banner banner banner
Наследство
Наследство
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Наследство

скачать книгу бесплатно

Через год Борд написал матери с отцом письмо – он показал мне его, он вообще захватил все документы, – примирительное письмо, где приводил доводы в пользу того, почему дачи следует завещать всем четырем детям. Все четверо одинаково привязаны к острову, мы сможем поделить расходы на содержание дач, больше народу будет наслаждаться пребыванием там, и к тому же участки большие, поэтому в будущем можно будет построить еще несколько домиков.

Они ответили, что уже все решили.

Борд написал Астрид и Осе, привел все те же доводы, но сестры ответили, что отец с матерью уже решили, что и кому оставить. В последнем мейле о дачах Борд написал, что большинство добрых воспоминаний связаны у него с дачами на Валэре. Почему бы нам не поделить дачи так, чтобы каждым из домов владели двое? «Вряд ли это будет очень сложно», – писал он. У многих его друзей есть дачи, которыми те владеют на пару с братьями или сестрами, и обычно никаких сложностей у них не возникает. «Очень прошу вас – хорошенько обдумайте все еще раз. Однажды вас не станет, и если в собственности у меня и моих детей будет часть дачи, это принесет нам огромную радость». Напоследок Борд писал, что не понимает, почему матери и отцу приятнее видеть на Валэре своих зятьев, а не сына и внуков.

Ответа он не получил. И поделать ничего не мог. Они имеют полное право так поступить. Вот только осознают ли они, что творят? Понимают ли, что все портят, что убивают без ножа? Осознают ли Астрид и Оса, к каким последствиям это приведет, или и впрямь считают, что отношения с Бордом останутся такими же, как и прежде? Полагали ли мать с отцом, что брат и сестры будут так же близки, как раньше? Они не желали, чтобы Борд и его дети или я с моими детьми владели дачей на Валэре. Борд просил и уговаривал, потому что не знал, что это заговор. Мать с отцом предпочтут проводить отпуск в компании зятьев, а не с сыном и его семьей. Они не хотят видеть нас на Валэре. На праздники и юбилеи – пожалуйста, они с радостью пригласят и Борда с детьми, и меня с моими тоже, но чтобы мы жили все вместе на даче – нет. Им вообще больше хочется видеть Астрид и Осу с мужьями и детьми, и на дачах, и в других местах, потому что рядом с Астрид и Осой прошлое не напоминает о себе так навязчиво.

Мать с отцом и Астрид с Осой решили, что дачи достанутся Астрид и Осе, и приступили к выполнению плана. Они все прекрасно понимали. Борд полагал, будто что-то можно изменить, о чем он и просил, но тщетно. Кто-то был в курсе дела, а некоторые ничего не знали. Пахло от этой затеи дурно, однако и мать с отцом, и Астрид с Осой вели себя так, словно все было отлично, поэтому, наверное, нет ничего странного в том, что Астрид ни словом мне ни о чем не обмолвилась.

Надвигалась катастрофа – они что же, не понимают этого или им наплевать и они думают выйти сухими из воды?

Дача на Валэре Борду не досталась, придется ему с этим смириться, и все же что-то сломалось.

В августе Борд заезжал к отцу с матерью на Бротевейен, просто проведать их, и мать сказала, что отец постарел и что работу на даче он уже не осилит, ни траву косить, ни полоть, поэтому старый дом они отдали Астрид, а новый – Осе. Борд, к тому времени смирившийся с тем, что дачи ему не видать, спросил, сколько Астрид с Осой заплатили. Когда мать озвучила сумму, Борд развернулся и вышел. Эта капля оказалась последней. Сумма была мизерная. Они намеренно взяли с сестер так мало, чтобы и нам с Бордом выплатить компенсацию поменьше. Так было задумано, и Астрид с Осой сочли это справедливым. Каково бы им было, окажись они на нашем месте? У каждой из них по двое детей – значит, с ними они тоже так в свое время обойдутся? Завещают дачи лишь одному из детей? Нет. Это очевидно. Для того, кому дача не достанется, это будет ударом, потому что это означает, что того, кто остался без дачи, родители любят меньше.

Борд развернулся и зашагал прочь. Пусть радуется, что вообще хоть что-то получил, – так крикнула ему вслед мать. Это нам с ним предлагалось радоваться, что мы вообще хоть что-то получили. Завещание, которое нам прислали несколько лет назад на Рождество, то самое, которое Борд попросил ему прислать, можно в любой момент изменить, вероятнее всего, его уже изменили, если оно вообще еще существует, а может статься, никакого завещания больше нет, и тогда, получается, старый дачный дом отдан в подарок Астрид, новый – Осе, ну а мы, Борд и Бергльот, – наши имена созвучны – вообще не получим компенсации.

Я понимала – Борд потрясен несправедливостью, с которой мать с отцом обошлись с нами, и тем, что Астрид и Оса беспрекословно согласились с ними и даже не попытались вразумить родителей, что отныне отношения между братом и сестрами навсегда испорчены. И им наплевать, что Борд чувствует себя обделенным и обиженным, а их, совершенно очевидно, ни капли не заботит его мнение, и вести себя с братом достойно они не считают нужным. Борду и раньше доставались тумаки, и наследство стало для него последней затрещиной. Я поняла, что он готов закончить с ними отношения. Мне тоже доставались тумаки, а последнюю затрещину я получила пятнадцать лет назад – тогда я и порвала с родителями.

Это произошло тринадцатого марта тысяча девятьсот девяносто девятого года возле киоска «Нарвесен» на улице Богстадвейен.

К тому моменту я уже пару лет старалась свести общение с родственниками к минимуму – ради детей, потому что те были маленькими, и от меня зависело, общаются ли они со своими бабушкой и дедушкой, тетками и дядьями, двоюродными братьями и сестрами. Я поступала так, чтобы мать не давила на меня, не ныла и не взывала к моей совести, но вести себя ровно и спокойно с человеком, утверждающим, будто любит меня, было непросто. Когда я послала ей обычную короткую открытку из Рима, то в ответ получила письмо, где мать писала, как она ждет Рождества, потому что наконец увидит меня и мы сможем провести праздники как обычная семья. Я не в силах была совладать с собой, я выходила из себя, мне казалось, будто меня намеренно не замечают, потому что нормальной семьей мы стать не могли и не были, я объясняла это снова и снова, а они не слушали, не желали слышать. Но отпраздновать Рождество как нормальная семья? При одной мысли об этом меня тошнило, я позвонила родителям, и, когда они не взяли трубку, я оставила хамское сообщение, что Рождество мне вообще не сдалось, что видеть я их не хочу, как подумаю, что придется с ними встречаться, меня сразу охватывает ужас и отвращение, что для меня физически тяжело на них смотреть. Впрочем, на следующее утро мне уже было стыдно за мою злобу, мой гнев, мои чересчур сильные детские эмоции, я позвонила Астрид и попросила ее съездить на Бротевейен и стереть то недоброе сообщение. «Но они его уже прослушали», – ответила Астрид так озабоченно, что я поняла: мать с отцом расстроились, а Астрид считает меня жестокой, потому что я посмела расстроить моих стареньких родителей. Сама себе я тоже казалась жестокой, но еще мне стало неуютно: мне хотелось, чтобы Астрид меня тоже поняла, но этого я от нее так и не добилась.

Когда я в тот же день встретила возле киоска «Нарвесен» Клару и, давясь слезами, все ей рассказала, Клара посоветовала мне порвать с ними. «Ты должна порвать с ними».

«Разве так можно?» – всхлипывала я. «Да, – ответила она, – так многие делают». И при мысли о том, что я их больше никогда не увижу, мне тотчас же стало легче. Я перестану учитывать их мнение, прекратятся слезы, обвинения и угрозы, не надо будет придумывать оправдания, постоянно защищаться и объясняться, чтобы в конце концов все равно остаться непонятой. Разорвать отношения – неужели это возможно? «Да», – сказала Клара. Мне не обязательно ничего им говорить или писать, надо просто решить, и все. И я решила. «Хватит», – подумала я, стоя возле киоска «Нарвесен» на Богстадсвейен.

Мать долго не сдавалась. Астрид тоже не отступала. Но я молчала. А потом они махнули рукой. Шли годы, и изредка, когда события принимали серьезный оборот, Астрид давала о себе знать. Например, когда матери должны были делать операцию. «Маме будут делать операцию. Мне просто кажется, ты должна это знать». Будто это что-то меняло. Будто теперь я непременно должна была им позвонить. Словно болезнь матери, тень смерти изменит мое отношение. Неужели это правда? Видимо, не изменили, потому что про сообщение от Астрид я вообще забыла. Случайно наткнувшись на это сообщение на следующий день, я обрадовалась, что забыла о нем, но радость заставила меня задуматься. Значит, какая-то часть меня боится, что подобные сообщения выведут меня из равновесия? Но этого не произошло, и я обрадовалась. Получается, я преуспела в моем стремлении разрушить память, стереть из нее их обвиняющие, угрожающие и разочарованные голоса, за сорок лет въевшиеся в меня. В ответ я написала, что мне жаль и я надеюсь, операция пройдет успешно, я пожелала матери побыстрее выздороветь. Судя по всему, Астрид решила, что этого недостаточно, но чего она от меня ждала? Что я позвоню? И что мне тогда сказать? Что я отправлюсь в больницу и брошусь матери на шею? Я представила, как еду в больницу, захожу в палату, где лежит мать, и все во мне начинает сопротивляться. Я представляла это вновь и вновь, стараясь прочувствовать, и все во мне сопротивлялось. Нет, это невозможно. У меня не получилось бы с хорошей миной смотреть на ее наверняка изможденное, заплаканное лицо. Я не могла сесть возле ее кровати, взять мать за руку и сказать, что я люблю ее. Потому что это неправда. Когда-то я и впрямь ее любила, когда-то я была невероятно близка к ней и зависима от нее, тогда, кроме нее, моей мамочки, для меня никого не существовало, но это чувство принадлежало прошлому, и возродить его невозможно, потому что все, случившееся потом, действовало с разрушительной силой. Любви больше не осталось, по матери я не тосковала, и это отсутствие любви и тоски по матери казались мне моим собственным своеобразным дефектом, о котором мне необходимо помнить и который надо защищать. Я помнила и защищала, когда Астрид присылала сообщения «по-моему-ты-должна-об-этом-знать». Случалось, я отвечала на них сердито, потому что Астрид обращалась ко мне так, будто это зависит от моего желания, будто я могу вдруг взять и прийти в гости, вести себя как ни в чем не бывало, и поддерживать разговор. Но сердитые мейлы Астрид удаляла не читая, – об этом она сама писала, когда я на следующее утро пристыженно извинялась за написанное. «Такие злобные мейлы я сразу стираю и не читаю» – так она написала. Это вполне понятно, но от этого я не переставала чувствовать себя брошенной, разочарованной тем, что Астрид не вникла в мои слова. Она никогда не комментировала ни их, ни доводы, которые я приводила, она, похоже, вообще не задумывалась о причинах моей злости. «По-моему, ты должна об этом знать». Чтобы я передумала и позвонила или приехала в больницу. Я не звонила и в больницу не приезжала, лишний раз подтверждая, что я та, кем решила стать, – бесчувственная эгоистка-разрушительница. «По-моему, ты должна об этом знать и помнить о своей жестокости». Мне вновь и вновь навязывали роль злодейки, а я переживала, потому что сил у меня не было! Ноги отказывались нести меня туда! Когда на телефоне высвечивался незнакомый номер, я вздрагивала, потому что это была мать. Я отыскала ее номер и внесла его в память телефона – так я увижу, что это она, и не стану отвечать. Если она заболела, то ей вполне могло прийти в голову позвонить: ведь даже моя жестокость не безгранична и, возможно, я не стану отталкивать умирающую мать?

Мало того – решись я съездить в больницу, если, конечно, ноги не откажутся меня нести, все, что я скажу там, у больничной койки (если не стану просто хамить и браниться), будет воспринято как сожаление с моей стороны и признание того, что их требования были справедливыми, а мое поведение – недостойным. Так что это было невозможно – как же я поеду туда и отрекусь от самой себя?

Но если мне все же удалось искоренить их голоса из моей памяти и если их голоса больше не имели надо мной власти, почему бы мне тогда не съездить в больницу и не изобразить то, что требуется? Поболтаю немножко с матерью – только и всего. Какое это имеет значение, если мать сама ничего для меня не значит? К чему такая принципиальность по такому незначительному поводу? Почему я не дам матери все, о чем она просит, не отдам родственникам то, чего они хотят, не позволю матери и остальной родне тоже считать, будто я сожалею? Мне только и надо – единственный раз поступиться принципами, и на этом все. К чему столько щепетильности в таком мелком вопросе? В моей жизни было столько всякого другого вранья, так какая разница – одной ложью больше, одной меньше? Почему бы мне не съездить в больницу и не выдавить из себя пару добрых слов, а потом не выйти оттуда и сразу забыть об этой дилемме? Разве передо мной стоит дилемма? Нет! Потому что выбора у меня не было. Потому что все равно ничего бы не получилось. Настолько я была слабой и зависимой.

Тогда, может, съездить в больницу и высказаться честно? Приехать и заявить, что я не отступлю, что ни о чем не жалею, что я пришла попрощаться навсегда? Нет! Невозможно! Вот только почему? Этого я не понимала. Философы, куда вы все подевались? Я пыталась снова принять решение вроде того, что пришло ко мне тогда возле киоска «Нарвесен», когда я решила больше не видеться с родителями и не позволять давить на меня. Но теперь у меня не было внутренней легкости, подобной той, что охватила меня возле «Нарвесена» в тысяча девятьсот девяносто девятом.

Может, это был лишь перерыв? Отсрочка от неотвратимого? Потому что, если перед смертью мать не изъявит желания меня увидеть, Астрид сообщит мне о ее смерти по телефону, и тогда мне придется встретиться с ними на похоронах или перед этим. Ведь тогда отказаться будет нельзя? А они будут уничижительно смотреть на меня, ведь я так надолго пропала из их жизни. А мой отец, которого я не видела много лет, которого не узнала бы и который наверняка пережил несколько тяжелых болезней – и только мне об этом неизвестно, – он тоже будет там, раздавленный горем, но утешить его я не смогу и останусь чужой и безучастной. Я сама выбрала такую позицию, хотя никакого выбора у меня не было, а теперь мне надо будет прочувствовать правильность моего выбора. Ведь им тоже будет не по себе? Почему они не оставят меня в покое? Почему они хотят от меня так много? Потому что, как бы им ни было не по себе, мне все равно будет хуже, и им хочется в этом удостовериться? Хочется найти повод увидеть, как мне плохо и одиноко, выплеснуть на меня прежде сдерживаемую злость, потому что я испортила родителям настроение, а исправлять это пришлось им?

Или мои сестры злятся на меня и ненавидят меня, потому что они сознательно или неосознанно хотели поступить так же, как и я, освободиться, вырваться? Может, они завидуют мне, потому что я сбежала от родительского надзора и тем самым усложнила задачу им самим?

Я подумала, что надо эмигрировать в США. Отправиться в кругосветное путешествие, чтобы, когда это произойдет, я находилась где-нибудь в море. Тогда в каком-нибудь порту я открою электроную почту и прочту, что все закончилось, но море отодвинет наши маленькие жизни и наши маленькие смерти куда-нибудь подальше.

Но, может, я убегаю от возможности дорасти до объяснения? Вдруг скоро что-нибудь решится? Может, так оно и есть – возможно, так и задумано? Что, если я, не выяснив этого, упущу самое важное и ухвачу только очевидное и легкое?

Почему это легкое? – возмутилась я, когда моя жизнь – это сплошь борьба и испытания! Возможно, это еще не конец, говорила я себе, возможно, на этом маршруте остался один поворот и сдаваться сейчас нельзя.

Вновь обнаружив сообщение от Астрид про то, что «я?просто-думаю-ты-должна-об-этом-знать», я всю ночь не спала. Помириться? Простить? Прощать за то, в чем не сознались, невозможно! Они что, думают, у меня хватит сил признаться? Сказать правду о том, что они с таким усердием пытались заглушить и отрицать? Неужто я и впрямь думаю, что они согласятся на всеобщее осуждение ради примирения со мной? Нет, я этого недостойна, что они уже неоднократно мне и демонстрировали. Но, может, они признаются только мне? Если я напишу матери с отцом, попрошу их признаться только мне и пообещаю никому больше не говорить? Нет, и тогда вряд ли, в этом я не сомневалась, потому что для них двоих этой темы не существовало, они об этом не разговаривали, заключили немой пакт, чтобы спасти собственную репутацию, поступили так из своего рода самоуважения, и пакт этот был нерушим, они решили, что стали жертвами предательства со стороны старшей дочери и ее бесчувственности, и пока эта версия была основной, им сочувствовали и сопереживали. Поэтому они ни за что не отказались бы от нее, она подпитывала их, и признай они хоть отчасти что-то иное – даже если, кроме нас, об этом никто не узнал бы, – играть эту роль перед всеми остальными, оставаться теми, кто заслуживает жалости, стало бы труднее. А сейчас жалости заслуживали они. Порой мне тоже бывало их жаль, потому что они навредили себе сами, потому что они были старыми и больными и наверняка их смерть была уже не за горами, я же была здоровой – тьфу-тьфу-тьфу, постучим по дереву. «Ничего, ты тоже когда-нибудь умрешь, – утешила я себя, – и случиться это может хоть завтра», – добавила я, храбрясь. «Чего же они лезут? – глядя в небо, крикнула я. – Чего им от меня надо?» – завопила я в темноту. Но на самом деле они вовсе не лезли ко мне, и на протяжении долгих лет им ничего от меня не надо было.

Спустя два дня Астрид прислала мне эсэмэску, что анализы у матери отличные. Она скоро совсем поправится. Ей уже намного лучше. И отцу тоже. Я ответила, что это прекрасно, и попросила ее передать им привет. И зажила своей обычной жизнью.

Через месяц Астрид позвонила. Скоро ей исполнится пятьдесят, и она собиралась устроить большое празднество и пригласить тех, с кем, как ей казалось, я рада буду познакомиться. Она назвала дату, которая меня вполне устраивала. Астрид обрадовалась – она сама так сказала, а потом, помолчав, добавила, что мать с отцом тоже придут. «Им так хочется повеселиться на празднике», – сказала она. «В последний раз» – этих слов она не произнесла, но это подразумевалось.

Она, видимо, думала, будто что-то изменилось. Что, хотя я и не пришла в больницу после маминой операции, я все-таки пожелала матери выздоровления и наверняка понимала, что мама в любой момент может навсегда нас покинуть. И все это заставило меня изменить отношение. «Для нее это вопрос абстрактный, – думала я, – а для меня очень даже конкретный. Вот я войду в помещение, а там они – стоят и пожимают гостям руки. И что, мне их обнять? И что сказать?» Все эти годы они постоянно встречались, привыкли общаться друг с другом, я же выбыла по собственному желанию и превратилась в паршивую овцу. А теперь, значит, мне надо с улыбкой заявиться туда и сказать: «Привет!» – так, что ли? Как будто мы с ними не смотрим на мир совершенно по-разному, и как будто они не отрицают саму плоть, из которой я сделана. Астрид что, не понимает, почему я поступила именно таким образом и насколько глубока моя рана? Она разговаривала со мной так, словно на этот поступок толкнула меня причуда, навязчивая идея, детское чувство противоречия, которым я с легкостью поступлюсь, как только дело дойдет до чего-то серьезного. Неужели она полагает, будто я смогу «собраться» и заставить себя изменить точку зрения? И не осознает, какой ужас пронизывает мое тело при мысли, что мне придется войти в ее дом, где я не была уже много лет и куда частенько наведываются мать с отцом, и увидеть их – своих родителей? Для Астрид и почти всех остальных они были двумя безобидными слабыми старичками, но для меня же они оставались двумя цепкими существами, и я годами посещала психотерапевта, чтобы высвободиться от их хватки. Может, в этом все дело? Астрид не понимала, как я могу бояться этих сгорбленных, седеющих старичков, я же, приезжая в аэропорт, каждый раз дрожала от страха случайно на них наткнуться. «Да чего ты боишься-то?» – спрашивала я себя, сидя в экспрессе по пути в аэропорт. Я заставляла себя их представить, смотрела на них – так делают, чтобы побороть фобии. Что произойдет, если я приеду в аэропорт и увижу их в очереди на регистрацию? Остолбенею от ужаса! Так, а потом что? Пройду мимо? Нет, это глупо, по-детски, мне уже за пятьдесят, а я не могу поздороваться с собственными родителями. Я надеялась, что остановлюсь и спрошу, куда они летят. Тогда они ответят и поинтересуются, куда лечу я, я отвечу, натянуто улыбнусь и пожелаю им счастливого пути. Обычные слова, и, возможно, нам удастся вести себя как «обычная семья». Хотя нет! Ведь потом я забьюсь в туалет, сяду на сиденье унитаза и, дрожа, буду дожидаться, когда они улетят, пусть даже при этом я опоздаю на самолет. Все это совершенно безнадежно. В моих попытках я научилась понимать, что произойти это может в любой момент и что я этого ни при каком раскладе не желаю, не хочу, но это снова меня затягивало. Мне хотелось быть взрослой, спокойной и собранной. Хладнокровно решить, что на пятидесятилетие к Астрид я не пойду, придумать оправдание и забыть обо всем. Но у меня не получалось. Ведь если бы родителей не пригласили, то я всего лишь приду на юбилей к сестре, где познакомлюсь с ее коллегами, наверняка людьми интересными и, возможно, для меня полезными. И в этом засада. Я настолько запугана и забита, что отказываюсь даже от чего-то хорошего. Я завязана на своем дурацком детстве. Описание всей моей сущности: привязанная к детству. Мне перевалило за пятьдесят, а я все еще мучаюсь от страха перед авторитетом родителей. Но ведь у моих сестер и брата этот страх давно исчез? Может, Астрид пригласила нас всех вместе, потому что думала, будто детство меня отпустило, будто старые травмы я проработала и от страха перед родителями избавилась? Может, она думала, что в больницу я отказалась идти по старой привычке, но что пора от таких привычек избавляться? Тогда приглашение можно считать комплиментом со стороны Астрид, полагавшей, что я продвинулась намного дальше, чем на самом деле. Астрид считала, будто я с улыбкой смогу пережить присутствие родителей, будто меня больше не тревожит, как они истолкуют мое собственное присутствие на этом празднике.

Я обещала подумать. Но больше ни о чем не думала. Бесконечно гуляла по безлюдному лесу, представляя, что попала на другой континент, где никто до меня не доберется. «До тебя никто не доберется, – уговаривала я себя, – ты очень далеко. Кто ты? – спрашивала я себя, – кем ты хочешь быть и какой меркой будешь себя мерить?»

«Самой большой?»

Я представила, как тихим субботним вечером, шагая по когда-то знакомым улицам, залитым прозрачным осенним светом, иду на юбилей Астрид. На деревьях висят поспевшие яблоки, над заборчиками свисают потяжелевшие от ягод смородиновые ветки, в воздухе жужжат шмели и пахнет свежескошенной травой. Я с благодарностью вдыхаю этот запах, запах земли и ее богатства. Я спокойно звоню в дверь и вхожу в дом сестры.

Приду ли я когда-нибудь туда? Нет. Мне хотелось бы освободиться, но я не освободилась. Хотелось быть сильной, но я была слабой. Сердце дрожало, и я не знала, как его унять. Я уселась на мох, уткнулась лицом в колени и заплакала.

Это было три года назад.

Мой путь оказался долгим.

Интересно, на каком этапе сейчас Борд, и отличается ли его путь от моего.

Но об этом спрашивать было нельзя, так что в волшебном ресторане «Гранд Отеля» мы сидели молча и отстраненно.

Я рассказала, как много лет назад мы с Кларой, Тале и ее подружками жили на старой даче на Валэре. Тогда я ради своих детей еще не полностью порвала с родителями. Мы включили музыку и танцевали, когда на пороге вдруг появилась мать. Она спросила, мол, я что, угостила их экстази?

Борд засмеялся, я тоже, но тогда, давно, я не смеялась. Моя собственная мать подозревает, что я накормила девочек экстази? От обиды я лишилась дара речи, но Клара поняла происходящее лучше меня – она предложила матери присесть и выпить вина. Клара поняла, что матери хочется посидеть с нами. Мать жила в новом доме и оттуда слышала, как мы веселимся, вот и пришла разделить с нами радость. Она и сама это вряд ли понимала, но хотелось ей именно этого. Клара предложила матери присесть и налила ей вина, и мать пару минут посидела с нами, а потом поковыляла в темноте обратно в новый дом. Бедная мать. Заточенная наедине с отцом в новом доме, она услышала голоса радости и пошла разделить ее, но сама в себе запуталась и превратила зависть в обвинение: ты что, угостила их экстази?

И я этого не поняла, потому что была в состоянии полной боевой готовности.

Я спросила, ходил ли Борд к Астрид на пятидесятилетие. Нет, не ходил. Его пригласили, но он в тот момент был за границей. Я сказала, что меня тоже пригласили, но я не пошла, потому что туда должны были прийти и мать с отцом. «Я их боюсь», – призналась я и рассказала, что при одной мысли о родителях меня переполняет страх. «Это не страх, – возразил Борд, – это просто очень сильная неприязнь».

«Страх и сильная неприязнь», – поправилась я, и мы улыбнулись друг другу.

Я рассказала, что Тале больше не хочет видеть своих деда с бабкой, потому что не желает участвовать в этом спектакле. Я рассказала, как однажды, в летние выходные, она со своей семьей и друзьями ездила на старую дачу. Мужья вышли на лодке в море, а мать с отцом зашли к Тале поздороваться и спросили, где мужчины. «В море вышли», – ответила Тале, и мать совсем потеряла рассудок – закричала, что на море дождь и волны, а сейчас уже ночь и туман, и вода холодная, и если они упадут в воду, то непременно утонут, возможно, уже утонули. И Тале растерялась и распереживалась, страх матери передался и ей. Отец тоже был в расстроенных чувствах, но по другой причине: гости взяли лодку, не посоветовавшись с ним, владельцем лодки и дачи, и вообще хозяйничали, не проявив к нему должного уважения. Тале молча стояла перед этими взволнованными людьми, владельцами дачи, пустившими ее туда из жалости. Пленница собственного страха, перекинувшегося на всех остальных, того самого, что в свое время перекинулся на меня и заставил меня бояться того же, чего боялась мать – алкоголя и рок-музыки, пленница собственного всепоглощающего страха, мать погнала Тале на причал. Тале стояла на причале рядом с моей матерью и вглядывалась в море. «Сколько же раз я здесь стояла, – сказала мать, – сколько вечеров и ночей я простаивала здесь и молилась, – сказала она, – сколько жизней здесь спасла!»

Передразнивая маму, я театрально подвывала, и Борд смеялся. Такая уж у нас мать. Передразнивая отца, я назидательно бубнила, и Борд смеялся. Такой у нас отец.

Однако Тале уехала домой на день раньше и с того момента реже приезжала на Валэр и заходила на Бротевейен вовсе не поэтому. Она решила уехать раньше, когда тем же вечером, после того как мужчины благополучно вернулись с моря, ее подруга спросила, почему я, ее мама, не общаюсь со своими родителями. Тогда Тале объяснила причину и увидела, как подруга отнеслась к этому. А на следующий день моя мать зашла к ним утром и спросила, хорошо ли Тале заботится о своей дочери. Ночью матери приснился кошмар, что Тале не заботится о дочери: «Мне такой страшный сон приснился! Будто ты совсем не присматриваешь за Эммой! Но ты же за ней присматриваешь?»

Матери снились кошмары о том, что Тале не заботится о собственной дочери, и она бесцеремонно выплеснула свой страх на Тале – у нее не хватило такта, чтобы в одиночестве поразмышлять над своими кошмарами. Так кто же на самом деле не уследил за собственной дочерью? Почему матери снилась некая женщина, не проявлявшая по отношению к дочери должной заботы? У матери не хватило смелости задать этот вопрос себе самой, потому что тогда, ну да, тогда перед ней разверзлась бы бездна.

Мне напомнил об этом Бу Шервен – однажды, когда я рыдала, потому что порвала с отцом и матерью, не желая их видеть, и меня душила вина.

«Они же скоро умрут!» – плакала я.

«Ты тоже умрешь», – сказал он.

Об этом я как-то позабыла.

Когда я вышла из «Гранд Отеля» и зашагала по улице Карл Юхан к метро, на сердце у меня заметно полегчало. Хорошо посмеяться над матерью вместе с кем-то, кто тоже ее знал, подшутить над родственниками с тем, кто знал их. С Астрид мы никогда не подшучивали ни над матерью, ни над семьей. Разговоры с Астрид вечно меня тяготили, с ней я всегда ощущала себя одинокой.

Я позвонила Кларе и рассказала, как мы с Бордом сидели в «Гранде» и посмеивались над родителями. «Если бы у тебя был выбор, – спросила Клара, – дача на Валэре плюс мать с отцом или ничего – ты бы что выбрала?»

Ничего.

Вечером Борд прислал мне сообщение, в котором писал, что худа без добра не бывает. Обнимаю, брат.

К счастью, мы вновь обрели друг друга.

Декабрь и адвент я провела на даче у Ларса, в лесу, рядом с речкой, частично замерзшей и непривычно молчаливой. Журчание воды едва слышалось, да и то если вслушиваться. Темно, холодно и тихо, а черные деревья грустили о лете, которое у них отняли, тыкали в небо ветвями, просили снега, жаждали укрыться им. Обычно мне там неплохо работалось, вдали от города и людей, и Верный здесь наслаждался свободой.

Декабрьский мрак, по вечерам – снег в воздухе, но утром поляны были зелеными, а солнце светило не по-декабрьски. Зимняя промозглость, внезапные сумерки, красное вино по вечерам, неприятные сны по ночам, низкий утренний туман, а вскоре вдруг солнце начинает светить, как весной, – все это не вязалось друг с другом. Я ходила рассеянная и взвинченная, гора неотредактированных рецензий росла. Мне хотелось написать об опасности излишнего драматизма в популярных романах, но я часами ломала голову, не в силах придумать, с чего начать. Потом я получила мейл от Борда, который, в свою очередь, получил мейл от Осы. Она писала, что они решили пересмотреть сумму взносов за дачи. Те, что родители объявили в прошлый раз, слишком низкие. И что завещатель должен решить, какую сумму он готов вычесть из наследства в счет прижизненных подарков и наследственного аванса, однако прежде, чем делать какие-либо выводы, мать с отцом хотят сначала все же пересмотреть сумму взносов. Если мы придем к согласию относительно того, как все это разрулить, то родители к нам прислушаются.

Решать матери и отцу, но если мы придем к согласию, то – считала Оса – они к нам прислушаются и изменят сумму взносов. Читай – если Борд не согласится, то и взносы останутся прежними.

Час спустя Борд переслал мне мейл, который отправил отцу. Теперь тонул Борд, и я понимала, каково ему. Он напоминал отцу, как тот много раз повторял, что поделит наследство равным образом. Но разве справедливо отдавать двоим из детей дачи на Валэре в качестве наследственного аванса и без оценки их стоимости? И к тому же задолго до того, как двое других – «мы с Бергльот», Борд даже имя мое написал, – вообще получат хоть что-то.

«Я никогда не доставлял вам хлопот, – писал он. Здесь он намекал на меня, это от меня были сплошные хлопоты и головная боль. – Вы говорите, что любите и меня, и моих детей. – Борд продолжал: – Мы слышим то, что вы говорите, но и поступки ваши тоже видим».

Я сидела в лесу и не находила покоя. Представляла, как они, собравшись в доме на Бротевейен, примутся и дальше плести легенду о Борде-скандалисте и жене Борда, интриганке. Считалось, что это она мутит воду и сбивает Борда с толку. Все это я отчетливо себе представляла – я и сама в свое время в этом участвовала, с головой окунувшись в семейные легенды. Лишь когда я порвала с ними, когда отстранилась, я смогла взглянуть на ситуацию под другим углом, да и то не сразу – на это ушло время, я отодвигалась от них крохотными шажками. Родительские слова имеют невероятную силу над тем, как дети понимают действительность, и победить эту силу почти невозможно.

Но я?то освободилась от них? Или они по-прежнему владеют мной, так что изменилась лишь расстановка персонажей в легенде?

Я закрыла лэптоп, оделась, подошла к реке и спустила собаку с поводка. Она не убежала – она оставалась верной. Я пересчитывала камни подо льдом. Весной и летом их не было видно. Я мысленно двигалась вверх по течению, до озера, откуда вытекала река, до ее истоков. Час я прошагала вдоль берега, одна на тропинке, оглядываясь в темноту. Дальше забраться было уже нельзя, разве что за границу уехать. Я вернулась в дом, включила лэптоп и увидела еще один мейл от Борда, теперь это мой брат шел вверх по течению, стараясь отыскать исток. Ему написала Оса – она уверяла, будто родители составили завещание, в котором говорится, что мы с Бордом получим компенсацию за дачи и что сумма взносов пересмотрена. Дальше она отступила несколько строк вниз и добавила, что, если бы Борд тщательнее выбирал выражения, общаться с ним было бы проще: «От твоих писем мне становится не по себе».

Отвечая, он напомнил ей, что его изначальным желанием было, чтобы мы четверо поделили дачи. Тогда нам было бы где встречаться и куда привозить детей. «Очень грустно, – писал он, – что вам с Астрид такой вариант не нравится». А если от его писем ей становится не по себе, это, видимо, потому, что ей неприятно читать, как они с Астрид ведут себя по отношению к нам. Почему они не желают отдать ему и его детям половину дачи – этого он понять не может.

Приехал Ларс. Мы готовили еду, пили вино, и я рассказывала ему о мейлах от Борда. Мы занимались любовью, потом легли спать, и я рассказала, что Оса написала Борду и что Борд написал Осе. Ларс вздохнул и, готовясь заснуть, повернулся на бок. Ты, кажется, говорила, что дача на Валэре тебе не нужна? – уточнил он. «Не нужна мне никакая дача! – выкрикнула я. – Но я и Борда прекрасно понимаю! Ты что, сам не понимаешь, как он расстроился?» Ларс удивленно посмотрел на меня и вздохнул: «Ясное дело, расстроился».

Интересно, каково это – быть здоровым человеком?

Я не знала, каково это – быть здоровым, не покалеченным психологически человеком, у меня был лишь мой собственный опыт. Просыпаясь по ночам от тревожных снов, я прижималась к Ларсу, обхватывала его правой рукой и пыталась забрать его сны – наверняка спокойные. Я пыталась проникнуть в сознание Ларса, чтобы его безопасные сны просочились в мою голову, пыталась высосать сны из его спящего тела, но у меня не получалось, выхода не было, я была заперта в собственном теле.

На следующий день, чуть за полдень, когда я собиралась написать об опасности превратить роман в театральную постановку, а Ларс пил на веранде кофе и читал газеты, от Борда пришел мейл с приложением. Борд писал, что всю ночь не спал, но на этот раз он, кажется, изложил все, что хотел. «Как приятно, – писал Борд, – все это наконец сформулировать и отправить». Это письмо он назвал последним актом нашей маленькой семейной драмы.

Отцу.

Расскажу тебе, как я повел бы себя, будь у меня сын.

Я постарался бы сблизиться со своим сыном.

Я постарался бы заинтересовать его чем-то, что интересно и мне самому, чтобы у нас были общие занятия, не только когда мой сын был бы маленьким, но и позже.

Я интересовался бы тем, чем занимается мой сын.

Даже если бы его интересы не совпадали с моими, я переборол бы себя ради сына.

Увидев, как мой сын делает успехи в том, чему я научил его, я гордился бы им и радовался за него. И такие же чувства я испытывал бы, видя его достижения на работе и в учебе.

Когда мой сын вырос бы, получил хорошее образование и набрался профессионального опыта, я бы спрашивал его совета в тех случаях, где его опыт превосходил бы мой.

Получи я возможность проводить время вместе с сыном, я был бы счастливейшим отцом и человеком.

И ты, и я знаем, что ты вел себя по отношению к твоему единственному сыну совершенно иначе.

Я сыграл сотни хоккейных и гандбольных матчей. Ты посетил один из них.

Ты никогда не учил меня чему-то, что приносило бы радость нам обоим.

Некоторых из отцов моих друзей я знаю лучше, чем тебя. С отцами Тронда и Хельге я катался на лыжах чаще, чем с тобой.

Я получил образование по трем различным специальностям и сделал очень хорошую карьеру. Однако же ты никогда не говорил и не давал понять, что гордишься мной или рад за меня.

В жизни я неоднократно достигал успехов в различных видах спорта, но мои достижения тебя никогда не интересовали.

Нельзя прожить жизнь заново и исправить уже сделанное.

От тебя как отца я никогда не требовал многого, но сейчас я требую, чтобы при разделе наследства ты отнесся бы ко всем четверым детям справедливо. И ты, и я знаем, что таким отношением ты пока похвастаться не можешь.

    Борд

Я прошла на веранду. Накинув пуховик, Ларс сидел на стуле лицом к поляне, лесу и речке. Он не курил и газеты не читал, а просто смотрел на полянку, и лес, и речку, и я подумала, что ему нравится владеть всем этим, обладание наполняет тебя порой странной гордостью, добрым, пускай и не совсем правильным чувством, наверняка знакомым кенийским масаи и гренландским инуитам – наверняка они тоже его испытывают, глядя на землю, которую считают своей, хоть в юридическом смысле она им и не принадлежит. Когда-то давно оно и меня посещало – когда я в молодости приезжала на Валэр, одна или с детьми, в ту пору совсем маленькими, поздней осенью или в марте, в тихие, безлюдные месяцы, когда остальные дачи стояли запертыми, а я смотрела на такие знакомые шхеры, море и скалы, чувствовала себя причастной и ощущала нечто похожее на гордость. Невозможность приезжать на Валэр из-за того, что я порвала с родными, я переживала тяжело, но выбора не было, а по сравнению с тем душевным спокойствием, которое я выиграла, разорвав отношения с родными, дача на Валэре казалась сущим пустяком.

А похлопала Ларса по плечу и спросила, не против ли он, если я кое-что ему прочту. Он поднял взгляд – явно надеялся, что речь не о наследстве. Я села рядом, и в этот момент пошел снег. «Смотри», – сказал он. Хлопья кружились в воздухе – крупные, будто яблочные и черешневые листья, падающие с деревьев в середине июня, – они кружились и не желали опускаться. Мы следили за некоторыми снежинками и провожали их взглядом, пока те не падали на землю и не таяли. «Скоро Рождество», – произнес Ларс. Я посмотрела на часы. Десятое декабря. Верный гонялся за снежинками. Детство ушло в область ненастоящего. Хоккейные матчи и уроки игры на фортепиано отодвинулись. Память тяготила меня. Я вспомнила, как однажды в третьем классе шла в школу в новом оранжевом платье, которым так ужасно гордилась, что вполне могла быть счастлива, если бы не то самое…

Возможно, как раз сейчас отец читает мейл Борда, Борд отправил его семь минут назад. Я попыталась представить себе отца, но я уже так давно его не видела, а перед компьютером вообще ни разу. Я и понятия не имела, что у него за компьютер и где он стоит – в кабинете? В гостиной? На кухне? Наверное, ужасно отцу получить от сына, единственного сына, первенца, такое письмо. Бедный старый отец, седой, сгорбленный, скорее всего, в очках, вот он вглядывается в экран и кликает по папке с входящими письмами. Отцу от Борда. Меня захлестнула бесконечная жалость к отцу. Пожилому мужчине, не желающему отпускать прошлое, вынужденному всю жизнь тянуть за собой глупости прошлого, и во мне вспыхнуло чувство вины за содеянное, за то, что я бросила этого несчастного старичка.

Потом я напомнила себе, что отец, которого я жалею, – вовсе не настоящий отец, а вымышленный, архетипический, мифологический, мой потерянный отец. Напомнила себе, что моего настоящего отца, каким он мне запомнился, послание Борда не расстроит, напротив, он тут же броситься защищаться, как будто движимый инстинктом. Последними словами, сказанными мне отцом семь лет назад, когда я в последний раз говорила с ним по телефону, было: «Посмотри в зеркало – и увидишь психопатку».

Было солнечное субботнее утро, начало июня. Я сидела на подоконнике в зале, где только что отпраздновали выпускной. Мы с одним парнем из оргкомитета прибрались и открыли по пиву.

Он рассказал мне, что учился в Трондхейме вместе с моей сестрой Осой. Надо же, прикольно, кто бы мог подумать? Он рассказывал всякие смешные истории о тех временах, когда они с Осой учились в Трондхейме, я смеялась, а потом позвонила Осе, с которой уже много лет не общалась, и сказала: «Угадай, с кем я сейчас пиво пью!» И передала трубку парню. Они поболтали, и всем нам было весело, и тогда я позвонила Борду, с которым тоже много лет не общалась, и тоже сказала какую-то ерунду, и Борд засмеялся. Возможно, я все-таки скучала по Борду и Осе – не зря же я, выпив и потеряв бдительность, принялась им названивать. Я позвонила и Астрид и повторила историю, и все прошло неплохо, хотя Астрид держалась более настороженно. Она знала меня лучше других, помнила, что у меня бывают перепады настроения, и наверняка поняла, что я выпила. Тогда я позвонила родителям – почему бы и нет, если уж пошла такая пьянка? Я действовала, не думая, мне, видимо, казалось, что все пройдет так же хорошо, как и со всеми остальными. Трубку сняла мать, и я как раз собиралась было рассказать о том парне, который учился вместе с Осой, когда мать прошептала – наверное, обращаясь к отцу: «Это Бергльот». И, наверное, она включила громкую связь, но это до меня дошло потом, когда разговор наш закончился так, как закончился. Мать наверняка включила громкую связь – хотела доказать отцу, что она на его стороне и не станет со мной шептаться за его спиной. А может, это он потребовал, чтобы она включила громкую связь. Не дав мне и слова сказать про университетского приятеля Осы, она тут же перешла в наступление и злобно спросила, как я могу вести себя подобным образом по отношению к ней и отцу, откуда во мне эта неблагодарность, ведь они ради меня из сил выбивались, помогали, как могли, за что я обошлась с ними так жестоко? Я оказалась совершенно не готовой к такому повороту. Даже потом, позже, мне не всегда удавалось понять, почему же я была настолько не готова, я что – думала, они тоже будут весело болтать с однокашником Осы? Наивно, ничего не скажешь. Мне пришлось срочно спускаться с небес на землю. «Когда отец умрет, – проговорила я, – ты прекратишь задавать подобные вопросы. Тогда ты сама ко мне придешь, – так я сказала, – но будет слишком поздно». Трубку взял отец – да, мать наверняка включила громкую связь: «Посмотри в зеркало – и увидишь психопатку!»

Я часто думала, что если отец умрет, то мать захочет наладить со мной отношения, но будет поздно. А сейчас я произнесла это вслух. Значит, уже поздно. Вот такой я стала, такой решила стать, безжалостной. Посмотри в зеркало – и увидишь психопатку! А вот таким стал отец, решил стать или ему казалось, будто другого выхода у него нет, кроме как научиться быть безжалостным. Борду хотелось, чтобы отец испытывал чувства, которые он не в состоянии был испытывать, – так я думала, – и послание Борда он воспримет вовсе не так, как Борд на то надеется. Для отца мейл Борда станет доказательством неблагодарности – это слово отец часто произносил, говоря о нас с Бордом. А мать, Астрид и Оса, увидев этот мейл, только головами покачают. Если, конечно, отец даст им его прочитать. Взрослый мужчина, которому вот-вот стукнет шестьдесят, выговаривает собственному отцу за какие-то пустяки.

Никто, кроме Астрид и Осы, это письмо больше не увидит. Если о нем и упомянут, – чтобы красочнее описать обстановку в семье, – то скажут, мол, Борд, которому уже почти шестьдесят лет, такой инфантильный, что набросился на отца с обвинениями, потому что в детстве отец не желал смотреть, как Борд играет в гандбол.

Это послание для них – как с гуся вода, и Борд это тоже наверняка знает, он и не надеется, что его поймут, ему просто хотелось высказать все напрямую, пока еще не поздно и ради себя самого.

Я прочитала мейл Ларсу вслух. Слушал он внимательно, а когда я умолкла, сказал: «Ой». Ларс и сам был отцом, у него был сын. «Ой», – повторил он. И задумался. Падал снег. «Нам хочется, чтобы наш отец нас замечал, – проговорил Ларс, – в этом все дело». Снег падал, а собака гонялась за снежинками. «Для мальчика нет ничего важнее, – сказал Ларс, – для него главное – чтобы отец его заметил. Поэтому и письмо написал».

Мы немного помолчали. Потом Ларс сказал, что они с отцом тоже были не очень близки. Что слегка отстраняться от собственных детей вообще свойственно отцам того поколения и что тогда все было иначе – это лишь сейчас отцы играют вместе с сыновьями в хоккей и гандбол. Значит, наш отец лишь слегка отстранялся от нас? «Нет, – возразила я, – даже обычные отцы, может, особых чувств к сыновьям и не проявляли, но они гордились, когда сыновья выигрывали парусные и лыжные гонки и хвастались этими победами перед другими отцами, наш же отец вообще ни разу не похвалил Борда, он вообще никогда о нем хорошо не отзывался. Отец боялся. Когда человек никогда не дрожит, значит, у него не хватает смелости, а отец не дрожал. Он ни единым жестом не проявлял собственной слабости – и ему казалось, что похвали он Борда, и это будет расценено как слабость. Вся построенная отцом система держалась на страхе. Прояви он слабость, и все обрушилось бы, вот чего отец боялся. Он мог бы приблизить к себе Борда, но для этого тому надо было бы подлизываться и пресмыкаться, а этого Борд не желал. Отец все мерил деньгами, но ему не нравилось, что Борд разбогател, потому что теперь, когда Борд стал богатым, отец потерял над ним ту власть, которую давали ему деньги».

«Хорошо, что я не богат», – сказал Ларс.

«Разумеется, с годами отец подобрел, – добавила я, – мне так показалось. Но его отношение к Борду не изменилось, отец этого не в силах поменять или не хочет. Самого худшего он все равно не написал, – сказала я, – Борд тут только симптомы перечисляет. Наверное, самое худшее сформулировать у него не получается, ведь тогда ему вновь придется стать ребенком».

Десятое декабря и снег. Я махнула рукой на работу, и мы молча гуляли по лесу, по притихшему и побелевшему миру. К вечеру, в метель, Ларс уехал, и я снова осталась одна. Надвигалась темнота, и снег валил все сильнее. Я сидела на веранде и курила, хотя вообще-то не курю. Печки там не было, поэтому я потеплее оделась, курила, пила вино и смотрела на падающий снег. Мне надо было браться за работу, редактировать статьи, а я сидела в темноте, курила, пила и смотрела, как за окном растут сугробы.

Когда я чуть за полночь вернулась в дом, то увидела, что звонила мать. Ее номер я все же внесла в память телефона, чтобы, если она позвонит, ненароком не ответить. Мать оставила сообщение. Она просила меня перезвонить. Опять Борд и дачи. Ее голос сбивался, как обычно, когда она хотела разжалобить меня. Как в детстве, когда она заходила ко мне в комнату, садилась на кровать и говорила, как ей больно, больно оттого, что я не послушалась ее. Она выплескивала на меня свою боль, вставала и, выйдя из комнаты, закрывала за собой дверь. Наверное, на сердце у нее становилось легче, а вот мое сердце тяжело колотилось. Когда она бесчисленное количество раз звонила мне поплакаться про свой роман с Рольфом Сандбергом, когда она звонила и угрожала покончить с собой, так что я часами утешала ее и отговаривала от самоубийства, потому что мы же так ее любим и без нее не обойдемся, – каждый раз ее голос дрожал от жалости к себе.

Мать позвонила, потому что думала, будто сейчас я скажу ей то же самое, что и три года назад, вскоре после того, как я на Рождество получила письмо о завещании. Скажу то, что ей хочется услышать, что дача на Валэре мне не нужна и что я считаю завещание очень щедрым, если, конечно, оно со времен того рождественского письма не изменилось. Ведь не исключено, что оно изменилось, да и сама обстановка была другой. Теперь все иначе, не так, как три года назад, когда звонок матери застал меня врасплох в Сан-Себастьяне. Я легла спать, но спала плохо и все думала о мейле, который послал отцу Борд. На следующее утро я написала Борду и спросила, хочет ли он, чтобы я сообщила родственникам, что поддерживаю его точку зрения в ситуации сложившегося конфликта. Ответил он не сразу, но чуть позже написал, что мне либо следует хранить молчание, либо дать им понять, что я тоже чувствую себя несправедливо обиженной. Я понимала, к чему он клонит. На что намекает. Что я набиваюсь ему в защитники, но не хочу выступать от моего собственного имени.