скачать книгу бесплатно
Ветер у нас за спиной.
Вей, ветер, вей,
Пой песню, пой.
Сталь закаленных мечей
В сердце вселяет покой.
Вей, ветер, вей,
Пой песню, пой.
Да, голоса у меня уже не осталось. Как и воло?с. Только память. Память. Она несносна, эта злая девчонка. Выскакивает, когда ее никто не просит, разбрасывает свои пестрые лоскутки. И ты перебираешь их один за другим – дни, лица, слова. И не всегда те, которые хочется. Память не спрашивает твоего мнения. Она сама решает, какой лоскуток выдернуть из своей сумы. Выдернуть, расправить, сунуть под нос – любуйся.
– Достань мне яблоко, – сказал Петрик.
Я наклонилась, сумка стояла у меня под ногами. И тут…
На самом деле, что и как произошло, я осознала позже. Сопоставила, выложила фрагменты ощущений, заполнила пробелы допусками, и пазл сложился. Тогда же… Звук мотора, не нашего, другой машины, совсем рядом, прямо у меня над ухом, сухая дробь: «Та-та-та-та», будто градины по жести подоконника, визг шин, удар, и я взлетела. Все это уложилось в короткий миг, я рассказываю дольше. Рухнула в воду, жесткую, обдирающую тело, сдирающую с него легкий сарафанчик, как обертку с эскимо. Вода зеленая, бурлящая. Судорожно дергаю руками, ногами – скорей наверх, к воздуху. Мимо меня вниз уходит кабриолет. Медленно. Он погружается чуть расплывчатой по краям черепахой. За рулем сидит Петрик. Он не шевелится. Вокруг его тела закручивается розовый дым. Мы разминулись. Теперь уже навсегда.
Выныриваю, глотаю воздух, наполняю легкие жизнью. Новой.
Бомба по имени Петрик все-таки взорвалась. Не знаю, кем были те люди, что обогнали нас на горном серпантине, чем провинился перед ними мой возлюбленный, месть это была или наказание, устранение отработанного или отбракованного материала. Они хладнокровно расстреляли нашу машину и мгновенно испарились. Я даже не видела их. Возможно, они меня тоже. Поэтому не остановились, не заглянули вниз, не увидели мою всплывшую голову.
Как видите, наш с Петриком роман начался на острове, и на острове закончился. С тех пор я недолюбливаю острова.
Аристарх
Что было дальше? Больница в крохотном городке Помос. Меня выловила береговая охрана. Вытащили на борт катера и сдали в больницу. Я притворилась, что ничего не помню. Они решили, туристка надралась, свалилась с яхты, треснулась башкой, вот вам и амнезия. Случай редкий, но не единичный. Расспрашивали. Но я лишь глазами хлопала.
– Имя?
– Не помню.
– Как очутилась в воде?
– Не знаю.
– Может, упала с яхты, с катера? Может, столкнули?
– Не помню. Не знаю. Может.
Неделю я изображала безмозглую идиотку. Но надо было как-то выныривать из этой ситуации. Мою соседку по палате собирались выписывать. К ней пришел муж, принес ей одежду, документы, деньги, чтоб утром она благополучно добралась до дома. Рыбак, он должен был выйти в море ни свет ни заря. Не до жены. Я обокрала ее. Забрала все и ушла среди ночи.
Теперь меня звали Леа Патрину.
Крохотный пансион в Лимасоле, дешевый. Содержал его какой-то турок или болгарин, старик, высохший как ветка старой оливы, облизанный временем до полного отсутствия индивидуальных черт – темное лицо, глаза неразборчивого цвета над острыми скулами, серая борода. Крохотная комнатка – деревянный топчан, стул, умывальник. На что еще может претендовать мойщица посуды в забегаловке для портовых грузчиков?
Он тоже жил в этом пансионе. Я сталкивалась с ним по вечерам, когда возвращалась с работы. Статный мужчина в светлом костюме, немолодой, явно за пятьдесят. Но спина прямая, никакой обрюзглости. Всегда свежевыбрит, и лицо, знаете, такое медальное, благородное. Выглядел аристократом, и я понять не могла, зачем он торчит в этом припортовом районе, где живут лишь работяги да шлюхи, почему сидит на колченогом стуле под тентом во дворе, о чем болтает с вечно курящим кальян хозяином нашего крысятника. Он разговаривал и с другими жильцами, а пару раз я видела его в той таверне, где мыла посуду. Однажды он дождался моего выхода и напросился в провожатые.
Представился мне, чуть поклонившись:
– Аристарх Владимирович Новожильский, ваш сосед и тайный поклонник. Можно просто Аристарх.
Он произносил свою фамилию на московский лад, невнятно акая: Новожильскай. Но в Москве не бывал никогда. Он был потомком русских эмигрантов, тех самых, что бежали после революции из Крыма, в Константинополь и дальше, дальше, горохом раскатываясь по Европе. Вы, конечно, читали Булгаковский «Бег»? Что-то подобное произошло и с его дедом. Или отцом? Я не очень помню эту историю. Честно говорю, чужое прошлое меня всегда мало интересовало. Новожильский был писателем. Почему русским? Писателем он был французским. Ничего удивительного, родился и вырос во Франции, язык этой страны был для него родным, так же, как и унаследованный от предков русский.
Именно писательством и объяснялся его интерес к местным. Он собирал чужие истории, складывал их в копилочку, чтобы потом вытащить, встряхнуть и вставить в очередной роман. Ко мне он испытывал иной интерес, более земной.
В тот же вечер я, собрав свое немногочисленное барахлишко, переселилась в его комнату.
Мне нравилось с ним. Любовником Аристарх был прекрасным. Главным для него было доставить удовольствие женщине. И здесь он был весьма изобретателен. Но даже не это… У него был очень сексуальный зад. Хотелось схватиться за него, притянуть красивое ухоженное тело к себе, вдавить в себя. Простите, если мои откровения вас шокируют. В моем возрасте только и остается, что эпатировать юношей.
Он звал меня девочкой.
И порывался втиснуть в свои писания.
–Ты будешь эдаким эфемерным образом, воспоминанием главного героя, случайно встреченной гречанкой. Несколько фраз, звонкий девичий смех, медный локон за ухом, протянутая на ладони раковина. Это станет его навязчивой идеей. Ну что-то в этом духе.
Я поднимала бровь:
– Где ты видел рыжих гречанок? Тогда уж шотландка или ирландка.
– Нет, – он наматывал на палец мои кудри, подносил прядь к глазам, смотрел сквозь нее на свет, – не люблю Шотландию. Сырая серая страна. Холодно. Мне нужно солнце. Прогретая томная Греция. Белое на голубом. А рыжие рождаются повсюду. Ты же родилась. Надо только понять, как тебя будут звать. Аргиро? Нет, жестковато. София? Избито. Сфено? Да, пожалуй. Тебя будут звать Сфено.
– Что это за имя? Не слышала такого.
– Ну что ты, девочка. Наверняка, слышала. Просто не помнишь. Сфено – старшая из сестер Горгон, дочь морских божеств, бессмертная красавица.
– Горгона – красавица? – я хохотала. – Медуза Горгона со змеями вместо волос? Если ее сестрица хоть отчасти была похожа… Бр-р-р…
– Дурочка, – говорил Аристарх нежно, – сестры Горгоны были красавицами, недаром к ним относился эпитет «лебединошееи». Перешли дорогу Афине, вот та и поквиталась с бедняжками, превратив в монстров. В общем, именно образ огневолосой красотки Сфено будет бередить душу моего героя.
Надо ли говорить, что я уехала с Аристархом? Он позвал, я согласилась.
– Поедешь со мной, девочка?
– Поеду.
– Ты не спрашиваешь, куда?
Я не стала объяснять ему, что хочу уехать не куда, а откуда. Уехать, наконец, с этого до тошноты красивого острова, ставшего могилой моего Петрика и едва не ставшего моей собственной могилой. Не видеть сверкающего моря, безмятежно раскинувшихся гор, шепчущихся олив и буйно цветущих азалий. Мне было все равно, куда ехать. И вы абсолютно правы, я использовала Аристарха. Впрочем, он тоже использовал меня. Не только мое молодое, влекущее его тело. Мой мозг тоже. Уже там, на Кипре, я стала превращаться в его секретаршу – собирала листы рукописи, которые он постоянно раскидывал, подкалывала в папочку короткие фрагменты, написанные на чем попало, даже на ресторанных салфетках и квитанциях. Пришла в голову фразочка, и записал, чтоб потом не гоняться за ней, не выуживать из памяти. Позднее превращение завершилось – я вела его переписку с издателями, отвечала на звонки, перепечатывала с диктофона куски романа, составляла рабочий график: встречи с читателями, выступления на радио и прочее, и прочее, и все такое прочее. Но это малоинтересно.
Ах да, я же не сказала, где мы жили. Маленький французский городок на берегу зеленой реки. Вы знаете, что вода во многих французских реках отдает зеленью, а почва почти бесцветная, светло-серая? Представьте себе. Как он назывался? Какое это теперь имеет значение? Вы ведь все равно не проверите. Он назывался Бомон. Нет, это не «высший свет», пишется совсем по-другому. Французы любят ставить лишние буквы. Вот в них все и дело. Звучит одинаково, а пишется по-разному. И смысл разный. Этот Бомон означал «красивая горка», а если переводить на русский литературно – «красная горка». Пришлось, как ни крути, выучить французский. Хотя после школьного английского, финского и греческого это было не столь уж трудно.
Городок был чудесный. Двухэтажные каменные дома, поставленные впритык на узких улочках, замощенных тем же желтоватым камнем. Возле реки – настоящий замок. Там даже кто-то жил, хотя башни были подразрушены. Старинный мост, тяжелый, опиравшийся на каменные арки, стоявшие по колено в зеленоватой воде. Внизу небольшая плотинка, образующая заводь. В ней колышутся полупрозрачные перевернутые прибрежные кусты. Встанешь посредине моста, перевесишься через широкую выщербленную ограду и смотришь на свое отражение, сквозь которое проплывают маленькими темными призраками рыбешки.
Спешить по утрам к булочнику с плетеной из соломки кошелкой, покупать выпеченный ночью багет и пару круасанов к завтраку. Выходить на рынок, сновать между каменных колонн, поддерживавших черепичную крышу, выбирать мясо и овощи, щупать кочешки капусты, пробовать мед, вдыхать перевитый пестрый дух специй, выложенных в открытых холщовых мешках. В этом было столько простой телесной радости. Ходить в пиццерию по воскресеньям. Это была единственная на весь городок забегаловка. И по выходным приходилось заказывать столик по телефону прямо с утра. Еще можно было выпить кофе в маленькой кондитерской на площади между рынком и церковью. Больше никаких развлечений здесь не было. Но мне нравилось.
Я как-то вся пропиталась Аристархом. Понимаете, все вокруг – это был он. Рынок, полный оглушающих запахов, старая чопорная церковь, крохотные кофейные чашечки на клетчатой скатерти, река и ветер. Весь городок был Аристархом. Не нахожу слов, чтобы объяснить. Куда бы не обращался мой взор, везде находилась вещь, идея, мысль, связанные с ним. Иду мимо почты – надо отправить эссе о постмодернизме в «Меркюр дё Франс». Покупаю баклажаны – приготовить рулетики с сыром. Для кого – понятно. Здороваюсь с хозяином кондитерской – не забыть через пару дней купить молотый кофе, Аристарх без него не пишет. Иду через мост – в последнем эпизоде Аристархова романа герой стоит под дождем на мосту Ватерлоо, совсем другое время и место, но ассоциативно вспыхивает в мозгу. Возможно, так проявлялась моя любовь. А может, не любовь, а добровольное подчинение, растворение себя в нем, как более значимой, более важной для вселенной персоне. Теперь уже не определить.
Честно говоря, я полагала, что до конца моих дней останусь там, останусь Леа Патрину, секретаршей и сожительницей писателя.
Да, вы правы, не получилось. А причина банальная. Аристарх пил. Все писатели пьют. По крайней мере, так твердит молва. Обедать без бутылки вина мы не садились. Это же Франция, здесь так принято. Потом рюмочка ликера или коньяк. Это называется «дижестив». А если выбирались туда, где водились театры, рестораны или его приятели, там Аристарх отрывался, как мог. С битьем посуды, плясками и пьяными откровениями. Порой такая кутерьма продолжалась несколько дней. «Я – писатель, эта работа высасывает меня, мне нужно встряхнуться», – говорил он. Я не спорила.
Она, работа высасывала его все чаще. Раз в год, в восемь месяцев, в шесть, в три…
Он заканчивал свой роман, тот самый, куда вставил срисованную с меня Сфено. Ну как заканчивал… Только на моей памяти он писал его пять лет. Пять! Представляете?! Если бы он писал только этот бесконечный роман, давно бы разорился. Рассказы, эссе, полемические статьи о современной литературе – Аристарх был востребован, журналы охотно платили за любое его слово. Пьесы ставились в театрах, звучали по радио. Он достиг того уровня, когда не писатель работает на успех, а успех работает на писателя. Но Великий Роман был на первом месте.
О! Это был эпохальный труд. В том смысле, что он впихнул в него целую эпоху, с двадцатых годов, когда на свет явился его главный герой и до шестидесятых, когда того добивала депрессия и страсть к саморазрушению. И как выйти из этого виража, бедолага не знал. Не знал и Аристарх.
– Надо ехать, – твердил он, – ехать… Поедем в Грецию, девочка? Белые стены, напитанные солнцем грозди винограда, свисающие с перекладин над самой головой, кислое вино в оплетенных бутылях. И Сфено, раздобревшая, крепкая, переполненная жизненными соками, как виноградная гроздь. Только она способна вытащить его из мрака. Поедем. Мне надо прочувствовать эту атмосферу. И я закончу книгу.
Мы поехали.
Деревенька на берегу Эгейского моря, километров пятьдесят до ближайшего города. Все, как он хотел, белые домики, виноград, грудастые женщины в пестрых широких юбках и расшитых бархатных кофтах, высохшие старухи в черном. Аристарх снял крохотную, будто игрушечную, виллу в паре километров от деревни. Искал творческого уединения.
Нашел.
***
Поезд. Этот поезд, это купе я запомнила навсегда. Хуже, я так и не вышла из него. Иногда мне кажется, что до сих пор.
Как только ушел проводник, дверь купе закрылась, Аристарх вытащил из багажа литровую бутыль, заткнутую пробкой, спеленутой грязной дерюжкой. Пробка была выдернута, и по крохотному пространству, ограниченному двумя вишневыми диванами, окном и дверью, поплыл кислый дух ципуро, греческого самогона, жесткого, как наждак, крепкого, как пересохший грецкий орех. Аристарх погасил свет, улегся и начал пить.
Я сидела, подобрав под одеяло ноги, и смотрела. Смотреть – было моим протестом. Нет, не верно. Смотреть – было убийством. Вы поймете.
Уже войдя в купе, он был глубоко пьян. Пьян уже неделю или около того. Шесть или семь дней он пил. Ничего не ел. Зачем? Разве в самогоне мало калорий? Пил самопальную дрянь, что покупал в деревне. Как он туда добирался, не знаю. Он даже разуться не мог, падал со скамейки, вышибая головой дверь, разбивая лицо о порог. Ему не было больно. Вряд ли он что-то чувствовал. Ворочался перевернутым навозным жуком, едва шевеля лапками. Я тащила его на второй этаж в спальню. Он падал на кровать, я уходила вниз. Не могла оставаться рядом. Спала на кухне, там была длинная узкая скамья. Сверху доносились звуки: валился с кровати, топал в туалет, блевал, рыгал, пердел. Ложился, доставал пузырь из-под подушки, прихлебывал, мычал, опять шел блевать. Шесть дней. Или семь. Целую вечность.
Надо было уезжать. На станцию я заявилась намного раньше, чем нужно. Надеялась, что он не доберется. Но он добрался. Опухшая исцарапанная рожа, болотная муть взгляда, омерзительный запах многодневного перегара, плоская фляга в нагрудном кармане. Рука ныряла за ней каждые пятнадцать минут.
Думаете, я могла не смотреть? Конечно, могла. Отвернуться к стене, положить подушку на ухо, уснуть. Выйти в коридор вагона, в тамбур, стоять до утра. Могла. Но я не хотела. Помните неправильные глаголы? Смотреть, терпеть, видеть, ненавидеть. Я учила глаголы. Запоминала на всю жизнь. Убивала свою любовь, превращала «любить» в «ненавидеть».
Купе было заполнено серым, падающим из окна, сумраком. Кислым, пропитанным сивухой, тоской, отвращением. Аристарх лежал совершенно голый на своей коечке. Натянуть на себя одеяло он не смог, просто не нашел, не определил его под собой, заворачивался в узенькое жаккардовое покрывалко. Завернуться не получалось, тело выпадало. Бутылка ласковой девкой пригрелась под боком. Вытаскивал, шумно глотал, прятал. Рыгал. Вырубался. Мычал что-то, ворочался, пытался укрыться последним углом покрывала: то задница, то сморщенный член высовывались, блекло отсвечивая в скудном заоконном свете. Иногда открыв глаза, замечал меня, сидящую напротив. «Чётнеспшь, спи», – шипел нечленораздельно. Тут же забывал о моем присутствии. Ну как же, его звала другая, вожделенная. Она снова появлялась на свет, давно уже полупустая.
Все на свете кончается. Кончился и самогон. Но Аристарх не мог этого запомнить. Снова и снова он вытаскивал свою подружку, выдергивал пробку, сосал ее горлышко. Но она больше не отвечала взаимностью. Была пуста, как иссохшая грудь старухи. Он прятал ее, ворочался, дергал себя за увядший фалос, дрочил, невнятно мыча. Снова вытаскивал пустую бутылку, сосал, дрочил…
Мне надо было выйти из поезда, сойти на первой попавшейся станции. Почему я этого не сделала? На что надеялась? Зачем копила в себе яд ненависти?
Когда мы вернулись домой, Аристарх выхаживался четыре дня. Руки тряслись, нутро горело, башка раскалывалась. Потом все прошло. Он вернулся к привычной жизни, продолжил свой роман.
Он вернулся. Я – нет. Я осталась в том поезде. Меня разрывало на части. Когда я смотрела на Аристарха, меня корчило от омерзения. Буквально до рвоты. Я не разговаривала с ним, старалась не встречаться в доме. Перебралась из нашей спальни в маленькую комнатушку под крышей, сидела там или уходила в город. Лишь бы не видеть его. И в то же время я страстно хотела его. Грудь, плечи, бедра… Я хотела его. Мучительно жаждала секса с ним. И не могла видеть.
Он пытался поговорить. Обещал, что это последний раз, что больше никогда. Что не будет пить даже пива. Что я права, презирая его. Корчился. Я не слушала – глохла, превращалась в камень, сбегала прочь. Мне казалось, если он протянет руку, дотронется до меня, я лопну, как перезревший, наполненный гнилью плод. Не презрение, нет. Омерзение.
Может быть, надо было ему сказать? Я не сказала. Ушла.
Фан-Фан
Да, именно так его и звали, Фан-Фан. Ну причем здесь тюльпан?! Это уменьшительное от Франсуа. Всего-то. Франсуа Симон. Мы поженились, хотя он был несколько моложе меня. Я подумала, что неплохо сменить свою, вернее, чужую греческую фамилию на французскую. Как оказалось, столь же чужую.
Но давайте по порядку. Бросив Аристарха, я перебралась в Париж. Хотелось жизни, круговорота событий, мельтешения лиц. Как мне надоела провинция! Все знают всё о своих соседях, даже то, чего и не бывало. Постоянное чувство, что через твой забор заглядывает чей-то любопытный глаз. А Париж – это совсем другое. Простор. Размах. Пестрые клумбы Люксембургского сада. Шик Османских бульваров. Суета Латинского квартала. Ночная Пляс Пигаль. Повсюду жизнь бурлит, плещет через край.
Поначалу снимала комнату в мансарде недалеко от площади Тертр. Это Монмартр, на мой взгляд, самый французский район Парижа, но, если спуститься с холма, окажешься в пестром странном мире, где скручены и сжаты Африка, Индия, Китай, перемешаны славянами и латиноамериканцами. Комната моя была близнецом той, что я снимала в припортовом клоповнике Лимасола. Обе были под самой крышей, выше только небо. Разница лишь в этажах, та была на втором, в эту нужно было подниматься по узкой крутой лестнице на седьмой. И небо разное. Там плотное, ярко голубое, лишь изредка укрывавшееся тучной периной, здесь жиденькое, разбавленное дождями, отражавшее серый камень города.
Работу я нашла быстро – на киностудии «Гомон» – ничего особенного, простая секретарская должность по перекладыванию бумажек и телефонным звонкам. Через пару лет, когда я уже прочно стояла на ногах, сменила свою поднебесную мансарду на более приземленную квартирку, но все там же, неподалеку от Сакре Кёр. Прижилась, менять район не хотелось. Через некоторое время работа мне окончательно прискучила. Что было делать? Если не работать, дорога одна – в содержанки. Или жены, что в принципе одно и то же. Я выбрала иной путь. Пошла учиться. Раз уж я попала в мир кино, надо выбирать какую-то киношную профессию. Ну что вы? Почему сразу в актрисы? Туда я тоже попала, правда, не буду врать, совершенно случайно, и ненадолго. Монтажёр! Вот кем я стала.
Знаете, в чем специфика такой работы? Ты знаешь всех актеров съемочной группы, они тебя не замечают. Проработаешь на фильме полгода, встретишь кого-нибудь в коридоре, скажешь: «Привет!» – в ответ удивленная мина: «Кто тут?» Но это очень интересная работа. Именно на монтаже закладывается основная идея, акценты, то что делает простую смену кадров шедевром. Если режиссёр – мать фильма, то монтажёр – его повивальная бабка.
Безусловно, я не достигла высот профессии, работала одним из рядовых мастеров, но насколько это было интересно! Кого я только не встречала на съемочных площадках. Даже великого Феллини! Не верите?! А напрасно. Он делал свой фильм про корабль на киностудии «Гомон». Кстати, я снималась в этом фильме. Нет, в титрах вы меня не найдете. И лица моего в кадрах. Я была дублершей. Там снималась одна английская актриса. У нее было совсем мало времени, поэтому отсняли все ее главные планы, а на остальное – съемка из-за спины, проходы, все, где не видно лица – искали дублершу. Нашли, но она заболела. Время уходит, дублерши нет. Феллини бесится, а тут я, несусь через площадку по своим монтажным делам.
Федерико орет, задыхаясь, он ведь старый уже был:
– Это кто? Ловите ее! Хватайте!
Я аж присела. А он:
– Где вы ее прятали? Быстро переодевайте и волоките сюда!
Знаете, на что он повелся? Походка. У нас с Барбарой, ну с той актрисой, оказалась одинаковая походка. Один и тот же рисунок движений. Так я попала в дублерши. Там, где в кадре голые ноги, это мои, все-таки я была в два раза моложе Барбары.
Ну вот, теперь про Фан-Фана.
Как в кадр попала, пусть даже частями и со спины, так надо мной будто фонарь подвесили, всем видна стала. Раньше по сто раз в день туда-сюда по площадке моталась – пустое место, нет меня, чашки кофе никто не предложит. А теперь, пожалуйста, гримеры за мной бегают: «Леа, присядьте, парик бы поправить». Костюмеры: «В этой сцене другое платье было, мы прошляпили, Леа, милочка, переоденьтесь». Оператор: «Леа, я свет на ваши ноги выставил справа, туда повернитесь». И хором: «Леа, мы в бар пропустить по стаканчику. Вы с нами?» Пожалуй, только сам мэтр мое имя запомнить не мог, ну да ему простительно. Великим все простительно.
Франсуа играл одного из беженцев, что на корабль подняли. Совсем маленькая роль. Он очень честолюбивый был, считал, что его дома не ценят, все в Голливуд рвался, даже английский выучил. Знаете, как смешно французы по-английски говорят? Звук «Х» сглатывают, у них же нет в языке, и твердый «Л», хоть застрелись, произнести не могут: вместо пипл – пипо?ль, вместо Битлз – Бито?льз. Язык – это важно. Когда мы, скажем так, познакомились, Фан-Фан спросил:
– Ты из Бретани, да?
Это из-за моего французского. Нельзя сказать, что у меня был русский акцент, но выговаривала я более жестко, чем парижане. Я не стала возражать, пусть будет Бретань. Прекрасное место. Старые фермы, дома с крышами от самой земли, зеленые поля. Нет, я там не была. Работала на финальном монтаже Ришаровской «Собаки в боулинге» а ее снимали, как раз в Бретани, так что насмотрелась. Не знаете такого фильма? Может быть, он не шел в России или был переименован. Причем там собака? Это такое французское выражение, что-то вроде слона в посудной лавке или волоса в супе – неожиданное, неприятное, неправильное, то, что не приветствуется. Да бог с ними, с Бретанью и собакой.
Я уже упоминала, что он был несколько младше? Года на четыре. А еще была в нем какая-то мальчишеская непосредственность, восторг перед миром. Рядом с Франсуа хотелось бегать по лужам, качаться на качелях и вплетать в волосы цветные ленты. Я чувствовала себя двенадцатилетней девчонкой. И он был очень красив. Темные кудри, карие глаза, ослепительная улыбка, смугловатая кожа – капелька южного солнца в крови. Он смотрел на меня чуть снизу. Ну почему маленького роста? Фигурально выражаясь, снизу. С восхищением.
Я тогда подстригла свои патлы покороче, он гладил мою гривку, говорил: «Ты моя львица, да? Ты умеешь рычать? А кусаться? Укуси меня, да?» У него через слово звучало «да», фраза словно подпрыгивала в конце. Не вполне вопрос, скорее метка. Вот раскатывается рулон ткани, продавец деревянным метром отмеряет, сколько нужно, и чирк мелом. Вот и «да» Франсуа были такими меловыми черточками, отмерявшими, отделявшими куски разговора.
Наш роман закрутился прямо на съемочной площадке, у всех на глазах. Косо смотрели? Да что вы!? Это раньше на меня косо смотрели. Одинокая девица без приятеля, любовника или патрона, ну вы понимаете, о ком я, это неприлично. Она или фригидна, как мороженая треска, или лесбиянка. А в те годы это не особо приветствовалось. Так что Франсуа, можно сказать, спас мою репутацию.
Киностудия, как и весь Париж, была деревней, где всё обо всех известно каждому, и сплетни фонтанируют непрерывно. И не просто деревней, а какой-то африканско-дикарской, сексуально-разнузданной. Любовный треугольник? Это мелко. Вокруг разворачивалась многомерная любовная геометрия. Мой шеф спал с женой главного бухгалтера, тот в свою очередь имел двух текущих любовниц, одну для тела, вторую для души. Это его собственные слова. Режиссёры спали с актрисами, те параллельно со своими агентами. Жены агентов с учениками актерских курсов, не имевшими пока допуска в высокие постели Гомона.
Фан-Фан жил возле канала Сен-Мартен. Канал узенький, когда по нему идет прогулочный пароходик, он едва не трется боками о каменные берега, кажется, можно с набережной прыгнуть прямо на палубу. Там есть шлюзы. А сверху круглые мостики – зеваки смотрят, как пароходик, запертый между сомкнутых ворот, поднимается или опускается вместе с водой. С берега закидывают удочки или просто сидят под деревьями, кто на скамеечках, кто на газоне. Я частенько оставалась у Франсуа ночевать и по утру разгуливала перед окнами в его рубашке на голое тело.
Рубашка любовника, любимого мужчины достойна оды. Это фетиш. Каждая девушка, пусть даже не всегда осознанно, мечтает о том, чтобы утром, выйдя из душа, надеть такую рубашку, широкую в плечах, прикрывающую зад, правда едва-едва, лучше не наклоняться. Разве самый модный халатик или махровое полотенце могут с ней сравниться? Это символ покорения мужчины. Ты носишь его рубашку, потому что он твой. Поверьте, если девушка, что осталась ночевать у вас впервые, с утра оказалась в вашей рубашке, вам уже от нее так запросто не отвязаться. Она пустила корни в вашей постели, в вашем доме. Не давайте рубашку случайной подружке, только той, которую действительно хотите видеть по утрам рядом и не однажды.
Фан-Фан повез меня к своим родителям.
– В качестве кого? – спрашиваю. – Как ты им меня представишь? Подружкой? Коллегой?
– Я представлю тебя невестой, да? Хочешь быть моей невестой, Леа?