banner banner banner
Я, Мара и жена Тамара. Повести и рассказы
Я, Мара и жена Тамара. Повести и рассказы
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Я, Мара и жена Тамара. Повести и рассказы

скачать книгу бесплатно


Клен ты мой опавший,

Клен заледенелый,

Что стоишь, согнувшись,

Под метелью белой…

Но в конце очередной песни Карамба вдруг увидел пустую банку из – под пива у себя перед носом, громко расплакался и стал с чувством жаловаться на свою беспросветную жизнь. Сказал, что жена ему изменяет. Потом громко выкрикнул: «Вы ничего не знаете, робяты! Ничего не понимаете!» – и выскочил из флигеля вон. Немного позднее я заметил его в густом малиннике сидящим на корточках со спущенными штанами. Он сидел, делал свое «дело» и горько плакал.

После его ухода во флигеле стало так тоскливо, что меня неожиданно стошнило. Иван в это время посмотрел на меня осуждающе и многозначительно изрек: «Ну вот, расставлены все точки над «и»…

Серьёзная женщина

А в понедельник вечером ко мне пришла Наталья Карповна, снисходительно погрозила желтоватым пальцем и попросила доколоть дрова – «раз уж взялись, дак». Объяснила, что на прошлое она не обижается, с кем не бывает, только напомнить пришла по пути за хлебом, что обещанное нужно исполнять. Немного помолчала и посетовала: «Хлеб два дня не привозили из района, из-за этого в магазине сегодня давка. Еле – еле до прилавка добралась. Вся ухомаздалась».

Вечером мне пришлось докалывать дрова одному. Я колол сучковатые тюльки, потел, вытирал лоб матерчатой кепкой и думал о том, что жизнь устроена отвратительно. Несправедливо. Глупо. Поэтому человек, который много и хорошо работает, всегда и всем должен, а единственное чувство, которое он при этом испытывает, – это чувство усталости. Он обречён уставать, пока жив, и вместе с уважением в старости к нему обычно приходят болезни, а вместе с предполагаемым отдыхом – смерть. Но даже если он умирает, люди, чаще всего, скорбят не об утраченной навсегда интересной, своеобразной личности, а, скорее, о потерянном работнике. Им дела нет до той несвободы, которую он ощущал всю жизнь.

После ужина ко мне пришла жена. Села на большую осиновую тюльку возле забора и спросила:

– Чего это ты, Андрей, так и будешь один дрова колоть? Друг-то твой где шатается?

– Не знаю, – ответил я, еле сдерживая раздражение.

– Вот те на! – удивилась жена.

– Ну, не пришёл пока. Что я, искать его буду?

– Значит, вино пить вместе, а работать – врозь. Так что ли? Интересно получается.

Я хотел было снова огрызнуться на неё, но не смог. Жена была в шелковом голубом халате с горошками. Ей идет этот цвет, потому что глаза у неё тоже голубые и наивные, как у ребенка. Только в последнее время я замечаю в них всё больше грусти. Я замечаю в них больше глубоких холодных теней, чем яркого тёплого света. Наверное, в этом есть и моя вина.

– Тогда не надо было за работу браться, если не уверен в человеке, – с укором продолжила Тамара. – Хотя какой он человек. Пропойца несчастный!

– Доколю без него. Не переживай.

– Давай! Докалывай! Ты всю жизнь так. За всех один отдуваешься… Думаешь, люди тебе за это спасибо скажут? Не надейся… Вот я на тебя гляжу – и мне тебя жаль. Больше ничего. В чем только душа держится, кожа да кости. Да ещё надо сегодня навоз у коровы вычистить, воды с колонки в баню натаскать.

– Ну и что?

– Ничего… Бросай всё и пошли домой. Бросай и пошли, а то заплачу сейчас у всех на виду… Кожа да кости… И что за мужик такой упрямый…

И мне, действительно, захотелось всё бросить к чёртовой бабушке: и дрова, и лес, и домашнее хозяйство. Не мое это дело. Не моё! Надо же когда-нибудь отдохнуть по-человечески. Это раньше считалось, что физический труд полезен, что он облагораживает, даже лечит. А сейчас об этом уже никто не вспоминает. Даже лозунг «Кто не работает – тот не ест!» стал звучать как издевательство, потому что производитель, работник как раз и получает за свой труд меньше всех. А тот, кто не работает на производстве, но распоряжается плодами чужого труда, тот всё имеет.

В общем, к вечеру я дрова доколол. Зашел к Карповне, отчитался о проделанной работе. Потом, преодолевая чувство брезгливости, чисто из уважения к старому человеку, выпил два стакана браги, приторно отдающей уксусом, и вышел на улицу, чувствуя тошнотворную тяжесть в желудке и запоздало осознавая, что в благодарность за всё меня, кажется, отравили…

Через какое-то время мне стало дурно. На ватных от слабости ногах я зашел за сельповские поленницы возле дороги, где вовсю благоухали высоченные лопухи, лег там на спину и долго – долго смотрел в небо с тоскливым равнодушием. Небо было цвета молочной сыворотки с тёмным крошевом птиц в самом зените. Глядя в него, я почувствовал себя никому не нужным, бесконечно одиноким человеком. И мне захотелось умереть, чтобы не видеть этого пустого бездонного, равнодушного неба, этой жирной зелени, не чувствовать тошнотворного запаха, наплывающего откуда-то справа, от приземистого дощаного туалета, склонившегося над оврагом. Жизнь вдруг показалась мне лишенной всякого смысла – отвратительным путешествием от одной неразрешимой проблемы к другой. От одного противоречия к другому. Что в ней хорошего? Что ценного? Ведь вокруг меня только пустота и хаос. Хаос и пустота…

И в это время рядом со мной вдруг появилась Мара. Она буквально выросла из-под земли, радостно лизнула меня в щеку, легла рядом, весело замахала рыжим хвостом. Я обнял её за теплую лохматую шею, уткнулся своим лицом в её тёплую и доверчивую морду. И на секунду успокоился. Что самое странное, от Мары на этот раз пахло самой настоящей лесной свежестью. Шерсть у неё приятно блестела, коричневые с желтинкой глаза излучали искреннюю преданность.

Через какое-то время мне сделалось легче. Я с трудом поднялся и направился в пивной бар на центральную улицу, чтобы выпить кружечку свежего пива, расслабиться в холодке, поговорить с кем-нибудь «по душам». Моя утомленная грустными мыслями душа желала общения.

Стихия стиха

В небольшом помещении бара на этот раз было сильно накурено. Незнакомые люди в углу, у окна, громко о чем-то спорили, а пиво, как назло, оказалось старое, какое-то слишком тёплое и подозрительно пенистое. Когда я зашел туда, то никто не обратил на меня внимания. Правда, уже через несколько минут ко мне подсел один из местных завсегдатаев, Леха Шарабора, и, размахивая пустой кружкой, предложил выпить за его лучшего друга Сашу Баранова. Вид у Лехи был такой убогий и такой беззащитный, что я уже готов был пожалеть его – купить ему пару кружек теплого пива. Пусть выпьет за мое здоровье. Но этот человек вдруг начал философствовать.

– Ты извини меня, Андрей, что выгляжу так несерьёзно. Понимаешь, друг мой Саша Баранов помер. Хороший был человек, добрый, правда, выпить любил… А чего? Это неплохо, когда хороший человек выпить любит.

После этого Леха сделал задумчивое лицо, немного помолчал и продолжил:

– Я про него стихи написал. Хочешь послушать? Вот слушай тогда…

И Леха стал читать свои стихи, слегка склонившись к моему уху:

Живем размеренно и жестко,

как будто принудили жить,

и сердце жалобно дрожит,

как в бурю чахлая березка.

Так над жнивьем дрожит рассвет

полоской красной киновари.

Жизнь дорога для каждой твари…

Жаль – смысла в этой жизни нет.

Леха вдруг перестал читать и замолчал, потом махнул рукой сверху вниз так резко и многозначительно, что объяснять ничего стало не нужно. Это был итог – черта, разрушающая все привычные догмы.

– А дальше? – спросил я после недолгой паузы.

– Дальше не буду читать. Дальше очень жалостливо. Боюсь, расплачусь… Я ведь раньше учителем истории был, десять лет в школе преподавал. Вот… А сейчас стал бродягой, босяком, Лехой Шараборой. Бутылки по обочинам дорог собираю. Стыдно мне, знаешь ли. Но ты меня не жалей, мне жалость не нужна. Я просто хочу, чтобы меня понимали, для этого и пью… Сам знаешь, что пьяные люди понимают друг друга с полуслова. Никакие условности им не мешают, не страшат никакие проблемы… Вот мать у меня была гулящая женщина. Это правда. Ну и что? А я её всё равно любил. И никогда не стыдился. Мы тогда в Отрясах жили, на большой дороге. У нас всегда проезжие шофера останавливались и прочие барыги, без определённого рода занятий. Мать с ними выпьет, песни запоет, а потом – сам понимаешь… Но мы с сестрой этому значения не придавали, не замечали дурного ничего. У нас была своя жизнь. У матери – своя. Мы выучились, образование получили. Как говорится, из грязи – да в князи… У сестры получилось, а у меня нет. Сестра-то моя сейчас в большом городе живет, детей воспитывает, гнездо вьет, а я вот – не сумел удержаться… Сестра мою мать доходила, докормила – всё как положено, как у людей… А Саша Баранов мой друг был. Всю войну человек прошел, там его и контузило…

Леха что-то ещё договорил загорелой до черноты рукой. Этот взмах его руки был уже не таким резким и катастрофическим, как первый. Он означал больше чем паузу, но меньше, чем обреченность.

– Помнишь, он ещё ходил так, немного боком, как бы крадучись. Со всеми здоровался, всех по имени отчеству называл. А пацанята, которые ничего про него не знали, его называли Сашей – дурачком… С головой у него, правда, было что-то этакое. Иногда вдруг так умно заговорит, что невозможно понять, а иногда весь вечер ерунду порет. Короче, сдвиг небольшой по фазе, как у всех очень умных людей… И никто его не понимал из—за этого. Даже я, если трезвый, не понимал. А пьяный всегда понимал, честное слово. Беседовал с ним за милую душу… Я ведь тоже старый зимогор. Мне что… Я зимой – по бабам, летом – по шабашкам! А Саша один жил в своей конуре, вот ему и наскучило… Пенсию ему платили пять тысяч рублей. Ну, подумай сам, что сейчас на эти деньги купишь?

– Пять тысяч – это не деньги, – со знаньем дела ответил я.

– Вот! А Кольку Луковку помнишь?

– Помню. Он в прошлом году коньки отбросил.

– Да. Тоже хороший человек был. За друга мог всё отдать… Да ты не смотри на меня так-то, не смотри. Жалеть меня не надо. Я ведь тоже человеком был, в высоких материях разбирался, Эдгара По читал, Марселя Пруста, Лескова. Только приходит время, когда осознать надо, что к чему? Куда человечество движется, куда катится Россия? И какая в этом движении суть?

Леха поднял вверх указательный палец.

– Вот тут-то и подстерегает нас пьянство, потому что ни черта в этой жизни понять невозможно. Ложь кругом и лицемерие, катастрофический хаос… Я только в одно сейчас верю – в Бога. Он не обманет и не предаст, он придет и успокоит. В настоящей религии скрыта великая сила… И поверить в Него просто. Только полюби, только молись, проси прощения – вот и всё. Остальное приходит само собой… Ну, посуди сам, чему я мог детей научить, если сам ничего в этой жизни не понимал? Тому, что в наших книгах написано? Так ведь там всё ложь. Всё – враньё! Всю историю переврали, всю литературу… И продолжаем врать… А ведь, если разобраться, мы, русские, – самые несчастные люди на земле. Самые несвободные, самые дикие. Варвары мы, и культура у нас варварская. Мы все здесь в России постоянно скованы какими-то обстоятельствами. Только и раскрепощаемся, когда выпьем. Лезем друг к другу, чтобы по душам поговорить. А кому наши пьяные разговоры нужны? Вот ты признайся честно, тебе интересно меня слушать? Неинтересно? Вот видишь! Ты на хлебе вырос, я – на лебеде. Нам друг друга не понять… Да и понимать-то ни к чему. От нас с тобой только одно нужно, чтобы мы работали как следует, а рассуждать за нас другие будут. И сети словесные на нас расставят другие, и поймают, и сожрут другие… Они за свои умные рассуждения деньги получают. Это их работа. Такие люди при любой власти нужны. А мы при любой власти только работники, народонаселение – базис для будущего строительства…

Леха, кажется, закончил говорить, с тоской посмотрел в окно, но потом вдруг предложил:

– Хочешь, я тебе ещё стихи почитаю?

– Какие? – не понял я.

– О миазмах нашего общества. Или про войну.

– Читай про войну, – согласился я.

Леха поднялся со стула, сделал губы трубочкой, потом отер их рукавом, потеребил в раздумье рыжие от табака усы и начал декламировать:

Послевоенную пору

Помню совсем неплохо.

Помню, все тянут в гору,

Все наравне с эпохой.

Помню, одну фуфайку

Носим совместно с братом,

Помню, как делим пайку

Мы на столе покатом,

Или поем с соседом

Песни про нашу долю.

Славные в них победы,

Как корабли на море…

После приходит ужин,

В небе луна, как гайка.

Нет, мы живем не хуже:

Снова на блюде пайка.

Я не давлюсь горохом,

Месяц живу немытым.

Пусть на желудке плохо —

Быть бы духовно сытым!

Леха закончил читать, гордо посмотрел на меня, потом на всех присутствующих и не смог скрыть взволнованного достоинства, неожиданно проснувшегося в нём.

– Ну, как? – с дрожью в голосе спросил он.

– Нормально, – ответил я. – Только я не понял, чьи это стихи?

– Сам не знаю, – чистосердечно признался Леха. – Мужик какой-то читал их в Крыму вот так же, по случаю. Я часто раньше отдыхал на юге, когда в «щипачах» ходил. У меня память хорошая. Он прочитал – я запомнил. Тот мужик уверял, что сам стихи сочиняет, а я почему-то не верил ему. С виду он был такой же барыга, как я. Настоящие писатели такими не бывают. А наш брат на чужой стороне всегда норовит прихвастнуть. Я не знаю, что ли. В общем, высокий такой мужик был, вроде тебя, только почернее немного, и волосы у него отдавали сединой… Бабы от него были без ума, я тебе скажу! Так на шею и вешались, так и липли. Может, и правда он был настоящий поэт. Но почему-то в котельной работал кочегаром – это точно. Сам однажды проговорился…

Я ушел из бара только поздно ночью. Леха кинулся было меня провожать, но кто-то его окликнул. Он постоял немного в дверях, потом качнулся назад, поймался за дверной косяк, чтобы удержать равновесие, промычал что-то невнятное и вернулся обратно.

Я был рад, что остался, наконец, один.

А как хорошо мне стало на тихой ночной улице под тёплым летним дождем. С каким наслаждением я подумал о том, что завтра снова отправлюсь в лес на работу, буду целый день наедине с природой и своей усталой душой, с умной и преданной мне собакой по имени Мара. Где никто не пристанет ко мне со своими пьяными речами, никто не испортит настроение напоминанием о чужой смерти.

В лесу

И вот я снова в лесу. День только ещё начинается. Вершины сосен плавно раскачиваются из стороны в сторону. Копошатся под ногами вечно чем-то занятые муравьи, птицы поют. Утренний лес рассечен на яркие полосы света и тени. На свету уже жарко, а в тени ещё прохладно, и от смоляного, пьянящего духа сосновой хвои кружится голова.

Я бодро иду к затопленной талой водой пойме, где стоит моя сеть, тащу с берега новый, ещё не успевший намокнуть ботник, ищу в прошлогодней листве весло. От весеннего разлива воды здесь уже мало чего осталось. Только длинное, заросшее ряской озерцо, где живут караси да щуки.

Ещё с берега я замечаю, что сеть в середине изредка пошевеливается, от неё в разные стороны расходятся широкие круги. Поэтому я тороплюсь доплыть до неё поскорее. Но, подняв над водой ближний конец сети, замечаю, что там отчаянно трепыхается вовсе не рыба, а запутавшийся в сети чирок – небольшая пестрая уточка. Я осторожно выпутываю чирка из сети. Он пытается ущипнуть меня за палец своим плоским игрушечным клювом. Оперение у чирка такое нарядное, такое яркое, что мне какое-то время не хочется расставаться с этим маленьким, невесомым созданием. Наконец, я отпускаю его из рук, он стремительно улетает в небо, издавая в полете свистящий звук и не выказывая мне никакой благодарности за освобождение. Потом над моей головой рядом с освобожденным чирком появляется ещё одна утка, потом ещё. И вот уже три утки делают над озером прощальный круг… Я запрокидываю голову, смотрю на них, и мне кажется, что счастье – это свистящий миг жизни, свободной птицей пролетающий мимо.

Где-то в сумрачной чаще в тот день я потерял свои красивые карманные часы – подарок отца на день рождения. Потеря часов меня сильно огорчила. После обеда я почти не работал, всё ходил меж деревьев, раздвигая папоротник, и внимательно смотрел себе под ноги. Нашел несколько старых птичьих гнезд, две ржавых банки из-под консервов, какой-то грязный, кривой болт, но часы так и не обнаружил.

Расстроенный, я вернулся к будке, сел на тёплый сосновый пень и постарался успокоиться. Ко мне подошла Мара, легла у ног, положив умную морду на худые лапы. Я посмотрел на неё внимательно, погладил тёплый загривок свободной рукой и пожаловался: «Всё, Мара, больше никуда не пойду. Устал… Мне эти часы всё равно не найти. А ты ничего не понимаешь… Если бы ты понимала – в два счета нашла бы мои часы».

Мара с укором посмотрела на меня, поднялась с лежанки и ушла куда-то, беззаботно помахивая рыжим хвостом. Не было её минут десять. Я успел выпить из походного термоса несколько глотков чая, настоянного на листьях толокнянки и брусничника, разжечь небольшой костерок, чтобы распугать надоедливых комаров, подумать о дочери, которая в этом году должна пойти в школу. И в это время ко мне совершенно буднично вернулась Мара. Но, каково же было мое удивление, когда в зубах у неё я увидел свои карманные часы – мою недавнюю потерю. Честно признаюсь, такого я от Мары не ожидал. Она меня удивила, можно сказать, обескуражила. Скорее всего, сработала какая-то особая собачья интуиция, какое-то странное, никому не ведомое звериное чутье. Да, впрочем, это неважно. Я обнял Мару за шею и от избытка чувств поцеловал в лоб. «Молодчина ты у меня! Умница»!

Вообще-то, я уже давно заметил, что моя Мара – собака необыкновенная. Почему необыкновенная, спросите вы? Да потому, что довольно скоро после её возмужания у Мары появился друг. Это был рыжий пес средних размеров, с поникшими ушами и длинной клочковатой шерстью. Жил он неизвестно где, неизвестно чем питался, но каждое утро непременно провожал нас с Марой на работу и встречал после рабочего дня.

Когда в летних сумерках наша лодка приближалась к берегу, я издали замечал, как рыжий пес начинает радостно носиться вдоль кромки воды и призывно лаять. Потом на приближающийся берег из лодки выпрыгивала Мара, и они вместе убегали от меня к косматой заросли прибрежных кустов, весело подпрыгивая, беззлобно рыча и шутливо наскакивая друг на друга.

Это был странный пес. Он никогда не подходил ко мне близко. Он всегда был какой-то настороженный и подозрительный, и в глазах у него явно сквозило что-то звериное. Этот пес пронзительно громко лаял по ночам, стоя под нашими окнами в саду. Испуганно кидался в сторону, когда я делал вид, что замахиваюсь на него рукой. И в то же время этот пес никогда не давал спуску тем собакам, которые пытались померяться с ним силой. В повадках его было что-то волчье, какая-то дикая отчужденность и затаенная злоба. Он играл только с Марой, только с ней был весел и всюду старался следовать за ней. Однажды он даже переплыл реку и пришел в лес, чтобы быть рядом с ней.

Позднее я узнал, что этот пес появился на свет в Кизерской роще, на старом колхозном скотомогильнике, в норе бродячей собаки, которую вскоре пристрелили местные охотники. Из обречённого выводка каким-то чудом выжил только он. Этим, наверное, и объясняется его странное поведение.

Между тем в лесу уже вовсю царствовало лето. Скатилась с лугов полая вода, река вошла «в трубу», и на полянах появились первые ягоды земляники, похожие на нежные девичьи соски. Осы всё чаще стали залетать в мою будку, подыскивая удобное место для гнезда, сонные шмели с утра до вечера гудели над зарослями цветущего иван-чая. После обеда в лесной чаще становилось душно, хотелось сбегать на озеро искупаться и полежать где-нибудь в тени часок – другой, но надо было работать, надо было добывать живицу, стараясь перевыполнить план, чтобы получить в конце квартала хорошую премию.

С каждым днём в моих мышцах накапливалось всё больше усталости. По ночам я плохо спал, поднимался рано утром с болью в суставах и не мог представить, что так может продолжаться всю жизнь…

Как мне хотелось порой бросить свою тяжелую работу и заняться делом, приятным для души. Забыть о чувстве долга, о бесконечных материальных проблемах. Ведь сейчас я трачу свои силы для того, чтобы моя жена хотя бы раз в месяц могла покупать себе какие-то нужные вещи. Чтобы в нашем доме появлялись новые утюги, тарелки, чашки, занавески, книги, туфли, ковры. Ей невдомек, что в этих вещах, в этих красивых безделушках скрыта часть моей жизни, такой единственной, такой неповторимой и такой для меня дорогой. Мне казалось несправедливым, что я умру, а красивые вещи, купленные женой на деньги, заработанные мной в лесу, еще долго будут жить после меня – за меня. Я не знаю, хорошо это или плохо, но иногда мне кажется, что нужно жить наперекор прихотям жен и желаниям правителей. То есть иметь всего в меру: вещей, прихотей, знаний. Но что такое мера в нашей жизни? Где и при каких обстоятельствах люди смогли ограничить себя в чем-то, если имелась хоть какая-то возможность получить новое, манящее, желанное?

Мера моих желаний – это моя усталость. А какая мера у тех, кто не устает?

Вася Рашпиль