Мишки же должна реализоваться. Вы уже понимаете, о какой мечте идет речь. Папа, сходящий с трапа самолета: «Здравствуйте… А у нас в Израиле…». К такому папе и в гости не грех, да и к мужу бывшему – глядишь, и семья восстановится, а нет – подрастет парень, может, и уедет в цветущий Тель-Авив – благо есть к кому. А если все вместе, то и с шабатом-кашрутом здесь куда легче, чем в России. Это я сейчас понимаю, что русский Тель-Авив куда злобнее, чем Москва, ненавидит всё еврейское. Короче говоря, постоял я в Востряково над могилами папы и мамочки, с которой простился еще в детстве, постоял-постоял, да и шагнул к призывно раздвинувшимся передо мной дверям Шереметьево. А трап уже напрямую вывел меня через караван студента ешивы в эшкубит жителя Ишува. Далее пропустим комментарии по поводу сладости мечт (а как еще образовать от этого слова родительный падеж множественного числа?). Никакие попытки вытащить мою жену либо моего сына ни временно, ни тем более на постоянку не принесли плодов. Единственный плюс был, что, ставши заморским богатым родственником, я, благодаря разнице в курсе рубля и шекеля и соответственно в ценах здесь и там, смог на получаемые мною гроши ощутимо поддерживать свою бывшую и вечно любимую семью. Кстати, как только я объявил о своем отъезде в Израиль, все разговоры об ее отъезде в Днепропетровск, разумеется, заглохли.
Любопытно, что через океан… ну не через океан, через Черное море, Украину, пол-России да Турцию с Ливаном, наши с Галочкой отношения становились все лучше и лучше. Как и предполагалось, в свои ежегодные (чаще по финансовым причинам не получалось) приезды я стал желанным гостем. Отпускать ко мне в гости пацана она боялась – воюющая страна! – зато отдала его в еврейскую школу. Школа, конечно, азохенвей, религиозное воспитание там и в километре не лежало, но какое-никакое знакомство со своим народом она детям давала, и Михаил Романыч хотя бы помнил кто он и что он.
И, наконец, апофеоз – школа устраивает лагерь в Израиле. Дети на целый месяц приезжают в религиозную школу – интернат на горе Кармель, на берегу моря.
Что это были за дни! Я приткнулся у друзей в Зихрон Яакове – каждое утро выходил на шоссе и за час, не больше, добирался до лагеря. Посещения, конечно, бдительными российскими педагогшами были запрещены, но беспечный израильский охранник пропускал всех подряд, и я пристраивался в уголке бескрайней территории интерната. Там была чудесная беседка. Внизу покрытое рябью море, словно расколовшаяся голографическая пластинка, изображало тысячи оттисков солнца, деревья извивались в объятиях лиан, и при каждой удобной минуте Михаил Романович прибегал ко мне, рассказывал, как они проводят время – «Вчера был «шоколадный» день, а сегодня – военная игра! Всё, папа, я побежал – у нас через пять минут свеча». Свечой у них называли ежедневное обсуждение вожатых с детьми того, как прошел день.
У нас тоже была своя свеча – «Свеча на снегу» Эзры Ховкина – хасидские предания, которые Мишка слушал взахлёб. Рассказы про великого мудреца и чудотворца Бааль-Шем-Това – основателя хасидизма. Помните «кфицат а-дерех»?
А еще я ему рассказывал, как Йосеф делла Рейна, вдохновленный любовью иерусалимских евреев ко Вс-вышнему и их самоотверженным служением, решил привести на землю Машиаха, как он, произнося тайные имена Вс-вышнего, по очереди вызывал ангелов всё более и более высоких ступеней в их небесной иерархии, как они помогали ему важными советами, как он вместе с учениками постился и молился сорок дней, как потом они двинулись в путь, преодолели все пакости, которые на них насылали Сатана и Лилит, одолели тех и связали, и как в последний момент святой Рабби всё-таки не выдержал, проявил к ним милосердие, из-за чего и потерпел поражение. Его ученики кто умер, кто сошел с ума, а на земле вновь воцарились беды, болезни и смерть. И мой двенадцатилетний шкет заплакал.
Заплакал и я, когда выяснилось, что в списке тех детей, кому родители разрешили остаться у родственников еще на недельку-другую после окончания смены, Михаил Штейнберг не значился. Всё-таки Галка перестраховщица.
И плакал я, что уже пролетел месяц экскурсий (на которые, правда, меня не брали), развлечений, но и молитв, но и… «Папа, когда-нибудь я навсегда к тебе приеду. Я полюбил Израиль» И плакал я в Бен-Гурионе, когда толпа детей утекла мимо улыбчивого охранника в стеклянные двери – и наверх, в зал, филиал поднебесья.
А потом был звонок в Москву, и…
– Рома, нам надо поговорить. Я знаю, ты будешь против, но я приняла решение. В этой школе обучение на ужасном уровне, нравы – страшнее не придумаешь. Слушай, зачем ребенку показывать еврейство с худшей стороны?
Я молчал.
– Короче, продолжала Галя, – Миша успешно сдал экзамен и зачислен во вторую матшколу.
«Знаменитая вторая матшкола, – думал я, слушая мою вдовицу. – Одна из лучших в стране. В ИХ стране».
– Понимаешь, Гошенька, – говорил я спустя несколько минут, роняя слезы в жесткую кольчатую Гошкину шерсть, обнимая его, гладя и трепля длинные висячие уши. – Еврейская школа плохая, а та – хорошая. Евреем быть плохо, а вот…
Отрешенным взглядом обводил я белые стены, по углам помазанные сыростью, белые с розовыми ребрами шкафы без дверец, доставшиеся мне в наследство от кого-то, кому они сильно надоели, и курил, курил, курил так, что аж сердце прихватило.
Потом снова ездил в Москву и навещал Мишку с Галкой в квартире на Ленинском, из которой с балкона на шестнадцатом этаже и Кремль виден и Шаболовская паутинистая башня и Останкинская копченая, как ее в народе назвали после пожара, а уж Донской монастырь и вовсе рядом – словно старинный пароход с куполами-трубами подплывает к пристани нашего дома.
Школа и вправду оказалась хорошей – образование просто замечательное. Математика, сами понимаете на каком уровне. Правда, сосед Михал Романыча по парте – член молодежной нацистской организации, но мой сын объяснил ему и всем заинтересованным, что Штейнберг – это немецкая фамилия, что сам он немец, и член проникся к нему глубоким уважением – отличившаяся нация. По счастью, Мишка светленький – в русского деда. Так что все в порядке.
За двадцать дней до. 28 севана. (8 июня). 12:30
Со мной всё в порядке. Больной жить будет. А теперь звонить, звонить и еще раз звонить. Теперь мои звонки и приезды – единственное, что хотя бы немножко держит парня на плаву в духовном смысле. Что же касается меня, то понять того, кто, живя в Израиле, звонит своему ребенку в Москву, может только тот, что, живя в Израиле, звонит своему ребенку в Москву. А если вы хотите испытать, что это такое, попросите знакомого хирурга вырезать у вас сердце и отправить куда-нибудь на полюс. А сами поезжайте на экватор.
Я схватил телефонную трубку с антенной. Золотые буквы «Panasonic» глядели на меня с черной глади. Ноль сто двадцать семь ноль девяносто пять два три два один ноль пять три. Гудок. Еще гудок.
– Алло?
– Галочка, привет.
Молчание. Затем:
– Да, здравствуй.
– Как дела?
– Спасибо.
– «Спасибо, хорошо» или «спасибо, плохо».
– Спасибо.
Что с ней вдруг случилось? Ладно, перейдем к следующему пункту повестки дня.
– Мишу позови, пожалуйста.
– Его нет дома. И вообще, знаешь, больше сюда не звони.
– Как нет? У вас уже четыре! Должен был из школы придти.
В этот момент я сообразил, что сейчас лето, и в школу он не ходит.
– Его нет дома.
Гудки. Вот это да! В самые худшие времена нашего разлада она со мной так не разговаривала.
В этот момент Гоша, выждав, пока я плюхнусь в изнеможении на стул, подскочил ко мне, положил на плечи свои большие лапы, и начал вылизывать лицо. Его горячее дыхание неожиданно подняло мне настроение.
– Не переживай – говорил он мне глазами. – Всё будет хорошо. Я тебя люблю. Я тебя не оставлю. Я понимаю, тебе этого не достаточно, но чем богаты, тем и рады.
Я погладил его, он прижался ко мне, и вдруг мне показалось, что бурая пакость – нечто вроде нарыва – которую вырезали ему из пасти неделю назад, вновь появилась. Я сразу вспомнил, как стоял у металлического стола, гладя стонущее животное, а врач кромсала бедняжке десны, как она вколола ему еще порцию какого-то зелья, и он перестал чувствовать боль, зато ее почувствовал я, когда Гошке каленым прутом прижигали нарывы на губах, и ветеринарный кабинет наполнился запахом паленой плоти, и от его рта ко мне тянулись змейки дыма, и вид у меня был такой, что милейшая Инна, доктор Айболит в юбке, осведомилась, не хлопнусь ли я рядом с Гошей, потому как возиться с двумя ей было не с руки. А я ничего не отвечал, гладил Гошку и утешал: «Ну, мой милый, ну мой сладкий, ну потерпи немного!» Потом он лежал на траве возле Инниного кабинета и не мог подняться, пока не отошел наркоз.
Теперь вот он меня молча утешал: «Ну, мой милый, ну мой сладкий, ну потерпи немного!»