Ильгар Сафат.

Lucidity. Cны о режиссуре



скачать книгу бесплатно

6. Мыслящий тростник

Попробуем повторить эксперимент под названием «путешествие за мыслью». Сегодня, признаться, я не чувствую себя в той форме, в том напряжении, что было вчера (см. гл. №3). Если вчера у моей мысли была четко очерченная вертикаль, то сегодня все как-то разжижено, растянуто по горизонтали. Правда, объем мысли, хотя и растянутой, вполне приличный, – я сам не вижу ее границ. Мыслью занят весь горизонт, все поле восприятия реальности. Вчера же она пульсировала, находясь в одной точке, – словно растение, прорастающее сквозь толщу земли, мысль тянулась в невероятном усилии ввысь, зацепившись за один силовой пятачок. Точка пульсации мысли вчера располагалась где-то в темени. Сегодня же «точки» как таковой нет вовсе, а мыслящее поле ощущается в области затылка. Странно, мыслить человек может каким угодно клочком своего тела. Силовая доминанта мысли может находиться в любом уголке человеческого организма. Собственно, тело человека само и есть некая мыслящая структура, мыслящий организм, беспрерывно осваивающий реальность: себя в реальности и реальность в себе. То же самое относится и к механике чувств. Чувство ведь тоже есть одно из средств освоения мира, природы – человеком, – один из механизмов и уровней мышления. В этом смысле можно заметить, что сегодня мой способ постижения реальности ближе к уровню чувств. Слова и сами мысли как таковые даются довольно тяжело. Во мне сегодня преобладают тенденции бессознательного. Бессознательное размывает мою интеллектуальную сущность, оставляет только некий чувственный объем, пассивно соприкасающийся с миром. Сложно отыскать себя в этих чувственных потоках среды. Я растворен в бессознательном, бессознательное растворено в среде, и мне уже трудно выделить во всем этом месиве свое сущностное ядро: что же здесь все таки есть я? Только что мне подумалось, что в этой ситуации, пожалуй, только два стимула могут вывести меня из состояния некого духовного оцепенения, беспочвенности. Боль и память. Болевой стимул может мгновенно отбросить меня к моему смысловому ядру, – это прием чисто технический. В отношении же памяти необходима опять таки определенная работа и немалое усилие, – это во всех смыслах полезная практика, т.к. она затрагивает сразу несколько жизненно необходимых нам духовных сфер. Тут в действие приводится: 1.) интуиция (с помощью которой мы должны будем отыскать сам объект воспоминания), 2.) внимание (которое мы должны концентрировать на объекте воспоминания), 3.) мысль (которую мы будем нашим воспоминанием пробуждать), – словом, все самое полезное в нашем психическом аппарате. Память – это важнейшее. Суфийское «вспоминание Аллаха», «беспрерывная молитва» святых отцов православной церкви, или все то же «вспоминание себя» Гурджиева, – все это, в сущности, одна и та же практика. В каждом конкретном случае у человека разные святыни, – это дело традиции и места рождения. Но механизмы, пожалуй, везде одни и те же. Впрочем, я и тут не берусь утверждать что-либо определенное: я только описываю свои ощущения.

Все это, конечно же, лабиринт. Но я не вижу иного способа выбраться из него, кроме как с помощью мышления. Иногда из этого лабиринта меня выхватывает Нечто, – это всегда экстремальный накал переживаний. В них я не принадлежу себе, хотя именно в таких переживаниях я и обретаю свой наибольший духовный объем. И состояние эйфории, какого-то пугающего блаженства, отрывающего от земли, вырывающего мою душу из капсулы моего тела, – состояние это потом долго еще не отпускает меня в сомнамбулических токах мира «реального», внешнего. Я проваливаюсь в новую реальность, в новое время, и уже не могу узнать себя прежнего: ведь человек это не только совокупность качеств, но еще и капсула времени… —

7. «Сон тени – человек»

У нас на курсе, среди филологов, ходила некогда забавная побасенка, – что, мол, Сэмюель Кольридж в период своей болезни летом 1797 года (послужившей, как известно, отменным обстоятельством для создания автором его знаменитого «Видения во сне, или Кубла Хан», о котором мы читали у Борхеса), – велел вышить бисером на подушке, служившей ему в ту пору, золотой изогнутый ятаган, полумесяц разящей сабли. Оружие это символизировало, по тогдашнему нашему незрелому представлению, единственный и последний оплот хворого поэта: его дивные грезы, феерические фантазмы, видения и миражи. Дальнейшие же наши литературоведческие измышления весьма, однако, видоизменили этот художественный миф: оружие романтического поэта теперь отнюдь не сон, не видения и не сказочные его дремы, – но нечто иное, отчаянно им противоборствующее. Клинок разит небытие. В последней из сохранившихся од («Алкмеон», Пиф. 8) фиванца Пиндара, из Киноскефала, сына Даифанта, – читаем великолепные, незабываемые строки о прискорбной доле человеческого рода: «Сон тени – человек!». Люди – это только скоротечные вспышки, излучения и миражи некой Вселенской Воли, Вселенской Души. Некто, Существо, не поддающееся никаким моральным или философским определениям, – Некто мыслит наш мир. Фантазмы Его, вся Вселенная, все мы, мир, человек, – все это лишь временные психические вспышки. Волны. Импульсы. Миражи. Все мы, наш мир – это лучи Сверхсознания: мертвого (если верить Ф. Ницше), но несущего свои космические вибрации механически и инерционно, – подобно тому, как мы видим в небесах свет далекой звезды, давно уже угасшей. «Наш мир – на грани исчезновения!», говорят суфии. Излучения. Или – сны. Так, может быть, и Кольридж боролся с некой роковой Тенью, чьим Сном он себя никак не хотел признавать, – а потому и велел вышить на своей подушке золотой ятаган: наивно, конечно же. Но ведь поэты, а романтики в особенности, – всегда отличались своей экстравагантностью. (Нам достаточно вспомнить славного опиокурильщика Эдгара Алана По). Да и романтизм в целом, как культурное явление, знаменит своим богоборчеством и демонизмом: «Сон тени – человек!», – это недопустимо.

8. Мерцающая повседневность

Понятно, что как всех желаний низменных, так и всех желаний возвышенных, нам не наполнить. Нас не смогут утешить никакое чревоугодие, роскошь и сладострастие. Нас не смогут успокоить никакие идеи, даже если мы на какое-то время и убедим себя в их истинности. Всегда будет возникать конфликт с пониманием истинности другим человеком, и с его желаниями удовлетворить свое не насыщаемое чревоугодие, сладострастие, и прочие темные страсти. Поэтому, лучшее, по примеру принца Гаутамы, отказаться от всех желаний и погрузиться в Пустоту. Но пространство Пустоты, как выясняется, самое труднодостижимое место в мироздании, и оно, как и все прочие пространства, увы, уже занято Творцом. Так что нам делать? Не растворившись в Творце, мы не можем заполнить собою Пустоту. Но нам жаль себя, мы к себе привыкли, и расставаться с предметным миром нам страшно. А вдруг, и Творца никакого нет, и мы, как утверждают некоторые, произошли от обезьяны?! Что тогда?! Тогда наш уход в Пустоту в лучшем случае – ошибка, в худшем – помешательство. В любом случае, это – страшно, погружаться в неизведанное без каких-либо гарантий! Прекрасны люди: своими мелкими страстями они создают мир абсолютно лживый, и, тем не менее, создающий хоть какую-то устойчивость и достоверность. По крайней мере, нам понятно, что верить ничему нельзя, и все окружающее нас – игра. Но что там, за порогом нас самих, когда уже не мы играем грубыми атрибутами, а некие силы играют нами, как ураганный ветер, раскидывающий комья земли?! Стихия. Туда нам лучше не заглядывать. По крайней мере, так считают все нормальные люди. Теперь послушайте, что вам расскажет ненормальный.

9. Лисье пойло

Внезапно нашлись силы перестроить зрение с неподвижной точки, на которую я неотрывно смотрел все последнее время (оказывается, это было яблоко, висевшее на ветке дерева), – и перестроить оптику на текучие объекты, видневшиеся чуть поодаль от меня. Выясняется, что лежу я среди массивных колонн и опрокинутых капителей, один, среди заросших плющом развалин и руин античного храма. В воздухе пахнет гниением и заброшенностью, сухими листьями отошедших тысячелетий. Людей поблизости нет (по крайней мере, мне их не было слышно). Тела своего я не ощущал: какое-то время я был чистой идеей, бестелесным духом, впервые открывшим для себя реальность внешнего мира. И реальность эта, надо признаться, была весьма странной. Мир, в который я был выброшен на этот раз, напоминал декорации провинциального театра, условные, пошатывающиеся от ветра, постройки, наспех сколоченные нерадивым плотником. В них я чувствовал себя статистом, забывшим свою реплику, более того, не мог я припомнить и пьесы, которая тут разыгрывается. И как не прислушивался я к гудящей тишине, мне не был слышен голос суфлера. В моем арсенале не находилось ни единого кода, ни малейшего намека на то, кто я есть такой, как зовут меня, где я сейчас нахожусь и как я здесь очутился: страшное чувство актера, потерявшегося на сцене, страшное чувство человека, запамятовавшего, кто он такой. «Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу», вот все, что смог я припомнить. Но что мне теперь делать в этой неизведанной, пугающей среде? В чем находить смыслы, способные поднять меня на ноги? «Вероятно, – думал я, – я есть то, что я в данный момент ощущаю, мои эмоции, выходит, это и есть я». Таким образом, тело мое первым стало изобретать тот язык, при помощи которого я мог бы общаться с миром, тело подсказывало мне способы его понимания. Но тут стоит разделить эмоции от ощущений, ведь первые принадлежат, все-таки, душе, тогда как вторые – собственно телу. Однако, отыскать в себе хоть какие-нибудь узнаваемые эмоции и внятные чувства оказалось не так то просто, тогда как ощущение я разглядел вполне конкретное: я ощущал неприятную резь в затылке, благодаря которой, наконец-то, сообразил, что голова моя, похоже, лежит на чем-то жестком. «На земле!», – вдруг догадался я, и сердце мое бешено заколотилось. Не так уж и мало, чтобы жить дальше. Напрягши все силы, я слегка повернул голову на бок (но это действие чуть было снова не ввергло меня в небытие). Вокруг не было ни души, только разбитые статуи греческих богов (среди которых я смог узнать только Аполлона), и какие-то мрачные руины древнегреческого театра. В ветвях деревьев хрипло и одиноко вскрикивала птица, и я услышал режущий шелест ее крыльев, – вероятно, чем-то напуганная, она улетела. Вдруг в зарослях послышалось копошение: мимо меня легким ходом прошли двое неизвестных. Незнакомцы прошли рядом со мною, метрах в двух, но не обратили на меня ни малейшего внимания, так, словно я был не человек, нуждающийся в помощи людей, а заросшая мхом кочка или пень. На лицах незнакомцев была отпечатана мертвенная исступленность (толи это были слепцы, толи сомнамбулы, толи на них были актерские маски, разглядеть я не успел): шли они рядом, бок о бок, но казалось, что спутники даже не замечают друг друга. Я попытался их окрикнуть, но грудь моя была слаба, ее будто придавило каменной плитой. Вместо крика последовал лишь сдавленный выдох (он был не способен и бабочку вспугнуть на цветке, не то, что привлечь внимание прохожих), – и крика этого, разумеется, никто не услышал. Странные люди скрылись в гуще деревьев, и я опять остался один. Мне было страшно и одиноко. Надо мною нависало густое небо, изредка перерезаемое птицами, пролетавшими мимо меня. Пролежал я так несколько дней, наблюдая, как небо меняет свои голубые дневные покровы на черные, усеянные яркими звездами, ночные. Небо вращалось вокруг меня, словно пестрое колесо, а я все оставался неподвижен, и чувствовал себя ненужной осью, вокруг которой и было закручено все мирозданье, скрежещущий механизм Вселенной. Летели дни, подобно вязкому потоку текло время, которого впервые мне становилось жалко. Подняться на ноги сил у меня все еще не появлялось, напротив, день ото дня я чувствовал, что слабею. Но не смотря на такую беспомощность, страсть к путешествиям и тут не оставляла меня: я не отрываясь смотрел на небо, на дивные замки и непроходимые кущи, создаваемые ветром, и воображал себя единственным человеком, Адамом, заблудившимся в дремучих дебрях Эдема во времена, когда Ева еще не была создана из моего ребра. Впрочем, я понимал, что это путешествую не я сам, а всего лишь бледный оттиск моей мысли, ее эфемерный фантом. И стоило мне поймать себя на этой мысли, как призрачный агент моего рассудка (не менее, впрочем, призрачного и эфемерного), – срывался и падал с заоблачных башен вниз, на землю, разбивался и мгновенно исчезал. Иногда небо опускалось так низко, что казалось, будто оно касается моих глаз: мир тогда изламывался и разбухал солеными гранями, внутрь меня втекала все его многовековая горечь, и я понимал, что плачу. За те долгие ночи, что пролежал я среди античных развалин, я изучил небо так хорошо, что мог теперь ориентироваться по звездам, даже не открывая глаз. Все их я запомнил и сосчитал, каждую научился чувствовать и понимать, как родного человека. И если какая-нибудь звезда, не выдерживая моего взгляда, срывалась и падала вдруг с небес, – меня это расстраивало так сильно, что весь последующий день я не сводил глаз с зияющей пустоты, возникшей в небе после ее падения. Так пролежал я не знаю, сколько времени, но я помню, что луна не единожды усекалась острым месяцем, а затем постепенно, день за днем, отяжеляла свое чрево до полного бремени. Повсюду чувствовалось приближение зимы, начинало подмораживать, и шансов на спасение у меня оставалось все меньше и меньше. Но вот однажды вечером, когда в небе мирно соседствовали алый месяц и блеклое, угасающее солнце, – из темных зарослей ко мне стремительно ринулось юркое, вьющееся рыжее пламя: и я не сразу сообразил, что это была лисица. Вернее, лис. Зверь игриво прыгнул на меня, и, ожидая, по всей видимости, что сейчас я пущусь от него наутек, – легонько ткнул меня острием вытянутой морды. Поняв, однако, что игры в преследователя со мною не получится, лис принялся разочарованно меня обнюхивать. Я так давно не ощущал живого тепла, что теперь даже пахучее дыхание из лисьей пасти доставляло мне неизъяснимое удовольствие. Зверь тщательно меня обнюхал, ткнул влажным носом меня в губы, и стал шершавым языком лизать мои глаза, забирая с них всю соленую влагу. Мне сделалось очень приятно, и я попытался лису улыбнуться, но боюсь, что у меня ничего не получилось, ведь мускулы лица были также мне неподвижны, как и все мое тело. Жалобно поскулив и пофыркав у меня над ухом, и сыпанув на меня горстью песка из-под своих лап, лис со всей прыти кинулся куда-то прочь. Между тем, уже плотно сгустились сумерки, солнце скатилось куда-то за руины театра, и в небе полноправно воцарился сутулый месяц. Я понимал, что плачу, но не чувствовал слез, глаза все еще удерживали память о шершавых прикосновениях лисьего языка. Стекающая по щекам влага размягчила землю, от чего затылок еще глубже ушел в сырой слой. «Смерть моя, должно быть, где-то уже рядом, – думал я, – и это ее близость так вспугнула доброго зверя». Но вдруг из зарослей ко мне выбежала шумная лисья стая, вызванная, вероятно, тем пестрым разведчиком, что обнюхивал меня минуту назад. Я не видел самих зверей, а только слышал царапающее шарканье множества лисьих лап, и вдыхал зловонное дыхание из множества лисьих пастей вокруг себя. Первое, о чем я подумал, что сейчас лисы примутся рвать и терзать мое тело, расхватывать его на куски и обгладывать кости. Но внезапно кто-то из стаи лизнул меня в губы, и я узнал шершавый язык своего недавнего четвероногого знакомца: это несколько успокоило меня, и я стал прикидывать, сколько именно хищников может кружиться сейчас возле меня. Звери с любопытством и наглостью обнюхивали мое одеревеневшее тело, бесцеремонно ударяя черными носами в самые сокровенные его уголки, – то в грудь, то в пах то и дело тыкалась чья-нибудь острая мордочка. И вдруг я почувствовал, что кто-то из стаи мочится прямо мне на голову. Поначалу это страшно меня возмутило и ввергло в ярость, я страдал от своей беспомощности, оттого, что не в состоянии подняться на ноги, и разогнать этих гадких псов хорошей палкой. Возмущаться, однако, пришлось мне недолго: как-то вдруг, словно как по команде, лисы обступили меня плотным кольцом, и стали дружно мочиться на меня двадцатью потоками (наконец-то я смог их всех пересчитать), – меня буквально затопило обжигающей лисьей мочой. Тяжелые струи хлестали меня, словно плети, побивали тело, лицо, просачиваясь едкой горечью в глаза и рот. Чтобы не захлебнуться этим мерзким пойлом, я плотно сжал зубы и зажмурил глаза. Лисы долго обдавали меня янтарным фонтаном, от чего землю подо мною глубоко размыло, и я провалился в огромную зловонную лужу. Вокруг, шлепая лапками, перебегая с места на место, и сменяя друг друга в живом кольце, обступившем меня, кружилась лисья свора. Мне было боязно распахнуть глаза, я опасался, что раскаленная моча этих тварей мне их попросту разъест. Но когда я все-таки решался их чуть-чуть приоткрыть, всякий раз над своим лицом я видел задранную лохматую лапу, из-под которой била в меня дымящаяся струя. Мне казалось, что издевательству этому не будет конца, и я так и верну Богу душу, омываемый лисьей мочой («хорош же я предстану перед Всевышним, – думал я, – но, с другой стороны, ведь это же Его шутка и Его промысел закинуть меня в подобную ситуацию»): ожидание, когда же наконец закончится это унижение, так измотало меня, что я лишился остатка сил и снова потерял сознание. Но – чудо. На утро я проснулся совершенно здоровым и полным сил. Я сразу вскочил на ноги, так, словно не было долгих недель бездействия и бессилия, не было всех моих тяжких испытаний и изматывающих приключений. Да, действительно, то, что я принял за руины античного храма, ими и оказалось: повсюду я увидел сваленные на землю массивные колонны, разломанные фризы и искрошенные статуи греческих богов. Что-то пугающее было во всей этой обстановке, особенно беспокоило меня отсутствие людей. Оглядевшись по сторонам, я обнаружил вокруг себя множество мелких пятен, впечатанных в не просохшую еще землю, – это были следы вчерашней лисьей стаи. Сплетение следов, поток лисьих лапок создавали странный рисунок, напоминавший женское тело, контуры Матери Мира, от чрева которой отделялась извивающаяся дорожка из таких же лисьих следов, похожая на пуповину. По этой рыхлой пуповине, как Тесей в лабиринте, ведомый нитью Ариадны, я и пошел вглубь темного леса, на встречу новым испытаниям.

10. Беспредельщик-Арлекин

«Чувство просветления приходит даже к самым тупым», – так говорил Кафка. Меня однажды осенило: а ведь те метафизические опыты, которым уделяю я столько времени на протяжении вот уже многих лет (с 1990 года), – ведь все это имеет непосредственное сходство с актерской психотехникой. Мысль простая, и вроде бы даже самоочевидная, но от нее я испытал что-то вроде легкого просветления. Да, это мое вечное самокопание (вернее – самосозерцание), эти мои отчаянные попытки проникновения в глубинные механизмы собственной психики, – все это очень похоже одновременно и на систему Станиславского, и на метод изучения «человеческой машины» Георгия Гурджиева. А вообще-то, любопытно было бы выяснить: были ли эти два «гиганта мысли» знакомы с теориями друг друга, и можно ли эти две «школы», эти два метода, совместив их на практике в театре или кино, в режиссуре применить? Известно, впрочем, что Константин Сергеевич проявлял интерес к эзотерике и йоге, – так что в его Системе совершенно точно заложены некие «сакральные механизмы». Что же касается меня, то мои попытки обрести подлинную сущность, т.е. мой «метод», – возник от какой-то (если так можно выразиться) «метафизической безликости», от неустойчивости, от изменчивости моего личностного ядра. Да, первоначальным импульсом для поиска было, по всей видимости, именно это. Гурджиев, помнится, разделял личностный пласт в человеке, и сущностный. И однажды я понял, что я никогда полноценно не ощущал ни себя в реальности, ни реальности в себе, – мне не на что было опереться в целом мире, и это было страшно, ей Богу. Даже и сейчас воспоминание об этом чувстве пугает меня, а прежде и вовсе ввергало меня в какой-то чудовищный ступор. Людей я тоже воспринимал вокруг себя либо как что-то неустойчивое, текучее, либо как застывшую маску, трафарет, не способный к живой жизни. И в том и в другом случае человек становился условен, его почти что и не было, и в серьез мне его воспринимать не следовало. В общении же с людьми я ловил себя на мысли, что я всегда только отражаю их психический посыл, их живой импульс, их эмоцию, их силовой поток. Да, я не манифестировал себя (как это обычно делается между людьми, каждый себя манифестирует), а всего лишь дублировал, подобно зеркалу, отражал тот метафизический образ, ту живую среду, соприкоснуться с которой предлагал мне мой собеседник. Во мне всегда было что-то от Протея (изменчивость форм, подвижность), но свойством моей природы было не пластическое соответствие своему визави (в этом я всегда видел что-то постыдное, кривляться и играть, подстраиваться под другого человека внешне не позволяло мне чувство собственного достоинства), – нет, я реагировал на человека именно внутренне, метафизически, глубинно. Я сливался с ним духом и словом, стилем и качеством своего мышления. Сливался с его психическим потоком, проникал в него, растворялся в нем. В мозгу моем вспыхивал кукольный образ человека, и я, как кукловод прячась за ширмой, выставлял перед собеседником именно ту марионетку, с которой он мог бы найти общий язык. А бывало и так, что, считав психический код человека, я отвечал инаковостью своего отношения к ситуации, иным ракурсом, иным взглядом (тут плечи распрямлял мой хулиганистый Трикстер, мой «беспредельщик» – Арлекин). К сожалению, у меня не хватало ума не высказывать вслух своих мыслей, от чего и возникали постоянные конфликты с социумом, с людьми (здесь мне явно не хватало артистической гибкости, легкости и шутовского витийства). Но зато у меня доставало соображения понять, что человек – это всего лишь совокупность качеств, и качества эти изменчивы и непостоянны: качества человека, как воздух, как музыкальную ноту, как цвет, невозможно поймать в сачок или зажать в кулаке. Но мне очень часто хотелось, ухватившись за какое-нибудь одно из свойств человека (показавшееся мне наиболее симпатичным, и в силу этой симпатии воспринимавшееся мною, как единственная суть данного человека), – хотелось вновь и вновь возвращаться именно к этому его качеству, провоцировать его на те состояния, на те свойства, которые мне было приятно в нем видеть. Но, наверное, так поступают в общении и все люди. Люди ведь обращаются не к живому человеку, а к своим же собственным представлениям о нем, т.е. к своим же фантазиям, к своим идеям о человеке. Но меня здесь почти всегда ожидали большие разочарования, поскольку сам человек почти никогда не относился к тем качествам, которые казались мне в нем наиболее симпатичными, как к чему-то для него важному. Люди, они зачастую как-то очень по-особенному понимают самих себя, не всегда адекватно своей сути. И выходило так, что обращался я к пустоте, а сам человек от меня ускользал, выворачивался, рассеивался, подобно фантомному облаку. Наверное, это и есть форма нашего общения. Люди не хотят, чтобы ты прикасался к их подлинным качествам, они хотят, чтобы ты обращался к их привычному пониманию самих себя, к их персональной идее, к их личному мифу о самих себе. Но у меня всегда были свои соображения на это счет, мне было интересно в людях лишь живое (их энергия), а не их унылые фантазии. Наверное, во мне всегда доминировал Режиссер, – т.е. человек с амбициями на авторитарность. Понятно, что никому такое дело понравиться не может (наверное, по этому люди и пытались от меня ускользнуть): к тому же, моя идея «авторитарности» всегда отнимала у меня много энергии, много сил. Всегда следовало быть более убедительным, чем твой собеседник, более интересным, более живым, а для этого приходилось много работать над собой, много читать, чтобы знать больше остальных (или, по крайней мере, делать вид, что ты знаешь больше), много размышлять. Так во мне развилась привычка постоянного «духовного делания», инстинкт тотальной рефлексии и вечного самокопания (и – самоконтроля): мне захотелось сделать процесс своего мышления непрерывным, перманентным, так, чтобы он никогда не прерывался ни в течение дня, ни даже ночью, внутри сна. Освоение пространства сна стало моей страстью, моей «навязчивой идеей», если угодно – моей сумасшедшей мечтой… —



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5