скачать книгу бесплатно
Самым же интересным оказался проход теплохода через шлюзы: все пассажиры при этом обязательно заполняли палубы, пристально рассматривая огромные – много выше их судна! – шлюзовые ворота в потёках склизких зеленоватых водорослей и густую некрасивую пену за бортом, слушали какие-то гудки, шумы и тарабарские переговоры.
Папа беспрерывно что-то объяснял Кольке или увлечённо рассказывал о приключениях из своей молодости. Получалось, что детство и юность у него были довольно бесшабашные, и в это никак не верилось, глядя на теперешнего папу – в больших очках, полноватого, всегда такого аккуратного («пи-да-гог» – так говорила про него лучшая мамина подруга тётя Рая, медленно, с нажимом процеживая каждый слог сквозь испачканные красной помадой зубы).
– …В коридоре нашей коммуналки было темно, особенно если входишь с улицы. Жил там у нас Лёва Коган, погружённый всегда в какие-то свои мысли. И вот, на зимних каникулах, Лёва Коган, за целый день насмотревшись на зверей из заезжего зверинца, пробирается почти на ощупь к себе в комнату. А я поджидаю его в углу. Протягиваю руки с шапкой, ласково касаюсь мехом его лица и тихо говорю «р-р-ры»… Он визжит, отскакивает куда-то назад, падает на задницу в чьё-то помойное ведро и с новым воплем переворачивается на пол. Распахиваются двери, зажигают свет… Мой дядя Сева мгновенно всё понял и мне – бах!..
Бойкая компания с гитарой по-прежнему встречалась им в самых неожиданных местах теплохода, казалось, что, сидя кружком, они распевают одну и ту же задорную песню, аккомпанируя папиным историям:
У бегемота нету талии,
Он не умеет танцевать.
После чего неотвратимо следовало:
Его по морде били чайником,
Чтоб научился танцевать.
– …Я подхожу к этому блатыге Ромке, вот так вытаскиваю папиросу изо рта…
– А ты что – курил?!
– Ну да, немного… не в затяжку… просто модно было. В общем, я подхожу и говорю ему: «А пошёл ты знаешь куда!» Он остолбенел, а я с ходу ему – под дых… Он стал приседать на корточки, дышать не может, а я говорю, да чтобы я тебя больше никогда…
Заснул Колька внезапно, едва прилёг на минутку в каюте, не раздеваясь, под звуки ночного шлюзования. Спалось ему отлично, ничего не снилось, а утром он первым делом выскочил на палубу – что там нового, радостного и удивительного? Какие незнакомые города и пристани проплываем, чем гружены длиннющие встречные баржи, как называются и кого везут разнообразные катера и лодки?..
– Коля, – окликнул его папа. Он сидел с какой-то молодой женщиной. – Познакомься, Валентина Илларионовна… преподаватель музыки.
Колька изобразил воспитанного мальчика – подошёл, поздоровался, ответил на пару вопросов, чувствуя, что неинтересно не только ему – отвечать, но и этой… как её… Валентине Илларионовне – спрашивать. Она задавала их вкрадчивым, словно круглым голосом, и сама была круглолицая, в невесомом сиренево-цветочном платье, которое, как подумалось Кольке, неприлично облегало и местами как-то пропадало на ней. А когда она посмотрела Кольке прямо в лицо, то глаза у неё оказались неожиданно прозрачные и холодные – вылитая Снежная королева, только летом.
– Я пойду… умоюсь, – заявил Колька и удрал в каюту.
Весь этот день они были с папой уже не одни. И на палубе, и в ресторане, и когда теплоход подолгу стоял возле очередного города и можно было пойти погулять по набережной, а иногда и по ближайшим улицам или паркам, с ними была Валентина. Она негромко, но значительно смеялась всем папиным шуткам, носила с собой журнал «Иностранная литература» и сладко пахла. Днём сидеть на палубе в шезлонге было жарко, её цветастое платье прилипало к ногам, она часто приподнимала его и даже слегка обмахивалась краешком подола. Папа по-прежнему не замолкал, но забавные пацаны из рассказов исчезли, теперь упоминались Суриков, Герасимов, Вертинский, Григ…
– Коля, ты бы пошёл познакомился вон с теми ребятами – по-моему, они твоего возраста, – периодически предлагал ему папа, прерывая беседу, но Колька никуда не отлучался, молча рисовал в тетрадке звездолёты или вертелся неподалеку, посматривая то на воду, то на берег, то на Валентину.
Вечером, в носовом салоне, папа отвернул с рояля толстый чехол, и Валентина так долго и старательно играла, что вся её гладкая причёска растрепалась, и в салон стали заходить люди с прогулочной палубы, рассаживаться на диванах. Папа остался стоять, облокотившись на рояль, внимательным лицом – к Валентине, а Колька сидел с ногами в самом дальнем угловом кресле, скучал.
И ночью Валентина снилась Кольке. Там, во сне, ей вообще всё время было жарко, цветастое платье снова прилипало к ногам. Кольке, как воспитанному человеку, нельзя было туда смотреть, а так хотелось – пристально, не отрываясь. Он проснулся от необычно острого ощущения – влажный, и не только от пота. Сначала сильно испугался, а потом вспомнил, что по этому поводу говорили мальчишки: вот оно что-о… Какое-то время он не мог заснуть, не зная, что делать и как встать, чтобы убрать безобразие, не разбудив папу, однако провалился в новый крепкий сон – уже без Валентины.
Разбудили его вопли знакомой компании, с утра оказавшейся на палубе где-то рядом с их каютой:
А новичок – сопля зелёная,
Он не умеет страховать.
И дальше, конечно:
Его по морде били чайником,
Чтоб научился страховать.
Была жаркая середина дня, когда остановились в Каховке, и тщательно изученное настенное расписание поведало Кольке о стоянке в полтора часа. Как и другие пассажиры, они отправились гулять вдоль реки. Прошли мимо четырёх бабулек с вёдрами и кастрюлями, прикрытыми крышками или марлей, – продавали варёную кукурузу, домашние малосольные огурчики и что-то ещё. А на небольшом расстоянии от причала им вдруг открылся песчаный пляжик с кабинками для переодевания.
– Коль, – сказал папа, – искупнуться бы… Сбегай в каюту, возьми полотенца, подстилочку и плавки. А мы тут с Валей… с Валентиной Илларионовной тебя на скамеечке подождём.
Кольке отчаянно не хотелось оставлять их, но он понял, что сейчас возразить уже нечего, и, что-то буркнув, помчался на теплоход.
Дорожка… мостки… трап. Вот и лестница на верхнюю палубу. Коридор… ключ… каюта. Он дёрнул со спинки кровати плавки, перебросил через плечо полотенца – и в обратный путь, быстрее, быстрее…
Сбегая с пристани, Колька сильно споткнулся, пропахал голыми коленками по жёсткому шершавому дереву шатких, с широкими щелями мостков, по-дурацки клюнул носом вперёд, чуть ли не под ноги торгующим старушкам, а полотенца, плавки, кепка с головы – всё полетело прямо в серую пыль дорожки.
– Ой, сыночка, ну шо ж цэ ты так! – вскрикнула одна из старушек.
Колька ещё долго сидел на земле, пялился мокрыми глазами на свои расквашенные, в кусках старой зелёнки и пыли колени, а где-то неподалеку, – наверно, на том самом пляжике за дебаркадером, – опять били и били чайником по морде несчастного бегемота.
Как Владимир Семенович спасал нас
Конец шестидесятых. Длинные волосы, брюки из хлопка с лавсаном со строго измеряемым клёшем (25 сантиметров, не меньше!), семиструнные гитары и Высоцкий. Моя гитара (Черниговская музыкальная фабрика, 7 руб. 50 коп) достаётся мне по огромному блату («от дяди Иосифа»), она тяжёлая, тёмно-красная с жёлтым подпалом. Гриф ужасно неудобный, струны стоят высоко и прижимать их трудно, но неожиданно оказывается, что его можно поднять повыше просто с помощью ключа от больших чёрных часов, стоящих на секретере в гостиной. Вместо обычных металлических струн вскоре удаётся раздобыть нейлоновые – это тоже большой дефицит. Я холю гитару – зачем-то натираю вязкой, крепко пахнущей полиролью для дерева, найденной у мамы в кладовке, борясь таким образом с существующими и несуществующими царапинами на её прекрасных боках. Я не расстаюсь с ней почти никогда, даже таскаю за собой в школу, но не днём, а на внеклассные посиделки. Уже выучены пять «главных» аккордов – «звёздочек» в ре-миноре и несколько вариантов «боя» правой рукой. Высоцкий с бобин заучен в страшном количестве, песен двести, не меньше. Всем нравится, и я всегда и везде в центре внимания, причём взрослые, на удивление, принимают такое пение с не меньшим энтузиазмом, чем мои ровесники. Это внимание окружающих к себе сильнее и приятнее даже портвейна и сигарет, уже неоднократно опробованных, поэтому дурные привычки совершенно ко мне не прилипают. Только шальные песни, жёсткие мозоли на пальцах, хрипловатый, иногда действительно немного сорванный голос – знаете, под кого.
Осень, везде на улицах города – плакаты «Всесоюзная перепись населения», а мы каждый вечер бродим с гитарой и моим другом Витькой из соседнего двора по этим улицам, скверам и набережной Днепра. Я умудряюсь орать песни даже на ходу, он совершенно не умеет играть, но что-то восторженно подпевает. И – ощущение постоянно приподнятого настроения…
Однажды мы сидим с ним на скамейке, среди ивняка, в глубине широкой зелёной посадки на набережной. Скамейка эта должна была чинно стоять на аллее перед речным парапетом, но кто-то её сюда, в укромное место, до нас перетащил, и постаралась, видимо, большая компания: скамейка тяжёлая, деревянная, белая с чёрными изогнутыми чугунными ножками и такими же боковыми опорами. Почти стемнело, и нас накрывают уютные тени, а перед нами у реки – неяркий голубоватый свет редких высоких фонарей на бетонных столбах. Я что-то наигрываю.
Неожиданно из-за деревьев выходит группа крепких парней, гораздо старше нас, блатного вида, навеселе и явно ищущих развлечений. Их пятеро, но кажется, что десять. Они быстро окружают нашу скамейку, и один из них, главный, в фуражке и с приподнятой толстой верхней губой, начинает приставать к Витьке с вопросами. Дело пахнет очень серьёзным мордобитием, к тому же Витька – резкий и вспыльчивый – хотя испугался не меньше моего, но уже насупился и вот-вот скажет что-то поперёк. А вокруг, на набережной – ни души, так что, похоже, мы влипли с нашей любовью к вечерним прогулкам в рискованных местах. Убить, возможно, и не убьют, но покалечить могут крепко, тем более что боец среди нас только Витька, а я – хилый очкарик, освобождённый от «физры» ещё с 5-го класса по причине шумов в сердце (был тогда такой популярный детский диагноз). И сейчас сердце это бешено колотится где-то в конечностях, с шумом или без – я уже не знаю, но чувство полнейшей нереальности нарастает.
Тут вожак замечает гитару на моих коленях и снисходительно говорит:
– А ну, сделай нам что-нибудь…
И я делаю. Я не знаю, что он ожидал, но я, сам себе удивляясь, не забыв ни одного слова и как бы даже спокойным голосом (по крайней мере, мне так кажется), пою:
В тот вечер я не пил, не пел,
Я на неё вовсю смотрел,
Как смотрят дети, как смотрят дети.
Но тот, кто раньше с нею был…
Я пою «Нинку», «У тебя глаза, как нож», «За меня невеста отрыдает честно» и ещё две-три песни. Наше окружение как-то обмякает, расслабляется. Они постепенно рассаживаются вокруг на траве и на скамейке и слушают очень тихо, не перебивая ни словом, ни резким движением. Вожак вытаскивает из внутреннего кармана куртки начатую бутылку какого-то вина и говорит, обращаясь только ко мне, уважительно:
– Будешь?
Я вежливо отказываюсь и, почувствовав момент, встаю:
– Мы пойдём…
Они совершенно спокойно говорят нам «пока» – почти все, по очереди, и мы, как бы не спеша, ретируемся сначала на освещённую аллею, затем, чуть быстрее, переходим через дорогу – к магазинам, к людным улицам. Мы идём всё быстрее и быстрее, почти бежим, и только через несколько кварталов Витька останавливается – и говорит, говорит мне что-то восторженное. А я и так знаю, что я – большой молодец. Впрочем, не только я. И даже совсем не я – Владимир Семёнович…
И всё ещё в диком восторге от неожиданного спасения и от себя самого, я останавливаюсь на перекрёстке возле одного из плакатов про перепись, на ходу придумываю нечто каламбурное, задиристо-матерное и такое же бессмысленное, как этот плакат, и тут же громко декламирую, к новому восторгу своего приятеля:
Скоро будет пере-пись!
Красота – хоть за…бись!
Стоцик
Украинская фамилия Стеценко ничего не значила, потому что и вид, и манеры у него были самые что ни на есть еврейские: чёрные-чёрные блестящие жирные кучерявые волосы, немного выпуклые глаза, полное лицо и сам – весь такой мягкий, округлый, квёлый. (Лет до одиннадцати-двенадцати мог легко расплакаться, если во дворе обидели, и даже не просто расплакаться, но и зареветь в голос.) Впрочем, по фамилии-то его никто и не называл, по имени – тоже, разве что когда бабушка Рая начинала звать его домой, то подходила к воротам соседского двора, где он в основном и околачивался, и требовательно выкликала: «Юрка! Домой!» А мальчишки всех ближайших домов со Старой и Новой улицы звали его Стоцик, и им в то время было ещё наплевать – кто там еврей, кто украинец, а кто русский. Лишь бы человек был не подлым, не ябедничал и умел что-нибудь делать хорошо, например, играть «в ножичка». А Стоцик умел рассказывать всякие байки.
Самая главная его байка была про отца, которого ни он, ни остальные мальчишки никогда не видели. Отец его – действительно еврей, из хорошей парикмахерской семьи, женился на русской девушке – улыбчивой студентке медучилища Ларисе, родом из пригородного села. Привёл её жить на Старую улицу к своим родителям, но вскоре после свадьбы сел в тюрьму – ни много ни мало – на пятнадцать лет: за пьяный грабёж и что-то там очень плохое ещё, подробности никто и не знал. И осталась Лариса жить с новорождённым Юркой у пожилого Якова-парикмахера и его жены в двух маленьких комнатах одноэтажного дореволюционного дома. А куда денешься? Так бы и прожила с ними все эти годы, если бы на деньги парикмахера не пристроили во дворе к глухой стене соседнего дома маленькую, но отдельную «хатынку» – кирпичный сарайчик с сенями и одной крошечной комнатёнкой, два с половиной на три метра, и не зарегистрировали этот домишко в райисполкоме, как настоящее жильё, чтобы газ туда можно было подвести для отопления. Так Стоцик и жил: целый день у дедушки с бабушкой, а вечером, когда мамка из больницы с дежурства придёт, – в этот домишко, спать. Удобства… они, в любом случае, были во дворе, разницы никакой.
В Стоцикиных же историях отец был кем-то вроде честного и благородного народного мстителя, ну как из «Неуловимых» или из «Парижских тайн» с Жаном Марэ, не хуже. И посадили отца не по делу, а подставили нехорошие друзья, и помнил Стоцик, якобы, отца именно таким вот прекрасным и благородным, и мама отца любила и ждала самозабвенно. А то, что Стоцик родился тогда, когда отец уже сидел под следствием на 1-ой Канатной улице, мальчишки подсчитать не могли, да и не хотели.
Короче, быть бы Стоцику вечным героем летних вечерних посиделок на длинной полуразломанной деревянной лавочке, врытой в землю перед двором дома номер 25, если бы не появился прямо в этом самом доме новый сосед – тонкокостный, длинноносый, сутулый очкарик Женька.
Он был ровесником Стоцика, играл на фортепиано, писал какие-то стихи и обладал ещё большим талантом к рассказыванию всяких историй. Что, в общем-то, и не удивительно вовсе, потому что семья у него была «интеллигентская», а книжек, питающих воображение, – полные шкафы. Мало того, Женькин отец, искусствовед, имел доступ к специальной литературе, той, например, что поступала в кинотеатры для рекламы, а такая информация была редкой, совсем скудной по тем временам. Бывал он на кинофестивалях и выставках в Москве и оттуда также привозил горы интересных красочных буклетов, не только для своих лекций, но и для Женьки. Получая же контрамарки в театры и в кино на премьеры, часто брал с собой сына. Так что человеку тринадцати лет, имеющему к тому же и хорошее воображение, придумывать для дворовых мальчишек ежедневную «просто потрясающую историю с продолжением», иногда прямо на ходу, не представляло особого труда.
Приходили из ближайших домов даже слушатели постарше: небольшого роста, но очень крепкий, с короткими набриолиненными волосами, двадцатилетний Степан, вернувшийся после армии, и, помоложе, но сильно блатной, Аркашка, также недавно вернувшийся, правда, после совсем другой двухлетней отлучки. Предлагали всем сигареты, молчали и слушали, только иногда вставляя какие-то вопросы и замечания (типа: «А что эта чувиха была сильно красивая?»), хотя остальным пацанам перебивать рассказчика не дозволялось. И это было правильно, потому что остановись Женька – мог бы и сбиться с рассказа.
А истории Женькины были хотя и разные по содержанию, но в основном представляли собой довольно удивительный сплав собственной фантазии, книг Александра Беляева, Жюля Верна, Конан Дойля, фантастических рассказов из дефицитного ежемесячника «Искатель», древнегреческих мифов и сюжетов приключенческих фильмов из журналов отца, ещё не вышедших на киноэкран в их провинциальном городе (к слову сказать, и в дальнейшем не все из этих фильмов вышли в местный кинопрокат, так что источник Женькиного вдохновения во многих случаях так и остался нераскрытым).
Стоцика всё это внимание к Женьке расстраивало ужасно, а мальчишки быстро смекнули, кто чего стоит, и так как других достойных по дворовым меркам качеств, кроме устного творчества, у Стоцика было немного, отношение к нему изменилось: бить не били, но презрительное «Стоцик-Поцик» уже стало звучать довольно часто. К тому же вернувшийся из тюрьмы долгожданный отец его выглядел совсем не так, как Стоцик раньше рассказывал: приземистый, почти лысый и совсем-совсем незаметный. Мать Стоцика с ним жить не захотела, и отец поселился у какой-то своей подружки в другом конце города, почти не появляясь в старом доме своих родителей. В общем, никакой радости от его возвращения Стоцик не почувствовал, а почти позор.
Поэтому для сохранения авторитета оставалось только очень близко подружиться с Женькой и, таким образом, если не восстановить свою былую популярность, то хотя бы быть всегда рядом с главным героем, как доктор Ватсон, Санчо Панса или помощники беляевского профессора Вагнера. И вот это у него отлично получилось.
Скоро он был уже вхож в Женькин дом, точно помнил, как зовут по имени-отчеству его родителей и бабушку с дедушкой, мог взять почитать любую книжку (а читал он очень аккуратно, страниц не загибал, за едой пятен на книжных листах не сажал, так что никогда никаких нареканий даже от сверхчувствительной к порядку Женькиной мамы не получал). И даже в тёплый туалет с настоящим унитазом мог сходить у них дома, если, мол, приспичило, пока они с Женькой играют в настольные игры в комнатах или на веранде, а это не то, что на дырке в Стоцикином дворе сидеть.
А когда и Стоцику прописали носить очки, да ещё с большими диоптриями, выглядеть он стал солиднее, чем Женька. На всех вечерних посиделках он всегда присутствовал вместе с ним, умудряясь сбегать из дому даже с «катаром верхних дыхательных путей», если таковой и отрывал его от дворовой жизни. Он помнил имена всех героев Женькиных историй и замысловатую канву рассказа, поэтому всегда был готов напомнить, чем закончилось вчерашнее приключение, ненавязчиво подсказать что-то рассказчику, если тот вдруг забыл или напутал. Всё это делалось крайне деликатно, никак не умаляя Женькиных достоинств, и, хотя уличное уважение к Стоцику не вернулось, презрение утихло.
Лет в пятнадцать Стоцик первым научился играть на шестиструнной гитаре дворовые песни, что также возвысило его и в глазах Женьки, и в глазах остальных приятелей, особенно Аркашки. Несмотря на толстые, вроде бы неуклюжие пальцы и не самый приятный голос, у Стоцика очень хорошо получалось что-то надсадно проникновенное, вроде того как:
И вот открываются двери
И виден кладбищенский двор.
Три тёмных сырые могилы:
Мать, сын и отец-прокурор…
(«Ну, протащил ты меня, чувак, протащил», – приговаривал после задушевного исполнения подобных песен Аркашка и втихаря поощрительно предлагал Стоцику «курнуть плана». Стоцик пробовал, а потом хотелось смеяться совершенно без удержу, и сильно-сильно болела башка.)
Еще из Стоцикиного репертуара всем нравилась другая незатейливая лирическая мелодия со словами:
Ушла, ушла любовь,
ушла, как дивный сон,
и некому её вернуть назад…
И вот она нагрянула, эта самая любовь, просто как повальная осенняя эпидемия гриппа, и Женьку заставила забыть свои россказни на лавочке, и Стоцика заморочила своим тяжким мучительным зудом. И это была беда. Потому, что и у Женьки, и у Стоцика – она была одна и та же. Звали её Лида.
Женька, конечно, сразу же не преминул щегольнуть стихами: «Хорошая девочка Лида… A чем же она хороша?». Он говорил, что это из Смелякова, но Стоцик-то знал, что это из фильма «Операция «Ы»», только он первый постеснялся Лидке это сказать.
Лида появилась в их школе ещё в шестом классе, но тогда на неё никто и внимания не обратил, а вот теперь, в десятом, – началось. И поёт, и танцует, и стихи щебечет. Вроде не очень красивая, но задорная такая. Поклонники одолевают. A Женька и Стоцик, главные среди них, – вдвоём всё время возле неё. Женька, конечно, пользовался её явным предпочтением, но Стоцик опять пустил в ход свою старую навязчивую тактику: то он один провожает её из школы, когда Женька после занятий уходит в свою музыкалку, то он в гостях у неё подолгу остаётся, даже когда одноклассники уже ушли. Плохо только, что Лидкина мать явно на него косится – сомнительный кавалер…
Осенью сосед Стёпка устроился работать на масложировом комбинате, недалеко от их дома. Как-то поздно вечером в квартире парикмахера Якова раздался перепугавший всех звонок: оказалось, неожиданно пришёл Степан.
– Тёть Рая, – сказал он Стоцикиной бабке, – со смены я. Вам тут свежевыжатого подсолнечного масла принёс, надо? Я недорого возьму, там все берут, кто помногу, а я чуток… – Он хитро улыбнулся, распахнул рабочую телогрейку и показал несколько пластмассовых фляжек, засунутых под ремень брюк. – Горячее ещё, жжётся… Давайте быстрее ёмкость какую-то, перелить.
И пока Рая доставала какую-то кастрюлю, Степан, расстёгивая пояс штанов, поведал Стоцику, который, как обычно, допоздна смотрел телевизор в квартире деда и бабы:
– Я, брат, деньги на свадьбу собираю, женюсь в октябре. Танька моя приехала – я, когда в армии был, познакомился. Всех соседей приглашаю, и вас, конечно, тоже.
Свадьбу Степан действительно закатил прямо во дворе, накрыли небогатые столы, гости собрались со всей улицы. Было довольно прохладно – пока не хватили по первой стопке самогона. Женька, Стоцик и ещё несколько пацанов из их компании тоже немного выпили под шумок, но угощение им не сильно понравилось, и они быстро сбежали на улицу, на знакомую скамейку – курить, пока никто не видит. Здесь зашёл немного хмельной, довольно обычный разговор про девчонок вообще, а потом – конкретно – про Лиду, какая она «клёвая», и Стоцик ни с того ни с сего (ну так ему захотелось хоть на миг ощутить перед Женькой своё превосходство!) соврал:
– А мы с ней уже целовались. Два раза… – и осёкся.
Он увидел, что Женька, ещё секунду назад такой расслабленный и розовощёкий от выпитого, вдруг сильно-сильно побелел, резко встал и с мёртвым лицом ушёл к себе домой.
Потом Стоцик много раз пытался зайти к Женьке и в школе с ним заговаривал: всё хотел признаться, что соврал тогда по-дурацки, что-то объяснить, но всё было напрасно. Женька упрямо его не видел и не слышал.
А Лидка стала прогонять Стоцика, если он долго у неё засиживался. И как-то, во время зимних каникул, на катке, резко затормозив возле него, не умеющего кататься и стоящего на краю ледяной площадки в длинноватом чёрном пальто с отложным цигейковым воротником, прямо сказала:
– Ты, пожалуйста, Стоцик, ко мне больше не ходи. Мама недовольна, что много гостей ко мне ходит, говорит, что я плохо учиться стала, а надо серьёзно в институт готовиться… – белёсые клубки её дыхания растаяли перед его лицом, хрустнули коньки ледяными брызгами – и она помчалась дальше.
Он ещё подходил к ней после школы несколько раз, но она всё время была в компании девчонок или Женьки, так что и поговорить не получалось, не то что провожать домой.
…После окончания школы Стоцика забрали в армию, но через полтора года комиссовали из-за сильно ухудшившийся близорукости; врачи к тому же предупредили, что ему категорически нельзя бегать и прыгать. Он и так был не сильно спортивный, а тут стал просто катастрофически полнеть. В старый двор он уже не вернулся: дед Яков и баба Рая к тому времени уже померли, в один год, один за другим, а Лариса наконец-то получила на себя и на Стоцика двухкомнатную квартиру в новом далёком районе. Стоцик этому переезду был рад в первую очередь потому, что ему не надо было больше ходить по знакомой улице, мимо дома с той же старой скамейкой, где Женька жил теперь со своей женой Лидой.
Экзамены в строительный техникум он провалил, а в автодорожный не взяли из-за зрения. На завод идти не хотелось, устроился в артель, где среди пластмассовой вони штамповали какой-то ширпотреб: расчёски, ручки к сумкам. В цеху работали одни сильнопьющие пожилые люди, приятельствовать с ними было неинтересно и незачем. Шёл домой и каждый вечер смотрел подряд всё то, что показывали по телевизору. А потом начали показывать мексиканские сериалы…
Жизнь его катилась холодным металлическим шариком, пущенным когда-то тугой пружиной детского настольного бильярда: он громко бьётся о препятствия – всяческие железные прутики и заслонки, тут и там натыканные на игровом поле; постепенно слабеет его скорость; он бесполезно выскакивает из луз с большим количеством очков и в конце просто выкатывается на пустой желобок внизу игры, так ничего и не выиграв…
* * *
– Ну, Женя, перестань кочевряжиться, – сказал официант, – просят подойти к их столу, подойди. И сыграйте, чего они там просят – парни крутые, зачем нам неприятности?
Женька нехотя слез с невысокой эстрады. Он, как и его товарищи-музыканты, к концу вечера уже порядком набрался, и идти куда-то ему было тошно. Со своим самодеятельным «бэндом» они довольно часто по субботам и воскресеньям подрабатывали на банкетах в этом небольшом кафе, но сегодня публика попалась особенно противная. То ли блатные, то ли богатые коммерсанты – не поймёшь, а, впрочем, какая разница, когда заказывают один так называемый «шансон»? Что им на этот раз надо и зачем было звать его к столику?
– Я вас слушаю, – сказал он, подходя.
– Это я вас слушаю, Женечка, – сказал, улыбаясь и немного протягивая слова, один из сидящих за столом, видимо, самый важный гость: Женя вспомнил, что гости весь вечер обращались к нему с тостами и речами, видимо, он и есть сегодняшний юбиляр. – Целый вечер, как ты поёшь, слушаю, как когда-то слушал твои истории на лавочке…
Это был бывший сосед Аркашка, растолстевший, сильно потёртый (а на себя-то ты сегодня в зеркало смотрел?), но, несомненно, – он. Костюм – с блеском, рубашка – без галстука и очень толстая цепочка – на красноватой шее в расстёгнутом вороте. Пришлось сесть за стол, выпить теперь ещё и с ним. Вяло поговорили о каких-то общих знакомых со Старой улицы, о Женьке («Тянешь, значит, лямку инженером на трубном и иногда здесь лабаешь? С женой развёлся – три года назад?»), но о себе Аркашка ничего не рассказывал, сказал только, что сегодня, мол, его день – и всё.
– А помнишь ещё Стоцика? Смешной такой был пацан. Недавно помер. К концу был совсем слепой… – Аркашка опять налил и себе, и Женьке, – и песню такую всё пел, про любовь там что-то… Ты, может, её споёшь?
Воспоминание о Стоцике было неприятным, Женька поотнекивался, но в конце концов, совсем уже неуверенно ступая, вернулся к своим ребятам и взял микрофон:
Ушла, ушла любовь,
ушла, как дивный сон,
и некому её вернуть назад…
Он так и не вспомнил всех слов, второй куплет вообще получился в виде сплошного мычания, но музыканты подхватили простой мотив и проиграли его несколько раз. Аркашка встал, захлопал, за ним немедленно встали и захлопали все остальные гости. Затем по Аркашкиному кивку один из тех, кто сидел рядом с ним за столиком, подошёл к эстраде и, не глядя на Женьку, положил на пюпитр с текстами солидную зелёную купюру.
Сметана
Между первой и второй – перерывчик… Да, да, закусывайте, а пока позвольте мне рассказать нечто… гастрономическое. Ну почему «молчи, Яша», почему? Я не скажу ничего крамольного, тем более что уже не 37-й, и не застой, и КГБ уже давно нет… И нас там уже нет, в той стране. Так что не закрывай мне рот, товарищ Берия.
Со сметаной у меня особые счёты. Лет в тринадцать, летом, мама послала меня в магазин «на проспект» (так, в отличие от нескольких других гастрономов, называли большой продуктовый магазин, расположенный в длинной сталинской пятиэтажке рядом с центральным кинотеатром на центральной улице города; кинотеатр, естественно, назывался «Родина», центральная улица – проспект Карла Маркса; а как же ещё – в украинском городе, в шестидесятых годах 20-го века?). Так вот, послала меня мама за сметаной. Я согласился пойти, но «с боем» – и не потому, что ленился, а потому что был настолько стеснительный, что даже в магазине боялся рот открыть – там же надо было что-то говорить, спрашивать. А мама, конечно, этого не понимала, думала, что я ленюсь. Хотя, если б она меня не посылала в магазин, я, наверное, и до сих пор боялся разговаривать с людьми и вам обо всём этом ничего не рассказал… Мне показалось, что вы сказали: «И слава богу»?.. Нет?