banner banner banner
Время затмения. Роман
Время затмения. Роман
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Время затмения. Роман

скачать книгу бесплатно

Данила пытался воздействовать на совесть брата:

– Мир устроен так, как мы его устраиваем. Эти люди начинали раньше тебя. Они ничего не знали кроме своего завода. Здесь прошла их жизнь и жизнь их детей. И ты должен это понять. Это их завод. Ты не имеешь права отбирать у них то, что они нажили своим трудом.

В ответ Данила услышал:

– Никто никому ничего не должен!

– Чужие слова говоришь.

– Я с ними согласен. Пришло время деловых людей, и я не хочу упускать такой возможности. Я давно ждал этого. Так что, извини, братишка, подвинься.

На этом их пути разошлись окончательно. Данила из солидарности с коллективом и вовсе не счёл нужным участвовать в делёжке, чем развязал Виктору руки, и тот, не моргнув глазом, стал единоличным и полноправным хозяином предприятия. Поначалу завод кое-как перебивался – новые экономические позиции и юридические правила требовали серьёзной переориентации не только в головах, – но выжил. А когда вошёл в силу, обрёл, что называется, второе дыхание, на него позарился кто-то сторонний – поговаривали, что из самого Города – закулисно перекупил акции и оставил зарвавшегося хозяйчика с носом. Виктору Гончарову оказалось не по силам противостоять заезжему нуворишу, опекаемому в высших эшелонах власти и окружённому боевыми отрядами бывших спортсменов и оборотней нового поколения – скурвившихся представителей правопорядка, он разозлился на весь мир и пошёл топтать направо и налево, своих и чужих. А напоследок придумал аферу: скрыв от своих собратьев, тех самых «ишаков», истинное положение дел, оперативно проканифолил им мозги и уговорил-таки вложить припасённые ими на чёрный день трудовые накопления якобы на модернизацию производства и даже выдал под них ценные бумаги, правда, липовые. А собрав кругленькую сумму, испарился, оставив обобранных им заводчан в печальном недоумении и без средств к существованию. Потом на заводе случился сильный пожар, и всё жители посёлка за одну ночь превратились в безнадёжно нищих и безработных.

Последняя встреча братьев закончилась трагически. Дело было поздней осенью, последней осенью второго тысячелетия, на следующий день после заводского пожара. Данила сидел на лавке возле своего барака, в длинной брезентовке, разбирал и чистил дедовский карабин, то ли готовился к охоте, то ли – ради порядка. Всё в природе затихло и замерло, надвигалась гроза. Полдневное солнце ровным светом озаряло опустевший посёлок. Жители разбрелись, кто куда. Одни отправились в лес по грибы, другие уехали на заработки, а в основном, народ разбежался по окрестным сёлам, под крыло родственников. Безработица диктовала свои жёсткие правила, впереди маячила зима, и нужно было добывать себе пропитание. На улице хозяйничали бездомные собаки да сороки обметали хвостами оконные карнизы и нахально долбили клювами по стеклу. В какой-то момент Данила задумался, полуприкрыв глаза и подставив лицо тёплым лучам солнца. Вдруг кто-то осторожно коснулся его руки. Данила вздрогнул. Перед ним стоял Виктор, взъерошенный, в куртке с разорванным рукавом. Данила окинул брата сердитым взглядом.

– Я знаю, ты меня ненавидишь, – начал Виктор. – Но… давай пока забудем все наши обиды. Всё-таки мы братья…

Данила скрипнул зубами.

– Мне это напоминает одну басню…

– Послушай, мне не до шуток!

– А я не шучу.

– Я… я разорён, понимаешь. Мой завод… наш завод, – поправился Виктор, нечаянно скривившись, – перекупил один воротила…

– Нашего завода больше не существует. А до твоего мне нет дела.

– Погоди, не кипятись… Он и дом у меня за долги отобрал. Я Эмку с Сашкой к тёще отправил, в Иваново. Пусть там перекантуются…

– Разжалобить хочешь? Говори, что тебе от меня надо?

– Подкинь деньжат, а?

– ???

– В долг. Я знаю, у тебя ещё есть. Мне уехать надо. Они меня всюду ищут. Они могут и замочить… Ты должен мне помочь!

– Никто никому ничего не должен.

– Ты думаешь, я… я обязательно верну! И то, что раньше брал – тоже… как только… так сразу. Он всё равно от меня ничего не получит! Я потому и завод поджёг, чтоб ему не достался.

Данила вскочил, жилы на его шее вздулись, лицо побагровело. Неожиданно в нём проснулся дремавший до сего дня вулкан ненависти и изверг наружу огнедышащую лаву.

– Ты!!! Поджёг наш завод?!! – Данила сжал кулаки.

Виктор предусмотрительно отошёл на безопасное расстояние. Данила заметался, схватил карабин. И пока он нервно прилаживал недостающие части, Виктор опрометью бросился к лесу. Данила за ним. Через какое-то время в лесу прогремел выстрел. Потом – второй…

Ближе к вечеру небосвод охапила тяжёлая косматая туча. Словно гигантское неопрятное животное, она разом навалилась на лес, на железную дорогу, на беззащитные дали Струи, раскидала свои размашистые лапы на север, на восток, на юг. Где-то на западе, за рекой, в разрывах грязно-фиолетовой туши, посверкивали свирепые глазища и дымилась разверстая пасть. А над посёлком нависло чёрное разъевшееся брюхо, готовое вот-вот разорваться и обрушить на землю содержимое своей утробы. Через полчаса зловещей тишины, изредка прерываемой глухим отдалённым ворчанием, зверь повернулся, стряхнул с себя трескучий каскад электрических разрядов и одним махом выворотил наружу накопившуюся влагу.

Вскоре из леса, под тяжёлые струи опорожняющейся тучи, не торопясь, словно не замечая непогоды, вышел человек в длинной брезентовке, с карабином в руке. Какое-то время он неподвижно стоял на высоком краю глинища и обозревал осиротевший карьер. Дождь, смешанный с градом, лил на опрокинутый на обочине самосвал, на безжизненную руку экскаватора с оборванной жилой, безвольно уткнувшую свой железный кулак в оплывающую глинистую стену, на валявшиеся в беспорядке по всему карьеру, будто занесённые сюда недавним ураганом, ломы, лопаты, покалеченные деревянные настилы, обожжённые обломки досок, ржавые запчасти, искорёженные куски железа, на покривившийся остов бытовки.

Когда стихия отбушевала, человек в брезентовке, с карабином в руке, спустился в карьер, обошёл захламлённую территорию и также неторопливо, крупным шагом, направился в сторону посёлка. По пути заглянул под разорённые и почерневшие от недавнего пожара заводские своды, постоял у творильной ямы, заполненной дождевой водой и строительным мусором, побывал у развороченных печей, провёл ладонью по опрокинутой вагонетке и, окинув прощальным взглядом всё, что осталось от завода, быстро зашагал к баракам. Это был кирпичный мастер Данила Васильевич Гончаров. После яростного, но кратковременного, каприза стихии в природе установилась та бесконечная осенняя унылость, от которой у людей излишне впечатлительных так легко портится настроение. А если это накладывается на груз бытовых неурядиц и нерешённых проблем бытия, положение становится совсем невыносимым, хоть в петлю…

До самого Рождества Данила пребывал в подавленном состоянии. Его угнетали и отсутствие жизненной перспективы, и сознание собственной никчёмности. И ещё что-то непередаваемо ужасное, о чём он упорно молчал. Каждый день, с раннего утра, под предлогом охоты, он уходил в лес и пропадал там до самого вечера. Новый год, завершивший череду двадцати столетий христианского календаря, встретили по-семейному, но безрадостно. Дети проводили все дни на улице, в зимних забавах. А жена, несколько раз задав вопрос «Что с нами будет дальше?» и не дождавшись ответа, уже больше не смела тревожить мужа, и, положившись на судьбу, продолжала терпеливо управляться по домашнему хозяйству. После Рождества Данила лёг на диван и пролежал неподвижно двое суток, то глядя, не моргая, на мощный крючок в потолке, державший жёлтую люстру, то забываясь в мучительном сне.

В окно скреблась январская метель, и когда ей удавалось протиснуть сквозь щели свои ледяные щупальца, бесшумно играла занавеской. Где-то под полом возились крысы. Днём из общего коридора постоянно слышались то приближающийся, то удаляющийся топот детских ножек, взвизги и крики «Мама, я хочу котлетку!» или «Не буду я спать!». По вечерам – неясный торопливый разговор, прерываемый то женским смехом, то отчаянной и пьяной матерщиной, то приглушёнными рыданиями, и неразборчивый бубнёж соседского телевизора с резкими всплесками осточертевшей рекламы. А по ночам – какие-то дикие крики за окном, резкое хлопанье наружной двери и слоновье шарканье. Несколько раз в комнату заглядывала жена, она хотела поговорить с мужем, но, натыкаясь на его обречённый взгляд, тут же теряла дар речи и тихо притворяла дверь. Данила ни разу даже не пошевелился. О чём он думал? Возможно, ни о чём. Его мозг пребывал в прострации, в безвыходном тупике. Потому уши не слышали, глаза не видели, и только сердце одиноко совершало свою, начатую ещё в утробе матери, невидимую работу.

На третьи сутки Данила встал, тепло оделся, покидал в старый дедовский рюкзак кое-какие вещички – собрался в дальнюю дорогу. Выходя в коридор, столкнулся с женой. Она шла с холода, съёжившись. На плечи накинут старый латаный полушубок, в волосах блестят растаявшие снежинки, кончик носа малиновый, синие круги под глазами – выносила мусор и теперь возвращалась с пустым ведром. Мария вздрогнула от неожиданности. На её обескровленном лице возник молчаливый вопрос. Данила ответил мрачно и коротко: «В Город, на добычу». И уже пошёл к выходу, но что-то заставило его вернуться. Он взглянул на спящих детей, потом подошёл к жене… В какое-то мгновение ему захотелось как-то приласкать её, обнять… Но он почему-то не сделал этого. Только мимоходом, как бы невзначай, коснулся её руки, словно прощаясь, молча открыл дверь и вышел на улицу. Было ещё темно, поддувало. Резко проведя кулаком под глазами, он быстро прошёл в конец улицы, миновал клуб с полуразвалившимися, обнажившими свою фальшивую сущность, колоннами и свернул к реке, а перейдя неширокую Тоню, скованную льдом, углубился в заречные леса…

6

Он брёл по лесу долго, изнурительно долго, с упорством первопроходца переставляя онемевшие ноги и неизбежно поражаясь тому обстоятельству, что ещё остались в России леса, по которым можно шагать целую вечность. И вот заблудился человек в родном тридесятом государстве. «Широка-а страна моя родна-ая»!.. Необъятно царствие леса… Cколь его ни изводят, сколь над ним ни измываются, а воля к жизни у него не убывает, стоит, болезный, стоит и вопреки опустошительным набегам человека, кормит его, согревает, укрывает от непогоды, одаряет здоровьем, образовывает, иногда порицая молчаливой мудростью, и… просто радует своим существованием. Затеряться бы под его сберегающей сенью и жить себе вдали от сильных мира сего, диктующих правила бытия, как сделали в своё время непокорные старообрядцы: ушли, растворились в глуши и не достать – долго и нечем…

Куда там! Теперь это невозможно даже в помышлении. Триста пятьдесят лет назад и лесов было погуще, и людей пореже. И вера была. А из благ цивилизации: пистоль да лошадиная повозка. А теперь… зашкаливает. Соблазны гнетут. Куда ни плюнь, всюду вешки технического прогресса. Трудно отказаться. Да и на личную независимость смотрят с прокурорским подозрением. Живёшь себе, живёшь, маешься один на один со своими проблемами, никому не нужный. А как начнёшь шевелиться, чтобы каким-то образом обустроить свою единственную, данную тебе на неопределённое время жизнь, сразу всем есть до тебя дело: «А по какому праву вниз ногами ходишь? По какому праву головой работаешь? А почему за землю не платишь, на которой живёшь? За воздух, которым дышишь? За воду в реке, которую пьёшь?» И тут же объявятся на твоём пути душегубы всевозможного замеса: самостийные мытари с большой дороги, завистливые коллеги, неугомонные родственники и освящённый законом бандит с портфелем – бессмертный российский чиновник. Как с цепи сорвутся. И набросятся скопом, и пойдут гнобить, мозги сушить, руки-ноги выворачивать, словно тебе на роду написано быть мусором в глазах тех, кто себя в этом мире единственным правоверным устроителем почитает…

Довольно! Размашисто, на ходу, он ударил по еловой лапе. Довольно о них, много чести! «Я другой… такой страны… не знаю… где так вольно дышит… человек…». Язык поёт одно, а мысль диктует своё: где так вольно обходятся с людьми… Какой парадоксальный перескок!.. От «вольно дышит» к «вольно обходятся»… кто? что? – кем? чем?… Тут ведь не только падежи поменялись… Вольно – воля – волевой – вольница – безволие – невольно – произвольно – произвол… У! Перебрал на вскидку слова с одним корнем и вот что получилось: составилась смысловая цепочка от вольно к произволу! Его воображение всегда будоражило неуловимое и притягательное понятие воли. И применительно к миру, и применительно к себе. Вот говорят – воля Творца… А у того, кого Он якобы сотворил, есть своя воля?..

Он не был ни филологом, ни философом, он был обыкновенным работящим мужиком, на каких земля держится, династически работящим. Он, Данила Гончаров, был мастером по изготовлению кирпичей и каждый трудовой день приступал к делу не с ленцой, уж очень распространённой в наших краях, а с каким-то сосредоточенным первоначальным усердием, присущим новичку; к тому же, его интерес к пластическим свойствам глины не ограничивался кирпичами, а выходил далеко за рамки производства. Он был ещё и блестящим скульптором-самоучкой, создателем малых пластических форм, автором обворожительных фигурок леших, домовых, водяных и прочих персонажей русского фольклора, воплотивших в себе поэтическую причудливость и врачующую энергетику народной фантазии.

Но помимо умения делать хорошие кирпичи и удивительные фигурки, он был ещё и доморощенным мыслителем. И это доставляло ему не столько интеллектуальное наслаждение, сколько массу мучительных сомнений… И теперь, когда он в поисках дороги к Городу, с дедовским рюкзаком за плечами, пробирался через зимний лес и вынужден был усиленно работать мышцами, его голова пошла, что называется, в разнос – мысли бурлили в ней, как растревоженные осы в своём гнезде… Его одолевали думы о справедливости и о возмездии за совершённое зло. Есть ли пределы человеческой безнаказанности? Сам он в практической жизни всегда старался следовать негласным внутренним законам, соотносимым с известными заповедями. Но когда начинал размышлять о человеческих деяниях, в надежде докопаться до причинности вещей и определить закономерности, то часто не мог свести концы с концами. Что нередко случается – уместно будет сказать в его оправдание – и со многими завзятыми говорунами, трактующими изменяющуюся действительность на свой лад и сделавшими философию своей профессией…

Не останавливаясь, боковым зрением увидел, как метнулась слева меж стволов тяжёлая тень, призрачно, скачкообразно. И хрюкнула коротко, утробно, с визгливой завитушкой в конце. Ещё одна, теперь – справа, с таким же хрюком, мелькнула и исчезла, проморгалась, как соринка в глазу. Ей вдогонку ещё одна тень пробежала по сетчатке, и вдруг замельтешили во множестве, наплывая одна на другую, справа и слева одновременно. И дрогнула земля, и сбросили ели морозную тяжесть, и полёг мелкий подлесок, и замелькали в глазах чёрные тени, с глухим храпом прошуршали по белому насту и утекли, как живая шерстистая река, оставив за собой развороченную снежную межу. Это стадо диких кабанов совершало свой зимний переход и, раздвоившись, обошло его с двух сторон, омыло, как дерево, как неожиданное препятствие. Он даже не успел испугаться. Гены не подвели…

Эх, деда нет! Он бы сейчас наставил его на путь истинный. Да присовокупил бы к этому хороший подзатыльник – за отсутствие элементарного чутья. Бессмысленное блуждание по лесу было ему неведомо. Здесь ему не нужны были ни карта, ни компас. Он и с закрытыми глазами не сбился бы с дороги. Он не кружил по лесу, он его по-хозяйски обихаживал.

Данила хорошо помнил, как однажды, в детстве, напросился с дедом в очередной обход. Лесник не хотел брать восьмилетнего пацана – мал ещё. Но Данилка не отставал. И дед, как говорится, дал слабину – не в силах отказать любимому внуку, согласился, но сразу предупредил: «Пойдёшь сам. А станешь капризить, брошу». Тогда тоже была зима. Морозец настойчиво пощипывал за нос, и вскоре края заячьей шапки, туго подвязанной жёсткой тесёмкой и натиравшей при ходьбе нежный мальчишеский подбородок, покрылись белым налётом. А дедовы усы и борода у дымящейся лунки рта заросли инеем. Но оба чувствовали себя бодро и весело. Снег только что выпал и потому был мягким, неглубоким и приятно похрустывал под ногами. На всякий случай прихватили лыжи. Первые два часа Данилка хорохорился, обгонял деда, поскольку тот не раз останавливался, делая на деревьях какие-то пометки и обследуя лесные овраги. Потом встали на лыжи, чтобы ускорить движение. И тогда Данилка начал отставать. В какой-то момент он замешкал, поправляя съехавшее с валенка лыжное крепление. А когда поднял голову, деда рядом не оказалось. Данилка растерялся, позвал его робко – глухо, звук поглотила мохнатая еловая зелень. Позвал громче, с невольно проявившимся надрывом, но в ответ услышал только стрёкот испуганной сороки. Данилка обмер, по телу побежали устрашающие мурашки. И живот подвело. И сердце застучало отчаянно. Данилка сбросил лыжи, кинулся в одну сторону, в другую – деда нигде не было. У мальчика перехватило горло, зашумело в ушах, ноги ослабли, и через пару минут он осел подтаявшим сугробом, и стоял на коленях в лесном храме с обмирающим сердцем, а щеки резали жгучие ручейки…

Дед отделился от матёрого ствола ели хмурый, сердитый. Почему же Данилка раньше его не заметил? В лесу дед невидим. В лесу он свой. Лес его прячет, по старой партизанской привычке. Увидев деда, Данилка встрепенулся, но, теперь уже охваченный стыдом от возможного дедовского презрения, продолжал беспомощно стоять на коленях. «Угодил заяц в клепцы, ополохнулся!» – пробасил дед недовольно. – Ну-ка, поднимайся и топай ко мне». Данилка, хватаясь руками за воздух, кое-как встал на ноги и приблизился к деду. «Мы с тобой как шли?» – «На лыжах». – «Ну вот, начал соображать. А от лыж на снегу остаётся что?» – «Лыжня». – «Верно. А теперь глянь-ка сюда. Вот я шёл-шёл, и за мной тянулась лыжня. А потом…» – дед указал на снег рядом с собой. «Кончилась…» – пробубнил Данилка. «И куда же я, по-твоему, делся?» – «Не знаю». – «Пока ты возился с креплениями, я снял лыжи и притулился к старой ёлке, – дед уважительно похлопал по толстому чешуйчатому стволу. – Вот и весь фокус. Я тебе так скажу: даже если со мной и случится что, ну, там… провалюсь сквозь землю или воспарю под небеса, и тогда незачем отчаиваться. Вставай на лыжню и чеши в обратную сторону. А кончится лыжня, по следам шуруй, следопыт! Всякое живое существо всегда оставляет следы. Надо только разуть глаза и подключить голову. И ещё запомни: ты здесь родился. Это твоя земля. И бояться тебе в лесу нечего». И вдогонку сказанному буркнул сердито: «Человеку только себя следует бояться». Это было уже совсем непонятно Данилке – как можно себя бояться?.. Уставший и приунывший от дедовского урока, он совершенно скис. «Ладно… Малой ещё. Привыкай. Тренируй волю. Жизнь, брат, такая штука… Всегда надо быть начеку. Как на войне. И распускать сопли по каждому поводу не годится».

После того, как они подъели собранные бабкой харчи, Данилку повело в сон, он раскрыл рот в зевке, но, увидев колючий дедовский взгляд, замер. Дед улыбнулся в бороду, хлопнул внука по шапке, сказал: «Хочешь, сказку?» – «Хочу». – «Тогда вставай на лыжи и шагай до дому, а я за тобой». Данилка с готовностью вдел ноги в жёсткие, прошитые суровой ниткой, кожаные колечки на лыжах, подвязал их верёвочкой к валенкам, чтоб не спадали, и заскользил по накатанной лыжне. А за его спиной, размашисто переставляя широкие охотничьи лыжи, шёл дед, и в уши Данилки полилась старая, правда, рассказанная дедом на свой лад, сказка о сильномогучем Никите Кожемяке, победившем кровожадного змея…

«…А жил тот змей в неприступной горе, в глубокой пещере. И звали его Змей-Горыныч. Днём Горыныч спал, а по ночам людей ел». – «Люде-ей?» – Данилка застопорил движение, оглянулся. «Не останавливаться! – приказал дед и продолжил свой сказ. – А ты чего от него хотел? Змей он и есть змей. Норов коварный, утроба ненасытная. Кровавой данью народ обложил, власть показывал. Каждую ночь с каждого двора по красной девке брал». – «А почему ночью?» – «Такой у него распорядок был. Днём спал, а ночью за добычей летал и харчился, значит. Возьмёт девку да съест. И народ против него не шёл». – «А почему не шёл?» – «Вот и скажи тебе, почему – змей тот сильный был, всех в страхе держал. Если не по его будет, грозился город порушить, а народ в кабалу загнать, на каторгу, значит. И вот настал черёд царской дочери к людоеду на ужин идти. Схватил змей царевну, затащил в пещеру, а есть не стал». – «А почему не стал?» – «Красавица была. Глаз не отвести. Как твоя бабка в молодости. А перед красотой, брат, даже змеи пасуют. И взял Горыныч царевну в служанки. Запрёт её на ночь в пещере, а сам за добычей отлучается. Так и жила она у него взаперти, без права переписки, без света белого. А у царевны любимая собачка была, мелкая, вертлявая, и чёрная, как сажа. Увязалась та собачка за своей хозяйкой, а змей в темноте её и не приметил». – «А какой породы собачка? Пудель?» – «Да какой там пудель! Так, мелкота, то ли шмиц, то ли шпиц. В кармане умещалась. И стала эта собачка при ней, при царевне, значит, вроде тайного почтаря. Бывало, напишет царевна письмецо к отцу с матерью, за шею собачке привяжет, а та и отнесёт. Да ещё и с ответом возвратится. И вот как-то пишут царь с царицей: мол, разведай у змея его секрет, узнай, есть ли на свете тот, кто его одолеть сможет. Стала царевна к змею поласковей. То компоту из крапивы наварит, то оладьев из лопухов напечёт. И, как бы ненароком, будто для забавы, поинтересуется у Горыныча, кто на свете его сильней. А змей, знай, отмалчивается, только щурится да дым колечками из ноздрей пускает. Тогда пошла царевна на хитрость: приготовила напиток покрепче, позабористей, чтоб змея до костей пробрало – заварила белены, побросала туда мухоморов да поганок сушёных, да змеиного помёту, да волчьей ягодой сдобрила. Хватил змей чарку, другую – тут его и развезло. Разомлел, расквасился, да и разболтал свой секрет. Есть, говорит, такой. В городе проживает, Никитой прозывается, кожевенных дел мастер Никита Кожемяка. В его руках, говорит, силища такая, что ни один змей ему нипочём! И вот на утро посылает царевна собачку к родителям с радостной вестью. Обрадовались царь с царицей, отправились к Никите Кожемяке с поклоном, стали упрашивать, чтоб он избавил город от змея, а заодно и царевну освободил. И посулили ему за это мешок золота. А Никита в ту пору кожи мял. Как узнал он, зачем к нему царь с царицей пожаловали, да как задрожит, да как порвёт все заготовленные кожи на мелкие кусочки…». – «А почему он их порвал?» – удивился Данилка. «Испужался». – «Так ведь он сильный, сильней змея!» – «Слушай дальше… Как царь ни уговаривал Никиту, не посмел он против змея пойти. Спрашивает царь, отчего Никита боится, чего опасается, когда в руках у него такая силища. Отвечает Никита: – Одними руками змея не одолеть, надобно кураж обрести. Без куража гиблое дело. – И какой тебе кураж надобен? – спрашивает царь. – А такой кураж, отвечает Никита, чтоб о себе забыть и страха не ведать. – Вот собрал царь со всего города тысячу сирот малолетних и заставил их просить, умолять Кожемяку город спасти. Как услыхал Никита детский плач, как увидал Никита детские слёзы, то и сам прослезился. И сказал себе: – Неужели слёзы тысяч сирот не дороже моей жизни? – И взыграла в нём сила богатырская, и пошёл он на змея. Пришёл к горе, стал вызывать змея на честной поединок. Услыхал змей Никиту, в пещеру забился, не выходит, больным сказался. Рассердился Никита Кожемяка, разметал каменья, выволок змея на свет божий и придавил его к земле-матушке. Тут змей и взмолился: – Не убивай меня, Никитушка, до смерти! Сильнее нас с тобой никого на свете не бывало! Разделим весь мир поровну и будем владеть каждый своей половиной. – Хорошо, – отвечает Никита, – только сперва надо межу проложить, чтобы знать, кто чем владеет. – Соорудил Никита соху в триста пудов, запряг в неё змея Горыныча и стали они межу пропахивать. Соха тяжёлая, земля вязкая, пыжится змей, кряхтит, но ползёт. Разделили землю. – А теперь, говорит Никита, будем море делить, а то скажешь, что я твою воду беру! – Плывёт змей по шейку в воде, а Никита за ним на барке поспешает, буйки ставит. Разделили море. – А теперь, – говорит Никита, – будем воздух делить. – Уморился змей, еле дышит. – А как, спрашивает, воздух надо делить? – А так, отвечает Никита, ты лети до самого солнца, а я твою траекторию буду на земле размечать. – А может, ну его, с воздухом, говорит змей, обойдёмся. – Экий ты, братец, ленивый, отвечает Никита, делить так всё без остатка. А то скажешь потом, что я твоим воздухом дышу! Лети, отрабатывай собственность! – Выпил змей Горыныч остатки напитка, что царевна ему приготовила, взбодрился и взмыл в небеса, но… до солнца не достал…» – «Почему?» – «Горючее кончилось… упал замертво в море. Тут и сказке конец». – «А царевна?» – спросил Данилка, когда дед замолчал. «А что царевна, вернулась во дворец, к царю-батюшке да к царице-матушке». – «А Никита Кожемяка?» – «Домой вернулся и взялся за своё дело, стал новые кожи мять». – «А мешок с золотом царь ему отдал?» Дед усмехнулся. «Ишь, ты, про золото помнишь! Он предлагал, сдержал слово, да Никита не взял». – «Почему?» – «А он сказал царю, что за святое дело не торгуются». – «Святое?» – «А как же не святое! Красные девушки стали жить-поживать, горя не зная, и дети не плачут. А ты говоришь!»…

Когда сказка подошла к концу, они уже были в десятиминутной ходьбе от дома. И тут дед не выдержал, прикинулся верблюдом, и во двор полусонный Данилка въехал, как арабский шейх, сидя верхом на дедовом горбу…

…Он шёл и шёл, согбенным бревном качаясь меж тёмных стволов и безуспешно борясь с нараставшей усталостью. Глубокий снег не отпускал, притягивал магнитом. Спина ломалась, ноги подкашивались – коленки пронизывала острая боль, будто в них заколачивали гвозди, руки отнимались – устали ходить маятником. Отбросить бы эту обузу в сторону и повалиться в беспамятстве на снежную перину… Горло то и дело пересыхало. Он всеми способами экономил силы и чтобы не наклоняться, на ходу окунал лицо в заснеженные еловые лапы, хватал ртом холодную рассыпчатую влагу и глотал. И, собирая волю в кулак, шёл дальше, не поднимая головы, не разбирая пути, лишь бы не останавливаться. Из посёлка вышел затемно. В январе ночи длинные. Последнюю неделю электрички не ходили. Потому отправился на своих двоих. Хотел добраться до ближайшей трассы часа за три, пошёл прямиком, через ледовую шубу Тони, чтобы путь скоротать, и вот… заплутал невольно…

Наконец, остановился, чтобы отдышаться, поднял голову и увидел чёрную необозримость. В лесной прорехе открылся кусок космической дали, изъеденной звёздами. А среди звёзд плыла луна с красноватым ущербом, будто надкушенная кровавым ртом. На бледном поле Луны невнятно намечалась замысловатая картинка. Словно кто-то показывал гигантскую проекцию с Земли, неразборчивую за дальностью. Вселенский теневой театр… Первоначальная мистерия человечества… «Каин убивает Авеля» – бабка Глаша говорила, вдруг вспомнилось ему. Маленьким он тыкал пальцем в полнотелую луну, а бабка пугалась: нельзя! – плохая примета. Но он всё равно тыкал, издевался над бабкой, над её старорежимными предрассудками. Задорно тыкал, с детской жестокостью – пусть побесится, помучается! Помирать давно пора, а она диктует: как надо! Отживающее должно сгинуть, чтобы не путаться под ногами вослед идущим!.. Да, хорош был, маленький гадёныш!.. А кто сказал, сколько человеку надо жить и когда исчезнуть? Кто это решает?.. «На всё Божья воля!» – это она тоже талдычила при каждом удобном случае. Для верующих воля едина: Его воля, другой не существует. Какая может быть воля у рабов Божьих?.. И что же это за воля, Его воля, если Он позволил брату убить брата? Если человек без Божьего благословения вольно распоряжается судьбами других, таких же затерянных на этой космической пылинке, именуемой тяжело и основательно «Земля», то в чём тогда Его воля?.. Я вас создал, а теперь живите, как хотите?.. Сможете жить по-человечески, ваше счастье. А нет – туда вам и дорога!.. И вдруг само собой напросилось язвительное богохульство: а может быть, в этом и была Его воля – чтобы один из его рабов убил другого?.. Главное, зародить «забавную» традицию… А потом наблюдать, как она будет развиваться… Да нет, тут попахивает имперским Римом и боями гладиаторов…

Прошёл ещё немного, нет, не прошёл, проволочил ноги, и лес, наконец, сжалился, распахнул игольчатое лохматьё – впереди обозначился открытый взгорок и засыпанное снегом жильё: с десяток чёрных изб дыбилось из-под сугробов угловатыми силуэтами. Над крайней приземистой избушкой, как над затухающим пепелищем, курился дымок. А в покривившемся окошке теплился огонёк…

2.Блудная дочь

1

Данила перелез через ветхий, повалившийся под натиском снежной бури, заборчик. Калитка была с другой стороны, а здесь проглядывала сквозь наметённый снег хоженая тропинка. Взобравшись по крыльцу в разорённые сенцы, загромождённые вёдрами, банками, лопатами и прочим хозяйственным скарбом, он бухнул окоченевшим кулаком в массивную, набранную ромбом, дверь. Звук утонул в старом дереве. Погодя, бухнул ещё, посильнее. В ответ только порывисто запуржило по углам да бесформенный кусок ссохшейся краски, отвалившись от двери, бесшумно спланировал под ноги. Тогда он дёрнул за металлическую ручку – дверь оказалась незапертой, к тому же приземистой – с трудом управляя отяжелевшим телом, он ударился головой о косяк и буквально впал в избу, скользнув рукой по заиндевелой притолоке. Спёртый воздух – смесь едкого дыма, кислого духа прачечной и сивушного перегара – бритвой резанул по глазам, кляпом застрял в горле, вынудив его зажмуриться и задержать дыхание.

Присмотревшись, он стал различать очертания предметов. Так на потемневших полотнах старых мастеров постепенно обнаруживаются ранее незамеченные детали. Вот слева обрисовался дверной проём, завешанный портьерой с вышитыми на ней гладью, по моде пятидесятых годов, цветочными корзинами. Далее скупыми мазками обозначился колченогий табурет с прислонёнными к нему куцым веником и ржавым топором. За табуретом всплыл угол закопчённой печи с полукруглым устьем, в недрах которого отметился матовым блеском край широкой посудины – таз. За печью, по стене, разбросанно пришпиленные булавками к старым обоям, красовались выцветшие и засиженные мухами картинки из журнала «Огонёк»: репродукции старинных живописных портретов дам и кавалеров в кружевных воротниках и карамельные пасторали. Под ними стояла металлическая кровать с тускло мерцающими на спинках набалдашниками. На кровати, по грудь укрытая лоскутным одеялом и выставив наружу спёкшиеся мощи, покоилась старуха. Ближе к её изголовью висели обрывки обоев, образуя изборождённое глубокими царапинами тёмное пятно, словно кто-то долго возил по этому месту когтистыми лапами. В ногах у кровати стояла тумбочка с допотопным телевизором. А над самым изголовьем, на другой стене, криво висели ходики без стрелок. И под ними – невысокий поставец с разнокалиберной посудой.

Он повёл взглядом в поисках источника света и увидел женскую фигуру в красном махровом халате на голое тело, понуро сидящую за столом, застеленным бывшей когда-то белой скатертью с неожиданным, явно контрастирующим обстановке, искусным кружевным подзором. Тусклый свет керосиновой лампы освещал голову молодухи и белые округлости, выступающие из-под небрежно распахнутого халата. Ей было, наверное, около тридцати. Мальчишеский овал головы создавали светлые, ранее коротко стриженые, но уже отросшие, волосы, одинокими прядками ниспадающие на чистый правильный лоб, плавно переходящий в слегка изгибающуюся кверху линию носа. Надбровные дуги, немного выдающиеся, довольно прямолинейные и обычно придающие лицу насупленный вид, лежали спокойно и говорили о твёрдости характера. Небольшой рот, с резкими запятыми по бокам, вместе с нижней, по-детски выпяченной, пухлой губой, выражал какую-то древнюю, переходящую из рода в род, затаённую обиду и перечёркивал этим портрет рисуемый бровями, настаивая на внутренней незащищённости и даже беспомощности. И, наконец, глаза, большие, несколько утопленные и необычайно тёмные для светловолосых, словно колодцы с мерцающей в глубине водой, составляли главную тайну молодухи. Даже синяки и запойные отёки возле глаз не могли скрыть её молодости и женской привлекательности. Перед молодухой лежала большая кукла, закутанная в тонкое шерстяное одеяльце, и стояла бутылка с остатками прозрачной жидкости и натянутой на горлышко шарообразной соской. Молодуха отрешённо смотрела прямо перед собой, одной рукой облокотившись о стол и обхватив ладонью подбородок, а другой с механической неодушевлённостью водя по кукольной головке. Если бы не это движение, женщина спокойно сошла бы за искусный экспонат музея восковых фигур.

Он стянул шапку, шагнул с порога, задев рукавом за ковшик, висевший у двери. Тот сорвался с гвоздя и с металлическим звуком ударился о ведро. Ведро, стоявшее на самом краю скамейки, покачнулось и свалилось с грохотом, выплеснув на пол остатки воды.

Молодуха резко обернулась на модернистскую симфонию железных инструментов, и её мгновенно затянуло в вихревую воронку страха, необоримого, панического страха – она вскочила, съёжилась, схватила куклу и, крепко прижав её к груди, отпрянула вглубь избы и затряслась в истерике.

– Ааааа! Ма-ама, они нашли меня! Не хочууу!!!

И этот отчаянный крик ледоколом врезался в его уши, протаранил сознание. Он попятился к двери, на ходу поднимая ведро, вытянул руку в успокоительном жесте.

– Тихо, тихо… Не бойтесь…

Молодуха смолкла и, вытянув шею, прищурилась, как бы вглядываясь в вошедшего, и тут же отбросила куклу, простёрла руки призывно и кинулась к нежданному гостю: «Ва-ася!!! Верну-улся!!!»

Старуха, которую он поначалу принял за покойницу, завозилась на постели, захныкала, заскребла по стене изуродованными тяжёлой работой пальцами.

Он мягко отстранил обвившие его руки.

– Вы обознались.

Молодуха замерла, на её лице дрогнули и переполнились влагой два бездонных колодца. С силой приглаживая волосы растопыренными пальцами, она почти пропела, пьяно растягивая гласные:

– Козлятушки-обознатушки! – и тут же ляпнула с глупой улыбкой: – «Не ждали», картина Репина! – и, громко икнув, отошла к столу и давай щебетать с показной беззаботностью: – Вот и валет объявился! Как ты нагадала, мать! Не зря я тебе картишки презентовала. Да ты можешь на этом бабки зашибать! Стопку заслужила. – Она поиграла бутылкой и сунула её матери. – На, соси. От себя отрываю, – и прибавила глухим басом, с оттяжкой: – И захлебнись ею, алкоголичка чёртова!

Преодолев свою немощность, старуха жадно вцепилась в бутылку, сорвала соску, опрокинула в рот, и, поперхнувшись, извергла скрипуче:

– Катька-а… воды!..

– Перебьёшься, – бросила молодуха походя и, отфутболив куклу, лежащую на полу, подошла к столу, выкрутила фитиль в лампе, отчего в избе заметно прибавилось свету. Лицо молодухи разгладилось, посвежело, щёки запылали, в глазах заиграли торжествующие огоньки.

– Проходи, Вася!

– Данила я.

Катерина фыркнула по-лошадиному, отчего брызнувшая слюна зашипела на ламповой колбе:

– Данила – уши из винила! Голова из кости, приходи к нам в гости! – хохотнула и нахмурилась, выпятив нижнюю губу. – Кончай нудить, мужик! Ва-ася, не Ва-ася… мне без разницы. Женщина унижается, сама напрашивается, а он на пороге… выставился! – и тут же выплеснула просительной скороговоркой: – Выпить найдётся?

Данила с трудом держался на ногах, но пройти не решался. Хотелось спокойно переночевать и двигаться дальше. Но, видно, не судьба. Надо разворачиваться. Он провёл холодной ладонью по лицу, встряхнулся.

– Я бы сам сейчас хряпнул… Но… – развёл руками, – пуст.

– Пуст, говоришь? – спросила Катерина истерически-высоким голоском и тут же сошла на суровые низы: – Тогда зачем припёрся?

– Я в Город шёл…

Катерина вдруг заговорила отчуждённо, едва шевеля сухими губами:

– В какой ещё город?.. Тут города сроду не бывало.

– А что за деревня? Не припомню…

– А кто о ней теперь помнит… Была Потеряиха и нету. Вся в землю ушла. Кого волки съели, кого закопали, кто съехал. Одни ёлки остались. Да вороньё. Да мы вот с маманей застряли тут… Как занозы в чьей-то жо… – и спохватилась, прикрыв рот игривой ладошкой. – Ой! Дико извиняюсь!

Данила соображал, как ему быть. Хозяева не в себе, обе под хорошим градусом. На нормальное гостеприимство рассчитывать не приходится. А силы на исходе. Не в сугробе ночевать, в самом деле. Прилечь бы… хоть у порога.

– Такая история: заблудился я… Иду с утра… Мне бы переночевать…

Катерина, не замечая критического состояния нежданного гостя, и словно не слыша его, покладисто махнула рукой:

– Не тушуйся, мужик. Это я так, со скуки набросилась, – и, приподняв плечи, шутовски потёрла ладонями: – Покурим?..

– Не курю, – глухо ответил Данила, неожиданно для себя качнувшись из стороны в сторону.

Катерина, глядя на гостя исподлобья, вздохнула с горловым звуком, протяжно, досадливо.

– Темно, говоришь? Твоя правда, Вася, темно… Так и проживём в темноте, – и вдруг спросила с деланной томностью: – А уешки у тебя имеются? – и, распахнув халат пошире, привстала, выставила круглый живот, наводяще тряхнула оголённой грудью.

– Что?..

– Деньги есть? А то можешь попользоваться, пока я добрая.

Старуха беспокойно завозилась на кровати. Принятая доза алкоголя придала истощённому организму видимость бодрости. Она даже посмела возразить дочери, за что и получила тут же оплеуху.

– Катька!.. – застонала старуха, тяжело выговаривая слова, будто вылавливая их беззубым ртом из спёртого воздуха. – Чего привязалась к человеку… Видишь, он с холоду…

Катерина метнула в мать жёстким матерком.

– Не хулюгань, Катерина.

– А ты не дребезди! Не с тобой базарю! Думаешь, и тебе перепадёт? Перебьёшься! Ты своё отъелозила…

У-у! Данила попятился к двери. Попал петушок на бал! Избушка, избушка встань ко мне передом, к лесу задом! Встала. В углу, на железной кровати, баба-яга костями гремит. А посреди избы – русалка заблудшего путника охмуряет. Чего доброго, и леший притаился где-нибудь за печкой, с дубинкой… Или Кощей зажал в костлявой руке своё бессмертное яйцо… Шёл на заработки, а попал… на стриптиз. Это у нас пока наиважнейшее завоевание хлынувшей горлом демократии…

От голода, зловония и угарного приёма у Данилы потемнело в глазах, и, чтобы не свалиться от слабости, он выскочил на воздух, бросив:

– Извините…

Когда дверь захлопнулась, Катерина сразу заскучала. Прикрутила фитиль в лампе, из экономии. Выдвинула из печки таз, помешала бельё, задвинула обратно. Прошлась от печки к столу. Затем вернулась. Заглянула в тёмную комнату. И вдруг поняла, что нежданный гость не вернётся – спугнули мужика пьяные бабы.

– Спёкся кавалер, слинял, – заключила Катерина и набросилась на мать: – Ду-ура! Отдавай мою водку! Нечего добро переводить! – а увидев пустую бутылку без соски, завопила кликушески: – Всю выхлестала, гааадина припадочная! Кто тебе велел соску сдёргивать, а?!

Старуха захныкала, её подагрические пальцы запрыгали по одеялу в виттовой пляске. Катерина замахнулась на мать бутылкой, но тут же отбросила её в сторону, и стояла, тяжело покачиваясь, с безвольно обвисшими руками.

– В кои-то веки живой человек объявился… И вот ушёл… А всё из-за тебя! Что жрать-то будем, Матрёна Иванна? У меня тыщёнка где-то заныкана… И всё! Конец нашей лавочке! Больше ни копья! Ты – инвалид… по собственному желанию… А я без работы, без паспорта… Ловушка захлопнулась! – и снова расходилась, обхватив голову руками: – Понимаешь ты это, грымза вонючая?! Всю жизнь мою испоганила, бесовка! Васю моего… споила и схавала ни за что ни про что! Как нечего делать! Змеюка ты! И меня за собой в могилу тянешь? Нет, не возьмёшь! Я жить хочу! – и запричитала: – И зачем я сюда припёрлась, дура! В очерёдной раз вляпалась, и теперь уже по уши… Сбежала от одной тюрьмы к другой!.. Кто же знал, что у вас тут полный падёж… Как дальше жить?.. Уж лучше там, в Городе… какие-никакие, а всё же люди… – и вдруг решилась: – Завтра пойду в Елшановку к участковому, пожалюсь про паспорт… Будь что будет…

Она приблизилась к окну и, уткнувшись лбом в холодное стекло, упёрла взгляд в тонкую, сотканную паучками между рамами концентрическую паутинку. С другой стороны окна сквозь паутинку на неё глядела луна с окровавленным краем. В рамные щели задувало, и паутинка подрагивала и качалась, и казалось, что и луна качается и подпрыгивает на паутинке, как цирковой акробат на батуте, с каждым прыжком выдавливая из своего тела капельки крови. Но Катерина не замечала этого, как не замечала и ледяного сквознячка, нагло пробиравшегося под халат к её осквернённому лону…