скачать книгу бесплатно
Вы, наверное, считаете, что я рассказываю слишком сумбурно? Возможно, так и есть, просто мне самому не терпится перейти к основным событиям. Поэтому я стараюсь коротко подвести к ним за неимением времени. В конце концов, вы журналист и сумеете привести мои слова в порядок, не сомневаюсь.
Постепенно мне стали доверять всё более сложные роли, однако они всё равно были весьма эпизодические. Конечно, это было лучше, чем играть трупы и статуй. И вообще, мне всё ужасно нравилось. Я уже был готов терпеть какие угодно трудности, лишь бы стать настоящим актером. Благо, было на кого равняться, хоть и мой вектор был далек от мирской суеты.
Вообще, создавалось впечатление, что Первого эта жизнь, то есть материальная, порой абсолютно не интересовала. С виду Первый был как все, ничуть не походил на затворника, да и люди постоянно к нему тянулись, в особенности женщины. Но дело было в том, что он как будто лишь исполнял роль эдакого своего парня, скрывая где-то в глубине души настоящее «я». И я как никто другой это ощущал, поскольку почти всегда находился рядом с ним, хотя порой общался он со мной на пару предложений больше, чем с остальными.
У меня не было и тени сомнений в том, что в голове Первого происходят настолько сложные и невероятные процессы, что он поступает правильно, никому о них не рассказывая. Хотя, быть может, от подобного молчания он в какой-то степени даже страдал. Всё это догадки, не более. Первому еще предстояло раскрыться в полной мере. Но об этом пока не знали ни мы, окружавшие его люди, ни Строгий, ни он сам.
6
Миновали зимние праздники, наступило время возвращаться на сцену. Конечно, на протяжении всех выходных дней мы не сидели без дела, усердно репетировали и почти полностью игнорировали праздничную суету. Ведь когда праздник в твоей душе ежесекундно, то тебе не интересны торжественные даты и события, представляющие важность для остальных.
На вечер, как всегда, с полным аншлагом были намечены сразу четыре спектакля. И вот открываются уже известные вам массивные двери театра, а зрителей меньше чуть ли не на половину. «Никогда в Белом театре подобного не случалось», – шептались актеры, смотря на полупустые залы из закулисья. Да и как такое вообще возможно, спросите вы? Отвечаю – еще как возможно.
Конкуренция между театрами была колоссальной. Я молчу про сто семьдесят маленьких и несерьезных театров в N, хотя и они бились друг с другом за каждого посетителя. Сейчас я говорю про десять основных гигантов, лидирующее место среди которых занимал Белый.
В конце дня всех собрали в центральном холле. Многие из актеров были бледны. Тяжелее всего было нашим двум главным артистам. Тем, ради кого люди идут именно к нам. И вдруг такой спад, причем менее чем за сутки.
Строгий встал в центре, мы же обступили его кругом, однако он тут же сказал, чтобы все расселись по диванам и креслам, которых было предостаточно. Заклацали зажигалки, зачиркали спички – все схватились за свои сигареты и трубки, и через минуту окружающее нас пространство наполнилось едким табачным дымом.
(Заходится влажным, рыхлым кашлем.)
Если говорить коротко, то Строгий сказал, что в одном из театров-пионеров появился молодой сценарист. Чертовски талантливый парень, пишет потрясающие пьесы, две из которых уже дали о себе знать. Строгий также добавил, что даже умудрился на праздниках побывать на нескольких репетициях конкурентов и был поражен новинками, однако до последнего надеялся, что всё обойдется. Не обошлось.
Молодое дарование даже пробовали переманить, но он оказался, что называется, идейным. Хуже всего было то, что этот сценарист поставил цель – бороться с Белым театром. Новых достойных пьес, по словам Строгого, не предвиделось. Короче говоря, ситуация была аховая.
В тот вечер мы разошлись в молчании. Строгий и еще несколько именитых актеров остались в театре и, судя по всему, просидели до утра, потому что когда я пришел – а было примерно часов семь утра, – они так и сидели возле сцены в главном зале и о чем-то горячо спорили. Исходя из того, что я тогда услышал, я понял, что если так дела пойдут и дальше, то до следующего сезона Белый театр может и не дожить. Вот так всё было шатко. Конкуренты на поле боя искусств дышали друг другу в затылки, а порой и стреляли своими премьерами наповал.
Я, конечно же, сходил на обе эти постановки. Две замечательные, живые истории о любви, по праву заслуживавшие всех мыслимых и немыслимых лавров. Но легче от этого, сами понимаете, не стало.
Позже я узнал, что Строгий и сам был отчасти виноват в случившемся. Из-за своего крайне непростого характера он переругался с десятками сценаристов, которые, естественно, уходили в другие театры, а за Строгим всё глубже закреплялась репутация скандалиста и даже истерика. В общем, как вы понимаете, никто не хотел иметь с нами дела, и из-за этого у нас и не было премьер. Точнее, была одна, но от грядущего краха нас это не особо спасало.
Шли недели. На столь большой театр посетителей становилось всё меньше. К началу весны закрыли четвертый зал. К концу весны – третий. Жалование становилось всё более скудным. Затем начал увольняться технический персонал. За ним – некоторые артисты. Мы медленно и верно шли ко дну.
Масла в огонь подливали газеты, ехидно описывавшие процесс «разложения великана по имени Белый театр». Уж не знаю, были ли эти статьи проплачены нашими конкурентами, но написано было со смаком и даже увлекательно.
Наступило лето. К тому времени из нашего театра ушло более половины работников. Сезон закончился, и кое-кто даже с облегчением выдохнул, в том числе и я. Мы чувствовали в тот момент себя настолько униженными и опустошенными, что каждый выход на сцену был пыткой. Однако что меня удивляло, так это преданность своему театру тех, кто мог уйти в любой момент и с легкостью устроиться в любое другое место. Двое наших самородков ни разу не пожаловались ни на Строгого, ни на ухудшившиеся условия. А ведь, по сути, их репутации наносился очень сильный вред.
Так и я, вдохновляемый непоколебимостью Первого, изо всех сил пытался не сломаться и не идти на поводу у отчаяния.
7
(Спрашивает разрешения открыть маленькую бутылку с водой возле телевизора. Пьет жадно, но тихо.)
Совсем не рассказал вам о втором пионере. Так и будем его звать – Второй. Душа компании, обладал даром писательства. Это был необыкновенно талантливый человек. Для своих двадцати восьми лет он написал столько, что можно только позавидовать. И он печатался, издавался, понимаете? То есть его любили всесторонне: и за игру на сцене, и за литературу.
В основном Второй писал поэзию. Хотя он и по жизни был поэтом, как-то по-особенному ощущал ритм жизни. А еще он был до прекрасного задумчив, можно так выразиться? Бывает, что человек настолько уйдет в себя, что ты и сам поневоле становишься заложником его душевной тяжести. Во Втором же чувствовалась легкая, притягательная романтика. Он очень тонко и увлекательно описывал свои впечатления. Например, как-то раз он замечательно рассказывал о прошлой осени. Или однажды он рассказывал нам с Первым, как полюбил в трамвае девушку, а затем, увидев ее в тот же вечер в булочной, понял, что очень бы хотел завести с ней дружбу, но не более, потому что для любви она была слишком хороша. Понимаю вас, я тоже не всегда поспевал за ходом его мыслей, однако смутно, на уровне едва уловимых образов догадывался, о чем он.
Первый однажды ему сказал: «Ты, похоже, слышишь вселенную». А Второй пожал плечами, улыбнулся и ответил: «Может, и слышу, посмотрим».
И оказалось, что в самом деле слышал, иначе не смог бы написать то, что впоследствии…
(Запинается, умолкает, достает носовой платок.)
Простите, не хотел плакать. Тяжело перейти к этой части истории. И, признаться, даже страшно. Страшно, что нас могут услышать.
Ну, вот и столовая закрывается. Скажите, когда вы уезжаете? Завтра днем? Тогда следует поспешить, я не могу не рассказать все до конца. Не сочтите за наглость, но давайте перейдем к вам в номер.
8
(Пока идем до номера, Собеседник постоянно оглядывается по сторонам. Завидев в коридоре кого-нибудь из персонала, просит подождать, пока те не уйдут. Панически боится быть замеченным.)
…Да, номер у вас не из лучших. Хотя на две ночи, наверное, сгодится. Тем более вы еще такой молодой, вам только и спать на жестких кроватях.
Уже записываете? Позвольте, я сяду в кресло напротив вашей кровати. Спина с годами всё сильнее требует опоры. Закурим? Угощайтесь.
(Объясняю, что борюсь с привычкой.)
Ах, вы бросили? Тогда не предлагаю. Или всё же…
(Тянусь за сигаретой.)
Ничего, понимаю, сам бросаю на протяжении всей жизни и срываюсь. Так что курите смело.
Позволю себе небольшое лирическое отступление, раз уж коснулся темы возраста. Несмотря на то, что и Второй, и Первый были молоды, в их словах, взгляде, интонации чувствовалась даже не зрелость, а настоящая старческая мудрость. Я нисколько их не идеализирую, не подумайте. Да, я восхищался ими, в особенности Первым, но не до фанатизма, а потому имел возможность спокойно наблюдать за их действиями, анализировать те или иные поступки, переживания. В итоге я пришел к выводу, что они по сути своей самые что ни на есть старики. И к мнению этих стариков, облаченных в молодые тела, прислушивались. Не только касаемо театра, но и жизни в целом. А еще они замечательно дружили, несмотря на соперничество.
Что ж, продолжим.
Как я уже говорил, дела в театре на тот момент шли хуже некуда. По слухам, Строгий успел погрязнуть в долгах и беспросветно пил. Вообще, из оставшихся в Белом прикладываться к стакану пуще обычного стали многие. Мне же алкоголь не приносил никакого удовольствия, тем более утешения, да и с деньгами постепенно начинались серьезные проблемы – еще немного, и я должен был уйти в минус. Еще я начал всерьез задумываться о переходе в другой театр и однажды сказал об этом Первому. Но он тут же грубо перебил меня и ответил, что в N так, мягко говоря, не принято, если ты на самом деле хочешь сохранить доброе актерское имя.
Первый говорил, что театр – это живое существо. И бросить его – всё равно что бросить любимого человека или родителя. А как относятся к тем, кто бросает любимых? Именно поэтому за свой театр нужно бороться до последнего и переходить в другой лишь в том случае, если Белому настанет конец.
– Конечно, если ты хочешь выступать где-нибудь на окраине для рыбаков и уголовников, то карты в руки, – поучал Первый. – Но в серьезные места путь тебе будет заказан. В театральной жизни слишком много личного. И руководители, узнав, что ты решил перебежать с одной сцены на другую, с огромной долей вероятности тебе откажут под предлогом «ушел от Строгого, уйдешь и от меня рано или поздно, а мне нужны люди верные». Здесь идет война за искусство, и она никогда не имеет права прекращаться. А на войне нужны храбрые и, самое главное, верные солдаты.
Примерно так он меня и пристыдил. Не дословно, но суть я передал точно. Когда же я спросил, на что же мне в таком случае жить, Первый посмотрел на меня с таким удивлением и в то же время презрением, что я тут же пожалел о своем вопросе. Ответ был таков: у тебя есть комната, тебя кормят в столовой, всё это оплачивается не тобой, и пока ты актер, никто у тебя этого не отнимет. А тратиться на ненужные вещи, которые якобы приносят радость и успокоение, – это удел толпы.
Уверен, вы поняли суть его изречения: питаться, чтобы не умереть с голоду, и одеваться, чтобы не умереть от холода. Всё остальное отвлекает от формирования «внутреннего искусства».
Удивительно, но критика Первого подействовала ободряюще и даже успокаивающе. Он словно вернул меня на землю, напомнив, о чем я должен думать прежде всего, дабы не свернуть с пути высшего познания сцены. Тем более я уже негласно считался его учеником, потому-то ему и было больно слушать мои причитания.
(Смеется.)
Я продолжал совершенствоваться, соблюдал режим, которого Первый придерживался сам, ходил на постановки в другие театры и как губка впитывал в себя всё увиденное и услышанное со сцен.
Как вы уже поняли, в те времена была очень распространена практика постановки, скажем так, эксклюзивных спектаклей. То есть тех, на которые имел право лишь тот или иной театр. Да, классика ставилась повсеместно (за счет нее Белый театр в то время и выживал), но без своей изюминки, защищенной авторскими правами, было не обойтись. Именно поэтому я шатался из театра в театр, с горечью в сердце осознавая – нам нужен шедевр. Но, повторюсь, ни один из сильнейших сценаристов в N не хотел иметь ничего общего со Строгим. Думаю даже, что многим из них было приятно наблюдать за медленной смертью Белого. Титан повержен, битва за зрителя значительно упростилась.
9
Однажды Первый пригласил меня к себе, чего до тех пор никогда не бывало. Жил он всего в квартале от нашего театра. После работы мы заскочили в магазин, взяли хлеба, сырокопченой колбасы и красного вина. За всё платил Первый.
Увидев, что я удивлен покупкой алкоголя, он отмахнулся – мол, сегодня можно. Я спросил, почему именно сегодня, а он как-то совсем уж отстраненно ответил, что у него день рождения.
(Улыбается во весь рот, сверкая двумя рядами железных зубов.)
Обрадовался ли я? Словами не описать. Чувствовал ли смятение? Еще какое. Я уже понимал, что Первый никого кроме меня к себе не позвал. Конечно, мы уже какое-то время общались, но я никогда не забывал, рядом с кем нахожусь. И поэтому то, что он, не устраивая пира на весь мир (а он мог: жалование было весьма солидное), позвал к себе одного лишь меня, никому неизвестного мальчишку, было и приятно, и в то же время обескураживало. Ну и, во-вторых, у меня не было подарка, а в те времена что-нибудь дарить требовалось обязательно. Это сейчас все друг к другу идут с пустыми руками либо же отделываются денежными конвертами.
Скорее всего, почувствовав мою внезапную скованность, Первый уже по дороге сказал, что знает о моем курении. Мне стало очень стыдно, ведь договаривались не курить – помните, я рассказывал про наши установки? Но тут он рассмеялся и ответил, что, по всей видимости, сейчас не время для постоянных самоограничений, и потряс над головой бутылкой вина, дав понять, что и сам не безгрешен.
– Подари мне свою пачку сигарет, и дело с концом, – сказал он.
Так я и сделал. Пачка была новая, еще не открытая. Прямо как будто ждала, что ее подарят. И Первый положил ее в карман со словами, что курить все-таки не собирается, но когда-нибудь обязательно захочет и мой подарок его очень порадует.
Жил Первый на последнем этаже трехэтажного дома, которому на тот момент было лет восемьдесят. С виду неприметный, выкрашенный в бледно-желтый цвет, но выглядевший очень уютно. Справа и слева вплотную стояли две какие-то многоэтажные громадины, а его домик – самое то. Еще во дворе был замечательный фонтан и две рябины. Как вы, наверное, знаете, рябина бывает очень разной и зачастую пышностью не отличается, но эти два дерева мне запомнились на всю жизнь. Хотя, возможно, они просто хорошо гармонировали с фонтаном, и всё.
(Ненадолго замолкает, смотрит на потолок. Очевидно, вспоминает какие-то детали.)
Квартира Первого занимала весь третий этаж. Это было огромное, но очень пустое и оттого неуютное пространство. Здесь не было и намека на то, что хозяину нравится тут жить. Комнат, если не ошибаюсь, было шесть, и почти все пустовали, то есть в них не было вообще ничего, кроме стен и потолка. Зато в зале все-таки ощущалось присутствие человека в этом мрачном царстве. Рядом с балконной дверью стоял черный рояль, возле стен – полки, хаотично утыканные книгами разных размеров и цветов, прямо как в нынешнее время. Длинный угловой диван стоял буквой «г» прямо в центре зала, что также коробило глаз. Перед ним – небольшой журнальный столик. Вот, пожалуй, и всё, если ничего не забыл. Ни фотографий, ни картин на стенах – ничего этого не было. Только одна икона над камином, что тоже смущало, поскольку раньше иконы вешали только в углу.
В уборной царила чистота, хотя уже надеялся увидеть нечто жуткое. А вот на кухне, которая по размерам была с половину зала, всё было печально. Горы из посуды в раковине я не увидел, но на кухне не имелось даже стола, даже стульев, понимаете? Стало очень грустно, и я спросил Первого, где можно покурить, но тут же вспомнил, что сигарет у меня уже не было. Первый, нарезавший колбасу на какой-то тумбочке возле окна, открыл единственный на всю кухню настенный шкафчик и кинул мне три коробки папирос «Граф», сказав, что они у него без дела уже несколько лет лежат. Там еще в названии была фамилия этого самого графа, но память подводит, да и папирос этих уже очень давно нет в продаже. Коробки у них были картонные, и в них лежали не двадцать, а сорок папирос. Что касается цены, то она была весьма и весьма высокой. По крайней мере, я себе их позволить не мог.
(Снова начинает курить. Фильтры из сигарет вытаскивает зубами и бросает в пепельницу.)
Мы взяли какие-то стаканы, бутылку, наспех сделанные бутерброды, рядом с которыми на тарелке волшебным образом появилась и пепельница для меня, и со всем этим добром отправились в зал. Первый разрешил курить сколько душе угодно, предварительно распахнув все окна и балконную дверь. Помню, что в квартире было очень жарко, но вечерняя прохлада мгновенно заполнила всё окружающее нас пространство, и стало совсем хорошо.
Пил в основном я. И, признаться, испытывал неописуемое блаженство от нахлынувших спокойствия и легкости. Ведь в театре дела не клеились, денег не было, и что бы там Первый по этому поводу ни говорил, мне по-человечески хотелось тратиться, хотелось покупать себе то, что поднимало б настроение, в конце концов. Я сидел в теплом полумраке у камина, доедал четвертый или пятый бутерброд с элитной колбасой из нежнейшей говядины, запивал всё это вином стоимостью чуть ли не в три моих жалования за бутылку и дымил божественно-терпкими папиросами. А Первый смотрел на меня, сидя на краю дивана. Ничего не ел, лишь сделал несколько глотков вина и уставился на горящие дрова.
Никто ничего не хотел говорить, мы просто сидели и цеплялись за покой своими измотанными нервами. Тут я заметил, как сильно Первый осунулся. Практически во тьме очертания его лица приобрели особую отчетливость, вдобавок придав Первому схожесть с некой хищной птицей.
Когда я уже был сыт, пьян и ужасно хотел спать, Первый наконец заговорил. И я узнал, что эту квартиру он приобрел три года назад для себя и своей девушки. Что они хотели пожениться и нарожать много детей. Словом, обычная история о несчастной любви, думал я, предвкушая банальный финал с типичным расставанием.
– А затем она ушла к Строгому, – тихо сказал он.
Я поперхнулся, закашлялся, не сводя глаз с невозмутимого Первого, а когда кашель наконец прекратился, кое-как выдавил из себя глупый вопрос в духе «как же так».
Первый сказал, что возлюбленной со временем надоело его подвешенное состояние, его мечтательность и прочие качества, которые она якобы находила совершенно не мужскими. Ей всегда было непонятно, как можно не тратить на себя свои же деньги, причем деньги немалые: Первый в те времена уже получал прилично.
Только знаете, что он с этими деньгами делал? В основном отдавал другим. Взяв с меня слово никому и никогда об этом не рассказывать, Первый принялся перечислять детские дома, больницы, каких-то отдельных людей, остро нуждавшихся в финансовой помощи. Запомнилась пятнадцатилетняя девочка, которой поезд отрезал обе ноги. Она была из обыкновенной рабочей семьи, денег хватало разве что на еду. А Первый взял да и купил где-то за границей протезы, оплатил врачей, лечение и так далее. То есть человек мигом распрощался с деньгами, способными в разы облегчить его жизнь, ради чужой боли. Ради борьбы с этой болью, точнее сказать.
И пока он помогал людям, его девушка начала спать с другим. А затем и вовсе ушла, найдя в последнем достойного покровителя.
Когда Первый закончил рассказывать, я спросил, почему же он все-таки остался в Белом театре после случившегося? Он улыбнулся и абсолютно искренне ответил, что всё еще надеется на возвращение этой странной женщины в эту квартиру. Обычное временное помутнение рассудка, добавил он.
Далее он сказал то, что, по сути, предрекло то страшное время, о котором я всё никак не решаюсь начать рассказывать. Первый молвил, пытаясь шутить: «Я – талантливый человек, который искусно умеет заниматься ерундой на сцене. Но моя истинная роль еще впереди. То, что происходит сейчас, – лишь репетиция».
10
Когда я вернулся домой, то не смог уснуть до самого рассвета, умудрившись выкурить почти что коробку подаренных папирос. Лежал, дымил, смотрел на бледный потолок и понимал, что этой ночью разговаривал с одним из самых несчастных и в то же время сильных людей из тех, кого встречал.
Под утро у меня поднялась температура и я решил, что так даже лучше. Позвонил в Белый, предупредил о недуге и лег спать, не зная, что завтра войду в совершенно другой театр.
Итак, конец лета. До начала сезона оставался месяц. Никаких премьер в Белом театре вообще не предвиделось. Все свои старания, а также старания Первого, который из кожи вон лез, лишь бы из меня вышел толк, я уже считал бесполезными. Отлежавшись денек, я наутро проснулся с твердой уверенностью о своей ненужности на актерском поприще. Мне даже не было грустно от таких мыслей. Тотальное равнодушие – вот что я испытывал, идя навстречу театру, дабы сказать, что ухожу.
Помню, была страшная жара. Солнце так беспощадно палило, что не спасали ни тень, ни моя дурацкая кепка. По пути купил стакан газировки. Она была теплая, но всё равно почему-то ужасно мне понравилась. Я тогда еще подумал, что давно не ел и не пил ничего сладкого, а стоило бы, раз это так поднимает настроение. С такими мыслями я и переступил порог Белого театра, а там…
(Разводит руками в стороны, будто между ними надулся огромный невидимый шар.)
В главном зале – тьма народу. Причем, кроме работников театра, тут и там сновали журналисты, фотографы и даже парочка режиссеров со стороны конкурентов. Стоял гул невообразимый, от табачного дыма першило в горле. Все что-то оживленно обсуждали. Среди этой словесной анархии я слышал чаще всего нечто подобное: Второй – написал – пьесу – шедевр – будут – ставить.
Я в свою очередь попытался разузнать, где Первый, но никто не обращал на меня внимания, разве что одна пожилая дама, работавшая у нас на кассе, имя ее неважно. Так вот, она отвела меня в сторону и вкратце рассказала суть дела.
Оказывается, Второй две недели назад ушел в отпуск. Как я сам этого не заметил, ума не приложу, но это не главное. Вернулся он из отпуска с папкой, которую тут же понес в кабинет к Строгому. Через какое-то время Строгий вылетел из кабинета весь в слезах, потребовав непременно разыскать Первого. Его, оказывается, тоже не было на работе через день после нашей встречи. Когда же Первый все-таки явился, они уже втроем заперлись в кабинете Строгого, где сидят до сих пор. Получается, сидели они там со вчерашнего вечера, а на часах уже было чуть более девяти утра.
Дверь в кабинет Строгого была огромная, массивная, звуконепроницаемая. Однако несколько особо любопытных актеров то и дело бегали к ней, а возвращаясь, говорили, что слышат оживленные голоса, иногда даже крики.
Одного я понять не мог: что здесь делали пресса, режиссеры, критики – кто их вообще сюда позвал? Осмелюсь предположить, что в тот момент, когда Строгий, обливаясь слезами, приказал позвать Первого, кто-то из нашей команды, желая подзаработать на стороне, сообщил куда надо: мол, в Белом театре что-то происходит, похоже на новый шедевр, приезжайте скорее. Возможно, это именно то, что сможет вернуть Белый театр к жизни, и так далее.
Был еще один интересный момент, сказала мне дама-кассир. Заключался он в том, что Первый прибежал в театр тоже не с пустыми руками, а с каким-то свертком. Словом, сплошные слухи и догадки, у всех нервы на пределе, и все ждут, когда же откроется дверь кабинета директора.
Прождали весь день. Лично я никуда из зала вообще не выходил, разве что по нужде, простите за подробности. Ближе к полуночи наконец вышел Строгий – уставший, похожий на хирурга после долгой и сложной операции. Кабинет его располагался прямо над главным залом. Строгий подошел к перилам и медленно оглядел всех нас, будто какой-то политик, собиравшийся произнести речь с трибуны. Еще мне показалось, что он ненадолго задержал взгляд на репортерах и кучке режиссеров из других театров, после чего по лицу Строгого пробежала довольная улыбка. Все мы ждали от него чего угодно, только не реплики в духе телеграммы. А сказал он вот что: «Второй написал пьесу-монолог. Вещь гениальнейшая, она спасет театр и вернет ему доброе имя. Премьера – через месяц, в день открытия сезона. На этом пока всё».
После этого Строгий развернулся и хотел было зайти обратно в кабинет, как вдруг один из журналистов спросил, почему не вышли Первый со Вторым? На это наш директор сказал, что силы остались только у него одного.
Я склонен думать, что дальнейшее – чистая случайность. Стоял я далеко в углу, и поэтому Строгий мог заметить меня только благодаря его высочеству случаю. Но он заметил и окликнул меня: «Воробей!»
(На лице появляется выражение по-настоящему детской смущенности.)
Почему воробей, ну что он в этой птице схожего со мной нашел? И ведь называл меня так всегда и при всех, постоянно вгоняя в краску.
Я сделал шаг вперед, давая понять, что внимательно его слушаю, а Строгий, едва ворочая языком и указывая своим пухлым пальцем в сторону буфета, вяло приказал принести бутылку коньяка. В следующий момент меня как ветром сдуло.
На всякий случай я захватил три стакана и через минуту уже стоял на пороге кабинета. Пока бежал вдоль зала и затем вверх по ступенькам, слышал со всех сторон просьбы разузнать как можно больше о происходящем там, по ту сторону огромной, похожей на каменную плиту, двери.
Мы заплатим, кричали журналисты. Противные писаки. Ох, вы уж простите старика, не хотел вас обидеть. Ничего не поделаешь, таково мое отношение к средствам массовой информации. Всё равно без вас никуда, особенно артистам.
11
Строгий открыл не сразу, где-то через минуту. Вблизи он выглядел совсем уж измотанным. Я молча протянул ему сначала левую руку – с бутылкой, а затем и правую – со стаканами, которые я держал тремя пальцами вплотную друг к другу. Взяв принесенное, Строгий мотнул головой, приглашая зайти внутрь.
Второй спал на диване, Первый свернулся калачиком на ковре возле книжного шкафа. Поставив коньяк и стаканы на подоконник, Строгий взял меня за плечо и почему-то велел садиться на его место за столом. Сам сел напротив в кресло, так сказать, гостей.
(Мечтательно улыбается и говорит, смотря в темное окно.)
Интересно, сколько на этом кресле сидело дрожащих от страха работников театра, слушавших крики и оскорбления в свой адрес во время очередного разноса.
(Вновь смотрит на меня, затем – на диктофон.)
Немного замешкавшись, Строгий встал, взял бутылку со стаканами, поставил их между нами и принялся разливать алкоголь.
Выпив, я пожалел, что не захватил лимон или хоть что-нибудь для закуски, но Строгому было всё равно. Он даже глазом не повел, осушив полстакана. Только спросил меня, верю ли я в Бога. Переведя дыхание, я ответил, что рос в очень религиозной семье, регулярно посещал всякого рода службы. Но, оказавшись вне родительского гнезда, осознал, что это было лишь их влияние на меня, а веры как таковой во мне нет вовсе.