banner banner banner
Том второй
Том второй
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Том второй

скачать книгу бесплатно

Том второй
Игорь В. Карлов

Книга Игоря Карлова, писателя, публициста, литературного критика, искусствоведа, лауреата всероссийской литературной премии «Левша» им. Н.С. Лескова, члена редколлегии журнала «Приокские зори», – подарок для тех, кто ценит вдумчивое чтение, красоту и образность родной речи, глубину и экспрессию художественных текстов. Наш неравнодушный современник, Игорь Карлов пишет, опираясь на традиции русской литературы, нынешний сложный мир, в котором сошли со своих мест Восток и Запад, прошлое и настоящее, судит с незыблемых позиций красоты, разума, добра. Читатель найдёт в сборнике лирические миниатюры, рассказы, повести, открывающие возможность поразмыслить о важнейших проблемах бытия, однако серьёзность затронутых писателем тем своеобразно оттеняется присущим ему тонким неповторимым юмором. Оригинальность «Тома второго» ещё и в том, что в данном издании автор, чьё письмо отличается яркой метафоричностью и тщательной отделкой, экспериментирует с различными жанровыми формами, ищет новые средства выразительности для современной прозы.

Игорь Карлов

Том второй

Послесловие к первому тому

Новая книга писателя и журналиста Игоря Карлова, лауреата Всероссийской литературной премии «Левша», включает в себя произведения разных жанров, что говорит о несомненном многообразном таланте автора. Игоря Карлова волнуют как проблемы бытия, так и философия жизни, психология человека, боль за судьбу Родины, Великой России, и её народа. Яркий, образный язык, перемещения лирического героя рассказов Карлова по разным странам и континентам несомненно привлекут внимание читателя, как и высокое качество его поэзии и критики.

    Аннотация на книгу «Прижизненное издание», издательство «Аквариус», г. Тула

«Современный русский рассказ» представлен красочным описанием Старого Арбата во всех его ипостасях и во все времена суток, со всеми его персонажами, остро подмеченными чутким взором интеллектуала и мастера слова (Игорь Карлов, «Как бы не так»). В рассказе «В соседней палате» И. Карлов утверждает: доброта – это не только материальная щедрость, но, прежде всего, внутренние, душевные затраты, духовная помощь. В рассказе «В ожидании суда» И. Карлов, прекрасно разбирающийся в психологии, мастерски рисует образ своего героя.

    Газета «День литературы», г. Москва

Вместе с товарищами по редколлегии почитал рассказы. Проза, что называется, крепкая!

    С. Сутулов-Катеринич, поэт, журналист, главный редактор международного поэтического альманаха «45 параллель», г. Ставрополь

Скажу слова, которые покажутся неуместно-легкомысленными, и всё же их скажу, поскольку они возникли в моём сердце. Браво, Карлов! Поклон тебе великий за то, что не отстранился от проблемы, не решил: что это серо и скучно. А сумел, с горькой усмешкой, пристыдить всех нас.

    И. Николаева, профессор, г. Москва

Рассказ «В соседней палате» замечательный, полный психологизма и мелких деталей, характеризующих разных людей. Один байковый халат чего стоит! А не раскинувшиеся руки зэка?.. Хороший, богатый и точный русский язык. Это очень ценно. Иллюстрация к цитате «Легче любить весь мир, чем соседа за стеной», написанная кафкианцем.

    Г. Ульшина, поэт, прозаик, г. Ростов-на-Дону

То, о чем пишет Игорь Карлов, – очень важно для нас. Важно то, как он это делает. С огромной одержимостью, верностью и преданностью литературному слову. Тому, от чего нет никакой ни прибыли, ни выгоды. Только радость, что автор с такой любовью и вниманием к жизни. Огромное спасибо!

    К. Маниса, переводчик, г. Мапуту

Игоря Карлова по праву можно назвать настоящим мастером художественного слова. Могу отметить современность и актуальность его стихов, прозы, публицистики и литературоведческих статей. Безусловно, член редколлегии журнала «Приокские зори» является патриотом. Он глубоко и искренне любит Россию. Но эта любовь не слепая, а осмысленная, требовательная. Если же говорить об особенностях творчества И. Карлова, то в своих произведениях он предстаёт тонким психологом, философом, социальным критиком. Нельзя не обратить внимания на высокую степень художественной изобразительности, присущей писателю, на точность и красоту словоупотребления. Мне очень импонирует своеобразная манера письма И. Карлова: над какой-то страницей можно всплакнуть, а над следующей – улыбнуться.

    Л. Дегтярь, врач, к.м.н., г. Краснодар

Признаться, я не большой охотник до чтения современной литературы: предпочитаю больше читать научно-публицистические опусы с практической целью – для получения новых знаний, новой информации. К всякого рода художественной или публицистической литературе отношусь скептически, я даже сказала бы, крайне скептически. Досконально изучив в школьные годы основные произведения русской классики и тем самым получив достаточно полное представление о жизни, кажется, не смогу уже больше отыскать во вновь прочитанном что-то свежее, новое, то, что могло бы удивить, поразить, тронуть за живое. Наверное, чересчур самонадеянно – может быть…

А по сему, имея такую концепцию, приступала к чтению книги И. Карлова скорее из любопытства и притом с огромной долей скепсиса. Времени было у меня свободного предостаточно (так уж сложились обстоятельства: отбыла в очередной отпуск в Москву и застряла в Лиссабоне в ожидании стыковочного рейса). Перелистнула я первую страничку и приступила…

Очнулась от чтения только тогда, когда уже была перевернута последняя страничка, и, обнаружив себя в московской подземке, поняла, что я уже неделю, как в первопрестольной. Настолько были сильные эмоции, которые вызвала эта книга, что вся реальная жизнь (все красоты и достопримечательности португальской столицы; мучительный ночной перелет в маленьком тесном самолете; волнующая встреча с родителями; необузданная радость в тот момент, когда переступаешь порог своей квартиры; прогулки по московским улочкам) – всё прошло как будто во сне, в тумане. Реальное по остроте ощущений уступало пережитому на страницах книги.

А пережить пришлось многое. Считаю себя человеком с достаточно устойчивой психикой: редко когда смеюсь над анекдотами – чаще сдержанно улыбаюсь, редко когда плачу – стараюсь не думать о грустном и не доводить себя до такого состояния. Но здесь сдержаться не получилось.

Никогда бы раньше не подумала, что книжечка карманного формата может вызвать такие переживания! Не задумываясь о том, как я выгляжу со стороны (а время для чтения я нахожу, как правило, присутствуя в общественных местах – залы ожидания вокзалов, аэропортов, в транспорте, в кафе), дала волю эмоциям: хихикала и даже хохотала шёпотом (ну, насколько это было возможно), а буквально через страницу не могла сдержать незаметно для меня назревших, преступно выкатившихся и сползших по щекам слёз. И буквально тут же, рядом – опять «хи-хи»! А то и так: подступит ком, стоит колом в горле, и так холодно всему телу становится, руки-ноги коченеют, но не от мороза, а от холода внутри – внутри нас, от бездушия, равнодушия к тем, с кем живем и среди которых живем. «Люди добрые! Люди добры!..» – и тишина вокруг… И никто не откликается. Страшно!

Вышедший томик, может быть, небольшой по объему, но, поверьте, содержание насыщенное. Думаю, что каждый найдёт в нём для себя те мысли, которые его уже посещали, которые он может разделить с автором и которые (как это удивительно и приятно!), оказывается, автор делит с ним. Так и хочется сказать: «Вот ведь, я же именно так и думал!» или «Я именно это всегда себе так и представлял, только выразить не мог или другими словами себя объяснял, а тут так всё чётко и понятно сформулировано».

Даже если читатель и не окажется в итоге единомышленником автору, одно несомненно – равнодушным его книга не оставит. Не может оставить!

О чём книга? О сегодняшнем дне, о том, как мы пришли в наше сегодня (ведь наша жизнь – это то, что мы из неё делаем). Да и просто о нас с вами – о «добрых людях».

Читайте! Очень советую всем прочитать.

    М. Ляпустина, Второй секретарь Посольства России в Мозамбике

Том второй

Посвящаю книгу моей жене

Поле

Вот оно. Вот показалось, и стало ясно: всё идёт, как надо. Первоначально, без рассуждений, без рефлексии, возникла уверенность: в мире и впрямь всё по замыслу. А лишь потом внятно осозналось, что именно даёт ощущение надёжного покоя – увиденное вдалеке поле золотистой пшеницы. Нечто глубинное, таящееся в той всеобщей памяти, которая коренится в перелесках, холмах, синем небе и белых облаках, подсказывает: раз уж растут хлеба на родной земле, есть надежда на лучшее. Все кажущиеся прочными устои эфемерны, и завтра, того и гляди, побредёшь с сумой по городам и весям, бородатый и нечёсаный, станешь пугалом для мирных обывателей. Можешь сорваться в запой, можешь уехать за море, потерять любовь и радость жизни, испаскудиться до последней степени, заплыть жиром, стать мытарем или судьёй, можешь оказаться в узилище, а можешь уйти от людей в пустыню и там стенать, проклиная стену непонимания между тобой и окружающими, – всё может статься. Но вызревающее пшеничное поле в любых тяготах останется твоей путеводной звездой, твоим оправданием и конечным прощением. Самым потаённым уголком сознания понимаешь… Нет, не так! Не понимаешь, а, скорее, чуешь. Да, чуешь, но не как зверь, а как человек, лучший по отношению к тебе сегодняшнему, чуешь великую правду в неспешно наливающихся колосьях; угадываешь, прозреваешь всем составом своей личности, что добывать хлеб насущный в поте лица своего – не только вековечное наказание за первородный грех, но и благо, дарованное роду людскому. Даже если не ты вспахивал поле, сеял зерно, и не тебе жать ниву, но коли есть ещё те, кто сделает это, то и для тебя не всё потеряно, и ты сподобишься, пусть в будущей жизни, причаститься к высшей справедливости. Вдруг становится зримо наглядной Его притча о зерне, вдруг озаряет: умереть – не страшно.

Так внезапно, без связи с предыдущими событиями дня, подойдя к меже между тленом и нетленностью, отрешаешься от всего бренного и ощущаешь несокрушимую свою силу среди зыбкости дольнего мира. Глядя на то, как любовно соприкасаются колосья, слушая вскипающий звук их безбрежного сожития, растворяясь в пучине пшеничного океана, утрачиваешь интерес ко всему преходящему и только лишь отражаешь холмы, перелески, небо… Но оказывается, что обретённое могущество невыносимо тяжело, доколе не расточилась форма твоего физического существования, наросшая вокруг души с момента рождения. Созерцание бессмертия, покуда ты ещё по сю сторону, приносит не взыскуемую долгожданную негу, а странное величественное безразличие и к своему собственному уделу, и ко всему окружающему, кроме золотящегося поля. Пока ещё ты таков как есть, из плоти и крови, отстранённость безмятежной гармонии враждебно соседствует в сердце с фантомной болью изломов твоей судьбы, несчастий, испытанных ближними и дальними, страданий, терзающих человечество. Долго находиться в таком положении невозможно – необходимо на что-то решаться. Остаётся сделать последний шаг и погрузиться навечно в волны злаков, слиться с бесконечностью, однако человеческая сущность, убоявшись того, тянет назад, из хлебных хлябей на твердь просёлочной дороги, ведущей к дому, где ждут тебя к ужину, где становится так уютно, когда зажигают лампу, и пятно жёлтого света из-под старомодного абажура чуть замедленно падает на стол, вызывая из небытия надрезанный каравай, кувшин с молоком и бутыль вина.

Тропик Козерога

Познать великое дано человеку через малое. Почти не уловимый глазом промельк упавшего листа воссоздаёт всю картину мироздания и однозначно обозначает твоё место в системе координат вселенной. Даже если бы ты потерял память, забыл все тяготы морского перехода, не представлял, что произошло с тобой вчера, при заходе в гавань, то и тогда ошибки не было бы – ненароком сорвавшийся с дерева лист расскажет всё.

Он пролетел поодаль, непреклонно ведя свою линию, и ты обнаруживаешь себя взбирающимся по крутому склону авениды, идущей от порта в верхний город, где йодистый запах океана уже не различим, замещён ароматами пряностей и чадом жаровен уличных торговцев. Слегка пожелтевший лист стремительно, чуть даже хищно, спланировал на прогретый асфальт, и ты, словно очнувшись ото сна, видишь залитую спокойно-добродушным солнцем перспективу улицы и контрастно наложенные на неё длинные (хотя только лишь минул полдень) косые тени. Огромный, похожий на щит свази, лист сорвался с могучего кряжистого фикуса, и по траектории его полёта, по положению солнца, по углу падения тени ты каким-то непостижимым образом, но безошибочно определяешь: Тропик Козерога, начало зимы, середина дня.

С высоты

…И только подлетая к Франкфурту, выключил перегревшийся гаджет, собрал в папку таблицы, графики, схемы, выглянул в продолговатый иллюминатор авиалайнера. Тотчас осыпались в небытиё ряды чисел, выстроившиеся в моей голове воинственными шеренгами, ещё миг назад такие значительные цифровые данные вдруг разлетелись в надмирном просторе и измельчились до неразличимости, а важная статистика моментально растворилась в детском голубом, белом и розовом. Сумеречной земли не было видно, согретый солнцем небесный свод выцвел до полной прозрачности, и повсюду разлеглись облака. На всём неоглядном пространстве они щедро громоздились друг на друга, их рафинадная белизна перетекала в цвет топлёного молока, их зефирная мякоть в воздушной печи подрумянивалась и покрывалась нежной и ломкой корочкой безе. Облака вспухали, как взбитые сливки, как пуки сахарной ваты, как пудинг со сгущённым молоком, как бабушкины сырники под сметаной, как циклопические тарелки манной каши, политой сладким киселём, как кремовые купола на торте. Всё это приготовлено для самого заветного праздника, названия которому мы пока не знаем, но который обязательно, обязательно наступит. Какая безмерная радость, до самого горизонта! Какое деньрожденное счастье видеть всё это! Какой восторг вот так лететь, понимая, что всё вокруг – ничейное и твоё! Вот самое большое богатство – этот облачный десерт, залитый малиновым сиропом приближающегося заката.

Африканская ночь

Страшный грохот разбудил меня среди ночи. Встревоженный, я сел на кровати, пытаясь разобраться, что такое происходит и где нахожусь. Несколько мгновений я был нигде, но потом, как фотоснимок при проявке, в сознании постепенно проступило: берег Мозамбикского пролива, межсезонье, гроза. Беспрерывно гремевший гром оглоушивал, ослепительные молнии каждую секунду вспыхивали то справа, то слева. Казалось, что циклопический чёрный боксёр нещадно колотит меня по голове. Пошатываясь, я добрёл до окна и с опаской взглянул на разгул стихии.

То, что я увидел, было чудовищно. Ливень низвергался с неба безостановочно и обильно. Как говорят про сильный дождь? Льёт как из ведра? Стоит стеной? Довольно точные выражения, однако в них изначально заложена семантика конечности осадков: вот выльется – и перестанет, вот пройдёшь стену воды, а там сухо. Тропический дождище заставляет искать новое отношение к этому явлению природы. Больше того: он, пожалуй, имеет собственную точку зрения на окружающие явления. Он не вписывается в известные мне системы координат, но сам становится системой и точкой отсчёта, так что мне следовало не живописать его, используя скромный человеческий опыт, а приспосабливаться к его существованию.

Про этот дождь нельзя было сказать, что он шёл, он изливался, как небесная река. Он просто присутствовал в мире, бытовал каждой своей каплей, наличествовал, выполнял своё предназначение, замещая то, что ещё оставалось в мире сухим, влагой. Он пришёл всерьёз и надолго. Он разворачивался во времени и пространстве.

Под потоками этого колоссального дождя даже небольшой бассейн за моим окном шумел, подобно океану. Пальмы склонялись к земле, болезненно качая кронами, как будто от контузии. Несколько кокосов упало на землю с нехорошим стуком, словно головы казнённых с плахи.

Раскаты грома торопили, подталкивали друг друга. Они выстроились в очередь, как ораторы на митинге великанов, им не терпелось высказаться, пока открылась вдруг такая возможность. И высказывались они не то чтобы грубо, а просто-напросто нецензурно.

При каждой вспышке молнии встревоженные тени домов и деревьев в испуге шарахались в стороны, пытаясь сбежать из жестокой яви в другую, эфемерную реальность, но вспоминали, что им этого не дано, и затравленно замирали на миг, чтобы с очередным разрядом вновь в тоске метаться по округе. Молнии накладывались одна на другую, отчего картина мира непрестанно менялась, превращалась из картины в мозаику, казалась пластически подвижной, текущей вместе с дождём.

Космос и хаос боролись у меня на глазах. Представлялось, что в таком борении некогда создавалась наша планета и, возможно, десятки других планет. Вот только обитаемой оказалась одна из них, та, на которой найдётся существо, способное описать борьбу космоса и хаоса.

О, Луна, Луна!

Из непроглядной зыби Персидского залива воровски скакнула Луна, стремительно метнулась ввысь, а затем на малое время замерла, подозрительно озираясь. Кинула вниз мимолётный затравленный взгляд: не заметил ли кто её побега? Но пустынна была Аравийская земля, лишь я, случайный поздний прохожий, замедлил шаг, остановился, замер в восхищении, встретившись глазами с ночным светилом. Неприязненный, злобный жёлтый свет ослепил на секунду, но тотчас же и потух. Сразу же отвернулась Луна: эка мелочь пузатая! такого опасаться нечего…

Ринулась дерзкая беглянка дальше нетореным своим небесным путём, да так ходко, что чёрная чадра, лёгкая, вытканная из тончайшего струящегося шёлка, сбилась с головы. И пусть не всё небесное тело обнажилось, но и того, что открылось нескромному взору, более чем достаточно, чтобы отвести глаза. Даже я, пришлый гяур, странствующий сказитель, сколь ни жаден до сокровенных красот божьего мира, смутился, узрев неприкрытой лунную плоть. Эта запретная возвышенно-желанная нагота, лишь для избранного, я же, случайно забредший на женскую половину мироздания, не избранник, но преступник по местным адатам.

Да не только я, думаю, распоследний распутник, увидев сияющий наготой торс Луны, потупил бы глаза, ибо в душе его трепет перед неземной красотой сдержал бы похоть… А хороша она была, эта отчаянная красавица, что, словно бы захмелев от собственной манкости, от собственной смелости, шатается ночью по небу одна. Дивно как хороша! Золотистая девическая кожа столь целомудренно-холодна, что остудит любое мечтание о плотской неге. Зато все округлости выставлены с тем коварством, на которое способна лишь утончённая развратница, неуёмно распалившая своё воображение сладострастница, которую долго мучили вынужденным воздержанием, а затем вдруг ввели в общество пылких юношей.

Куда же так спешила Луна, пролетавшая за десять минут расстояние, равное трём её диаметрам, а за час – четверть небосклона, доступного человеческому глазу? Бежала на свидание к юному возлюбленному, пока спит старый муж? Торопилась в лавку пройдохи-торговца, посулившего ей роскошный литой браслет в обмен на истёртую старомодную лампу, по слухам, принадлежавшую некогда какому-то Аладдину, а теперь без пользы пылящуюся в сундуке седого забывчивого отца?.. Кто знает!

Кто поймёт луноликую красавицу, которую смятение чувств толкнуло ночью без спутника за спасительный порог? Не постигнет женскую душу мудрец, знающий наперечёт все звёзды и указующий правоверным, в какую сторону необозримого горизонта следует обратиться, совершая намаз. Не разберёт женскую душу мореход, легко читающий старые карты и уверенно ведущий своё судно к неведомым берегам. Не уразумеет душу женщины воин, приводящий к покорности народы и царства. Не разгадал женскую душу и поэт, поведавший нам о «владычице благородных», пленнице рогатого джинна, украсившей своё ожерелье пятьюстами семьюдесятью перстнями и прибавившей к ним ещё два.

Никто не сумеет укротить восточную женщину. Нет на неё управы. Нет с нею сладу. Только смерть в силах остановить женщину, решившуюся на что-то. И, наверное, она ниспослана на землю как предвестница смерти, а смерти доверено хранить женские секреты. Наверное, так…

О, Луна, Луна! Теперь все увидели непокрытой твою голову и незакрытым твоё лицо! Перед всем светом ты опозорилась. Хватит ли у тебя духу завтрашним вечером показаться людям на глаза? Доживёшь ли ты до завтрашнего вечера?..

Пальмы

Какое, однако же, это увлекательное занятие – наблюдать за тем, как колышутся на ветру пальмовые ветви! К концу дня, когда жидкое золото настоится в прозрачной лазури неба и превратится в тягучий солнечный напиток, нижние ветки пальм пьяно качаются, словно бессильные зелёно-жёлтые крылья обречённых птиц. Зато верхние молоденькие веточки поворачивают полоски листьев перпендикулярно земле, чтобы не дать немилосердному светилу сжечь их сочную юность. В знойный предзакатный час лишь пожилые нижние ветви проявляют желание дать земле немного тени: они готовятся оставить наш мир, и им хочется задержаться в нём подольше, пусть даже бледной сенью воспоминаний, пусть даже мимолётной благодарностью в душе невольника-прохожего, принуждённого тащиться по делам в такую жару. Верхние же ветки озабочены лишь самосохранением. Они своим шелестом и движениями приветствуют приход ветерка: «Да, да! Мы заждались тебя! Освежи хотя бы единым порывом застой нашего существования!»

Сначала следишь за смятением пальмовой листвы, доверчиво развернувшейся к тебе всей плоскостью, рассеянно, как за живым флюгером, показывающим направление и силу нерешительного ветра. Но постепенно изумрудные штрихи верхних веток складываются в узоры, а узоры – в ожившие рисунки. Оказывается, в кронах пальм поселились табуны лошадей! Их продолговатые морды тянутся в разные стороны, ища небесного корма. Их шеи украшены ниспадающими гривами, а лбы – с вызовом вскинутыми чубчиками. Нет, это не хаотично колышущиеся при движении атмосферного воздуха отростки деревьев! Это наделённые инстинктом (а может быть и разумом!) существа. Они плавно поводят выями вслед налетевшему дуновению, они неторопливо кивают зефиру, как старому знакомому, они грациозно потряхивают гривами, отгоняя невидимых насекомых, они даже пытаются стронуться с места… А вот встревоженно закинули головы, слышно их насторожённое шуршащее ржание. Табун беспокойных зелёных зебр в десятке метров над землёй.

Пропавшее утро

Людям не дано было оценить роскошь этого утра! Похоже, лишь мне одному даровали привилегию созерцать всю прелесть разгоравшегося дня (и то ведь не по заслугам, совсем не по заслугам)…

…Поднялся с постели легко, словно повинуясь чьей-то команде, сомнамбулически пошатываясь, направился к окну, ещё не осознавая зачем, и замер, опершись на подоконник, часто хлопая ресницами, перемежавшими сумрак отлетающего сна со светозарной явью.

Окружающий мир я нашёл радостно новым, осиянным невиданным прежде солнцем, которое неукротимо лучилось в небе, никогда доселе не приобретавшим столь волшебные прозрачность и голубизну. Солнечная Ниагара заливала мою комнату, тихую улицу за окном, перспективу потягивавшегося спросонья проспекта, не потревоженного пока ни одной машиной, безлюдные перекрёстки, где обескураженные собственной ненужностью светофоры всё же упрямо посылали в пространство разноцветные сигналы. Наверное, космические аппараты, отправленные наивным человечеством на поиски братьев по разуму и затерявшиеся в необитаемой вселенной, с таким же безнадёжным упорством передают абракадабру кодированных позывных в ледяной мрак галактических далей…

Между тем солярный ускоритель с каждой секундой наращивал обороты, азартно обрушивая на Землю неисчислимую массу солнечных лучей. Их поток достиг такой интенсивности, что обратился в свою противоположность, и сверхскорость стала восприниматься как замедленное движение, а сгустки энергии – как вещество. Без всякой аппаратуры, невооружённым глазом фиксировалась мною одна из глубинных тайн мироздания, к постижению которой веками шли величайшие умы человечества: свет представляет собой одновременно и волну, и частицу. Ещё минуту назад и помыслить было нельзя о возможности столь дидактичного упрощения непостижимой диалектики теургического замысла, сейчас же итог первого дня творения демонстрировался мне с наглядностью школьного пособия, изготовленного Ван Гогом по чертежам Эйнштейна.

Трудно было поверить, что мне взаправду выпала удача наблюдать за пробным перезапуском звезды! Впрочем, уже в следующее мгновение я, полуослепший, полуконтуженный выхлопом протуберанца, понял: это зрелище лишь для тех, кто хоть в чём-то соответствует требованиям демонстратора. Любой другой наблюдатель неминуемо расточается на золотые пылинки частиц Бога. Вот и моё несанкционированное присутствие при космоопыте не может завершиться ничем иным, кроме несчастного случая, которые часто сопровождают великие и дерзновенные эксперименты. При всём том, осознав свою обречённость, я в первый миг не ощутил страха перед неизбежным переходом в небытие; наоборот: душу наполняла радость предстоящего единения со светилом. Хотя уже в следующее мгновение из подводных пещер подсознания встревоженными муренами полезли вопросы трусливого маловерия: «Да хорошо ли это? Да полезно ли твоему существу раствориться в лавине сияния?»

А город продолжали заливать потоки солнечных лучей, затапливали каждый его кирпичик, каждый камешек жидким светом. Мой город превратился в Атлантиду, погребённую на дне светового океана. И так же, как на дне водоёма мелькают смутные тени верхнего мира, так и тени листьев чуть покачивавшихся деревьев осторожно ощупывали тёплую землю. Всё-таки в пучине света было не страшно, а покойно, ибо стоит лишь слегка оттолкнуться от дна, как тут же, невесомо скользя в свечении воздуха, невредимым (даже, видимо, лучшим, чем сейчас) поднимешься на поверхность…

…До самого вечера меня не оставляло восторженное утреннее ощущение. И на людей, заполонивших улицы, я глядел с сочувствием и укоризной: что же это вы прозевали волшебное начало дня? что же это ни один из вас не поднимет головы от своих обрыдших повседневных забот, не посмотрит на небо, ещё хранящее лазоревый отсвет ранней тайны?.. Так ничего и не заметили!

Пропало медовое, яблочное утро. Пропало для нас! Или это мы пропали для него?..

Аэропорт. Утро

Как всё-таки однобоко людское представление об устройстве Божьего мира! Раз Африка – значит обязательно должно быть жарко… А вот, не угодно ли: африканский предрассветный холод. Африка предстала безучастной до грубости, колко-прохладной, словно стылая печка в русской избе, – давным-давно нетопленая печь, к которой приложили ладони знойным полднем.

Юноша с бледным порочным лицом, служащий аэропорта Йоханнесбурга, одиноко скучает за стойкой своей авиакомпании, кутается в форменное пальто, поглаживает себя по плечам. Он бесстрастным взором оглядывает надоевшую, вечно куда-то движущуюся космополитичную толпу. На долю секунды, лишь на долю секунды его внимание привлекает попрыгивающий, как воробей, странный субъект в легкомысленно-московской футболочке («Как раз для августа и Африки!»).

Равнодушно-электрическая исполинская кубатура зала вылетов постепенно блекнет, а небо, напротив, начинает сереть, сравнившись по цвету с глазами человека у стойки. Почему-то хочется узнать, что за мысли бродят в его светловолосой кудрявой голове, какая музыка звучит в его украшенных серьгами ушах. Но догадаться об этом невозможно, ибо его отсутствующее лицо выражает единственное желание: поскорее сдать смену и забыться сном.

Небо над Йоханнесбургом гораздо понятнее и ближе: оно румянится, розовеет, просыпается к жизни. Становятся видны очертания расположенных неподалёку от лётного поля деревьев. Что за деревья – разобрать невозможно, понятно лишь, что среди клубящихся лиственных крон зазубренной пилой выделяется вершина какого-то хвойного растения. «Вот… Оказывается, в Африке есть и хвойные», – отмечаешь ты про себя, заранее догадываясь, что эта информация никогда не пригодится тебе в жизни. Но сейчас измученному бессонницей, озябшему мозгу сделанное открытие кажется чрезвычайно важным. Так всегда: чужому для всех, никому не интересному транзитному пассажиру значительным представляется то, что никого больше не занимает.

Осенний вечер

Весь день просидел за письменным столом, стараясь закончить к назначенному сроку заказанную редакцией рецензию, но так и не успел, а когда (почти случайно) взглянул на часы, понял, что непоправимо опаздываю по другим – совсем уже неотложным! – делам, и теперь придётся бежать по городу, погружающемуся в хищный сумрак самодовольного вечера, привлекая чуть презрительное внимание прохожих, что унизительно, почти как попрошайничество. Бросился собирать вещи, судорожно метался по квартире, хватая одновременно и нужное, и ненужное, мчался вниз, перепрыгивая через ступени; в суетливых попытках вырваться из мышеловки парадного замешкался, недоумевая, почему дверь никак не подчиняется? почему с ней не совладать? Лишь оказавшись снаружи, разобрался: ветер-силач играет дверями, не позволяя ни распахнуть их на всю ширь, ни притворить без того чтобы не грохнуть вызывающе громко, на все девять этажей лестничных пролётов. Но удержал всё-таки, прикрыл без хлопка стальную створку, возмечтавшую стать парусом. Облегчённо вздохнул, и помимо желания лёгкие, как будто их насосом накачали, вмиг наполнились прохладной сыростью. Почти задыхаясь, приостановился на крыльце. А к чему, собственно, вся эта суматоха? Есть ли что-либо важнее, чем этот вечер, это мощное движение воздушных масс, это неповторимое мгновение жизни? По инерции сделал ещё несколько шагов и замер, неприлично глубоко дыша, всё не мог насытиться осенней свежестью.

Порог парадного оказался границей между резким электрическим светом и мягко вспухающей, словно квашня, темнотой, между затхлостью стоячей домашней атмосферы и дикой свободой борея, между тишиной кабинетной работы и уличными шумами, слившимися в нечленораздельный гам, к которому надо было привыкнуть, как и к неопределённости полумрака, и к возможности дышать полной грудью. Пока стоял, насыщая кровь кислородом, наслаждаясь настойчивыми, но нерезкими порывами вольной стихии, успел с некоторым удивлением отметить про себя: «А ведь и не холодно! Середина сентября, а вечерами пока не холодно. Ветрище, конечно, ражий, но южного направления, и за внешним бритвенным холодком он несёт во внутренней своей стороне тепло». Через несколько мгновений музыкальный сумбур городской самодостаточной жизни сложился в свинговую синкопирующую композицию. В неподцензурной партитуре помимо посвиста ветра стали различимы долетавшие с улицы партии автомобилей и троллейбусов, ускоряющих или замедляющих ход трамваев… И приглушённые голоса во дворе, и ритмично повторяющийся, неидентифицируемый пока скрип. «И-я-уа-уи-уа», – всхлипывал металлический предмет, неразличимый в темноте. Кто-то, кого ещё предстояло опознать, тревожил детские качели, установленные наискосок от парадного. Наверное, на качелях двое или трое, судя по разговору, невнятному, но оживлённому. Видимо, это девочки-подростки, судя по тоненьким голоскам, шаловливо толкавшим друг друга, складывавшимся в полудетское лепетание с теми милыми обертонами, которые так естественны для маленьких людей. «И-я-уа-уи-уа», – подражая девчатам, скрипели качели, радуясь своей нечаянной востребованности в сгущающейся взрослеющей тьме, гордо заявляя о своём существовании в прохладе неподходящего для игр под открытым небом времени года. Странно, но резкие, неприятные позывные ржавой железяки сейчас почему-то подействовали успокаивающе, подумалось, что и рецензия будет закончена вовремя, и на свою важную встречу ты не опоздаешь. Успокоив дыхание, я пошёл через тёмный двор вправо, по направлению к тускло освещённому проезду. Пошёл деловито, но уже без излишней спешки.

А девочки неожиданно вступили а капелла: «Маленькой ёлочке холодно зимой. Из лесу ёлочку взяли мы домой!» Распевая, они стали сильнее раскачиваться, и неповоротливый маятник аккомпанировал с каким-то остервенением: «И-я-уа-уи-уа! И-я-уа-уи-уа!» Неуместность новогодней песенки сейчас, ранней осенью, воспринималась забавным капризом; думалось о ребяческом нетерпении перед встречей с волшебником Дедом Морозом, о подарках и сладостях на украшенном дереве. Да, пройдёт слякотное предзимье, наступит раздолье детворе: лыжи и санки, радостная возня в снегу, весёлая череда праздников… Девчушки, вероятно, вдохновлялись теми же мечтами и выводили мелодию дружно и слаженно. Хорошо у них получалось! Скорее всего, певуньи состояли в каком-нибудь школьном хоре, приступившем к репетициям новогоднего репертуара. Сами довольные своим исполнением, юные хористки брали такие высокие нотки, что голоса их будто бы становились видимыми в тёмном дворе, теплились фосфорическими огоньками, высекали искры, ударяясь о каменные стены домов, отскакивали от них пламенеющим отзвуком. Почему-то описать этот вокал хотелось, прибегая к самым пошлым метафорам: «ангельское пение», «серебряным ручейком звенел мотив»… И нисколько не было стыдно использовать подобные избитые банальности. Улетавшие в вечернее небо рулады закручивались вместе со свежим ветром и заполняли пустоту внутри меня.

Радуясь всему случившемуся вокруг за минуту моего пребывания на воле, почти уже пройдя через двор, я привычным движением вытащил из кармана портсигар, отстранённо поругивая сам себя: «Да зачем же тебе это надо?! Да когда же ты, наконец, уже бросишь?! Ведь такой чудный воздух – наслаждайся им! Нет, будешь вдыхать горящую копоть. А ведь сердечко уже давно пошаливает. Сколько предупредительных звоночков, как говорил доктор, уже было дано?» Всё это мысленно произносилось, пока руки автоматически доставали сигарету, высекали огонь зажигалки. Первая затяжка была глубокой, но не полностью вытеснила из груди хрустальные кристаллики озона, которые причудливо смешались с дымом, слоями повисшим в лёгких, что оттеняло вкус табака и заостряло ощущение свежести сентябрьского вечера.

На прощание выдохнул во двор клуб дыма и уже ступил в переулок, когда уловил, что песенка прервалась спором и пререканиями. «Вот глупышки! Ну зачем? Чего не поделили? Ведь было так хорошо!» – с досадой подумал я. А детские голоса продолжали перебранку, утрачивая своё очарование и срываясь на визг. И вдруг, словно автоматная очередь, ударил в спину мат. Разумеется, быть того не могло, чтобы юные школьницы в общении прибегали к нецензурщине, и я невольно потряс головой, как вынырнувший из безмятежной глубины пловец, стараясь высыпать из ушей ошибкой занесённый в них ветром словесный мусор, однако похабные тирады продолжались, являя всю неприглядность жестокой реальности. Не то чтобы отборные ругательства – вполне тривиальные, но всё-таки громоздившиеся в этажи и со знанием дела произносимые слова сгустками мерзости колотили в затылок. Эта инфернальная стереофония грубо резонировала в колодце двора, и эхо, которое ещё, казалось, доносило звуки наивного праздничного напева, усиливало её. Брань сбивала с хода, висла на вороту, накатывала энергичной, но отвратительной субстанцией, накрывала волной ожесточения, придавливала к грязной земле, втирала в асфальт. В единый миг опустошённый, обескураженный, я по-прежнему шагал, продолжая курить, но уже не чувствовал ни ярости шибающих в лицо пронизывающих порывов ветра, ни кислоты обволакивающего табачного чада. Это было похоже на то, как если бы кто-то беспричинно свирепый пинком вышвырнул меня из моего же собственного двора, и оставалось лишь неуверенной походкой ковылять прочь по переулку, слушая звенящие серебряным ручейком ангельские голосочки, которые всё ещё матерились вслед. Не в силах осмыслить произошедшее, я как-то потерялся в надвигающейся ночи, в холодном прокуренном каменном городе, продуваемом злым сквозняком. Куда я? Зачем? Сознания хватало лишь на то, чтобы бесцельно брести вперёд. Рассудок метался в попытках соединить в единое целое разбитое каменюкой матерщины зеркало бытия, натужно старался восстановить утраченную взаимосвязь частей мироздания, но пробуксовывал в склизкой тьме действительности. Жизнь оказалась лишённой смысла, распалась на несвязанные друг с другом фрагменты, воспринимавшиеся дробно, прерывисто. В голове стали возникать какие-то спазмы. «И-я-уа-уи-уа», – разрушая мозг, скрипело что-то в черепной коробке; ничего другого я уже не воспринимал. Дыхание перехватывало от жуткой амплитуды, раскачавшей меня после выхода из парадного: внезапно подхвативший порыв свежего воздуха и деятельного оптимизма столь же внезапно сменился нервической дрожью и апатией к непобедимому обрыдшему осеннему бедламу, в котором не могут сохраниться в чистоте ни звуки, ни душа.

Замедляя шаги, я двигался мимо заборчика детского сада, пытаясь вспомнить, куда и зачем мне идти. С удивлением посмотрел на вытащенный изо рта погасший окурок («Что это? Откуда?») и торопливо отбросил его. Воздуха не хватало, раздражал гадкий привкус на языке, чудовищно захотелось пить, за грудиной нестерпимым жаром вспыхнула боль. Ветер, не переставая, дул в лицо, останавливал, толкал назад, однако я с тупым упорством шёл дальше, действуя по составленной заранее, уже ненужной, но ещё не отменённой программе. Еле передвигая ноги, я преодолел скудно освещённый перекрёсток, на котором в этот час не было ни одной машины, у здания банка, неприветливо черневшего проёмами погашенных окон, повернул налево, и в перспективе улицы, за школьной спортивной площадкой, угадал силуэт собора. Недавно покрытая позолотой маковка как бы сама собой светилась в темноте, крест западной своей стороной ещё хранил густо-малиновый отсвет заката, а с востока погружался в непроницаемый мрак. «Зачем же это здесь храм, если там, во дворе?..» – тщетно попытался я добраться до сути, но понял, что слишком поздно задавать вопросы, что наступает время ответа. Двигаться становилось всё труднее, ноги начали подламываться, и не было ни возможности, ни воли управлять ими. Выгоревшее сердце превратилось в уголёк и не хотело больше биться. Я стал медленно заваливаться на бок, не отрывая взгляда от мерцающего купола. «Хорошо, что возле церкви», – подумал я напоследок и умер.

Предчувствие осени

Утро на исходе лета… Оно обещало ясный тёплый день – сегодня; а в дальнейшем – погожую осень и, возможно, безоблачную счастливую будущность… Настоянное на бодрящем солнечном свете, это утро было ярким и пряным. Если бы не рычали рядом десятки автомобильных моторов, то в прозрачном воздухе наверняка можно было бы расслышать слабое шипение, подобное шипению перебродившего мёда. И до того реальным, до того соблазнительным показался мне звук лопающихся пузырьков в высоком запотевшем стакане лучезарного напитка, что я невольно облизнул суховатые губы: захотелось немедленно выпить утро большими глотками…

Я иду липовой аллеей, растянувшейся вдоль главной улицы нашего городка. Точнее сказать, иду я по благоустроенной обочине, обсаженной крепкими липами средних лет. Левая полоса проезжей части полупуста. А вот правая, попутная мне (по ней, буде Господь управит, за час – полтора можно добраться в сам стольный град Москву), несмотря на ранний час уже плотно забита машинами, которые то с разочарованным подвыванием замирают, повинуясь сигналам виднеющегося вдалеке светофора, то короткими рывками бросаются вперёд, чтобы снова надолго застыть на месте, словно кто сторонний резко осаживает их, рванув жёсткий поводок.

Такова судьба большинства подмосковных автомобилистов: недоспать, второпях сглотнуть пищевой комок завтрака, но во что бы то ни стало опередить возможных конкурентов, успеть захватить место в медлительной колонне штампованных жестяных улит, дабы, преодолев все дорожные неурядицы, как можно быстрее добраться до столицы и не опоздать, не опоздать на работу!

Меня, пешехода, от крепко стоящих на своих четырёх колёсах горемык отделяет невысокий (всего-то по пояс) решётчатый заборчик да неширокий (пожалуй, с пяток метров) газончик. Казалось бы, рубеж чисто условный, эфемерный. Но, к удивлению моему, он, словно уходящая в небо стеклянная стена, скрадывал гудение растревоженного роя моторов и почти полностью избавлял от сизого чада выхлопных газов… Этим утром, этим волшебным утром выяснилось, что не сварные металлические решётки, не проведённые городским комитетом по озеленению межи отделяют мой тихий светлый мир от скрежещущего механического мира, а барьер куда более надёжный, непреодолимый: прозрачный экран из золотистой фольги – сплава солнца с воздухом.

Да, воздух нынче!.. До того свеж, до того насыщен ниспосланной прямо из космоса энергией, что любого бездельника вдохновил бы на грандиозные трудовые свершения, на стахановские подвиги. Кажется, вдыхаемую утреннюю бодрость не избыть до конца рабочего дня. Да что там – до конца дня! До конца текущего квартала, до конца финансового года!.. Впрочем, не так уж он далёк, конец-то года, и по законам какого-то необъяснимого, но непреложного психологического парадокса яркое летнее утро вызвало вдруг воспоминания об утомительных чёрно-белых вечерах, о беспробудно-сладостной зимней спячке… Эти непрошеные воспоминания о грядущем ненастье поначалу мелькнули вдалеке сухим листочком, сорвавшимся в меланхолическое пике, а вслед за тем чуть не в погоню пустились: у меня за спиной целый взвод листьев-перебежчиков вразвалочку просеменил по асфальту и с заговорщицким шушуканьем метнулся из лета в осень…

Что там ни говори, тёплых солнечных дней осталось всего ничего, и потому, когда слетает с дерева сухой листок, начинает казаться, что он не просто отвалился от ветки, повинуясь закону природы, а упал в обморок от одной только мысли о приближении дождей да мокрого снега. Но таких малахольных единицы, куда больше в густых кронах зелёных крепеньких бодрячков, с презрением наблюдающих за своими разнюнившимися соплеменниками, которые нарочито замедленно планируют на землю, плавно кружась и оседая как-то по-женски. Становится ясно, что утомившаяся от летней жары аллейка кокетничает в ожидании живительной прохлады, заигрывает с освежающим ветром и помыслить не может, что через полгода, исстрадавшись под бичами холодных дождей, намучившись в тисках снегов, с тем же нетерпением будет торопить приход весеннего тепла. Ну а пока липы да берёзы настроены поиграть. И меня не прочь вовлечь в свои забавы, шлёпнув прямо по макушке выцветшим листиком.

Что удивительно: их игривое осаливание, которого, думалось, я и заметить не должен был бы, оказывается чувствительным. Выясняется, что сухой лист при воздушной лёгкости своей всё же весом. Что же это за игра такая? Или вовсе не игра? Может быть, это обряд посвящения в рыцари-осеньеры? Или жест природы, хлопнувшей себя по лбу, когда её осенило, что приближается осень? Или это магический пасс, приобщающий меня к волшебству сегодняшнего утра? В любом случае почувствовать на темени внезапно возложенную летучую корону оказалось приятно и даже весело. Я улыбаюсь. Я бы смеялся в голос, если бы впереди не маячила фигура ещё одного прохожего: наверняка, попутчик не поймёт неизбывной радости утра, посчитает меня сумасшедшим, всю дорогу станет беспокойно оглядываться, не зная, чего от меня ждать… Оно нам надо?

Мы лучше продолжим тихую игру с липами. Я совсем не против! Вообразим, что никогда листьям-живчикам не лежать безвольно на земле. Забудем о предуготованной им осенью судьбе – превратиться в ошмётки забытого лета, истлеть под башмаками и шинами. Не станем думать о том, почему горделивая красота дерев непременно обращается в перегной, который мог бы дать начало новой жизни, но здесь, на асфальте, бесполезен и лишь мешает чистюлям из коммунальных служб.

Давайте веселиться, перестав пугать друг друга известиями о том, что где-то в ближайшем Подмосковье сегодня, якобы, температура воздуха уже опускалась до минус четырёх, а на почве отмечались заморозки. Пусть прекратят метеорологи и знатоки народных примет талдычить, будто это первое дыхание Великого Холода, который неотвратимо надвигается, который вот уже у самого порога… Впрочем, даже если и так, наступающий Холод пока только напомнил, кто повелевает страной, он пока только Холод-хозяин, а не Холод-опричник! Он пока злодействует у соседей, мы же продолжим беззаботно справлять торжество шикарного тёплого утра!

Давайте не обращать внимания на то, что при глубоком дыхании изо рта идёт парок, особенно заметный в лучах ещё не остывшего, ещё летнего солнца. Просто мы разгорячены ходьбой – вот и всё. Да и парок-то лёгонький! Не сравнить его с теми клубами пара, что валят изо рта в февральские или январские морозы, когда каждый выдох, вырывающийся из измученной стужей, навечно озябшей и из последних сил гоняющей воздух груди, можно принять за предсмертный.

Сейчас, прозрачным августовским утром, мои лёгкие чисты, как у младенца, и по-богатырски дюжи. Они расширились до того, что едва вмещаются в грудную клетку, дышат смело, даже с вызовом, словно кузнечные мехи. Они каждую свою альвеолу стремятся напитать озоном, запасаясь тёплым воздухом впрок, и это бодрит до того, что не можешь надышаться. С опаской ждёшь, что грудь вот-вот лопнет от переполнившего её кристального воздуха, но всё равно, не имея сил остановиться, закачиваешь в себя новые и новые литры кислорода. Рутинный физиологический процесс превращается в таинство, равное по значению таинству бытия, и доходит до тебя, что прервать его – смерти подобно. В самом прямом, суровом значении этих слов.

И этот-то респираторный триумф – в двух шагах от скопища газующих машин! Сколь же мощно веют озоном простые наши липы да берёзы!

Так и иду я той аллейкой, словно ступаю по створу на миг сомкнувшихся, но уже готовых вновь разойтись миров – самородного и машинного. Справа вознеслась живая стена лесов, слева чадят и скрежещут приземистые жестяные коробчонки, а разделяет две вселенные черта, будто бы проведенная по гигантской линейке простым карандашом, – серенькая асфальтовая стёжка, по которой шагает человек. Как далеко предопределено ему продвинуться по этой безжалостно резкой грани? Сколько отпущено ему времени, прежде чем доберётся он до перепутья? А там ведь (мудри – не мудри!) придётся выбирать… Одно из двух: либо обратиться к естеству, скрыться под мягко шелестящим пологом деревьев и раствориться в природе, либо запереться безвылазно в утробе одного из сердито рычащих механических псов, в чьих остекленевших, залитых тусклой пустотой глазах поминутно разгорается красный огонёк затаённой злобы… Или, может быть, однажды ясным утром на исходе лета энергия космоса вдохновит какого-нибудь гения на мысль о необходимости и возможности конвергенции двух враждебных систем?..

Обретение смысла

Под мостом вода играет листьями кувшинок и длинными шелковистыми прядями речных растений, завораживает причудливыми извивами и круговоротами. Безмятежно, замедленно клубится между бетонных опор таинственный мир скорее угадываемых, чем слышимых звуков, памятных с детства запахов, вольно бликующего света. Каждый день я любуюсь этой картиной, да и не только я – мало кто из пешеходов, поспешающих по своим делам, пересекает мост, не бросив взгляд на струящийся внизу поток. И всякий раз река удивляет тем, как неразрывно соединяются глубинная философская константа её русла и легкомысленно-сиюминутная изменчивость течения. А вот мы, люди, словно мусорная пена, крутимся лишь на поверхности, бездумно снуём челноками на работу и обратно, не видя конечной цели наших стремлений, не осознавая подлинного значения бытия. Баста! Сегодня я со всей остротой неизбежности понял, что необходимо прервать наскучившую, утомительную, однообразно повторяющуюся изо дня в день маету и сверить своё суетливое существование с чем-то значительным. Настала пора вынырнуть из затягивающей воронки обыденности, выскочить из безжалостных жерновов повседневности. Да здравствует стремление к смыслу! Да здравствует осмысленная, пусть и мимолётная, свобода!

Свернул вправо, нетерпеливо и неосмотрительно бросился через проезжую часть дороги. За решётчатой изгородью, на самой стрелке Пахры и Десны, призывно зеленел небольшой пойменный лужок, на который так хотелось ступить, словно это были поля елисейские. У калитки – развилка дорожек; одна, мощёная булыгами, карабкается вверх по склону крутого холма, увенчанного знаменитым собором, а другая, гравийная, обсаженная старыми липами, спускается к лугу. Ринулся по нижней тропе, несколько десятков метров шёл в тени раскидистых крон. Над моей головой среди густых ветвей каменным туманом проступали стены храма Знамения Пресвятой Богородицы, а сквозь листву мозаично вспыхивало в лучах восходящего солнца золото навершия. Когда же я вышел на открытое место, церковь перестала прятаться за деревьями и явилась во всей красе, приветствуя своим летящим силуэтом и причудливыми барочными кружевами, покоряя гордым замыслом и царственной непреклонностью. Храм парил в небе рядом с неподвижными облаками и медлительным самолётом. Парил целиком и каждой своей частью в отдельности: увенчанная крестом ослепительно сияющая корона уже давно устремилась к жаркому светилу, за ней потянулись ярусы сводчатых окон, а мощное основание здания только лишь готовилось к прыжку, сжавшись в мускулистую массу. Ангелы по углам всех четырёх притворов что есть мочи махали известняковыми крылышками, стараясь поднять ввысь эту махину, ажурная белокаменная резьба, казалось, уже стала осыпаться с сотрясающихся фасадов…

Наглядевшись на чудо архитектуры, я двинулся дальше, туда, где по берегу Десны раскинулись ивовые кущи. Подойдя к зарослям, увидел у дерева чей-то велосипед. Кто-то, как и я, наслаждается здесь красотой и покоем. И где же мой неведомый сотоварищ? В ответ с реки, от мостков, послышался плеск. Одинокий в этот ранний час купальщик плыл на стремнину. Хотелось мне увидать его лицо, коротко, но значительно посмотреть в самые глаза, намекая, что мы вдвоём хранители секрета сегодняшнего утра, однако над водой мелькал лишь затылок. Не стоять же над душой человека! И пошёл я своей дорогой, словно скользя по течению, ощущая вместе с пловцом прелесть раннего купания, испытывая обжигающую радость, как если бы не его, а моё разгорячённое ездой на велосипеде тело погрузилось в студёную воду. Славно, славно!

Бреду вслед за током речной воды, никуда не спеша, любуясь жёлтыми цветами кувшинок и частым бором на противоположном берегу. Знаю, что это не так (сосны не назовёшь вековыми), но воображаю, что среди деревьев есть и те, которые видели Петра I, побывавшего здесь на освящении вновь построенного собора. Представляется мне февраль 1704 года. Молодой монарх, на чью главу ещё не возложен императорский венец, обходит невиданный ранее на Руси храм. За Петром Алексеевичем следуют приближённые. Не скрывая гордости постройкой, возводившейся полтора десятка лет на его деньги, вышагивает Борис Голицын, хозяин здешних мест, в прошлом дядька царя, поддержавший своего воспитанника в борьбе против правительницы Софьи, сподвижник, назначенный при отъезде самодержца за границу одним из управителей государства, воевода и кораблестроитель, наместник Казанский и Астраханский. Не ведает боярин, сколь переменчива судьба смертного, не подозревает, что уже в следующем, 1705, году он за недосмотр и нерадение будет удалён от двора, что ни былые заслуги, ни буйное бражничество с немцами, ни учинённая по иноземному образцу церковь не вернут ему расположения государя, не защитят от крушащего все устои движения истории, и род Голицыных будет постепенно хиреть, а сам Борис окончит дни в монастыре.

На ходу обдумывает предстоящую проповедь в отстроенном храме один из любимцев Его Величества – Стефан Яворский, искусный в схоластике, велеречивый на латинянский манер местоблюститель патриаршего престола. Это уж много позже выяснилось, что, несмотря на причастность к униатскому просвещению, упрям Стефан, как все русские попы, и, сколь может, противится попыткам реформации. Пообтесался в Европах бородач, а не понял, что для воплощения царских замыслов непременно надобно скрутить в бараний рог несговорчивых церковников, хватающихся за святость предания. К вящей досаде государя, Яворский ничем не помог ему в учреждении столь необходимого надзора за душами подданных. Вот ведь и патриаршество было упразднено, и Святейший Синод создан по подобию гражданских коллегий, а всё едино из стройной методы государственного управления выбивалось неподотчётное никому православие – последний рубеж противления монаршей воле, оплот тайной свободы, рассадник в народе вредной идеи, будто бы божеское неизмеримо выше и важнее кесарева… Да, не оправдал экзарх возложенных на него надежд, не благословил прямо и однозначно петровскую дубину, а потому, как доносили царю, тяготится делами Синода, управлять коим ему было доверено. Но милостивый самодержец никак не взыскал с заскорузлого в своём упорстве архиерея, и держал его под рукой в качестве символа непреложной необходимости подчинения церковных властей властям светским. Долгонько томился Президент Духовной коллегии в веригах своего немощного владычества, исподволь вызревала в том томлении его главная книга, пока не распустилась витиеватым заглавием: «Камень веры: православной святой церкви сынам на утверждение и духовное созидание. Претыкающимся же о камень соблазна на восстание и исправление». Сочинение почти тайное, при жизни императора так и не изданное, труд, в котором учёный проповедник рискнул намекнуть, на то, что ощущалось многими, передавалось из уст в уста, невзирая на страх пыток и казней: мол, царь-антихрист преткнулся о камень своеволия, рухнул в пучину греха и чуть не утянул за собой весь крещёный люд. Только книга не о том. Яворскому важнее казалось не тянуться к заблудшему перстом указующим, а укрепить в вере свою паству, поддержать православных среди тотальной ломки устоявшихся понятий, призвать христиан к духовному восстанию, исправлению и созиданию. Но такие мысли приходят нескоро и трудно, сейчас же, зимой 1704 года, венценосец был для Стефана не иначе как камнем веры, ибо имя ему Пётр!

Подтаявший февральский снежок сочится сыростью, наливаются водой отпечатки ног. Среди размашистых, деловитых, заискивающе семенящих, устало шаркающих следов – прихотливая цепочка детских. Чуть не бегом поспешает за царём сынишка Алексей, изумляясь затейливости чудного строения, а ещё больше дивясь нежданной милости к себе августейшего родителя. Государь и вправду впервые приблизил отпрыска постылой жены. Поди знай, что стало тому причиной… Может быть, недавний стрелецкий бунт воочию показал самодержцу, что смерть, как и в былые годы, когда те же стрельцы едва не подняли десятилетнего Петра на пики, по-прежнему таится прямо за дверями его покоев? Участи своей никто знать не может; нить жизни непрочна, глядь – и оборвётся. А кто продолжит начатое? Кто претворит в дело дерзновенные замыслы в державе, снедаемой то буйством, то оторопью, то чрезмерной спесивостью, то юродским смирением?.. Начал царь приучать своего первенца к делам государственным, таская его за собой то на пышные торжества, то под осаждённую Нарву. Только не в батюшку пошёл изнеженный Алексей, подверженный какой-то непреодолимой лености. В учении не обнаруживал он отцовской смекалки и хватки. Повзрослев, с натугой, словно из-под палки, тщился со своими клевретами затмить разгулом всешутейший, всепьянейший и сумасброднейший собор… Не был страстным наследник русского престола ни в законном браке, ни в объятиях крепостной девки, ни в стремлении отстоять право на трон, ни в попытке спасти живот свой, отвергая неправедные обвинения в измене и покушении на отцеубийство. Даже в пыточном каземате оставался Алексей до обидного вялым, и лишь в руках убийц, говорят, стал вдруг красноречив и убедителен… Если бы мог отрок, засмотревшийся на каменные узоры паперти храма Знамения, предвидеть, что детские игры как-то незаметно обернутся дворцовыми интригами! Если бы дано ему было предвкусить гибельную горечь грядущего! Но такого царевичу даже в страшном сне не привидится, как не может помыслить и Пётр, что, наблюдая за сыном, испытает брезгливое раздражение, которое сменится жестоким разочарованием, а затем перерастёт в ярую ненависть, что не покоробится он самолично допрашивать кровинку свою в жутком узилище, а затем предать в руки палачей. Отчего так случилось, что его ребёнок оказался воплощением всего дряблого, прокисшего, подлого? Всю эту мерзость терпеть рядом с собой никак невозможно, её следует выжигать калёным железом, рубить вместе с головами врагов, отрезать с языками, с коих срываются непотребные слова, вырывать с ноздрями, учуявшими запах прежних порядков. Так остановит ли владыка Земли Русской карающую десницу, когда подвернулось под неё родное чадо?! Господи, за что ему такое испытание!