скачать книгу бесплатно
Я прошел мимо церкви, мимо стадиона и перед Слободой свернул налево. Новое кладбище в Холмгороде было самым ярким местом. Так повелось – красить оградки только в кричащие цвета. Здесь и салатовый, и бирюзовый, и фуксия. Оранжевый и красный, голубой и фиолетовый, а кресты над могилами в один цвет – розовый. А песок на могилах не крашеный – холмгородский – рыжий.
Сторож сидел на крыльце с бас-гитарой, подключенной к комбику.
– Привет, – сказал я.
– Привет, – ответил он, – присаживайся.
Я сел рядом с ним. Сторож чуть коснулся струн. Я не услышал, но почувствовал, как завибрировала струна. Сторож нашел ритм и запел:
Я сделан из далеких городов,
В которых, может, никогда не буду.
Я эти города люблю за то,
Что люди в них живут и верят в чудо.
Дальше он запнулся и продолжил петь неразборчиво, как делают дети, когда забыли текст песни, но во что бы то ни стало хотят продолжить. Затем Сторож снова нашелся:
Я сделан из недаренных цветов,
Я из упреков, споров, возражений.
Я состою из самых длинных слов,
А также из коротких предложений.
– Твои стихи? – спросил я, когда он закончил.
– Нет, это группа «Альфа», песня называется «Я сделан из такого вещества».
– Красиво.
– Красиво.
Сторож вошел в избушку и вынес две лопаты.
– Пошли? – он посмотрел на небо и повел носом. – Ночь будет теплой.
– Пойдем.
Ночь упала с неба, когда мы уже заканчивали могилу для мамы Мотылька. Идти пришлось почти на ощупь.
– Правда, что Володя по ночам по кладбищу носится? – спросил я, когда мы вернулись к избушке.
– Правда, сейчас покажу.
Сторож взял бас-гитару. Он выкрутил громкость на полную и, что было сил, оттянул самую толстую струну. Звук получился громкий, глубокий. Мне показалось, что он не снаружи, а где-то внутри меня. Когда снова стало тихо, я услышал вдалеке Володино ыыыууу.
– А чего он носится? – спросил я.
– Счастлив.
– Почему?
– Да пес его знает.
– Я пойду.
– Иди, – Сторож пожал мне руку.
– Помнишь, как мы дружили с мертвецами, Вить? Сторож вздрогнул, услышав свое имя.
– Помню, я с ними до сих пор дружу.
Когда вышел за ворота кладбища, я снова услышал песню Сторожа:
Я сделан из такого вещества,
Из двух неразрешимых столкновений.
Из ярких красок, полных торжества,
Из черных подозрительных сомнений.
«Альфа», – запомнил я для себя название группы. – Странно, что Витька теперь совсем седой. Странно, что я теперь совсем лысый», – подумал я. Больше в ту ночь в Холмгороде ничего мне странным не показалось. Ну, может, только то, что ночь была слишком теплой. Да, наверное, еще ночь.
Монолог на Пивзаводе
На Пивзавод лучше всего идти утром. Когда день в Холмгороде уже вспыхнул, но на часах еще утро. В других городах в это время рассвет.
Пивзавод – мой любимый район города. Самого завода давно уже нет, на его месте склады, куда сгружают привозное пиво, а затем развозят по магазинам Холмгорода.
Все, кто здесь когда-либо жил, работал на этих складах. Точнее все, кто мог и хотел работать. То есть примерно половина населения района. Остальная половина занималась тем, что по ночам воровала пиво со складов. Это было несложно, учитывая, что зачастую в семье один воровал, другой охранял.
Но любил я Пивзавод не за это, а за то, что каждый житель здесь тысяча девятьсот восьмидесятого года рождения. За исключением детей, конечно. Дети Пивзавода родились в двухтысячном. Им сейчас по девятнадцать. Родителям по тридцать девять. Оба поколения страдали, стоя на границе ключевого возраста. Молодые боялись, что в двадцать сразу станут такими, как отцы и матери, отцы и матери боялись, что в сорок кончится время надежд и веры в лучшее, время идей. Я и сам родился в восьмидесятом, но в отличие от них не понимал, зачем они в лучшее «верят», когда лучшее уже здесь и сейчас. Ведь Холмгород и так лучший город на земле.
Старшее поколение называло себя олимпийцами по праву рождения в год Олимпиады в Москве, а младшее олимпийцы называли «линолеум». По праву рождения на границе тысячелетий – в миллениум. Олимпийцы и линолеум не враждовали и не имели друг к другу претензий. Они мирно существовали на границе тех своих миров, в которых окажутся через год. От чего много пили, тяжело работали и верили, что это последний год существования Холмгорода.
Олимпийцы хотели сгинуть вместе с ним, линолеум надеялся уехать. И те, и другие, по мне, были неправы, но я бесконечно любил этих людей за то, что никаких других проблем у них не было, и за то, что никто на Пивзаводе пока еще не умер. Не шли отсюда похоронные процессии, и я думал, что олимпийцы и линолеум будут жить вечно, но не говорил им об этом, не хотел расстраивать. Даже если бы на Пивзаводе вообще не было людей, я все равно любил бы этот район за то, что солнце всегда вспыхивает и гаснет именно над ним и полная луна неизменно висит над Пивзаводом.
Приходил я сюда в гости к Танцору. Когда-то он работал в Доме культуры, пока тот не закрылся. Работал вместе со старшим братом. Преподавали бальные танцы. Оба были великолепными танцорами в прошлом. Многочисленные награды и медали, заслуженные работники культуры. Когда ДК закрыли, младший брат поселился на Пивзаводе, старший нашел жилье в Слободе и устроился в полицию. С тех пор они не общались. Танцор всегда радушно встречал меня, может, потому, что действительно был рад, а может, из-за того, что всегда был пьян.
Мы пили с Танцором до обеда. Затем жарили картошку, ели и снова пили до ужина. На ужин варили пельмени, после ужина снова пили и ждали ночь. А ночью загоралась полная луна.
Луна в Холмгороде невероятных размеров. Иногда кажется, что ее свет даже греет. Я приходил ради этой луны, а еще из-за того, что Танцор выйдет во двор, посмотрит на луну и начнет танцевать. Свой танец он называл – одинокая румба. Объяснял название танцор просто: «Румба – танец любви, к тому же парный, а я тут один кочевряжусь». Когда я спрашивал зачем, он отвечал, что сильно любит, только не знает кого или что. Любовь в нем сама по себе, от него не зависит, и сделать он с ней ничего не может. Поэтому румба. Поэтому одинокая. Такой ответ меня устраивал. Танцевал он без музыки, но танцевал так, что музыка сама рождалась в голове. Это был прекрасный танец и прекрасная музыка. Танцор уверял, что у каждого, кто видит его танец, в голове звучит одна и та же мелодия. У меня не было причин ему не верить.
После танца мы снова пили. Танцор много курил и уверял меня, что когда-нибудь луна упадет на Холмгород. Луна такая огромная здесь от того, что не висит на небе, а медленно падает, и он своим танцем возвращает ее на место. Может, Танцор и прав. Проверять я это не хотел и ходил к нему в гости, чтобы полная луна, как и прежде, висела на небе. Такая же одинокая, как одинокая румба Танцора.
Когда солнце снова было на небе, Танцор шел спать, а я отправлялся к дому Оратора. Каждый день он выходил на крыльцо и кричал: «Приветствую, Пивзавод, приветствую, олимпийцы, приветствую, линолеум. Все скоро закончится! Слушайте меня. Все скоро закончится! Это говорю вам я – Оратор». Далее шел длинный монолог, почему «все скоро закончится», и слушать его можно было бесконечно, так умело складывал слова в предложения Оратор. Тема всегда была одна и та же, но причины, по которым «все скоро должно закончиться», находились новые.
Поколение олимпийцев Оратор называл очарованным и объяснял это тем, что плакал медведь. А плакал медведь, по его словам, улетая в небо в тысяча девятьсот восьмидесятом году, потому что в роддомах орали олимпийцы. Им резали пуповины, пеленали, но не говорили, что они станут самыми бесполезными, но самыми очарованными жизнью людьми, когда-либо рождавшимися в России.
Люди, появившиеся на свет в этот год, не попали ни в одно из многочисленных течений реки времени и шли на ощупь вброд. Им пришлось верить и в Ленина, и в Дедушку Мороза, любить и Чапаева, и Джона Макклейна. Спрашивать у родителей, почему Деда Мороза по телевизору теперь зовут Санта Клаус. А что могли ответить родители? Не знаю, вот что. И это «не знаю» стало причиной неизвестности. Неизвестности, вставшей в один ряд с бесконечностью. Неизвестностью, которую теперь можно было не только чувствовать, но и осязать, трогать, видеть и так же, как и бесконечность – не понимать.
Оратор рассказывал, что неизвестность обрушилась на него словами классного руководителя Анфисы Иннокентьевны: «Тебе должно быть стыдно, а твоим родителям и подавно! Ты единственный из всего класса не будешь принят в пионеры».
Оратор не удивился этой новости. От коллективных ценностей он был отлучен из-за длинных Юлькиных косичек, которые, безусловно, существовали только для того, чтобы за них дергать, и конденсатора в нерабочей лампе дневного освещения в коридоре школы. Конденсатор был изъят. К нему приделана электрическая вилка. Конденсатор заряжался от розетки и разряжался об Юльку с дурацкими косичками. Юлька визжала и плакала, от чего сотрясались принципы всей советской пионерии.
Дома мать пожала плечами, услышав эту новость. Отец швыркнул чаем и сказал:
– Гордись.
Оратор примерно такой реакции и ожидал.
– Скоро все это закончится, – добавил отец.
Что именно закончится и как скоро, он пытался понять тем же вечером перед сном, рассматривая замысловатую трещину на потолке. Не давала покоя мысль, что закончится именно «все». Вообще все. Закончится он, мать и отец. Даже эта комната закончится. Останется только трещина на потолке. Не понятно, как именно она останется, если потолок закончится, но что-то же должно оставаться, когда заканчивается «все»?
В пионеры Оратора, конечно, приняли. Намного позже, чем остальных. Без поздравлений и церемоний сказали: «Можешь носить галстук». А он и стал носить.
В этот же день в коридоре школы кто-то из старшеклассников подошел к Оратору, взялся за концы галстука и зловеще спросил: «Ленина любишь?» И, не дождавшись ответа, затянул узел так, что развязать его не было никакой возможности. Дома отец разрезал галстук и выбросил в мусорное ведро. Оратор смотрел на красную атласную тряпку среди картофельных очистков и вспоротых консервных банок, не понимая, к чему были все эти сложности с принятием в пионеры.
Через несколько дней в школе никто не носил пионерских галстуков. Еще через несколько отец, сидя на кухне перед телевизором, сказал:
– Ну, вот все и закончилось.
Оратор зашел к себе в комнату и посмотрел на потолок. Потолок был на месте, как и трещина. «Значит, все еще не закончилось», – подумал тогда Оратор и оказался прав.
Когда Оратор заканчивал монолог, я отправлялся домой. Шел по улице Ленина в центр Холмгорода, а в спину светила огромная полная луна. Наверное, когда-нибудь она упадет на Пивзавод. Но не завтра, и завтра все не закончится.
Актриса
Танцор звал меня жить на Пивзавод, но мне хотелось оставаться посередине. В самом центре Холмгорода – между Слободой и Пивзаводом.
Здесь, рядом с площадью Ленина, стоит Дом культуры. ДК закрыт уж лет пятнадцать как, но жизнь в нем поддерживается двумя сотрудниками, вышедшими на пенсию – электриком, по прозвищу Храп, и вахтершей Валентиной. Оба тут же и живут. Благо места хватает. Храп на верхотуре в кинобудке. Валентина в студии бального танца. Выбор Храпа очевиден – в кинобудке теплее. Почему Валентина выбрала танцевальную студию, я раньше не понимал. Пока Храп не рассказал, что это из-за стены зеркал. По ночам Валентина ворожит холмгородским бабам. Жжет черные свечи, пламя, многократно отраженное в зеркалах, добавляет мистики, а ворожба без мистики не работает.
Я живу в подвале ДК. Попасть в него можно через оркестровую яму. Здесь удобная комнатка, в прошлом – костюмерная. Старые костюмы, пропахшие лавандой от моли, служат мне и постелью, и одеялом. В оркестровой яме у меня стоит плитка на одну конфорку и электрический чайник. Иногда я спал на сцене, завернувшись в кулису. Но это только в те ночи, когда ждал ее.
Актриса работала в Слободе на пропускном пункте между Холмгородом и Монголией. Работа на таможне – единственное денежное место в городе, и каждый, кто не хотел жить на Пивзаводе или за Грязнухой, хотел бы там трудиться.
Слободские работали на таможне, и Слобода процветала. Здесь шумели машинами, школами и детскими садами новые районы. Здесь можно было поесть бургеров или пиццы; здесь возвышались над жилыми районами торговые центры; здесь стояли продуктовые гипермаркеты; здесь ждали, когда в кинотеатре будут крутить новый блокбастер от Marvel.
Если живешь в Слободе, никакого смысла в остальном Холмгороде нет. Большинство жителей Слободы были знакомы только с одним местом в Холмгороде – кладбищем.
Актриса, конечно, жила в Слободе. Но иногда по ночам она приходила в ДК. Обычно по средам. И я поднимался из подвала через оркестровую яму на сцену и заворачивался в кулису, чтобы не спугнуть ее.
Не знаю, как ее звали. Да это было и не важно. Она поднималась на сцену и кричала через мертвый зрительный зал в окошко будки киномеханика:
– Храп, свет!
– Сейчас, милая, – отвечал Храп и включал проектор.
От проектора получался идеальный круг света на сцене. Актриса вставала в центр круга и закрывала глаза. Я любовался ею и старался не шевелиться, чтобы она не догадалась, что у нее есть зритель. Худая до звона. Со светло-карими глазами, слегка подернутыми болотной зеленцой. Вьющиеся черные волосы ниже плеч. Нос с высокой горбинкой, словно вылепленный античным скульптором. Бледная, с румянцем на скулах. Тонкие пальцы украшены кольцами – работой безумного Ювелира, похожие больше на листья и коренья, чем на ювелирные изделия. Высокий тревожный голос, беспокойные руки, словно не принадлежащие ей и двигающиеся в разлад с эмоциями.
Она читала что-то из Шекспира, иногда из Островского, а иногда баловалась Чеховым. Я делал в кулисе складку и смотрел, как вокруг актрисы толпились в изумленье тени. Не знаю, видела ли она их, но тени видели ее. «Великая, великая», – шептал я про себя. «Великая, великая», – шептали тени.
Ближе к утру из кинобудки раздавался оглушительный храп. Храп храпел. Он забывал про сцену. Гас проектор. Актриса еще долго стояла в темноте, словно ждала, пока разойдутся тени.
В одну из ночей Актриса меня заметила. Она подошла и тронула кулису.
– Ты здесь?
– Здесь, – ответил я.
– Ты всё видел?
– Много раз.
– Какая роль тебе понравилась больше всего? Я вылез из кулисы и сказал:
– Твоя роль. Роль актрисы.
– И как тебе?
– Великая.
Мы легли вместе. Укутались в кулису. Кажется, она плакала, кажется, она смеялась. Сложно было понять в темноте. В ту ночь тени со сцены не ушли – молча стояли и смотрели на нас. В ту ночь Храп не захрапел. Он дернул за рычаг и опустил экран на сцену. Храп зарядил в проектор пленку. Я слышал, как он матерится в кинобудке и зовет электрика, чтобы тот включил и продул колонки. Актриса прижималась ко мне всем телом. Холодные ноги и холодный нос. Горячее дыхание. Тонкие губы. Электрик долго копался, но справился. Храп включил «Звездные войны». Четвертую – лучшую часть. Когда титры поплыли в глубину, Храп нам их озвучил, заорав из окошка кинобудки: «Давным-давно в далекой галактике…»
– Любишь звездные войны? – спросил я у Актрисы.
– Обожаю, – ответила она.
Ювелир
Если уйти дальше Пивзавода, туда, где начинается лес, идти просекой и свернуть направо, затем пробраться через бурелом, можно дойти до Ювелира.
Среди вековых сосен, сухостоя и лапастых елей – полянка и серебрится ручей. Здесь живет, словно на острове, Ювелир.
Холмгородцы не любят Ювелира за скверный характер и нелюдимость. Но никто в Холмгороде не отрицает его таланта. Вся Слобода покупает его украшения. К нему редко кто-то приходит, разве что почтальон и лесничий – проверить, не срубил ли Ювелир лишнее дерево, да Актриса – единственный человек, вхожий к Ювелиру без стука. Она приносит ему кольца, серьги, кулоны, цепочки, купленные в обычном ювелирном магазине в Слободе, а он плавит их в золото и серебро для своих изделий. Кольца он делает по размеру пальцев Актрисы и считает, что, если они не подходят кому-то еще, значит, он недостоин. Таким приходится довольствоваться серьгами и другими безразмерными творениями Ювелира.
Если кто-то вздумает сделать у него заказ, Ювелир не откажет, но заказчик получит изделие из обычного камня, где не будет ни грамма золота или серебра. Мне казалось, что именно такие украшения у Ювелира получались лучше всего. Актриса со мной соглашалась. Да и сам Ювелир считал так же. Он ненавидел золото и серебро, поэтому всегда обрабатывал их так, чтобы невозможно было понять, что это благородные металлы. Он не обрабатывал камни, не признавал классические линии. От того его украшения имели подлинную красоту заложенного в них смысла. А смысл Ювелир объяснял так: «Я хочу сохранить красоту того, что вижу, красоту каждого дерева, каждой веточки, каждого листа и травинки. Я ничего не создаю, я только пытаюсь не дать умереть хрупкой красоте окружающего меня мира. Все, что сейчас есть, когда-то исчезнет, может, когда-то не будет травы и деревьев и тогда, через многие века, археологи будущего найдут мои украшения и поймут, насколько красив был мир, который мне посчастливилось видеть». Так он мне сказал однажды.
Я ходил к нему нечасто. Ювелир не был ко мне расположен, но допускал мое присутствие. Я любил смотреть, как он работает. Сначала он бегал по лесу и собирал с земли мельчайшие веточки, искал особенные травинки, выкапывал коренья. Долго рассматривал их, и в этот момент мне казалось, что он по-настоящему счастлив. Затем он запирался в избе. Я слышал, как он кричит, как ругает тех, кто будет носить его украшения, но никогда не поймет, что он имеет в виду, не рассмотрит всей красоты, а будет носить только потому, что его произведения необычайно популярны в Холмгороде, особенно в Слободе.
Он никогда не повторил ни одного изделия. Каждое украшение было уникальным. Ходили слухи, что и за пределами Холмгорода знают о Ювелире. Я не верил в это. Разве есть что-то за пределами Холмгорода?
В один из дней, когда я сидел на пороге перед домом Ювелира и слушал, как он бранится, создавая очередной шедевр, он выскочил из дома, посмотрел на меня безумными глазами и бросил что-то мне под ноги. Я поднял и увидел, что это кольцо.
– Бери, это тебе, – сказал Ювелир и побежал, громко матерясь, в лес.
Кольцо подошло только на большой палец. Оно было превосходно. Казалось, это не украшение, а скорее дефект пальца из-за перелома и неправильно сросшейся кости.
Ночью я показал кольцо Актрисе.
– Жалко, что нигде кроме Холмгорода не знают о нем, – сказала она.
– Ты про Ювелира? – спросил я.