скачать книгу бесплатно
Вечером отец вернулся домой, принеся с собой лопату, – инструмент не из его повседневного быта. Мама сразу сказала: «Карл, не сходи с ума! Тебя посадят за нарушение партийного решения, а самое важное – что тебе припаяют осквернение могилы». Отец вдруг взорвался: «Это не осквернение могилы, а исполнение воли моей покойной матери! И я ее волю исполню! Понятно?» Мама, бабушку не любившая, считавшая ее почему-то ведьмой, и вполне серьезно, выкрикнула: «Но Вовку не возьмешь ковырять могилу! Да еще ночью! Я не хочу, чтобы она его утащила за собой!» Поразительно, что мама была человеком ученым, генетиком, кандидатом биологических наук! «Не сходи с ума!» – возразил отец, взял урну, лопату и заперся в своем кабинете.
Вдруг по телефону позвонил Сим, бывший студент отца по Гидромелиоративному институту. Отец там преподавал философию. И Сим прилип к нему, пытался читать философов, забросив гидромелиорацию: он искал себя. Часто бывал у нас дома. Маленький, тощенький, с заискивающими глазами. Очень ему нравились рассказы отца о моем деде, которого Сим теперь воображал как неземное существо. И начал переснимать его старые фотографии, превращая их в старинные портреты. Он всегда звонил, предлагая помощь. И сейчас помощь была нужна, он ведь знал, что бабушка умерла, но отец уперся, что это дело его и мое. И сказал Симу, что проблем сейчас нет и в помощи он не нуждается.
А я лежал на своей узкой тахте и почему-то вспоминал детсадовскую историю, которую мы любили друг другу рассказывать перед сном. Таксиста нанимает на перекрестке девушка в белой шубке, дело зимой и поздно вечером. И говорит: «На Рогожское кладбище, пожалуйста, и подождите там меня минут десять». Ну, поехали, довез, подождал минут пятнадцать. Смотрит – белая шубка к нему от ворот спешит. Опушка нижняя мокрая и коленки тоже и немного в земле испачканы, а глазки от света фар словно сверкают. «А теперь, – говорит, – на Вознесенское, тоже недолго». И вправду не больше двадцати минут она не возвращалась. А шоферу какое-то сомнение в душу запало: чего, мол, она по ночам на кладбище делает? Вот снова от ворот к нему бежит, снова шубка по низу в снегу и немного в земле, глазки сияют, а губки полные, красные. Снова садится: «Чтобы вы не сомневались, вот вам сто рублей как аванс. А меня теперь – на Новодевичье, но там меня подольше подождать придется, не меньше получаса». Доезжают, она выскакивает и за воротами исчезает. Он ждет-пождет, время уже давно за полночь перевалило, часа два ночи, а ее все нет. Жутко ему что-то. Всякие истории про мертвяков вспоминает. И когда наконец увидел ее, то даже поначалу обрадовался. А она как-то тяжело идет, будто после сытного обеда. Шубка в снегу и в земле, рот тоже землей измазан, глаза сонные, вроде и впрямь на пиру была. Садится к нему, уговоренную тысячу протягивает: «А теперь снова на тот перекресток, где меня подобрал, там и выйду». Он рулит себе, а потом не выдерживает и спрашивает: «А что вы по ночам на кладбище делаете? – и пошутить решил: – Мертвяков, что ли, едите?» А она вдруг его за отвороты куртки к себе притягивает и произносит громким шепотом: «ДА, ЕМ!!!» Понятное дело, очнулся шофер в Кащенко. Тут я ненадолго уснул, чтобы к трем ночи подняться и идти с отцом на кладбище.
* * *
Бабушка, его мать, была для отца камертоном жизни. И вправду она считала, что моя мама ему не пара, особенно после смерти деда, свекра, который маму любил и всегда защищал от жены. Но потом бабушка абсолютно овладела психикой отца. Она была храброй женщиной и в этом вывороченном наизнанку мире чувствовала себя хозяйкой. Почти барыней. Мама же помнила, что в другом, ненормальном облике России ее бабушка, моя прабабушка, была крепостной рабой. И бар не любила. Только любовь могла соединить таких разных людей. А потом начала действовать разность слоев. Партийный чин был своего рода дворянством. Вот одна из маминых записей: «Большой скандал с утра. В этот день я не ездила в Бирюлево. И. И. позавтракала, и я накрыла нам троим. Карл сел за стол, старший мой еще был в школе. Вошла в кухню И. И. и стала что-то наигранно оживленно говорить, стоит, не уходит. Партийная барыня. И напевает: “Говорят, я простая девчонка / Из далекого предместья Мадрида…” Все время живет с Испанией, даже на столе ее письменном статуэтка интербригадовца. Да и Карл часто поет: “Я хату покинул, пошел воевать, / чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать!” Хрен они отдали, а не землю. А нас с Вовкой словно нет. Я стала откашливаться. Меня К. спрашивает: что с тобой, ты больна? Да, я больна. Я не соврала, я больна огромной ненавистью к ней за то, что она все время устраивала между нами раздоры. Я ненавижу ее до спазм в мозгу, не могу ее видеть, не могу ее слышать, и К. это знал и знает.
Она стояла за моей спиной, что-то ему показала и тотчас же вышла. Он начал ко мне приставать: “Ты что так к маме относишься, ты что безобразничаешь?” Я не выдержала и тоже очень раздраженно крикнула: “Ты мне надоел со своей матерью, когда это кончится!” Тут он встает и через стол раз меня кулаком по лицу, но, к счастью, не достал. Это его разозлило, он встал, хотел обойти стол, кричит: “Я тебя сейчас убью, ты долго еще будешь безобразничать!” Прибежал Вова и схватил его, не пускает ко мне. Он со всей силой, озверев, лезет ко мне с кулаками, а Вова его не пускает. Пришла И.И., полюбовалась из коридора, как он лезет меня бить, и ушла к себе. Тогда он начал хватать посуду со стола и бросать в меня. Я хочу выйти из кухни, он меня не пускает. Схватил большой осколок зеркала, который лежал на холодильнике и тоже мне в голову. К счастью, ни разу не попал. Сам порезался об него. Увидев кровь на пальцах, он пришел немного в себя, я выбежала из кухни в комнату и стала собираться уходить. Он вошел в комнату и говорит: “Шантажируешь, довела до драки”.
А я ничего ему не говорила, не делала. Она его, как всегда, настроила, подбила. Перед этим я ей не открыла входную дверь, она шла из кино, а я уже легла в постель, она звонит, я ей крикнула, что дверь открыта, она снова звонит долго и продолжительно. Я встала, открыла и сказала, что есть ключи и можете ими открыть. В другой раз я в трамвае случайно встретилась с ней, и я прошла мимо нее. Это тоже все обсуждалось, и было соответственное сделано внушение. Да еще я плюю ей вслед, когда мы вдвоем. Я ее ненавижу, а она меня, но делает это не своими руками, а через сына, и это еще больше меня злит. Она разбила нашу семью, и это вызывает у меня непрекращающуюся ненависть и презрение».
А это уже мой рассказ – о рождении младшего брата, который, выросши, старался свести меня на нет. В тот день маме было плохо. Она несколько раз сползала с дивана, ходила в туалет, потом сказала мне: «Надо неотложку вызывать, уже воды отошли. Сумеешь?» К тому моменту и бабушки Иды дома не было. А я был мальчик, домашний, книжный, совершенно не понимал, что значит «воды отошли». И в свои тринадцать взрослым себя не чувствовал. Но надо было делать. Я позвонил, мне ответили, что все машины на вызовах, придется часа два подождать. Тут я нервно начал кричать, что я сын, что никого из взрослых нет, что у женщины воды отошли и неужели они не понимают, как это опасно. Очевидно умилившись мальчишескому голосу, который испуганно произносил слова, которых сам не понимал, заведовавшая машинами распорядилась, и через двадцать минут неотложка уже стояла у подъезда. Еще была проблема свести роженицу с третьего этажа. Это больше всего беспокоило молодую врачиху. Санитар с одной стороны, сын – с другой изо всех сил поддерживали маму почти на весу, довели до машины, там с помощью шофера санитар уложил маму на лежанку внутри перевозки.
Я остался один, что было жутковато с непривычки, но с маминым заданием, которое придавало решимости. Воспитан я был просто: раз надо, значит, надо. Надо было дойти до бабушки Луши и рассказать ей, в какой роддом повезли маму. Карманных денег у меня не было, и, странно чувствуя, что взрослею, я пешком дошел до Тимирязевской академии, оттуда по Лиственничной аллее, через Окружную железную дорогу, а затем до домика бабушки Луши в местечке под названием Лихоборы. Название-то было, наверно, смысловое, лихие люди когда-то тут жили, но тогда я в это не вдумывался. «Спасибо, сынок», – сказала бабушка, напоила чаем, и мы вышли вместе, поехали в роддом, чтобы «ты отцу мог сказать, где мама-то лежит». Походили под окнами, новостей у дежурной не было, отправили записку, яблок не взяли, бабушка дала мне мелочь, на эти денежки я и вернулся домой. Интересно, что в первый вечер бабушка Ида даже не поинтересовалась, где мама. Жесткость старого большевика. Они так и друг к другу относились.
Да, это было, но все же – как взрывы, обычно шли нейтральные будни. Два очень сильных женских характера, воевавших за мужчину. А он метался, любя обеих, и мать, и жену. В тот вечер, перед захоронением урны, я ушел в гостиную, где на гостевом столе готовил уроки, а на маленькой тахте спал, понимая, что сегодняшняя ночь будет непростой. В одиннадцать часов вечера, когда уже стемнело, а я уже дремал в постели, в комнату вошел папа, тронул меня за плечо, включил настольную лампу у моего изголовья, молча показав, что надо вставать, но не шуметь, чтобы не разбудить маму. Но мама уже стояла у входной двери. В руках она держала лопату, которую принес отец. «Я не хочу, чтобы вы этим занимались. Это не просто опасно. Нельзя мертвецов тревожить. Навьи страшны. Пристанут – не убережетесь, не избавитесь. Будут угощать чем-то, так не ешьте». Папа сказал решительно, забирая у нее лопату: «Таня, ты же биолог, ученый! Перестань мутить голову сыну». Я спросил: «А что такое навьи?» Мама посмотрела на папу, мол, не мешай, и ответила: «Это ожившие мертвецы, народный фольклор». Я уже учился в последнем классе, а потому кивнул, что знаю, мол. Папа сказал сухо: «Все же у нас в России наука неотделима от суеверий, сказок и мифов». Мама огрызнулась: «А в твоей Аргентине разве в мертвецов не верят? Сам рассказывал». Отец сжал губы: «В нашей семье не верили».
Одну остановку – от нашего Краснопрофессорского проезда до Пасечной – мы проехали на трамвае. Трамвайные рельсы шли мимо кустов и остролистной травы. Существовала дворовая легенда, что сын профессора Жезлова Андрей (по прозвищу Адик) как-то проехал от одной остановки до другой, когда его ноги зажала трамвайная дверь, и он целую остановку перебирал руками. Я верил, хотя руки его не были даже поцарапаны. Мы вышли у факультета (он же музей) коневодства, перед которым стояли две металлические лошади. Сама пасека была в глубине парка на большой поляне. Перешли трамвайную линию, шоссе и шагнули в начало леса. Вечером парк и впрямь напоминал лес: густо и темно от листвы и плотно стоявших деревьев. Но небо было еще светлое, хотя виднелся серп нарождающейся луны.
Мы шли тропкой вдоль лесной дороги, проложенной для машин в Тимирязевский парк, называвшейся, как и остановка, Пасечной дорогой; пахло ночной листвой, и странный какой-то запах от малинника, росшего по краю тропинки, почти ягодный, добавлял смертельной сладости. Дорога, если идти дальше, выводила к Зеленовке, местным горкам, нашему местному Крылатскому, где зимой на лыжах собиралась вся округа. Но в тот момент, по совести говоря, я боялся. Не ночного парка, а того, что нам придется разрывать могилу. Если кто увидит (и кто это может быть?), что нам скажут?! Арестуют? Может, разбойников боялся? Года три назад все тот же Адик, подговорив других мальчишек, решил показать книжному мальчику разбойничье становище в нашем парке. Мы пошли тогда в глубь парка, прошли почему-то никогда не замерзающий Олений пруд, окруженный березами и американскими кленами, орешником, «совершенно левитанистый», как называл его отец, когда мы гуляли с ним по парку. По утрам там мирно квакали- пели лягушки, было почти уютно. А мальчишки превратили этот путь в нечто странное, по дороге мы видели какие-то красные стрелки («сделанные кровью», говорил Адик). На пне вдруг Адик, всю дорогу державший руки в карманах, углядел и нам показал распластанную лягушку со вскрытыми внутренностями. Кружились мухи. И мы вышли к дубу с большим дуплом. Перед ним было натоптано и валялись обрывки разодранных в клочья женских тряпок. Адик подошел к дубу, привстал на цыпочки, сунул руки в дупло и вдруг заорал дурным голосом, помотав перед нами своими руками, покрытыми чем-то красным. «Кровь! Кровь!» – орал он. И бросился наутек. Мы за ним. Больше таких случаев не было. Потом я со своим старшим приятелем, сыном профессора Николая Николаевича Тимофеева, будущим биологом Кириллом Тимофеевым, ходил даже в теплые зимние дни в глубь парка на Оленье озеро – ловить головастиков и дафний, вода там бывала даже теплой. Дафний Кирилл ловил в сачок, сделанный из капронового чулка его матери. Они очень маленькие, но в его сачке они оставались. Дафниями он кормил своих аквариумных рыбок. Он не одобрял моего общения с Адиком, как помню. «Он же гад, – говорил Кирилл. – Не водись с ним». Но не больше. Он не любил осуждать других, все же сын профессора.
Оленье озеро
Дошли с отцом до тропки, поворачивавшей в глубь парка, к кладбищу. Оно было в конце Пасечной улицы, напротив теплиц – в бетонном заборе решетчатые ворота, среди деревьев, в самом парке, почти в лесу. Уже показалась решетчатая ограда, как вдруг отворилась тугая дверца, и с кладбища вышел молодой мужчина, постарше меня, но не очень. Он был высокого роста, с широкими, но согнутыми, как у боксера, плечами, черноволосый, волосы лежали на голове, как кепка с козырьком, с немного перекошенным лицом, какое бывает у детей, переживших менингит, в глазах какой-то красный отсвет, на плече светлая холщовая сумка. Колени запачканы землей. «Почему?» – спросил я себя с тревогой. Явно он был не из круга, не из семьи, не из тимирязевской профессуры. А мужчина протянул навстречу отцу руку: «Здорово, мужики! Может, помочь чего надо? – и добавил: – Меня Эрик зовут». Вынул из кармана горсть семечек: «На, парень, угощайся семками!» Раскрыл мне ладонь и всыпал туда пахнущие подсолнечным маслом семечки. Мамины слова о навьях будто вдруг, как в сказке, подтверждались. Я незаметно скинул семечки в траву. Папа, не умея отказывать в рукопожатии, растерянно-интеллигентно пожал протянутую руку, но твердо сказал, отодвигая его плечом с дороги: «Нет, вы нам ничем не можете помочь!» Но мужик не отставал: «А вы не на могилу профессора Кантора? Я вот кореш внучатого племянника академика Жезлова, знаменитого нашего китаиста советского, все по заграницам мотался, вроде папаню вашего на фотографии у кореша рядом с его дядькой видел. Вы очень на него смахиваете».
Посмотрел на нашу лопату и спросил: «А вы чего-то подкопать хотите или пересадить? Могу помочь, я вот академику по просьбе того самого кореша, его внука, с которым в начальной школе учился, пару кустиков подсадил, хотя инструмент не самый для того удобный. Да вы, наверно, этого друга знаете, с вашего двора, всегда в костюме, в галстуке, выбрит и кривомордый такой, с толстым задом, на жабу похож, Адик зовут, тоже из заграницы не вылезает», – и он достал из холщовой сумки огромный складной ножик, нажал какую-то кнопку на нем, и из рукоятки выскочило серьезное лезвие. «Этим и копал, – сказал молодой мужчина. – Хотите, и для вас постараюсь?» Отец возразил: «Нет, мы сами». Мужик кивнул: «Ладно, как хотите. Но я у ограды постою, посмотрю. Если понадоблюсь – позовете». Отец шагнул за ограду, я за ним. В маминой хозяйственной сумке, которую он держал в левой руке, у него была небольшая металлическая урна с прахом бабушки. Он подошел к камню, выломанному геологами из какого-то распада, пупырчатому, только лицевая сторона его отшлифована, на которой была выбита надгробная надпись.
Могила М.И. Кантора и И.И. Бондаревой
Отец воткнул лезвие лопаты рядом с могилой и погладил надпись ладонью. Мне показалось, что он плачет. Над маленьким кладбищем склонялись деревья, на некоторых могилах росли кустики. Сумку он опустил на землю рядом с лопатой. Черноволосый парень не уходил, впившись глазами в нашу пару, руку с ножом положил на ограду. Надо было начинать копать могилу, но парень явно мешал отцу. Получалось, что мы «оскверняли могилу» в чьем-то присутствии, причем присутствии человека сомнительного, «если вообще человека», – подумал я. Отец подошел к могиле академика Жезлова, новых кустиков там не было, но было несколько свежих лунок, довольно широких, будто что искали в земле, но не нашли и вновь засыпали.
Мы повернулись к парню, который все не уходил. Поймав наш взгляд, он оживленно закивал головой, мол, его работа. И отец сделал несколько шагов к нему. И сказал: «Я, наверно, должен объяснить вам что-то, чтобы вы мне помогли, – и, запнувшись, добавил: – Я хочу урну с прахом моей матери захоронить в могиле моего отца, ее мужа. Но я никогда в жизни не раскапывал могил. А у вас вроде такой опыт есть». Парень вдруг очутился рядом с нами, в калитку он не входил, это точно. Отец повел его к могиле деда: «Мне кажется, что надо аккуратно прокопать небольшую ямку, только ни в коем случае не задеть гроб. Положить туда урну, она металлическая. Ей ничего не сделается. И засыпать, чтоб следов раскопки не осталось».
Ситуация была вполне макабрическая. До сих пор, как вспоминаю, прихожу в недоумение и ужас. Словно испуг перед партийным боссом толкнул нас к явному преступнику? Оборотню? А может, и вампиру?.. если верить маминым суевериям. Интеллигентный и партийный человек искал помощи у явного осквернителя могил. Черноволосый парень взял лопату отца, отвалил от могилы пласт земли, потом своим ножом вырыл ямку. «Годится? – спросил он. – Размер урны какой? Вы мне ее покажите. Ее же надо аккуратно уложить». Отец достал из хозяйственной сумки урну и протянул ее парню: «Только осторожнее, моя мать – герой испанской войны. К сожалению, орден к урне не удалось прикрепить…» Парень вдруг распрямился: «Понимаю. Мой отец тоже в Испании воевал, в Гранаде. Я вырос с песней “Бандера росса”. А теперь забыл. Все детство при родной матери с разным отребьем скитаюсь, как Ласарильо из Тормеса. Даже женился на любовнице секретаря райкома, как Ласаро на любовнице капеллана, на женщине с тремя детьми. Подкормился малость, а потом ушел к ее партийной подружке. Всегда заказы жратвы получал через распределитель ихний. Даже сына ей сделал». Показав свою образованность бродяги, он взял урну, поднес к уху и потряс. Вдруг отшвырнул ее и вскочил на ноги, вскричав: «Так это и вправду прах?..» И вдруг растворился в сгустившейся темноте парка. Словно под землю исчез. У меня по спине потек холодный пот. «Не бойся, – сказал спокойным, но напряженным тоном отец, – на войне еще и не то бывало. Разные видения. А мы ведь рядом со смертью». Но видением это не было. Мы осторожно уложили в ямку урну и засыпали землей. Землю разровняли и присадили травкой. Потом прошли годы, пока вдруг ко мне в память вернулся этот эпизод.
Лет пять назад до похорон бабушки я женился на первой моей, было много друзей, мы провожали молодость пьянками и песнями. Отец хмурился, когда к нам в комнату набивались приятели. Ему казалось, что я теряю жизнь в этих гулянках. И на мое тридцатипятилетие написал мне стихи. Он был профессиональный философ, но всю жизнь мечтал быть поэтом. Его стихи заворачивали, мол, не может человек с еврейской фамилией писать русские стихи. Весь стих приводить не буду, вот концовка:
В Начале, точно, было Слово.
В Начале, После и Всегда.
Теперь опять, как и тогда,
Его я повторяю снова:
Будь Словом, Вова! Плоть – трава,
Оставь слова, слова, слова.
А папу все чаще стал посещать его бывший студент по имени Сим. Потихоньку он прижился, даже семейные истории усвоил. Через год после похорон бабушки умерла от сердечного приступа мама. Всего неделю промаялась. Мама успела застать Сима и не полюбила его: «Карл, он тебе лапшу вешает, а ты уши развесил. Не вздумай приглашать его на наши похороны». Отец отвечал: «Он меня ценит». Спустя два года папа умирал. Он лежал в больнице, к нему приходили друзья и родственники. Пришел неожиданно и Адик, чисто бритый, с кривой усмешкой и бегающими глазами, с ним был Сим: «Надо же помогать хорошим людям общаться, тем паче вы друг друга знаете, вот я и привел нашего общего друга фотохудожника Сима. Он немного мистик и чувствует Моисея Исааковича, отца Карла Моисеевича. Ну, сидите, а я по делам побежал». Отец был уже с элементами добродушной синильности, закивал головой, он верил Адику, а Сим так тот вообще все время говорил, какой дед Моисей был гениальный, поскольку пояснил миру, что только когда человек мыслит, он бытийствует (словечек набрался!), мало, кто это понимает, но человечество должно знать своего гения. Адик поддакивал с уверенным видом. Я возразил, что нечто подобное говорил четыреста лет назад француз Декарт. На что Сим простодушно-хитровато сказал, что человечество просто не доросло еще до полноты этих идей, которые сумел сформулировать только Моисей Исаакович. Он говорил, что сам он проницает тонкую пленку вокруг земного мира и создает в своих фотокартинах образы деда и его друзей. Отец кивал, улыбаясь благодарно, и, глядя на уродцев, изображенных Симом, уверял, что художник имеет право на свое видение мира. А Сим, делавший фотопортреты, на которых персонажи выходили уродами, и впрямь уверял, что он выявляет суть своих героев. К тому же Сим родился в их окрестностях, в районе Соломенной Сторожки, а потому считал себя не только учеником, бывшим студентом, но почти родственником, уж во всяком случае своим человеком. Сим сказал: «А я вашего отца, Карл Моисеевич, изобразил прямо на середине Оленьего пруда, на коряге, как мудрую черепаху Тортиллу, с таким же большим, как у него, лбом и глаза будто в очках». Отца похоронили рядом с маминой могилой.
Вспомнил я этот эпизод, когда понял, что подземный мир всегда рядом. Всякий считающий себя важным хочет овладеть этим миром, чтобы владеть миром живых обывателей. Миллиардеры отстреливают соперников, власть – оппозиционеров, те – людей из властных структур, но все это получает живительные соки из мира подземной братвы. После Октябрьского переворота Федор Степун написал, что Россия провалилась в «преисподнюю небытия». Недаром готовили этот провал подпольщики, то есть люди из подземного мира. Но в этом мире небытия, как в дантовском аду, были свои начальники, свое отребье, свой средний слой. Бабушка и дед принадлежали к среднему слою. Я всю жизнь в этом аду прожил маргиналом. Очень хороша была придумка владык русского Аида – коммунальные квартиры. Все наблюдают друг за другом, дружат, но при случае охотно получат комнату соседа, ибо ты в дьявольском пространстве, потому что у Бога на каждого своя келья и никто никому не завидует.
Но и маргинал коммуналки не минует. И я не миновал.
Дом на болоте
Почему-то, уходя из первой семьи, я вспоминал все время яму, в которую братья бросили Иосифа, после чего жизнь его изменилась.
Уход в никуда, квартиру я оставил первой жене и сыну, был похож на прыжок в яму без дна, как казалось Иосифу, когда его туда бросили. Ушел я в одном костюме, забрав десяток книг. Да и куда их было девать! Надо сказать, я оставил в прежней квартире огромную библиотеку. Первая жена мне все время говорила, что из-за книг я жизни не вижу, что так и проживу, не узнав из-за книжных строчек, как выглядит живая жизнь и чем она пахнет. Но, уходя, мне уже было не до книг, а про живую жизнь я и не думал, видя только мою новую возлюбленную. Она и стала моей жизнью. Мой знакомый рассказывал, что его приятель-книжник почти ушел к новой женщине, но, подумав о своей библиотеке, вернулся. Съемные квартиры в постсоветское время юридически не были обеспечены. Все на личной договоренности. Первая квартира рядом с метро «Первомайская», где мы прожили с Клариной почти год, была пустой и однокомнатной клеткой: голые стены, ни стола, ни стульев, ни одного шкафа. Десятый этаж, с балкона виден парк. Хозяйка квартиры, жившая с мужем на другом конце Москвы, получила эту квартиру как очередница (было такое – очередь на жилье). Она сказала моей новой женщине, с которой мы еще не расписались, но ради которой я готов был нырнуть в любую яму, как Иосиф, что квартиру она сдает почти навсегда, что мы можем делать ремонт. И закупать мебель, и жить, сколько захотим. Стены мы сами оклеили обоями, купили стол в комнату и полдюжины стульев. Кухня тоже была обставлена, дешевый кухонный стол и три табуретки. Двухлетняя дочка впервые оказалась с мамой и папой. Для кого это было важнее – для нас или для нее? Для нас, наверно. Но только мы обжились месяц или два, как в конце ноября получили письмо от владелицы квартиры (телефона в квартире не было), что она разводится с мужем, что они не сошлись характерами. И возвращается в свою квартиру и просит нас съехать в течение недели, что ей наплевать, что мы сделали ремонт, это была наша затея, что она не просила. Это был классический бытовой ужас. Уже наступали холодные, почти зимние дни. Найти в течение недели новое жилье было практически невозможно, при том, что после ремонта денег у нас не осталось. Говорят: бедны как церковные крысы. Но у крыс хоть подвал есть, а нам даже землянку было не вырыть. И прибили слова дочки, которая доверчивыми глазами посмотрела на маму и спросила: «Мама, где мы зиму-то зимовать будем?» Эти слова, если честно, надрывали мне сердце.
Я бегал, высунув язык, в поисках жилья, но безуспешно. Это была не трагедия, это был ужас, из которого невозможно выбраться. С другом Колей Голубом мы как-то раз поехали даже в Новокосино, где рядом с крематорием вроде бы были свободные кооперативные квартиры. Голуб тоже жил в съемном жилье, хоть и был мидовец. Но еще без стажа работы и без особых связей. Было жутковато думать, что будешь жить рядом с крематорием. «Ничего, – сказал Голуб с хохляцкой своей усмешкой, – зато недалеко будет нас везти после смерти. Вот и упокоимся навек». В ответ я сказал философским тоном, что, в сущности, мы все живем на краю могилы, поэтому крематорий рядом – не страшно: «Вон америкосы живут на вулкане Йелоустоун, а чувствуют себя хозяевами мира, а привезенный немцами в бронированном вагоне Ленин существует уже у нас много лет и не живет при этом. В мавзолее лежит, и в крематорий его не везут. Уж лучше крематорий, чем такое бытие-небытие». Голуб хмыкнул: «Зато ему обеспечено это вечное бытие». А у меня в мозгу промелькнула еще мысль, которую я так и не высказал: «Думать о вечности, в которой нет Бога и смысла, – тоска, хандра и ужас. Только присутствие высшей силы успокаивает». Но смысла я не видел. И спокойствие не приходило. Помнил строчки отца: «Будь, словом, Вова, плоть трава.» Но слова приходили медленно.
Кларина, как и положено женщинам в делах устроения гнезда, оказалась много успешнее. Две линии, которыми она шла, были разумны. Во-первых, она поехала к владелице квартиры, поговорила с ней, добавила пару сотен к договоренной плате за ее квартиру, и та согласилась. Во-вторых, она нашла по объявлению, наклеенному на столбе (в те времена самый общепринятый способ передачи информации), подходящую партнершу для размена материнской квартиры. Партнерша съезжалась с мужем, который жил в коммуналке, Кларина получала его комнату в новом районе на восьмом этаже кирпичного дома, как строили в сталинские времена. А мужик съезжался с женой.
Нас спасли остатки крепостного права. А потом спас дом сталинской планировки, выстроенный при Хрущеве на болоте для рабочих ракетного завода. Но по порядку. В советское время и даже перестроечное время вступление в брак двух разнополых неженатых субъектов вроде бы поощрялось. Семья – важная единица нормального общества, так нас учили со школьных лет. Но брачующиеся должны были (хоть один из них) иметь прописку в районе, где находился Отдел регистрации жителей.
Мои попытки получить жилье через работу оказались безуспешными. Не по чину просил. Но зато напротив нашей съемной квартиры, на другой стороне улицы, находился загс, так что Кларина, указав на него, усмехнулась: «Смотри, ты так боялся куда-то ехать, а загс сам прибежал к нам, никуда ездить не надо». Пошли, узнали, что здесь нам не расписаться, поскольку мы были из разных районов. Но выяснилось, что нужна справка от матери Кларины (заверенная в домоуправлении), мол, она не возражает против этого брака. И тогда нам поставят штампы в паспорта. То есть с некоторыми сложностями оказалось возможным здесь расписаться. Мать Кларины была прописана в этом районе. Мы все куда-то приписаны, это шанс на нормальную жизнь. Мы были из разных районов, и если бы не ее мать, так и пришлось бы жить не в законе. Думаю, понятно, почему Кларина оказалась в другом районе, чем мать. В результате размена Кларина получила комнату в коммуналке. Мы еще не были женаты, и это оказалось благом. Если бы мы были семьей, то не имели бы права в дальнейшем на увеличение жилплощади. К моменту подачи заявления в загс Кларина с дочкой уже была прописана по нынешнему нашему адресу по улице Бориса Галушкина. Все нормально: мать-одиночка имела право на комнату в коммуналке, а что она вскоре нашла себе мужа – что ж, бывает! Но на свадьбу надо звать друзей. В коммуналку, да еще не обжитую, не позовешь. Съемная квартира – это комната в восемнадцать квадратных метров, четыре метра кухня, балкон. Вот и все. Дочку мы сдали теще. Два слова о свадьбе, точнее, о русской безразмерности. На этих восемнадцати метрах поместилось почти тридцать человек. И время прошло весело и весьма дружески. Как это возможно? А как в дачный автобус, рассчитанный на двадцать человек, идущий от железнодорожной станции до дачных участков, помещается человек пятьдесят, да еще с мешками, рюкзаками, саженцами и т. п. Не знаю. Очередная русская загадка. Или тайна русской терпеливой души или русского телосложения, когда корпулентные мужики и бабы умудряются ужаться до нужных размеров.
И еще заметка. Пришли на свадьбу две или три моих бывшие любовницы, им было до смерти любопытно, на кого я их променял. Жил с ними, жил, а теперь они для меня как нежить. Хотя женщины были еще в самом сексапильном возрасте и могли найти себе и спутника жизни. Я жалел их, но это к слову. Зато мы теперь на законных основаниях могли вселяться в комнату в коммунальной квартире. Кларина сказала, что пока эта комната будет моей мастерской, куда я могу уезжать на нужное мне время для работы. А она с дочкой пока поживет в нашей съемной, а там посмотрим.
* * *
Новое жилье я поехал смотреть, разумеется, один, Кларина оставалась в съемной квартире с двухлетней дочкой. Сказала, что обустраивать комнату она приедет попозже. Я немного знал этот микрорайон, мой бывший профессорский дом, откуда я ушел, который оставил, располагался не более чем в двух кварталах от этой восьмиэтажки, куда мы хотели попасть в коммуналку. Давно я заметил, что жизнь водит человека кругами, если он не рвет категорически со своим пространством, меняя столицу на Север или на другую столицу в другой державе. Восьмиэтажный дом был кирпичный, не панельный, и это нас очень устраивало. Трамвайная остановка была перед небольшим разбросом невысоких деревцев, сквозь которые вела протоптанная тропка к восьмиэтажному дому. Вечером дорожка казалась немного опасной, по тротуару вдоль дома с магазином, стоявшим перпендикулярно к восьмиэтажке, сидели на ступеньках магазина очевидные злостные алкаши с мятыми в порезах лицах. Мой пятиэтажный профессорский тоже был кирпичный. Конечно, этот дом с коммунальными квартирами строился на скорую руку. Только потом мы увидели, что стены кривые, что около стены время от времени образуются провалы в асфальте. Просто дом в 1958 году на скорую руку строили для рабочих и обслуги космического завода, строили еще по сталинским лекалам и кирпичный. Но почва была болотистой, некоторые даже говорили, что просто на болоте, отсюда частое зловоние, которое поднималось вверх по подъезду. От него до моего бывшего пятиэтажного можно было дойти пешком напрямую минут за сорок насквозь через телебашню, ВДНХ, кусты начала Ботанического сада, где когда-то работала моя мама. Потом дворами к Дмитровскому шоссе, там и дом. Можно было и по-другому, часа за полтора длинной дорогой выйти в Тимирязевский парк. Тот самый, который назывался раньше Петровским.
Как говорит путеводитель, начиналась история этого уголка с небольшой пустоши на речке Жабенке (теперь в коллекторе), притоке Лихоборки, принадлежавшей князьям Шуйским, затем Прозоровским, а затем перешедшей в собственность родственников царя Петра Великого – Нарышкиных. Бабка Петра, Анна Леонтьевна, пожертвовала в 1683 году десять четвертей земли под строительство храма во имя Святых апостолов Петра и Павла, небесных покровителей будущего русского императора. Отсюда и пошло название Петровское. В царствование Анны Иоанновны село досталось в приданое двоюродной племяннице Петра Екатерине Ивановне, выданной замуж за графа Кирилла Григорьевича Разумовского. Так получилось Петровско-Разумовское. При Разумовском крестьяне построили плотину на реке Жабне, и образовался живописный каскад прудов, известных сегодня под названием Академических или Больших Садовых, где был выкопан крепостными за месяц по приказу графа Разумовского к приезду Екатерины Великой пруд в форме буквы Е. Там мы часто плавали, катались на лодках и именно там, в гроте на берегу пруда Нечаев застрелил студента Иванова, потом помощники привязали камень на шею трупа и утопили. Когда раз от разу пруд чистили, то вытаскивали трупы, облепленные рачками, водорослями и слизнями.
Во время войны отец служил в авиации дальнего действия на Урале, под Челябинском, откуда писал маме стихи. Он их так записал для меня:
«Недалеко от Челябинска протекала маленькая речушка Миасс, а почти рядом с домом Тани на окраине Москвы шумела маленькая да порожистая Лихоборка. Мало кто из москвичей знал о ее существовании, а между тем она огибала знаменитый Тимирязевский парк.
Война эта —
судьбораздел.
Нас вихрем она разбросала.
Мы нынче
все и везде.
Я льюсь
по отрогам Урала
И если моя Миасс,
твоя судьба Лихоборка,
не сольемся,
бурля и смеясь,
не родим
озерца-ребенка.
Что б ни были
и где б,
Но только бы
Землю России,
реки наших судеб
иссохшую, оросили.
Мне в детстве казалось, что это моя задача – орошать иссохшую землю России! Глупый был!»
Но продолжу речную историю, выписка гидрографической карты: «Жабенка (Жабина, Жабовка, Жабня) – река на севере Москвы, правый приток Лихоборки. Длина – 6,5 км. Площадь бассейна – около 7 км
. Река брала свое начало из источников в районе Коптевского бульвара, протекала по сильно заболоченной местности – Жабенскому лугу, ныне занятому полями Академии им. Тимирязева. В настоящее время протекает в подземном коллекторе и впадает в Лихоборку».
Трамвай от «Первомайского» метро почти до ВДНХ шел около часа. Был уже вечер, когда я сошел с трамвая и пошел сквозь темные кусты к дому. Я обошел вокруг дома, выстроенного в форме буквы П. Кроме подъездов к жилым квартирам на первом этаже, с улицы был вход в большой мебельный магазин, чуть дальше располагалась прокуратура. Я прошелся вокруг, увидел, что через дорогу был продуктовый магазин, на торце которого виднелась надпись, которую я потом сфотографировал: «Ребята, мы ошиблись планетой».
Подъезд дома, где на восьмом этаже находилась интересующая меня квартира, был нараспашку. Внизу на подоконнике первого этажа сидело несколько мужиков, что-то пили. Думаю, пиво, поскольку матерные слова были не агрессивны. Перед лифтом куча человеческого говна. Запах их не смущал. Ну и принюхались к болотным испарениям. Да и никто из жильцов, видимо, тоже об этой куче не беспокоился. Двери лифта раскрывались, входившие перешагивали кучу и ехали себе наверх. Так и мне пришлось поступить. Хотя чувство неприязни к этому нашему новому жилищу как-то сразу охватило меня. На этаже было четыре квартиры, по две – слева и справа. Около двери в ту квартиру, где была благоприобретенная наша комната, находилась лестница, что вела мимо лифта на чердак.
Я позвонил в квартиру. Впустил меня сосед-пенсионер, латыш, как я уже знал, с коротко стриженными седыми волосами, большим носом, так сказать, картофельного типа, небольшими глазами, жесткими чертами лица не то в шрамах, не то в глубоких морщинах, которые появляются от нелегкой жизни. Он приветствовал словами «Располагайтесь» – и скрылся в своей угловой комнате. Коридор был застелен зеленым линолеумом, счетчики электричества висели над каждой дверью. Я зашел в туалет, потом в ванную комнату.
В ванной комнате стояла обшарпанная ванна со сбитой местами эмалью, над умывальником зеркало было без рамки, с проржавевшими трещинками. Из-за зеркала топорщились тараканьи усы, стада (буквально – стада) тараканов бегали по стенке. Исчезали в невидимые глазу щели. Ремонт потом показал, что стены неровные. В комнате, которая нам досталась, сидела на диване блондинка, миловидная, но плебейского пошиба девица с темно-зелеными глазами суки. Она посмотрела на меня как на кобеля, чувствовалось, что все у нее намокло, когда увидела здорового мужика, интересующегося комнатой, где она жила. Она не знала, что я женат да еще сюда и с женой въезжаю. Она встала мне навстречу. Заметно было, что груди ее напряглись, а между губ показалась капелька слюны. Простая физиологическая реакция. Ну и тайная надежда, что если я одинокий, то и ее могу оставить здесь, если она понравится.