скачать книгу бесплатно
А потом он все-таки сказал:
– Не говори ничего, я все знаю про твоих. В школу приходили.
Я поняла, что он опять сидел в школе допоздна. Он часто там оставался по каким-то своим делам. Вот, значит, и сегодня остался. А когда полиция пришла сначала в школу, чтобы узнать мой адрес, он все услышал и сложил два и два.
– Я думал, что ты уже дома. И пришел.
– Так я дома, – наконец выдавила из себя я. – Ты не представляешь… Не представляешь, как ты вовремя.
Я плохо помнила, как мы оказались в квартире. Кажется, он сам нашел ключ в моем кармане и сам открыл дверь.
– Мне нужно в ванную. И переодеться, – сказала я.
Он кивнул.
– А ты не уйдешь?
Я спросила, и голос задрожал. Он всегда торопился, всегда куда-то бежал, спешил, опаздывал, и у нас не было времени даже, чтоб спокойно поговорить о чем-нибудь, кроме выпускных экзаменов или контрольной по геометрии. Впрочем, иногда и о контрольной по алгебре тоже.
– Нет, – сказал он ровным голосом. – Я никуда не уйду, даже если ты просидишь в ванной до утра.
В ванной я разделась, включила душ и подумала, что вот сейчас заплачу по-настоящему. Ведь до этой минуты мне непременно кто-то мешал. То участковый, то доктор из морга, то таксист. То он – мой самый любимый человек на свете. Теперь получалось, что так. Больше мне любить было некого.
Но слезы застряли где-то далеко, и я не смогла ни заплакать, ни даже всхлипнуть по-человечески. Несколько раз судорожно хлебнула воды из-под крана, потому что горло горело и казалось, что без воды этот невидимый огонь перейдет на кожу. И я умру, не выдержав болевого шока. Хлебнула воды. Не умерла.
Полотенце показалось жестким и неприятным, но я вытиралась быстро и так, чуть-чуть, оставляя влагу везде, где она могла остаться. Вытерлась, надела махровый халат, затянула пояс на два узла. И, даже не посмотрев в зеркало, вышла.
Он сидел на кухне. Перед ним стояла большая чашка с чаем и еще одна, пустая. Не моя. Но откуда он бы знал, какая – моя?
– Это мамина, – быстро сказала я, пока слезы не прорвались, и убрала пустую чашку в сушилку. А себе достала привычную, с красно-белым цветком.
– Извини, – сказал он и показал на свою. – А эта?
– А эта для гостей. Ты не помнишь? Когда приходил, я тебе наливала в нее.
– Прости, не помню. Или помню, но на подсознательном уровне.
Я кивнула. Он прикоснулся к чашке чуть искривленными пальцами. Эти пальцы с детства оставались его болью. Нет, если не знать, ничего такого ужасного в них не было. Просто они неправильно срослись после перелома. А он всю жизнь мечтал стать музыкантом. И до травмы у него даже получалось что-то, от чего преподавательница становилась серьезной и торжественной и однажды сказала, что такие ученики у нее никогда не занимались. Он был ей наградой за сотни выслушанных гамм и еще за что-то такое, чего никто не запомнил. Но награду быстро отобрали. У преподавательницы награду, у него надежду. Школьные гопники однажды засунули ему руку под дверные петли и закрыли дверь. От боли он потерял сознание. Ненадолго, но испугались все, гопники тоже. Мелкие гопники всегда трусы. Они же поняли, что за убийство придется отвечать не по-детски. А потом оказалось, что он не умер как человек, но умер как музыкант.
– Хороший чай, – сказал он.
– Ага, – кивнула я. – Всегда завариваю свежий.
– Ангелина…
В первый раз за сегодняшний день он назвал меня по имени. Хотя, какой там день? Давно наступила ночь. Странно, что я совсем этого не чувствовала. Я как будто подвисала во времени и пространстве, но это было ни капли не похоже на обычное желание спать.
– Ангелина, – повторил он. – Я сегодня посмотрел такой фильм. Называется «Мир за дождем». Там люди, у которых в нашем мире что-то не так, могут уйти в другой.
– Умереть? – догадалась я.
Он испуганно махнул рукой:
– Нет, что ты! Вовсе нет. Просто уйти в параллельный мир. И там, может быть, стать счастливыми. Но это как повезет. Может, будет и еще хуже.
– А вернуться нельзя? Если хуже?
– Теоретически можно. Но есть один нюанс. В течение двух недель человек теряет память о прошлом мире. Она вытесняется новой памятью – о новом мире. Ну как будто он там родился и жил всю жизнь. То есть, чтобы вернуться, нужно успеть все решить за две недели.
– Ясно, – сказала я.
Мне вдруг стало тоскливо. Так тоскливо, что сердце начало биться тяжелее и медленнее, а во рту появился привкус металла. Я представила, что он – тот, кто сидит сейчас передо мной, всю жизнь будет думать только об одном. Как вернуть прежнюю гибкость пальцам. Сначала он будет об этом думать. Потом искать врачей. Потом колдунов. А потом подсядет на наркотики или сопьется. С горя.
Я прямо увидела эти картинки перед глазами как кадры из фильма. Не «Мира за дождем», другого, куда более грустного. А потом поняла, что это все-таки не картинки, это сон. Самое его начало, робкое и легко рвущееся.
– Прости, – сказала я. – Я, кажется, засыпаю.
– Я тоже, – сразу ответил он. – Покажешь, где мне лечь?
– Пойдем.
Я почему-то сразу решила, что он ляжет в другой комнате. А он встал и вдруг начал меня целовать. Это было так непривычно и так странно, что мне показалось: я опять сплю и вижу сон. Только на этот раз счастливый.
Жаль, что счастье оборвалось сразу, как я вспомнила, что сегодня произошло, и почему у меня дома остался ночевать мой самый любимый человек на свете.
Рихтер. Да, его все так называли, еще с первого класса. И я тоже. Еще тогда, когда его пальцы были гибкими и тонкими, а сам он каждый день ходил в музыкальную школу, а по выходным – к преподавательнице, лучшей в городе. По крайней мере, у нас так говорили.
Счастье оборвалось. Но потом снова стало ткаться по ниточке, по пушинке, как легкая паутина или шар невидимого одуванчика. Когда он прикасался ко мне губами, кончиками пальцев, ладонями. А после всем телом, сухим и горячим, как будто у него была высокая температура, а я, наоборот, замерзала и превращалась в ледяную воду.
Он не дал мне ни застыть, ни замерзнуть. И даже уснуть до половины пятого утра – и то не позволил. Пока не уснул сам.
Глава третья. Еще вместе
Дни тянулись – дождливые, серые, наполненные неизвестностью и тоской. Сначала, оглушенная своим личным горем, я не обращала внимания на то, что творится вокруг. Иногда, если до ушей долетали обрывки новостей, мне казалось, что мир сходит с ума. Но потом я решала, что это я схожу с ума. А на самом деле все, как всегда. Кто-то ворчит, что климат испортился окончательно. Где-то пропадают люди. А кто-то предсказывает, что скоро все закончится. Вот только непонятно, что он имеет в виду. Конец этого мира? Или конец каких-то странных событий, происходящих вокруг нашего города?
Три дня я ревела и не включала ни телевизор, ни радио, вообще. Потом мне позвонили и сказали, что родителей можно похоронить. Но, видимо, позвонили не только мне, потому что люди с их работы тоже связались со мной и объяснили, что я могу не волноваться, они все сделают сами. Мне было больно. Мне было страшно. Мне хотелось исчезнуть или хотя бы уснуть на полгода, чтобы проснуться, а все это давно осталось позади. Рихтер писал мне каждый день по сети, но приходить не приходил. Наверное, мы оба испугались того, что сошлись так близко. Испугались и не знали, что с этим делать дальше, особенно сейчас.
Потом были похороны. Я не буду о них рассказывать. У меня до сих пор начинают трястись руки, когда я пытаюсь восстановить события того дня, и пальцы не попадают на нужные кнопки клавиатуры.
Потом прошла неделя, когда я училась жить одна. Включать и выключать свет, просыпаться под будильник, выносить мусор, покупать еду, готовить себе что-то на завтрак, обед и ужин. С деньгами у меня внезапно оказалось все неплохо. Я нашла родительские банковские карты. И ПИН-коды тоже нашла. Денег там было столько, что при аккуратных расходах хватило бы до конца следующего года. А может, и дольше. Я удивилась. Мне всегда казалось, что родители зарабатывают немного. То есть, на жизнь хватает, а чтобы откладывать или делать крупные покупки – нет. Оказалось, что я ошибалась. Оказалось, что в последние месяцы они оба зарабатывали не просто хорошо, а до странного много. При их-то работе в НИИ на инженерных должностях.
Мне, конечно, повезло еще в одном – мне уже исполнилось восемнадцать, и я могла жить без опекунов. И без попыток устроить меня в детский дом.
Первая неделя после похорон была чудовищной, вторая не сильно лучше.
А потом, когда Рихтер привычно написал коротенькое вечернее сообщение, я попросила: «Приходи, пожалуйста».
Сначала я хотела объяснить ему, что ничего не имею в виду. Что не собираюсь его соблазнять или лезть с бесконечными разговорами. Мне просто было нужно хоть немножко побыть с живым человеком. В одной квартире побыть, а не как-нибудь там. А потом я подумала, что ничего объяснять не буду. Позову и все. Чем больше пишешь слов, тем проще в них запутаться. И вдруг я буду иметь в виду одно, а он поймет все совсем наоборот?
Он пришел. Пришел вечером, усталый, похудевший, с запавшими глазами и почти негнущимися пальцами на правой руке. Нет, они и раньше гнулись не слишком хорошо, я уже рассказывала, но сейчас торчали как-то совсем вызывающе.
– Ты болеешь? – спросила я.
– Весь город болеет, – ответил он.
– Гриппом? – удивилась я. – Вроде не время.
– Алыми дождями.
– Чем?!
Он посмотрел на меня изумленно, а потом, наверное, вспомнил, что мне сейчас простительно. Все простительно. Ничего не знать о том, что творится снаружи моего несчастного мирка, тоже.
И он начал рассказывать о том, что показалось мне началом страшного фильма. Я слушала и мне казалось, что такого просто не может быть. Но то, о чем Рихтер говорил, совпадало с обрывками новостей, которые я краем уха слышала по радио или читала в сети. Меняющийся мир не был моим бредом, вот в чем дело. Он на самом деле менялся, резко и страшно. И правила, по которым люди в нем жили, менялись тоже.
* * *
Рихтер опять пытался разрабатывать руку. Хоть ему и говорили, что нельзя, что бесполезно, что может быть потом. Он каждый день садился за пианино и играл. У меня тоже. Мне казалось, что его «хромающая» музыка все равно прекрасна, столько в ней было боли и света. И чего-то еще, почти невозможного на Земле. Но то мне. Остальные, кому он пробовал посылать свои аудиозаписи, вздыхали, отворачивались и бормотали, что на свете полным-полно других интереснейших занятий. Не одна же музыка есть на свете.
У него глаза стали совсем темными, а скулы начали выступать, как никогда в жизни. И еще пальцы теперь болели. Болели так, что он не мог заснуть по ночам. Садился на кровати, смотрел в одну точку долго-долго. А потом все-таки вставал и шел пить какие-то таблетки и валерьянку. Через час-полтора боль немного отпускала, и он засыпал.
А вокруг мир продолжал сходить с ума, и то, что раньше казалось невозможным, происходило с утра до вечера. Одно, другое, третье. Это было так страшно, что, выглянув в этот большой мир, я тут же пряталась обратно в свой, крошечный. В нем тоже жила и пульсировала боль, но она была понятной, а не той чудовищной неизвестностью, которая, казалось, неумолимо наползала на город, чтобы накрыть его целиком и превратить во что-то склизкое, темное и бесформенное. А потом прогнать через свои внутренности и не оставить ничего прежнего.
Мир сходил с ума, захлебывался новостями, менял правила жизни и документы, без которых нельзя было отойти от дома. А мы пытались не сойти с ума дома, запертые по доброй воле в одной квартире.
На исходе месяца такой жизни я как будто проснулась и поняла, что единственный человек, оставшийся в моей жизни, стал мне совсем близок. Но стал ненадолго, а сейчас из-за своей давней боли начинает отдаляться. Он ищет выход и, если этот выход окажется далеко от меня, он уйдет. Потому что для меня самым главным в жизни сейчас был он, а для него – не я, а все та же музыка, которой он заболел еще в раннем детстве. Музыка как крест, музыка как вечный зов, музыка как благословение и проклятье.
Впрочем, он вспоминал и про меня. Иногда по вечерам мы сидели у телевизора, почти как семейная пара, смотрели какой-нибудь старый фильм, пили чай, и Рихтер рассказывал мне истории о разном. Он знал очень много историй. Смешных, грустных, фантастически-прекрасных и страшных до одури. С ним никогда не было скучно. Даже если он закрывался в комнате, и я опять слышала его музыку, это никак не казалось скучным. Мне хотелось то метаться, то плакать, то вбежать к нему в комнату и говорить, что он все равно самый лучший человек на земле. Даже если его музыка звучит как сейчас. Потому что она и так прекрасна, а те, кто утверждает обратное, ничего не понимают. Или идиоты. Или завидуют.
Но я понимала, что, если зайду к нему в тот момент, он уйдет и никогда больше не вернется. Он решит, что я говорю все это от жалости, а ничего подобного Рихтер терпеть не станет.
И я сидела под дверью, не в силах ни открыть книжку, ни пойти на кухню и заняться какими-нибудь простыми женскими делами. Сидела, пока звуки пианино не умолкали.
Тогда я быстро вставала и убегала куда-нибудь в самый дальний угол квартиры, чтобы Рихтер не знал, что я его слушала. И как слушала.
Но он не только мучил себя, он ухитрялся не дать скатиться в депрессию мне. Захлопнув дверь в комнату с пианино, он становился обычным, остроумным, добрым – в общем, тем самым Рихтером, которого я знала по школе и в которого однажды влюбилась. Он помогал мне решать почти все бытовые проблемы, легко соглашался сходить в магазин или поменять лампочки на горевшие поярче.
Он даже иногда сочинял сказки. Мне и себе. Не знаю, кому они были нужны сильнее. Думаю, что обоим одинаково. Рихтер рассказывал, что однажды его пальцы начнут сгибаться и разгибаться, как в детстве, и он сможет играть все, что захочет. И когда-нибудь на его концерт соберется полный зал. А я буду сидеть в десятом ряду и улыбаться уголками губ, чтобы никто не догадался, что я его жена. Но все будут знать и потихоньку на меня оглядываться, потому что это же очень интересно – посмотреть, какая женщина полюбила его. Полюбила еще совсем юного, когда он толком даже не мог играть.
Еще он рассказывал мне сказки про меня. Как однажды я напишу книгу. Про любовь, конечно. Я же все время что-то пишу. То сообщения ему в мессенджер, то дневник, то блог в соцсети. Так вот, я напишу роман, но там будет не только про любовь. А еще про страшное, которое однажды навалилось на город и чуть не задушило его. Но все закончилось хорошо. Не для страшного, для города. И мой роман непременно опубликуют огромным тиражом и… Вот тут я начинала смеяться и продолжать, что выкупать этот тираж придется… Но он не давал мне договорить. И мы целовались. Просто сидели на диване и целовались. А потом я касалась легко-легко его пальцев и уже долго-долго не убирала руку, жалея только об одном: что не могу передать свою силу и гибкость ему. Я бы пережила. Мне на клавиатуре можно набирать что угодно и одной рукой. Это же не пианино.
Я знала, что люблю его, люблю как-то уж совсем невозможно, и что это еще обернется для меня то ли самым огромным счастьем, то ли самым чудовищным горем. Второе, хоть пока ничто этого не предвещало, мне казалось, случится скорее, чем первое. И я не слишком сильно ошиблась. Если только с местом и со временем.
Глава четвертая. Покинуть территорию
– Ничего не будет, – сказала я. – Ничего не будет, если я не увижу его еще месяц. Или полгода. Или год.
Голос прозвучал странно, как будто и не мой. Тоненький он был, почти звенящий. А я с детства разговаривала басом. Ну ладно, не басом, но не пищала никогда. Только вот сейчас.
Наверное, потому что все менялось. Менялось с головокружительной скоростью. Каждый час, каждую минуту.
Я подошла к зеркалу и увидела, что лицо тоже изменилось. Оно стало бледнее, глаза потемнели, губы распухли. А нечего было кусать и думать, о чем не надо.
Но думать, о чем надо, у меня не получалось уже очень давно. Неделю. Или две. Я точно не помнила.
В последнее время дни слились в сплошную муть и мглу, и я с трудом вспоминала, что случилось вчера, что позавчера, а что в прошлую пятницу. Да это было и не важно, на самом-то деле.
Я открыла окно, посмотрела на голубей, ковылявших по газону, на соседа с грязно-белой собачкой. Как будто все осталось по-прежнему.
Все осталось по-прежнему, только мы оказались на разных планетах. Мы – это я и человек, без которого весь мой придуманный мир тускнел и рушился. А может, вовсе и не придуманный, а единственно настоящий.
Как смешно – Рихтер никогда не верил, что я его люблю. Он находил какие-то логичные объяснения тому, что я делаю. Находил и сам верил в них. Он даже почти придумал меня, но такую, что я сама себя не узнала. Я бы и о том, что придумал, не узнала, если бы он случайно не проболтался. Или не случайно. Может, ему стало интересно, что я скажу. А мне было нечего сказать. Я растерялась так, что забыла обо всем на свете. Забыла обо всем на свете и почти разучилась говорить.
Но теперь мы оказались на разных планетах. Или на разных материках. Или на противоположных сторонах жизни. Я точно не знала. И не понимала – зачем. Видимо, чтобы жили, как все, а не выдумывали какие-то чудеса.
Собственно, в последнее время чудес хватало и без нас. Их так густо раскидало вокруг, что от самой обычности почти ничего не осталось. Разве что газон под окном. Разве что сосед с грязно-белым пуделем.
– Поцелуй меня, – сказала я. – Поцелуй меня, потому что я боюсь.
Рихтер не ответил. Не ответил и не поцеловал. Он смотрел с фотографии странными, почти незнакомыми глазами, и от этого взгляда мне становилось страшнее и страшнее. В его лице не было ни тени улыбки. В его лице не осталось ни капли света. Ничего в нем не осталось, кроме отчаяния.
Если бы я просила не фотографию, он бы, конечно, отозвался. Он всегда отвечал на все вопросы. И никогда не делал вид, что не слышит, как я о чем-то прошу. Но сейчас он не мог ни ответить, ни поцеловать – ничего. Только смотреть с фотографии почти незнакомыми глазами, из которых лилось отчаяние.
* * *
– А если я скажу тебе, чего хочу на самом деле?
Рихтер пожал плечами. У него смеялись глаза, смеялись губы, все лицо смеялось. А я сделала вид, что сейчас обижусь.
– Ну ладно, не скажу. И ты так никогда и не узнаешь. Вообще, никогда, честно.
И вот это было уже действительно честно, потому что я точно никогда бы ему не рассказала правду. Я ее и сама боялась. Пусть бы все происходило без слов. И пусть бы напоминало когда-то дувший между соснами морской ветер. Или солнечные лучи, раскалившие влажный песок так, что на него больно было наступать босыми ногами. Или чтобы летело как волна, накрывающая мир от горизонта до горизонта.
Но так могло быть когда-то, пока он был рядом.
Может быть, когда-нибудь так и будет. Если мир снова перевернется с головы на ноги. Но чем больше проходило времени, тем меньше я верила в это.
Опять почему-то захотелось реветь. Я подошла к его фотографии, посмотрела привычно. Он как будто спрашивал.
– Я не устала, – ответила я. – И у меня полно еще сил. Просто если бы ты мне хоть раз сказал… (тут я поняла, что так говорить нечестно и поправилась), если бы ты мне сейчас сказал, что любишь. Понимаешь? Словами сказал бы, самыми простыми словами, чтобы даже я поняла и не искала никаких подтекстов. Тогда мне было бы легче. Но если нет, ничего, я и так смогу.
Он смотрел с фотографии – все тот же и совсем чужой. Человек, которого я любила. Человек, рядом с которым мне было плевать на все условности, приличия, возможности и невозможности. Человек, который придумал меня, и человек, которого придумала я.
– Я пошла, – шепнула я, потому что голос пропал.
Он не ответил. Я подумала, что забирать фотографию с собой не буду. Пусть она меня ждет здесь. Пусть как будто он меня ждет здесь.
Я надела плащ, влезла в сапоги и минуты три примерялась перед зеркалом: с зонтиком идти, или так. Зонт-трость мог спасти от собаки. Или от соседа, спившегося до мании преследования. Правда, может, и от мании преследования – точно я бы не сказала. Сейчас ничего нельзя было сказать точно, а особенно о том, нормален человек или уже свихнулся и ловит новую, слышимую только ему одному волну.