banner banner banner
Заветное слово (сборник)
Заветное слово (сборник)
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Заветное слово (сборник)

скачать книгу бесплатно


– А я на шофёра пойду… Буду в город ездить.

– На шофё-ра-а?.. Не выдумывай! В его город не пойдёшь! Поедешь дальше, в областной, в большой. Не хуже мы его… Выучу!

Мишка подвигает ботинки поближе, думает: «Чего они ругаются?.. И почему отец, когда уходил, ничего не сказал мне? Ах, отец! Как бы ему сказать, что я тоже хочу быть шофёром, и вместе бы ездили на своих машинах, пили б в жару у ларька квас… А что она понимает? В областной, такую даль…»

– Никуда я не поеду, вот и всё! – вдруг выпаливает он.

– Да ты что?! С ума сошёл, – испуганно оборачивается мать. – Всю-то жизнь в пыли, на полях. Подумай-ко, дурачок, ведь одна грязь…

Она умолкает, глядит куда-то вдаль, потом уже тише добавляет:

– Нет уж, уезжай… останусь. Как-нибудь. И голос её дрожит, концом платка она вытирает глаза.

Мишка не отзывается, не шевелится. На душе у него тревожно и смутно. Он знает, что ослушаться матери нельзя, но жаль уезжать от Вьюнки, от этих лугов… «И как тут всё останется без меня? – думает он. – Скорее бы вырасти большим, помирить их. Как они не понимают! Зачем ехать? В областной…»

– Зря-зря-я! – по-стариковски покеркивает коростель. И чудится Мишке в его скрипе что-то мудрое, но лукавое.

Сонно плеснула в тёмной осоке рыба. Задрожала и долго качалась возле осочной кочки, где умывались, потревоженная звезда – всё никак не могла успокоиться, остановиться на своём прежнем месте.

Чего-то выжидая, затих неожиданно и луговой наставник. Но как только звезда просияла вновь чистой спокойной зеленью, он опять завёл свой неторопливый, размеренный скрип.

А Мишка всё сидит, спустив одну ногу в воду, другую держит за палец рукой и, будто в последний раз, глядит на спящую Вьюнку, на старые притихшие вербы, подрезанные по низу молодым туманом.

Счастье в метельных дубах

Памяти Юрия Казакова

В том, всё ещё грозном, 1948 году брату Борису наконец исполнилось шестнадцать, и ему купили настоящее охотничье ружьё. Мне к тому времени было одиннадцать. Война закончилась, но есть почему-то хотелось всё больше, и казалось, так будет всегда, всю жизнь.

В военные годы мы уже вдоволь настрелялись из поджигов (кто-то получил раннее увечье), находились строем на уроках военного дела в школе, до одури наигрались в партизан возле сараев дома.

Пора было и нам переходить к мирной жизни: помогать старшим в вязании сетей, жаков, плетении корзин, добывании дичи…

Дичи на озере и вокруг за время войны не только не убавилось, а даже прибыло. Но стрелять было нечем: порох продавали только в городе и только по охотничьим билетам.

Ружьё привезли зимой, почти ночью, на санях из Юрьевца. Отец в огромном тулупе и запотевших очках, держа ружьё обеими руками перед собой как лом, молча пронёс его в избу и положил на кровать. Борис шёл следом, неся на плече полосатую домотканую котомку. В ней вместе с пряниками оказалось десять новеньких латунных гильз, пачка дымного пороху с нарисованным токующим глухарём и тяжёлая коробочка красных пистонов. «1000 штук», – было написано на коробке. Число меня поразило… И всё это диковинно, чудно пахло и сверкало.

Мы всей семьёй разглядывали ружьё, ждали от него новых перемен в жизни и какого-то дополнительного счастья. Особенно радовались мы с Борисом: ружьё было наше, потому как отец по причине крайней близорукости охотиться не собирался. Ему по горло хватало одного рыбацкого промысла. Радовало и то, что охота не облагалась налогом, была вольной, свободной добычей. В отличие от рыбацкого промысла (а колхоз у нас назывался «Красный рыбак») в охоте не было планов, соцобязательств, она не запрещалась сельсоветом, не осуждалась родителями. Один только наказ был дан нам от отца и матери: «Не застрелите друг друга». Только это мы и помнили. Весну и лето мы учились стрелять. Из-за грив, волнуясь и затаив дыхание почти до обморока, подползали к чиркам. (Другие утки от нас улетали издали, и мы не могли понять почему.) Два чирка и были нашей первой добычей… А вскоре мы уже потеряли к ним интерес.

Главной нашей мечтой теперь были осенние тетерева. Мы не раз наблюдали издали, как дед Фёдор, единственный промысловый охотник на всю деревню, ловко снимал их с высокой сосны в Клоковском поле. Из дальнего перелеска нам было хорошо видно, как тетерева будто по струне летели из-за реки на эту сосну, присаживались, затихали, потом раздавался выстрел, и тетерев рушился с вершины вниз. Это казалось нам легко и просто, что мы только об этом и мечтали. Особенно нам нравилось как «сидели» у Фёдора на соседних с сосной берёзах черные чучела: они были толстые, будто разжиревшие и «восседали» как-то прочно, независимо. И казалось, к ним невозможно было не подсесть.

Надо сказать, что охотился так Фёдор и осенью, и весной, без разницы. Хотя на поле перед сосной вёснами гремел ток. Но Фёдор стоически своего шалаша не оставлял. И охотился по-прежнему добычливо. Говорили, что он колдун и заговорил эту сосну. Мы побаивались его, завидовали и мечтали о такой сосне и охоте.

Но прежде всего нам нужны были чучела. Мы обшарили весь дом, слазили на чердак, перевернули всё в чулане в поисках чёрной материи… Наконец на сеновале, на крюке, где вешали мочало, обнаружили дореволюционный покойной бабушки сак. Одёжка эта (не то пиджак, не то полупальто) выгорела, была покрыта сенной трухой. Борис снял её с крюка, спустился с сеновала на двор, раза три хлестнул ею по овечьему хлеву: овцы шарахнулись в угол, а сак поновел. Но всё равно был сероват и кое-где с рыжеватыми подпалинами.

– Выстирать надо, в озере… – сказал я Борису.

– Подожди, – загадочно отозвался он, сходил в избу и принёс ножницы. Мы подрезали подкладку – сукно с изнанки было черно, как сажа.

– Вот! Перелицуем…

– А отдадут? – засомневался я.

– Бабушка бы отдала… – сокрушённо вздохнул Борис.

Бабушку похоронили в самый разгар войны, и мы оба пожалели её ещё раз.

Однако сак нам отдали без больших разговоров. Помучившись дня три с выкройками, чучела мы наконец сшили и набили их омяльем.

К осенним перелётам мы успевали. Ещё не замерзло озеро, и мы выплывали в лодке «прижимать» последних уток. Борис затаивался на берегу, а я «придурал» посреди озера в лодке: потихоньку греб то вперёд, потом назад, будто полоумный, и утки-чернушки вынуждены были на всякий случай жаться к берегу. Тут и пыхало из кустов облаком голубого дыма, а через секунду долетал до меня долгожданный выстрел. Я подбирал, что было поражено, а если был подранок, то опять «жал» к берегу…

Фёдор уже охотился на своих тетеревов, а нам было рано. Так говорил Борис. Дело в том, что шалаш у нас был построен недалеко от озера у старых дубов. Место это Борис подглядел сам, когда охотился на уток. Три одиноких старых дуба видны были с любой точки озера. И Борис решил, что тут и есть тетеревиный перелёт – воздушная дорога из заречных зарослей в наши поля. Он даже видел, как два тетерева пролетали над этими дубами. Поэтому сразу же и заложил тут остов будущего шалаша. Дополнительно срубил три осинки на сошки – подчучельники. Об этом он мне рассказал сразу же, как я пришёл из школы. Сам он в школу уже не ходил, заверив, что доучится потом, а пока будет работать, помогать отцу.

Наохотившись на воде, приставали к берегу и шли к своим дубам достраивать шалаш. Мы крыли его сосновыми лапами, притаскивая их издалека.

Наконец всё было готово, но Борис медлил. Только тут он понял, что совершил просчёт: берёзы и осины уже облетели, дубы же стояли в лохмотьях пожухлых листьев. А мы уже знали, что на необлетевшее дерево тетерев садится неохотно: то ли шум листвы его пугает, то ли почки для кормёжки ещё не вызрели. Тут мы снова вспомнили Фёдора и его сосну в окружении берёз.

Надо было ждать. И мы ждали.

Я ходил в школу и попутно присматривался ко всем дубам. А Борис по-прежнему доохочивался на холодеющем озере на уток.

– Когда пойдем? – приставал я к нему.

– Вот мороз ударит – и всё разом облетит. – Подождём маленько, – успокаивал он меня и себя.

И я ждал. Уже облетели все берёзы, затвердели дороги. Наконец замёрзло озеро.

– Когда пойдём? – опять спрашивал я его.

– В воскресенье… Пусть лёд поокрепнет.

А по льду уже катались на коньках, бегали, играли… Правда, ещё рискованно.

– В воскресенье тебе не идти в школу, – продолжал Борис. – Посидим в шалаше подольше.

Оставались две ночи и день. Мороз забирал все круче, и это радовало меня, я выходил на озеро, топал на льду. «Пусть поокрепнет», – повторял Борисовы слова и шёл домой. Меня окликали, оставляли играть. Но я отмалчивался: намеченную охоту мы держали втайне.

Звонок будильника поднял нас в три часа ночи. Борис ощупью слез с печи, засветил керосиновую лампу, и при её неполном свете мы стали одеваться. Наши штаны, ватные фуфайки, были здесь же, на печи (мы на них спали). Они были до того горячие, что обжигали. Однако мы, сопя, надевали их и тут же подпоясывались ремнями, чтобы сохранить тепло на всё утро. Подшитые валенки, шапки, варежки – всё это было тоже приготовлено с вечера, то есть, брошено в угол печи к борову.

На улице было темно и тихо. Я взял связанные верёвочками чучела, перекинул их через плечо наперевес. Борис понёс ружье. Мы осторожно спустились с пригорка на лёд и двинули на изголовь острова: оттуда ближе всего было до наших дубов. Лёд был потный, валенки наши почти не скользили, и настроение наше портилось. Мы понимали, что морозу на заре не быть, а значит, считай, пропала наша охота. Потому что без мороза они не летят…

Борис загадочно молчал, а я травил и себя, и его:

– Сейчас ещё дождь пойдёт… Пропало утро. Фёдор уже неделю охотится. А мы… прождали свои дубы.

– Смотри в лунку не залети, – мрачно оборвал Борис. – А то домой пойдёшь.

– А глубоко тут?

– Хватит тебе, метра три будет.

– И чучела вымочу…

Борис знал, что на изголови ставят жаки и под них прорубают треугольные проруби. Он шёл сзади, и я понял, что бережёт ружьё. «Да и меня вытаскивать будет некому».

Мы с большой осторожностью миновали изголовь и вскоре благополучно достигли нужного берега в зарослях ольхи. Здесь, у берега, лёд переходил в кочкарник, старую осоку с ключами, и промерзало тут плохо. Поэтому в темноте надо было не провалиться, не замочить валенки, иначе в шалаше без движения замёрзнешь. Выломав сушину в зарослях ольхи, Борис пошёл первым, а я за ним. Мы выбрались на твёрдый берег и стали подниматься на взгорок. Там, отдельно от ольховой путаницы, высились наши дубы. Они царствовали тут над озером и над всей округой.

Даже в сумерках на бледнеющем небе угадывалось, что средний был чист, а боковые ещё тряпочно лохматились кое-где клочьями чёрной листвы.

Справа от дубов разбегался младенческий соснячок – мутовочник, постепенно переходящий в смешанный подлесок. А слева, через поляну, мрачно чернел сосновый бор. Место мне было знакомо по грибным и ягодным сборам, но пригодность его к охоте была для меня открытием и одновременно тайной.

Светало слабо, развиднело всего чуток: ночь как будто и не пошевелилась. Это-то и радовало нас: до свету надо было поднять на вершины чучела. Дело для обоих новое и торжественное – как подъём флага перед началом охоты.

Но сначала нам надо было «пообвалять» шалаш, как сказал Борис. Срубленные им заранее лапы лежали в молодом сосняке справа. Я таскал, а Борис кидал их на верх шалаша, значит, «обваливал».

– Смотри на вершину не наступи – хрупнет, – указал Борис на тонкую жердь-сошку, через которую я таскал лапник.

Одна сошка была составной, связанной из двух тонких жердей. Насадив на вершинку лучшее чучело и привязав его под брюхом к сошке, мы начали поднимать эту двойную жердину. Она была тяжелее, чучело на ней зыбало, и нас водило из стороны в сторону будто пьяных…

Наконец чучело было в вершине дуба. По приказу я отбежал на сторону поглядеть, прямо ли сидит.

– Откуда ветер? – спросил Борис.

– Не пойму откуда, – запыхавшись, ответил я. – Вчера дуло с востока, из-за реки, как из школы шли.

Покрутив сошку, Борис повернул чучело «рылом» к реке. Оно стало живее, и это нам обоим понравилось.

Два других чучела выставить было легче. Одно мы прислонили сбоку этого же дуба, а третье воздвигли над берёзой; она была ниже дубов и уже хорошо облетела. Средний, чистый, дуб мы оставили для «гостей».

Утро не торопило нас, светало как-то нехотя. Поэтому мы отошли в сторону, оглядели чучела: сидели они ловко, один только «клюнул», прислонённый к дубу. Борис покрутил его на сошке, подвигал её по-разному: теперь он сидел почти вертикально, клювом вверх.

– Ладно, – махнул рукой Борис, – они всяко сидят. Пора залезать…

Оглядевшись на все стороны, мы нырнули в сумрак шалаша. Пахло тут свежей сосной и ёлкой. Весь «пол» шалаша был устлан хвойной мелочью будто сеном. Подстилка эта слегка пружинила, создавала какой-то уют, и я понял, что Борис тайно бывал в шалаше у Фёдора и перенял у него эту хитрость… и в душе я поблагодарил их обоих.

Мы затихли и стали ждать. Мы блаженствовали, лёжа на лапнике, потому что устали и вспотели, пока возились с чучелами. Теперь всё было позади, теперь надо было только слушать и ждать. И мы ждали в полной тишине, уткнувшись в воротники ватных одежонок. Накоротке мы даже вздремнули, добирая ночной сон. Я проснулся от легкого холода. И за это время там, «на улице», что-то сдвинулось: там была уже не ночь, а начало утра. Посветлели окошечки в стенах шалаша, и даже «на полу» шалаша стало светлее.

Сквозь бойницы и в шалашную редь я огляделся: за нашими дубами простиралась равнина – запущенная пашня, некось, – а на ней стояла одинокая лохматая сосна. Слева от поляны чернел сосновый бор. Справа от шалаша приземистый соснячок переходил в молодой берёзовый подрост, перемежаясь с осинником, уходил к реке.

Мы ещё посидели.

Однако никакого рассвета не наступало, и я понял, что даже восхода солнца мы не увидим. А на восходе-то они как раз и летят!

И я как-то затосковал, свернулся опять калачиком и привалился к стенке шалаша. А Борис стоял на коленях и неотрывно наблюдал за вершинами дубов. И я понял, что он любуется чучелами.

Где-то на поляне, всего скорее на косматой сосне, протяжно проорала ворона. «Пропало утро, пропало, – думал я неотрывно с обидой в душе, – кроме этой вороны, ни одной птицы на всю округу…»

Я уже опять задремывал, когда почудился мне какой-то отдаленный вкрадчиво-мелкий шорох справа в березняке. Он то замирал, то оживал снова, будто проснулся там гигантский муравейник. Я затаил дыхание, как зверь, напрягся всем своим существом: шевелилось всё ближе, уже подкрадывалось к шалашу…

Это был дождь. Мелкий, перемежистый сеянец.

– Гнилое утро, – сдался наконец и Борис, – надо идти домой.

Он достал кисет с махоркой, откашлялся без опаски и стал, как отец, закуривать, шебурша газетой.

– Ты что, посидим… – напугался я с обидой, боясь, что он и вправду сейчас пойдет снимать чучела. – Время-то сколь?

Он достал из-за пазухи, где был потайной карман, старинные отцовы часы на медной витой цепочке и с римскими цифрами на циферблате. Щёлкнул крышкой:

– Двадцать минут, как взошло солнце. Вишь, дождь – охлобучило со всех сторон.

– Вымочит, давай здесь подождём, – пошёл я на хитрость.

Мы решили сидеть ещё полчаса (точно по часам, как уговорились). Ворона с сосны молча улетела в лес, над сосной, сливаясь и разрываясь, текли тучи. Я глядел в хвойное окошечко и думал: «Почему дождь пришел справа, если тучи вылезли из бора слева и ползли низко над поляной за реку?»

Наш ближний предлесок справа тревожно пошумливал. Иногда он как бы вздрагивал, шум усиливался, а потом стихал вовсе.

Борис вздохнул. С шалаша уже капало за ворот, мы ёжились, возились. Борис постоянно стирал капли со ствола (на всякий случай, чтобы не заслоняло мушку). И я понял, что в душе он ещё на что-то надеется. Я мёрз и мысленно молился Богу. Я тоже надеялся, но мне уже всё больше хотелось наружу, шалаш стал казаться добровольным мокрым заточением…

Мы сидели последние минуты, и в это время справа услышали какой-то гул в мелколесье. Он приближался. Мы замерли. Гул этот налетел на нас тугим ветром, могучие дубы разом погнулись вершинами в одну сторону, полетели листья, одно чучело избочилось. Другое, напротив, – выправилось и стало похоже на настоящего тетерева.

Вместе с ветром над шалашом прошёл сплошной крупный дождь и побежал по поляне к сосне. И сосны не стало видно в серо-темной пряже дождя. Оторвавшись от окошечек в шалаше, мы переглянулись и ждали новых чудес. Мы стояли в шалаше во весь рост и уже не боялись, что кто-то нас заметит. Низкое и мрачно-плотное, как телогрейка, небо над поляной лопнуло, и оттуда рванулось солнце – золотая полоса живого света. Она прошла через всю поляну, осветила и позолотила сосну и убежала за дождём в бор.

Какое-то время было тихо, а потом начало темнеть. В лесу справа опять послышался гул и, когда он дошёл до нас, в дубах разом зашумело: с новой силой начался дождь, сплошной, упрямый.

Теперь уже мы окончательно поняли, что зарядил он на весь день, и ждать нам больше нечего.

Мы понуро молчали и, как пленники, избывали время в своем шалаше. Опустились на прежние места, обоим не хотелось вылезать наружу под дождь, снимать чучела и мокрыми плестись домой. Мы уже как бы прижились в своём шалаше. Хоть немного, но он все-таки защищал нас и от дождя, и от ветра.

Борис, устав стоять на коленях, тоже лёг, привалился к стенке шалаша, он медленно курил со слабой улыбкой, как бы осуждающей все наши надежды и это редкостно неудачное утро.

Больше мы ничего не ждали, на нас напало безразличие. Наверно, мы оба думали об одном: как мать встретит нас дома, как будет ругать за вымоченную одежду, которую негде развешивать для просушки.

Надо сказать, что пустая охота у матери вызывала тягостное молчание, а то и взрыв негодования: «Сидели бы дома, только обувь зря треплете…» Но принесённой дичине она радовалась искренне, платок у нее сбивался на сторону, рассматривала цветные перья, крылья, дивилась: «И создаст же Бог такую красоту!.. Вот хорошо, что встали, а то проспали бы такое утро…»

Сегодняшнему утру она наверняка уже не радовалась и ничего не ждала от нас.

Над бором тревожно проорала ворона, а справа могучим порывом рванул ветер. Он прошумел в наших дубах, но мы не шевельнулись: чучела нас больше не интересовали. «Совсем бы их уронило на землю, – подумал я. – Легче собирать…»

Но свалило не чучело, а одну большую лапу с верхушки нашего шалаша, и мы глядели в полуоткрытое небо. В шалаше стало неуютно, продувисто. Теперь ветер не только не стихал, а усиливался, нёс над поляной водяную морось дождя, и в ней изредка мелькали какие-то большие белые капли. Не сразу догадался я, что это снег. Через минуту он летел уже мимо шалаша и дубов хлопьями. Ветер завыл, как в трубе, с удвоенной силой, и началась настоящая пурга. Она металась будто в феврале, чучела наши спереди враз побелели и стали похожи на пингвинов, а не на тетеревов. Теперь они могли только отпугнуть даже ворону. И дубы, и сошки – всё было с ветровой стороны белое, а с другой – тёмное, мокрое. В шалаше сверху задувало ветром и снегом, и Борис не вытерпел, полез наружу набросить эту упавшую лапу на верх шалаша.

Он отодвинул можжевелину, закрывавшую лаз, полез… и тут же резко с испугом закатился назад в шалаш. А я испугался дважды, потому что в это же самое время с новым, непонятным мне шумом накрыла шалаш какая-то небесная тень. В шалаше как будто потемнело. Мы замерли и услышали в вершинах дубов плеск и хлопки многих крыльев. Осторожно поводя глазами и чуть-чуть головой, я увидел, что все дубы и даже низкие березы облепила могучая стая тетеревов. Меня будто во сне сковал какой-то мистический страх, а Борис уже медленно, плавно подымал ружье. Делал это он так долго, тягостно, что у меня от волнения разрывалось сердце, и я даже хотел, чтобы они сорвались, лишь бы прервать это ожидание.

Борис целился сидя, и я понял, что он боится встать на колени, чтобы тетерева не увидели нас в полуоткрытый верх шалаша. Неудобно ему было, неловко, целился он со страдальческой гримасой на лице, зажмурив левый глаз. Я не дышал…

Наконец выстрел резко хлестнул, как-то коротко, слабо, будто пастушья плеть в ненастье, и я был разочарован: я ждал победного, почти пушечного грома. Не шевелясь, я глянул на Бориса, спрашивая глазами: «Убил? Бежать?!»

Но он, светясь радостью, осторожно приложил к губам палец и стал перезаряжать ружье. Я перевел дух.