Иван Вольнов.

Повесть о днях моей жизни



скачать книгу бесплатно

– Встань, дворной, а то штаны порвешь, – они три гривны за аршин!.. Не лай, а то ударю чем-нибудь!..

Жеребенок пятился от Клима и предостерегающе стучал точеной ножкой.

А Шавров, склонив на грудь голову, сидел в тарантасе неподвижно, временами лишь устало поднимая руку и прикладывая ее, словно силясь что-то вспомнить, к бледному потному лбу. Это что-то, очевидно, было очень важное, нужное, спешное, потому что лицо его мучительно кривилось, глаза еще глубже уходили под щетинистые брови, широкая спина сутулилась, а плечи низко, безнадежно опускались…

И не в состоянии вспомнить, он, как спросонок, поднимал тупые, бессмысленные глаза на баб, и тогда руки его плетью падали в колени.

– Что ты рот распялил, матери твоей калач с изюмом? – раздался пьяный окрик. – Покатай меня по улице!

Я вздрогнул. В белой до пят женской рубахе, в холщовом саване на голове, махая отмороженными култышками, ко мне нетвердою походкой шел пастух Игнашка Смерд.

– Покатай, пожалуйста, я тебе дам на подсолнухи!..

Стиснув зубы, я изо всей силы ударил его толстым кнутовищем по лицу и, рванув поводья, с глазами, полными слез, ускакал к себе.

Весь двор был застлан веретьями, на которых еще валялись неубранные четвертные бутыли из-под вина, стрелки зеленого лука, серые пятна рассыпанной соли, обглоданные селедочные головы – остаток пиршества.

По ним бегали собаки, вырывая друг у друга кости, важно разгуливал индюк и космоногая наседка с цыплятами, а на крыльце, склонив на руки голову, плакала Гавриловна, жена Шаврова.

Бросив лошадям травы, я побежал в избушку, чтобы разузнать у Пети, что это такое, но, вспомнив, что товарищ в поле, растерянно остановился у порога.

Вдруг с улицы, очевидно по данному сигналу, раздался оглушительный треск и звон заслонок, а за ними сотни пьяных глоток застонали и завыли что-то.

Я вышел за ворота.

Вытянувшись пестрым холстом, с тарантасом посредине, толпа неслась, как сумасшедшая, вдоль улицы. Недавней задумчивости Шаврова будто не было: привстав, держась рукою за дьячка, он гикал, матерщинничал, подбрасывал картуз; ему подобострастно подражали; Пахом хлестал вожжами по вспотевшим бабам; Вася Батюшка скромно хихикал, а впереди, сплетаясь в круг, отступая и сходясь, танцевали ряженые, дребезжали косы, ведра, прозвонки и колокольчики…

Приседая на карачки, тощий замухрышка с наслаждением бил ладонью в бубен, тоненько, надсадливо крича:

 
Устюшкина мать
Собиралась умирать:
Ползает, икает,
Ногами брыкает…
 

Рядом с ним беременная баба, высоко закинув голову и обнажая синие цинготные десны, ревела во всю мочь, прикладывая руку к щеке:

 
Я б-ба рада… тебе воспитала,
Только в грудях нету… моих молока…
 

Оглядываясь по сторонам, она дергала подбородком, и большой рот ее, как пушечное жерло, выбрасывал осколки слов:

 
Пон-несу… эт-т-у малую-утку
Ко сест-ри-це своей ко родной…
 

Взметая мусор, орава вихрем пронеслась по улице на другой конец деревни, оставляя за собою груды пьяных, ползавших в пыли на четвереньках.

На обратном пути, против наглухо закрытого дома Пазухиных, Шавров велел остановиться.

– Почему Егорши нет? – спросил он, глядя на толпу, – Приказ мой был, ай нет?

Музыка ударила «Камаринского».

– Помолчите! – ощетинился хозяин. – Где Егорша с дворянином?

– Не знаем, – сказал за всех Игнашка Смерд, – спрятался, должно быть…

– Стучи в двери!

Шавров потен, зол, глаза полуприкрыты.

Клим Ноздрин стал колотить щеколдой.

– Не слышишь, старый дьявол, тебя требоват Созонт Максимович!..

Отворяй живее!..

Дом словно вымер. Ноздрин ударил в дверь ногою. К нему подскочили на подмогу, и шаткие стены задрожали, как живые.

– Молчит, рвань, приспичило! – ухмыльнулся Влас. – Ужо-ко слезу я.

Скромный Вася Батюшка, достав из кармана вчетверо сложенный кубовый платочек, аккуратно вытерся и поглядел на Шаврова.

– Пойтить, что ли, мне? – вздохнул он и, соскочив с тарантаса, обошел вокруг избенки.

– Все закрыто, со двора и с улицы, – развел он руками. – Что за народ, мать их курицу!..

Он неторопливо выдернул из стоявшей поблизости мяльницы дубовое било, попробовал в руке его и, подойдя к окну, с размаху ударил в раму. Стекла взвизгнули, рассыпавшись слезами, внутри кто-то ахнул, толпа заржала и засвистела.

Так же спокойно, степенно, улыбаясь, работник подошел ко второму окну, подняв било, приловчаясь, но дверь из сеней раскрылась настежь, и на пороге появился бледный, трясущийся Егор, с водоносом в руках.

– Разбойники! Побойтесь бога!.. Братцы! Где же ваша совесть? Уб-бью, сволочи!..

Егор рванулся за порог, подняв над головою водонос, толпа шарахнулась и отступила.

– Тю-лю! Эй-эй! Га-га!..

– Бери его, лохматого!..

– Цель в морду билом! Швыряй билом!..

Опять откуда-то вынырнула жена Клима Ноздрина, схватила мужа за рубаху, награждая подзатыльниками.

– У тебя сколько кутят-то, мразь ты этакая, а? Четыре? – вращая желтыми белками, выла она. – Оглушит тебя водоносом сдуру, а я с ими тогда майся! Брось! Уйди, а то ударю чем-нибудь!.. – И, повернувшись к Егору, сжала кулаки: – Ты что же это, анафема, разбойничаешь, а? Захотел в острог? Ударь только, ударь! Я т-те-бе все бельма выдеру, кудлатому мошеннику!..

Тяжело дыша, растрепанный Егор, как зверь среди борзых, метался у дверей, отбиваясь от градом сыпавшихся на него палок и кирпичей, но вскочивший с козел Пахом бросился к старику под ноги и повалил его на спину. Выпуская из рук водонос, Егор заплакал, а соседи, с которыми еще только вчера он беседовал, шутил, рассказывал про сына, схватив его за ноги и за руки, с песнями и хохотом поволокли по улице…

Другая же часть мужиков, под предводительством Пахома и Власа, ворвавшись в сени, отшвырнула бросившуюся к ним навстречу старуху Анну, хватая Васютку.

Еще как только Егор отворил уличные двери, выбегая на улицу с водоносом, Вася взял из-под лавки топор, становясь за спиною отца, но когда Егора повалили и поволокли по улице, в сени вскочили Пахом и Влас, – руки его не поднялись на убийство: не то страхом, не то жалостью забилось его сердце, топор сам собою выпал.

Две, руки схватили его за плечи, другие две рванули назад, он впился пальцами в скамейку и замер, бледный, будто не живой.

– Тащи купать! – скомандовал Шавров.

И когда Васю, вместе со скамейкою, волокли по выгону к реке, от сарая, хватаясь за живот, хохотал до слез урядник, только что приехавший к Шаврову.

– Дьяволы!.. Что вы делаете, дьяволы!.. Ох, и умру сейчас! Максимыч, шутоломный! Что ты выдумал?..

Он повалился в бричку и задергался, а белая фуражка его со звездою откатилась в подворотню.

Раскачав, Васю бросили в реку. Он выпустил скамейку и, барахтаясь, подплыл к мосткам. Его вытащили за рубаху.

– Бросай еще! – сказал Шавров.

Его снова бросили и снова – до шести-семи раз, до тех пор, пока он не посинел и не стал падать от слабости. За все время Вася ни разу не крикнул, не сказал ни слова, крепко-крепко сцепив зубы; одни глаза огнем горели, но и те к концу стали тухнуть, лицо млеть, а губы вянуть и дрожать…

Когда, брошенный в последний раз, он не мог уже выплыть, Пахому пришлось доставать его.

– Будет, что ли? – вопросительно посмотрел Пахом на хозяина, держа Васю на руках.

– Будет, – ответил за Шаврова Влас.

Его положили на траву.

– Очухайся маленько… Это, брат, тебе не сырые портки на улицу!..

Вспотевшие, достаточно усталые мужики неторопливо поплелись в деревню, к нашему крыльцу.

А там толпились дети, все еще хохочущий урядник, Павла и обходчик Севастьянов.

– Погляди-ка на подпаска! – крикнул мне Алеша Маслов, когда я, шатаясь, шел к себе в избушку.

Скуля, в грязи и рвоте, у фундамента барахтался Петруша. Скотины он не пас сегодня: на «пиршестве» его споили, и он где-то спал.

– Эй ты, Жилиный! – увидел он меня. – Подыми меня, а то я нынче пьян, – и скверно выругался, высунув язык и передразнивая меня.

– Севастьянов, дай ему за меня в рыло! Дай!.. – сквозь икоту пролепетал он.

Урядник присел на карачки, раскрыв рот; Павла скромно опустила длинные ресницы; ребятишки, как галки, закружились от восторга и захлопали в ладоши.

Схватившись за голову, я закричал:

– Ты знаешь, что сделали с Васей?! – и помчался куда-то вдоль деревни, а товарищ, приподнявшись на колени, под неистовый хохот и визг, опять стал ругать меня последними словами и грозить кулаком…

XI

Тогда я думал, что за всю мою жизнь я не прощу Шаврову издевательства над Васей, не прощу его работникам и всем Мокрым Выселкам – жалким и бессовестным людям, раболепно унижающимся перед разжиревшей мразью.

Я знал, что вся деревня по уши должна хозяину; знал, что всякого, осмелившегося идти наперекор ему, Шавров способен пустить по миру; знал, что грозная для бедняков полиция – правая рука его; знал и то, что слова его: «Я им страшнее бога» – не бахвальство! И тем не менее жгучая ненависть терзала мое сердце, и на глазах навертывались слезы при одном воспоминании о только что пережитом позоре.

В первый раз сознательно я понял, какая громадная сила – богатство, как из-за денег, из-за страха быть разоренными мирные, неглупые и безусловно не злые люди становятся собаками, которых толстая мошна науськивает на других хороших, добрых людей, семейство Пазухиных, в частности на Васю, которого в душе они любили и гордились им, – науськивает только потому, что неумышленно было задето самолюбие. Я ни на минуту не сомневался в том, что, если бы Шаврову пришла в голову шальная мысль приказать мужикам выпороть среди улицы собственных жен или стариков отцов, многие из них спьяна, из угодства, подчинились бы ему и высекли… Хозяин вырос в моих глазах в громадную, всемогущую, злую силу денег, перед которою все преклоняются, с готовностью исполняя капризы и самодурства ее.

В этот вечер мне стала понятною прославленность Шаврова, его ум, сноровка, необыкновенные качества характера, о чем так много и так громко говорили по волости его прихвостни и подлокотники. И мне думалось: умри Шавров, завтра же прославят умным, добросовестным, рубахой-мужиком слюнтяя Власа.

И первое сознание такой несправедливости было мучительно, как тяжкая болезнь: вместе с ним въедалась в мои кости злоба к непорядку, отвращение к двоедушным людям, и я чуть не рвал на себе волосы, съедаемый стыдом, бессильем и обидой…

Давно уже спустился вечер, вызвездилось небо, на деревне примолк шум и песни, а я еще сидел за околицей в хлебах, погруженный в поток новых горьких мыслей. Бесконечно было жалко Васю. Представлялось, как теперь терзается он злобой и желанием отомстить своим обидчикам и как сознание бессилья надрывает его сердце.

– Может быть, вдвоем придумаем? Спалить их разве, сволочей? За одну беду – семь бед на их проклятые головы!..

Эта мысль окрылила меня.

– Пускай потом острог, Сибирь, пускай рвут тело на куски, зато злодейство втуне не останется.

И, когда решение созрело, я поспешно пошел к Пазухиным.

Ночь была тихая, душная, безросная. Серые избы почернели и разбухли. В грудах щебня курлыкали жабы, дрались кошки, под поветями пищали и возились воробьи. Обычно Вася спал в сенях, на двух прилаженных к стенке скамейках, и я направился туда. Осторожно стукнул. Двери сами собой отворились.

– Вася!

На соломе кто-то завозился.

– Что ж ты, где лежишь? На постель бы шел… Это – я…

Я наклонился – и сейчас же отскочил: в лицо меня лизнула Дамка, их собака, а постель была пуста. Я обшарил сени и чулан, постоял на крыльце и хотел было уже идти домой, как услышал странный шорох и хрип со двора.

Закутанный в тулуп, под навесом, на кострике лежал Вася, а в ногах, обняв его колени и прижавшись головою к ним, – Шавров, шепча:

– Детка моя… Вася!.. Детка моя… Детонька умильная!.. Детонька умильная!..

Высвободив из-под тулупа тонкую, худую руку, Вася молча гладил его волосы, а Шавров ползал, бился и хрипел, обливаясь слезами.

Хватаясь за забор, чтоб не упасть, я опустился рядом с ними.


…В третий раз захлопал крыльями и закричал петух над нами. Из соседнего двора ему отозвался один, потом другой, третий, и через минуту весь околоток огласился разноголосым пением.

– Ступай, Ваня, отдохни: скоро рассвет, – дотронулся Васютка до моей руки. – Ты, кажется, в обиде на меня?

Он плотнее закутался в тулуп и лег навзничь.

– Не сердись: он больной, несчастный… Таких жаль до слез… Большая сила, ум, в хороших руках из него вышел бы полезный человек, а он гибнет, как муха, как дерево, иссеченное в молодости топором…

Вася закашлялся.

– Нам не мстить им надо, – проговорил он, оправившись, – а помочь, всю душу положить на то, чтобы они свет увидели; а мстить слепым, несчастным людям глупо, подло…

Он устало закрыл лицо руками.

– Ступай, голубчик, ляг… Знобит меня…

Заря уже горела ярким полымем. Половина неба окуталась в бледно-розовые ткани, а другая – в темно-синие, и на ней еще мерцали трепетные звезды.

Над рекой и по выгону стлался легкий, светло-серый поползень-туман, предвестник сухменя.

В воротах, открыв рот, раскинув руки и подогнув одну ногу под себя, храпел Влас, а на одеяле, с которым он не расставался, Рябко с Волчком.

Чтобы не будить домашних, я через окно влез в теплушку, оттуда, мимо спящих баб, прошел в сени и, сняв с крючка войлок, лег на полу, и только тогда почувствовал, как я разбит. Помню, уж слиплись глаза и в голове стало мутиться, а тело пронизала сладкая истома, еще один миг, и я уснул бы, но вдруг рядом, в чулане, где спала Варвара, кто-то зашаркал ногами и запыхтел.

«Должно быть, Влас пришел, – подумал я. – Ломает тебя, черта страшного!..» – и, чтобы не слышать шороха, укрылся с головой свитой.

Но возня не унималась. Сначала раздался испуганный шепот, потом визг, от одной стены к другой кто-то быстро пробежал босыми ногами, споткнулся, всхлипнул, кто-то торопливо раскрывал окно, к нему подбежали, началась борьба… Я уже сидел, трясясь… Кто-то зажимал кому-то рот, скрипел кроватью, на пол шлепались подушки, кто-то хрипло, громко дышал, а кто-то другой отчаянно отбивался, силясь закричать, но ему мешали, и этот другой лишь тоненько, по-заячьи пищал и бился… Потом на пол сразу что-то грузно ухнуло, так что застонали половицы, и в уши мои, как горячей смолой, плеснуло:

– Батюшка, не надо!.. Золотой, не трогай!.. Миленький, грешно!.. Ой, пожалей! Ой, родненький!.. Ой, ба-ат…

Баба завизжала, словно под ножом.

– Убили! Кар-раул! Зарезали! – что есть силы закричал я, выбегая на крыльцо. – Православные, скорее! Православные!..

Двери из чулана с треском распахнулись, и Варвара, полуобнаженная, в рубахе – ленточками, с перекошенным от ужаса лицом, рыдая, пробежала мимо.

Я завопил еще отчаянней:

– Смертоубийство, правосла-авные!

Схватив за ворот рубахи, Шавров ударил меня сзади в голову, зажимая рот, но из теплушки уже выскочили Павла, Любка, Федор Тырин и Гавриловна.

– К Варваре приставал… Хотел ее зарезать!.. – лепетал я. – Всю рубаху на ней изорвал, меня ударил в голову…

– Срам-ник! – вся как-то сжавшись, бледная, прошептала Любка и, подойдя к отцу, плюнула ему в лицо.

После этого все разом завыли и закрутились по крыльцу.

Гавриловна вцепилась мужу в бороду, а он наотмашь хлестал ее кулаком по лицу; растерявшийся Федор бестолково метался, хватая то одного, то другого за руки, но, получив несколько увесистых оплеух от Шаврова, озверел и вцепился ему в волосы…

Сбитого с ног хозяина мы молотили поленьями, скамейкой, кирпичами – воем, что попадалось под руки, до тех пор пока не сбежались соседи и не разлили нас водою.

А в обед Варвару нашли удавившейся…

XII

В разгар страды, в августе, мне пришлось вторично пережить такое же состояние, как и в детстве, когда в нашей волости открылась земская библиотека, – состояние великой радости и необычайного душевного подъема.

Прошло недели три-четыре после отвратительного пьянства Шаврова и смерти Варвары. Работники по-прежнему с утра до поздней ночи проводили в поле, Петя пас скотину, а я приучался косить рожь. Ни бесчеловечное глумление над Пазухиными, ни смерть младшей снохи Шаврова, этой доброй, тихой и застенчивой женщины, никого за всю жизнь не обидевшей, ни горе ее матери, ополоумевшей от неожиданной беды, ни моя ненависть к хозяину не могли заглушить в душе моей первой беседы Васи в ночном, его чарующих слов о жизни земли, о небе, о далеких людях и больших городах. Нестерпимо хотелось самому обо всем знать так же много и подробно, как Вася, хотелось видеть города, измерить вдоль и поперек землю, поглядеть на мир. Что бы я ни делал, о чем бы ни заходила речь – с Петрушей ли, с работниками, или с Китовной, которая теперь осела, как ощипанная галка, я мысленно переносился в город. Невиданный, он представлялся мне хрустальным, часто – золотым, сияющим, где по прямым, чистым дорожкам ходят старцы с книгами в руках, читая их без перерыва, а вокруг маршируют солдаты, свистят паровозы, гуляют в форменной одежде товарищи Васи, гремит музыка, воюют с неприятелем… И часто Пахома или Федора, еще чаще Петю, я представлял этим благообразным старцем с книгами, который все знает, всему может научить, и говорил ему что-то долго, быстро, глотая слова и захлебываясь от торопливости и страха, – говорил о том, как мне много хочется знать о земле и звездах, столько, сколько и он знает, как я буду послушен и терпелив, как старанием превзойду даже Васютку Пазухина… Грубая брань работника, затрещина или хохот товарища приводили меня в себя, я поспешно хватался за работу, а если это было во время обеда, уходил от телеги под копны и там сызнова старался вызвать в своем разгоряченном воображении страшный, непонятный, обольстительный хрустальный город.

Иногда он представлялся мне большою книгой, тою большой Голубиной Книгой, о которой пели странники:

 
В долину книга – сорок локоть,
Поперек книга – тридцати локоть,
В толщину книга – десяти локоть…
 

Тогда стирались паровозы, старцы и товарищи Васютки: лежала в чистом поле, на равнине, меж звенящих хлебов, большая книга-город сорока локоть; по ней с трепетом и благоговением ходят люди и черпают и пьют, как сладкий мед, все то, что в ней написано: о звездах, о земле, о жизни и счастливых людях.

Петруша, несмотря на то, что речь Васютки в ночном произвела на него не меньшее впечатление, был гораздо хладнокровнее меня: он знал доподлинно, что, кончив срок службы, он поедет в городищенскую школу, и если беспокоился, то только лишь о том, где и как ему за это время подучиться, чтобы его принял к себе Николай Захарович. Как и я, он понимал, что больше, как к Васютке, обратиться некуда, но мы оба несмотря на обещание его, стыдились приставать с докукой, и товарищ втихомолку плакал.

Наконец, не хватило терпения, и мы вечером, убравшись со скотиной, тайком от домашних, побежали к Васе. Пазухины ужинали.

– От хозяина зачем-нибудь? – хмуря брови и подозрительно осматривая нас, спросил Егор. – Скажите: дома нет.

– Нет, дяденька, мы к Василию Егорычу, – потупившись, промолвил Петя: – по своей нужде.

– К Василию? Ну, это ваше дело.

Тот проворно выскочил из-за стола.

– Пойдемте на крыльцо, там лучше разговаривать, – сказал он.

– Каши-то поел бы! – закричала мать. – Она нынче с коровьим маслом… Ах ты, господи, ну что с ним станешь делать?

– Ладно, ладно, когда-нибудь в другой раз поем, – смеялся Вася.

От купанья он уже оправился и по-прежнему был весел.

Усадив нас на снопы старновки, он до поздних петухов, когда уже порозовело небо, беседовал с нами.

Анна, мать, то и дело выбегала из чулана, упрашивая сына отдохнуть, так как завтра опять косовица; парень любовно гладил ее, как маленькую, по волосам, говоря:

– Сейчас, мама. Ты пока ступай, приляжь, а я скоро приду… Ступай, ступай, старушка! – и снова толковал нам о том, как лучше, сподручнее устроиться с ученьем, а мать, счастливая от ласки, плотно прижималась к нему, шепча:

– Матерей, детки, не забывайте, родную кровь-то: господь счастья даст за это.

Пьяными поднялись мы с крыльца, крепко держа в руках данные Васюткой книги. Уже скрипели ворота, из труб вился дым, у колодцев и амбаров мелькали серые женские фигуры, и скрип ворот, и лай проснувшихся собак, и шелест босых ног по мягкой пыли звонко раздавались в чистом, предутреннем, еще не стряхнувшем ночной дремоты, сыроватом августовском воздухе.

Мокрые, продрогшие от росы, но счастливые вниманием и ласкою Васи, его разговором, открывшим нам дорогу в жизни, мы бесшумно прошли в избушку, переменили рубахи и, обнявшись, легли на полатях.

С той поры настало удивительное время, которое я и теперь с любовью вспоминаю, – время необычайной напряженности в труде и глубокой веры в будущее, веры, окрылявшей нас и подававшей силы и терпение. Как и прежде, я вставал вместе с работниками задолго до восхода солнца, отправляясь на работу. Было жнитво. Часов до восьми, не разгибая спины, мы косили рожь. Непокрытую голову палило солнце, тело ели комары и мошки, на лице от пота выступала соль, слепившая глаза, руки покрывались подушками сплошных мозолей, которые под косьем прорывались, и из них сочилась липкая белая жидкость вперемешку с кровью; на раны садилась пыль, разъедавшая их, но я не обращал на это внимания, с нетерпением поджидая завтрака, когда можно было сесть за книгу.

Чтобы я исправнее работал, батраки становили меня между Пахомом – впереди и Власом – сзади. Приноровившийся к косьбе и более сильный, чем я, Пахом гнал без передышки из конца в конец, а мне, косившему впервые, надо было поспевать за ним, так как сзади, по пятам моим, шел Влас.

– Веселей, с… с…, жилы подрежу! – гоготал он, и я выбивался из последних сил, пока однажды надо мной не сжалился Вася Батюшка и не показал, как надо держать косу для того, чтобы она шла плавней и легче.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33

Поделиться ссылкой на выделенное