banner banner banner
Сорок одна хлопушка
Сорок одна хлопушка
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Сорок одна хлопушка

скачать книгу бесплатно

Сорок одна хлопушка
Мо Янь

Loft. Нобелевская премия: коллекция
В городе, где родился и вырос Ля Сяотун, все без ума от мяса. Рассказывая старому монаху, а заодно и нам истории из своей жизни и жизней других горожан, Ля Сяотун заводит нас все глубже в дебри и тайны диковинного городка. Страус, верблюд, осел, собака – как из рога изобилия сыплются угощения из мяса самых разных животных, а истории становятся все более причудливыми, пугающими и – смешными? Повествователь, сказочник, мифотворец, сатирик, мастер аллюзий и настоящий галлюциногенный реалист… Затейливо переплетая несколько нарративов, Мо Янь исследует самую суть и образ жизни современного Китая.

Повествователь, сказочник, мифотворец, сатирик, мастер аллюзий и настоящий галлюциногенный реалист… Все это – Мо Янь, один из величайших писателей современности, знаменитый китайский романист, который в 2012 году был удостоен Нобелевской премии по литературе. «Сорок одна хлопушка» на русском языке издается впервые и повествует о диковинном китайском городе, в котором все без ума от мяса. Девятнадцатилетний Ля Сяотун рассказывает старому монаху, а заодно и нам, истории из своей жизни и жизней других горожан, и чем дальше, тем глубже заводит нас в дебри и тайны этого фантасмагорического городка, который на самом деле является лишь аллегорическим отражением современного Китая.

Мо Янь

Сорок одна хлопушка

О премудрый монах, любителей прихвастнуть и приврать немало, их россказни у нас называют «хлопушками». Но то, что рассказываю вам я, – чистая правда.

Mo Yan

POW!

Copyright © 2021, Mo Yan

All rights reserved

© Егоров И., перевод на русский язык, 2021

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021

Хлопушка первая

– Десять лет назад, раннее зимнее утро. Десять лет назад, раннее зимнее утро – что это было за время? Сколько лет тебе было? – спросил, открыв глаза, премудрый монах Лань. Он много бродил по белу свету, где только не побывал. Временным пристанищем ему стал небольшой заброшенный храм. Голос его доносится словно из мрака глубокой пещеры, и я невольно содрогаюсь, хотя на дворе седьмой месяц, жарко и душно.

– Это был тысяча девятьсот девяностый год, наимудрейший, мне было тогда десять лет, – отвечаю я негромким бубнящим голосом, с такой, как обычно, интонацией. Дело происходит в храме Утуна[1 - Утун – бог богатства, также злой дух блуда и разврата.], что стоит между двумя оживленными городишками. Говорят, деньги на его постройку дали предки нашего деревенского старосты, почтенного Ланя. Рядом дорога с оживленным движением, но заходят сюда возжечь благовония редко, как говорится, в воротах можно ставить сети на воробьев, внутри пыль и затхлость. В проеме окружающей храм стены (он словно нарочно здесь проделан) разлеглась на животе женщина в зеленом жакете с красным цветком за ухом. Видно лишь пухлое, как фэньтуань[2 - Фэньтуани – жареные шарики из клейкой рисовой муки со сладкой начинкой, обсыпанные кунжутом.], лицо и белая рука, на которую она опирается подбородком. В лучах солнца кольцо у нее на пальце отбрасывает режущие глаз блики. Глядя на нее, я вспоминаю большой, крытый черепицей дом у нас в деревне, который до освобождения принадлежал крупному помещику из семьи Лань, а потом в нем размещалась начальная школа. По многим преданиям и вызываемой ими игре воображения, такая женщина в третью стражу после полуночи обычно входит в этот ветхий, годами не знавший ремонта дом и выходит из него с громким воплем, от которого аж мороз по коже. Мудрейший восседает с прямой спиной и безмятежным выражением лица, как у дремлющей лошади, на ветхом круглом молитвенном коврике перед полуосыпавшимся от времени изваянием Утуна. В руках у него алые четки, его кашья[3 - Кашья – одеяние буддийского монаха.] из разноцветных лоскутов, кажется, сшита из промокшей под дождем тонкой бумаги и может в любой момент распасться на кусочки. На ушах мудрейшего полно мух, однако на выбритой до блеска голове и лоснящемся лице нет ни одной. Во дворе растет большое дерево гинкго[4 - Гинкго – реликтовое листопадное дерево высотой до 40 метров. Широко используется в китайской народной медицине.], из ветвей которого доносится птичий щебет, иногда перебиваемый кошачьим мяуканьем. Это пара диких котов – он и она, – дремавшие в дупле, принимаются ловить сидящих на ветках птиц. До храма доносится довольный кошачий вопль, за ним – жалобное птичье чириканье, а потом – хлопанье крыльев разлетевшейся в испуге стаи. Не то чтобы я почуял запах крови, скорее подумал о нем; и птиц, разлетевшихся кто куда, и кровь, замаравшую ветви, я не видел – лишь представил. А в этот момент кот, зажав истекающую кровью добычу в лапах, заигрывал с бесхвостой кошкой. Из-за отсутствия хвоста она на треть смотрелась как кошка, а в остальном походила на жирного кролика. Ответив мудрейшему, жду дальнейших вопросов, но не успеваю договорить, как глаза у него закрываются, и от этого даже возникает ощущение, что недавно заданный вопрос мне лишь почудился, что раскрытые в тот миг глаза мудрейшего и его вдохновенный взгляд – лишь плод моей фантазии. Глаза его полуоткрыты, из ноздрей примерно на цунь[5 - Наименьшая единица в традиционной китайской системе измерения расстояний.] торчат два пучка черных волос, они чуть подрагивают, как хвост сверчка. Я смотрю на эти волоски и вспоминаю, как десять с лишним лет назад староста нашей деревни Лао Лань на удивление маленькими ножницами подстригал себе волосы в носу. Почтенный Лань – потомок рода Ланей, среди его предков было немало выдающихся деятелей. При династии Мин один вышел в цзюйжэни[6 - Цзюйжэнь – обладатель второй ученой степени по итогам экзамена на замещение должности чиновника.]. При Цинах был членом академии Ханьлинь[7 - Академия Ханьлинь – учреждение, выполнявшее функции императорской канцелярии, комитета по цензуре и литературе, высшей школы.]. Во времена Республики был и генерал. А после Освобождения выявилась целая группа выступавших против революции помещичьих элементов. После того как перестали вести классовую борьбу, немногие из оставшихся отпрысков рода Лань мало-помалу распрямляли спины, вот почтенный Лань, продолжатель рода, стал у нас в деревне старостой. Я в детстве не раз слышал, как почтенный Лань горестно вздыхал: «Эх, с каждым поколением все хуже и хуже!» Слышал я, и как сетовал деревенский грамотей старина Мэн: «Эх, чем дальше, тем хуже. Не заладился фэншуй семьи Лань». Старина Мэн в молодые годы пас скотину этой семьи и знал, в какой роскоши они тогда жили. «Ты, мать твою, и волоска предков не стоишь!» – говаривал он, бывало, тыча пальцем в спину Лао Ланя. Частичка пепла, похожая на тополиный пух ранней весной, плавно опустилась из сумрака храма на бритую голову мудрейшего. Потом еще одна, словно родная сестричка первой, тоже похожая на тополиную пушинку весной, источая слабое дыхание времени, словно тайно заигрывая, плавно опустилась на его голову. Из-за двенадцати ярко выделяющихся и расположенных в строгом порядке шрамов она смотрелась очень величественно. Такие метки составляли гордость настоящего монаха, так что когда-нибудь на моей голове тоже будет двенадцать таких шрамов[8 - Голову буддистским монахам прижигают при инициации.]. Мудрейший, прошу выслушать мой дальнейший рассказ…

В нашем высоком доме с черепичной крышей мрачно и влажно на стенах красивым узором лежит иней, он выступает крупинками мелкой соли даже там, куда поднимается во сне мое дыхание. Мы переселились сюда в начале зимы[9 - Начало зимы – один из 24 сезонов сельскохозяйственного года по лунному календарю, начинается 7–8 ноября.], сразу как возвели кровлю, еще штукатурка не высохла. Мать вставала, а я с головой закутывался одеялом, чтобы укрыться от холода, режущего, словно лезвие ножа. С тех пор, как отец сбежал с Дикой Мулихой, мать прикладывала все силы, завела дело и через пять лет, которые пролетели как один день, трудом и смекалкой накопила денег и возвела дом с черепичной крышей – самый высокий, самый большой и самый внушительный в деревне. Когда речь заходила о матери, все деревенские отзывались о ней с почтением, расхваливали на все лады, говорили, какая она молодец, но при этом никогда не забывали пройтись насчет отца. Мне было пять лет, когда он спутался с женщиной по прозвищу Дикая Мулиха, имевшей в деревне недобрую славу, и сбежал с ней неизвестно куда.

– Во всем благое предопределение, – пробормотал мудрейший словно во сне, как бы показывая, что он внимательно слушает мой рассказ, хоть глаза его и закрыты.

Женщина в зеленом жакете с красным цветком за ухом так и лежит в проеме стены. Она меня завораживает, но не знаю, понимает ли она это. Дикий котище с птичкой изумрудного цвета в зубах проходит перед воротами храма, как охотник на тигра, красуется со своей добычей перед толпой. Подойдя к воротам, он на минуту останавливается и, склонив голову, заглядывает в них; выражение его морды – как у любопытного школьника…

Прошло пять лет, подлинных известий не было, а вот слухи об отце и Дикой Мулихе время от времени прибывали, как тихоходные составы на маленькую железнодорожную станцию, где скотину выгружают, и затем желтоглазые барышники неспешно гонят ее в нашу деревню. Там они продают ее мясникам – наша деревня специализировалась на забое скота – слухи порхали над деревней, как серые пташки. Говорили, что отец утащил Дикую Мулиху в глухие леса северо-востока, построил хижину из березовых стволов, возвел большую печку, в которой весело полыхали сосновые дрова, крыша хижины покрыта снегом, на стенах развешаны связки красного перца, со стрех свешиваются хрустальные сосульки. Днем они охотились и копали женьшень, вечерами варили в печке мясо косуль. Я представлял себе, как багровые блики пламени ложатся на лица отца и Дикой Мулихи, будто размалеванные красным. По другим слухам, отец с Дикой Мулихой сбежал аж во Внутреннюю Монголию, днем разъезжал на рослом скакуне, накинув просторный монгольский халат, распевая мелодичные пастушеские песни и озирая стада коров и овец на бескрайних степных просторах; вечером забирался в юрту, разжигал костер из кизяков, подвешивал над ним железный котел, варил в нем баранину, мясной аромат щекочет ноздри, они едят мясо и пьют крепчайший чай с молоком. В моем воображении глаза Дикой Мулихи поблескивают в свете костра словно два черных самоцвета. Рассказывали также, что они тайком перебрались через границу в Корею и в одном красивом приграничном городке открыли ресторан. Днем лепили пельмени и раскатывали тесто для лапши корейцам, а к вечеру, когда ресторан закрывался, варили котел собачатины, открывали бутылку водки, каждый с собачьей ногой в руке, два человека – две собачьих ноги, в котле оставалось еще две, которые, распространяя соблазнительный аромат, ждали своей очереди. Я представлял себе, как они сидят каждый с собачьей ногой в руке, чашкой водки в другой, глоток за глотком попивают водку и закусывают собачатиной, и набитые щеки выпирают, как блестящие от жира кожаные мешочки… Думаю, наевшись и напившись, они, конечно, заключали друг друга в объятия и занимались этим делом – глаза мудрейшего сверкнули, уголки рта дернулись, он вдруг громко хохотнул, потом неожиданно умолк: так от яростного удара колотушки по поверхности гонга дрожит в воздухе переливами громкий и чистый звук. Сердце мое затрепетало, в глазах зарябило. Было непонятно, дает ли он этим странным смешком знак продолжать или велит остановиться. «Нужно быть честным перед людьми, – подумал я, – тем более нужно говорить все без утайки перед лицом мудрейшего». Женщина в зеленом так и лежала там все в той же позе, лишь вдобавок забавлялась тем, что пускала слюну. Она напускала одну за другой маленькие лужицы слюны, покачиваясь, слюна разлеталась в солнечном свете, а я пытался представить, каковы эти лужицы на вкус – скажем —

Прижавшись друг к другу измазанными в масле губами, да еще безостановочно рыгая, они распространяют запах мяса по юрте, по маленькой лесной хижине, по маленькому корейскому ресторанчику. Потом помогают друг другу снять одежду, оголив тела. Тело отца я хорошо знаю – летом он часто носил меня на реку купаться, а тетю Дикую Мулиху видел только раз, да и то мельком. Но успел разглядеть как следует. Ее тело, с виду гладкое, сочно-зеленое, поблескивало при свете фонаря. Даже мои руки, руки маленького мальчика, тянулись к ней – попытаться погладить, если она не отвесит тумака, конечно, погладил бы как следует. Какое, интересно, при этом ощущение? Обжигающего холода или пышущего жара? Правда, хотелось знать, но я не знаю. Я не знаю, отец знает. Его руки тут же принялись гладить тело Дикой Мулихи, гладить ее зад, груди. Руки отца смуглые, а зад и груди тети Дикой Мулихи – белые, поэтому руки отца казались мне жестокими, разбойничьими, они будто воду из зада и грудей тети Дикой Мулихи выжимали. Тетя Дикая Мулиха постанывала, ее глаза и губы сверкали, глаза и губы отца тоже. Заключив друг друга в объятия, они катались по тюфяку из медвежьей шкуры, кувыркались на горячем кане, «пекли блины» на деревянном полу. Поглаживали друг друга руками, покусывали губами, переплетались ногами, терлись друг о друга каждым дюймом кожи… Терлись жарко, электризованно, тела стали светиться чем-то темно-синим, они сплелись как две большие ядовитые змеи, сверкающие чешуйками. Отец, закрыв глаза, не издавал ни звука, доносилось лишь его хриплое дыхание, а тетя Дикая Мулиха разнузданно орала. Теперь я, конечно, знаю, почему, а тогда я был сравнительно беспорочный, не разбирался в отношениях между мужчинами и женщинами, не понимал, что за представление отец с тетей Дикой Мулихой устроили.

– Братец любимый… – доносились хриплые вопли тети Дикой Мулихи. – Ой, умру через тебя… Ой, умру…

Сердце мое бешено колотилось, я не понимал, что будет дальше. В душе я не боялся, но все же был напряжен и взволнован, словно отец с тетей Дикой Мулихой, а в том числе и я, сторонний наблюдатель, совершали преступное деяние. Я видел, как отец опустил голову и накрыл своим ртом губы тети Дикой Мулихи и, таким образом, поглотил почти все ее вопли. Через уголки его губ проскальзывали лишь некоторые незначительные фрагменты звуков – я украдкой глянул на наимудрейшего, желая понять, какую реакцию может вызвать в нем мое подробное описание секса. Он оставался невозмутимым, лицо вроде бы чуть порозовело, а вроде таким и было с самого начала. Я подумал, что следует вовремя остановиться, хоть я уже и постиг мирскую суету и повествую об отце и матери, словно они жили в глубокой древности.

Не знаю, то ли запах мяса их привлек, то ли крики отца и тети Дикой Мулихи – из темноты высыпала целая ватага детей, они собрались вокруг монгольской юрты, пробрались к дверям маленькой лесной хижины и, задрав зады, стали заглядывать через щели внутрь. Потом я представил, что появился волк, да не один, а целая стая – на запах мяса, что ли? С появлением волков дети разбежались. Их маленькие неуклюжие силуэты вперевалку устремились по снегу, а позади оставались отчетливые следы. Волки уселись рядом с юртой отца и тети Дикой Мулихи и жадно щелкали зубами. Я переживал, что они располосуют эту юрту, прогрызут тонкий слой дерева, ворвутся туда и сожрут их обоих, но у волков такого и в мыслях не было. Они восседали вокруг монгольской юрты и маленькой деревянной хижины словно свора преданных охотничьих собак… За ветхой стеной, окружающей дворик храма, пролегает широкая дорога в бренный мир, туда, за обвалившийся от воздействия стихий и ног праздношатающихся провал в стене, за разлегшуюся в этом провале женщину – в тот момент она расчесывала густые волосы, положив красный цветок рядом на стену. Склонив шею, она раз за разом с силой проводила по волосам перед грудью красным гребнем. Проделывала она это чуть ли не отчаянными движениями, и сердце мое всякий раз сжималось, я переживал за эти красивые волосы, в носу свербило, почти наворачивались слезы. «Вот бы она могла позволить мне расчесать ее, – думал я, – я бы делал это самым нежным, самым терпеливым образом, ни один волосок у меня не поранился бы и не сломался, даже если в волосах у нее полно жуков и пауков, даже если там свили гнезда и вывели птенцов пичуги малые». Я вроде бы увидел на ее лице выражение какой-то досады, у большинства женщин с пышными волосами такое выражение, когда они расчесываются. Это не то чтобы досада, скорее гордость. Затаившийся где-то в глубине волос тяжелый запах теперь, без всякого сомнения, бил в нос, отчего голова кружилась, словно напился тягучего выдержанного шаосинского[10 - Шаосинское – популярное желтое рисовое вино из уезда Шаосин.]. Было видно, что проезжает мимо по дороге. Перед глазами, словно движущееся гигантское живописное полотно, проскользнул с высоко воздетой стальной рукой кирпично-красный кран. В поле зрения один за другим проплывают двадцать четыре орудийных ствола, поблескивающих мертвенно-бледным цветом и по форме напоминающих черепахоподобные танки. Подпрыгивая, приблизился небольшой, окрашенный в синий цвет пассажирско-грузовой прицеп: на крыше установлен громкоговоритель, по всему кузову расставлены разноцветные флаги, они колышутся, и на них то появляются, то исчезают большие белые изображения женских лиц с тонкими изгибами бровей и сочно-красными губами. На прицепе стоят с десяток человек в синих футболках и бейсболках, которые хором скандируют: «Народный депутат Ван Дэхоу: только работа, никаких шоу». Но перед храмом их крики вдруг стихают, и разукрашенный прицеп, который теперь смахивает на нарядный гроб, скрывается с моих глаз. Но за стеной в стороне от дороги, на большой лужайке как раз напротив полуразвалившегося храма Утуна непрерывно грохочет большущий экскаватор. Над стеной вокруг храма виднеются его верхняя часть оранжевого цвета и время от времени вздымающаяся вверх стальная рука с хищным ковшом.

Я вам все говорю, не таясь, мудрейший, нет такого, что я не могу вам сказать. В то время я был бесхитростный подросток, который только и думал о том, чтобы поесть мяса. Дай мне кто ароматную жареную баранью ногу или чашку истекающей жиром свинины, я бы его, не задумываясь, отцом родным назвал, или на коленях поклоны отбивал, или то и другое вместе. Сейчас, хотя все переменилось, если окажетесь в наших местах, стоит лишь упомянуть мое имя – Ло Сяотун, – глаза людей тут же вспыхивают необычным светом, как при упоминании имени Лань Дагуаня, третьего дядюшки Лао Ланя. Почему они так вспыхивают? Потому что в головах людей, словно в книжке-картинке, раскладывались дела прошедших дней, связанные со мной, связанные с мясом. Потому что в головах складной книжкой-картинкой разворачивались сказания, связанные с третьим молодым господином семьи Лань, бедствовавшим на чужбине, переспавшим с тридцатью тысячами девиц, много чего испытавшим. Говорить они особо ничего не говорили, лишь восклицали: «Ах, этот милый, жалкий, ненавистный, достойный уважения, гадкий… Но ведь он, в конце концов, лишь необычный мальчик, помешавшийся на мясе… Эх, этот третий молодой господин Лань, вот уж не разберешь, каков он, представить невозможно… Вот уж великий смутьян, князь демонов в человеческом образе…»

Случись мне вырасти в какой другой деревне, у меня, может, и не выработалась бы такая неуемная страсть к мясу, но небесам угодно было, чтобы я вырос в деревне мясников, где куда ни глянь – везде мясо: живое, способное ходить, и лежащее, неспособное ходить, мясо, истекающее свежей кровью и начисто промытое, обработанное серой и необработанное, подержанное в воде и не подержанное, замоченное в формалине и не замоченное, свинина, говядина, баранина, собачатина, а еще ослятина, конина, верблюжатина… Бродячие собаки в нашей деревне так отъедались на мясных отбросах, что у них шерсть сочилась жиром, мне же мяса не доставалось, поэтому я был худой как щепка. Пять лет мне не доставалось мяса не потому, что мы не могли его себе позволить, а из-за бережливости матери. До того, как отец сбежал, на стенках нашего котла всегда налипал толстый слой жира, а в углу, куда бросали кости, вырастала целая гора из них. Отец мясо любил, а больше всего – свиные головы, и через каждые несколько дней приносил их домой – с бледными щеками и ярко-красными кончиками ушей. Из-за этих свиных голов мать ссорилась с ним, не знаю, сколько раз, даже до драки доходило. Мать, дочь крестьянина-середняка, с детства была приучена к рачительному ведению хозяйства, к тому, чтобы жить по средствам и копить на дом и участок земли. После земельной реформы этот мой упрямый дед по матери наконец откопал свои многолетние сбережения и купил у начавшего новую жизнь батрака Сунь Гуя пять му[11 - Му – мера площади,

/

 га.] земли. Эти беспримерно впустую потраченные деньги на несколько десятилетий стали позором для семьи матери, а дед, который пошел наперекор течению истории, стал предметом насмешек для всей деревни. Отец происходил из люмпен-пролетариев и с малых лет перенял у бездельника деда по отцу вольный характер обжоры и лентяя. В жизни он руководствовался одним неизменным правилом: сегодня сыт, а о дне завтрашнем не беспокойся, живи как живется, лови миг удовольствия. Отец усвоил урок истории и не забывал судьбы моего деда, поэтому никогда не тратил из одного юаня лишь девять мао[12 - Мао – десятая часть юаня, гривенник.], спать не мог спокойно, зная, что в кармане есть деньги. «Все в этом мире – пустое, – часто наставлял он мать, – реально только мясо у тебя в желудке». «Купишь новую одежду, – говорил он, – с тебя ее могут содрать; построишь дом, так через пару десятилетий можешь стать объектом классовой борьбы: в доме семьи Лань столько комнат, а не устроить ли в нем школу? Храм предков семьи Лань вон какой роскошный, так разве не устроила в нем производственная бригада[13 - Производственная бригада – часть народной коммуны, высшей административной единицы с политическими и экономическими функциями в сельских районах Китая с 1958 по 1985 год.] цех обработки бататов и производства лапши? Коли обращаешь деньги в золото и серебро, можешь на этом и жизни лишиться; а если покупать мясо и отправлять в живот, все будет в полном порядке». Мать возражала, мол, мясоедам после смерти не бывать в раю, а отец отшучивался: с мясом в брюхе и в свинячьем хлеву рай. Если в раю нет мяса, ему туда и не надо, пусть хоть сам Нефритовый император[14 - Нефритовый император – верховное божество даосского пантеона.] за ним явится. Я тогда был мал и на перепалки родителей не обращал внимания, они ругаются, а я мясо ем, наемся досыта, устроюсь в уголке и знай похрапываю, словно та бесхвостая кошка во дворе, что живет в свое удовольствие. После ухода отца мать, чтобы построить этот пятикомнатный дом с черепичной крышей, довела экономию до такой степени, что и во рту было пусто, и в нужник сходить нечем. Я надеялся, что после постройки дома мать станет кормить получше и давно не виданное мясо вновь появится у нас на столе. Кто ж знал, что ее бережливость ничуть не уменьшится, а станет больше, чем прежде. Мне было известно, что в душе мать вынашивает еще более грандиозный план: приобрести большой грузовик, такой, как у первых богатеев деревни – семьи Лань: производства Первого автомобильного завода в Чаньчуне, марки «Освобождение», цвета хаки, с шестью огромными колесами, квадратной кабиной, крепкий как сталь, ну что твой танк. Я предпочел бы жить в прежнем низеньком шалаше из трех комнат, было бы лишь мясо на столе, лучше ездить по грунтовым сельским дорогам на ручном мотоблоке, который всю душу вытрясет, но есть мясо. Шла бы она со своим домом с черепичной крышей, со своим грузовиком! Кому нужна такая жизнь, когда тешится тщеславие, а в животе ни капли жира! Чем больше недовольства матерью накапливалось в душе, тем пуще я тосковал по счастливым дням, когда отец был с нами, ведь для меня, жадного до еды ребенка, счастье в жизни в основном заключалось в том, чтобы наесться от пуза мяса, было бы только мясо на столе, а скандалят мать с отцом или даже дерутся – какое это имеет значение? За пять лет до моих ушей дошло больше двухсот слухов про отца и Дикую Мулиху. Но в голове постоянно вертелись лишь три, и я раз за разом возвращался к ним, обсасывая как деликатес: это как раз те, о которых рассказывалось выше, и каждый связан с поеданием мяса. Всякий раз, когда такая картина вырисовывалась у меня перед глазами, как живая, я чуял соблазнительный мясной аромат, в животе начинало урчать, изо рта непроизвольно начинала течь прозрачная слюна. И всегда при этом глаза были полны слез. Деревенские нередко видели, как я сижу один под большой ивой на околице и плачу. Вздохнув, они проходили мимо, и некоторые еще приговаривали: «Эх, бедный парнишка!» Я понимал, что они неправильно толкуют мои слезы, но исправить ничего не мог, даже скажи я им, что плачу потому, что мяса хочется, они все равно не поверили бы. Такое в голове не укладывается: мальчик до того жаждет мяса, что слезы в два ручья!

Издалека донесся глухой раскат грома, словно вот-вот налетит кавалерийский отряд. В сумеречный храм залетело несколько птичьих перьев, пахнущих кровью, они покружились передо мной, как обиженные дети, а потом прилипли к изваянию бога Утуна. Увидев их, я вспомнил о смертоубийстве на большом дереве и понял, что поднялся ветер. В нем смешались гниль земли и запах растений, в духоте храма на какое-то время стало попрохладнее, нападало еще больше пепла, он собирался на плешивой голове мудрейшего, опускался на мух, облепивших его уши, но мухи даже не шелохнулись. Я внимательно разглядывал их несколько секунд и обнаружил, что они тонкими ножками прочищают блестящие глаза. Надо же, твари с такой дурной славой, а вон какие выкрутасы выделывают! «Наверное, из всех животных только они и умеют так изящно протирать глаза ногами», – размышлял я. Большой гинкго во дворе, который с виду и не шевельнулся, стал поскрипывать, ветер задул не на шутку, запах гнили, который он нес, стал еще гуще, в нем присутствовал не только гнилой дух земли, но и зловоние разлагающихся трупов животных, а также затхлая вонь тины с пруда. Скоро быть дождю. Нынче седьмой день седьмого лунного месяца, день, когда, по легенде, встречаются разделенные Небесной рекой Пастух и Ткачиха. Любящие супруги в самом расцвете молодости, обреченные видеться раз в год в течение всего трех дней – какая это, должно быть, мука! Даже новобрачным не сравниться по силе страсти с теми, кто был в долгой разлуке, им так и хочется все три дня не отрываться друг от друга – в детстве я часто слышал, как деревенские женщины так рассуждали, – слез за эти три дня проливается немало, потому в это время непременно идет дождь. Даже в трехлетнюю засуху седьмой день седьмого месяца не бывает забыт. Темноту храма ярко – до малейших деталей – освещает белая вспышка молнии. От похотливой улыбочки на лице одного из пяти воплощений Утуна – Духа Лошади – я исполняюсь трепета. С человеческой головой и телом коня, он немного смахивает на эмблему того знаменитого французского вина. С балки над ним свешивается целая гирлянда безмятежно спящих летучих мышей. Глухие погромыхивания приближаются, будто где-то вдалеке одновременно проворачиваются несколько сотен каменных жерновов. Следом еще одна ослепительная вспышка и оглушительные раскаты грома. Со двора врывается запах гари. Меня охватывает нервная дрожь, так и хочется вскочить. А мудрейший продолжает сидеть, не обращая ни на что внимания. На улице громыхает еще сильнее, раскаты следуют один за другим, дождь полил как из ведра, косые капли залетают вовнутрь. Такое впечатление, что по двору катаются зеленоватые огненные шары, а из разверстых небес высовывается огромная лапа с острыми когтями и нависает над входом, горя желанием в любой момент проникнуть в храм, заграбастать меня – конечно же, меня, умертвить и подвесить на большом дереве, а на спине выцарапать головастиковым письмом для тех, кто сведущ в священных письменах, все мои преступления. Инстинктивно я перемещаюсь за мудрейшего. Укрывшись за ним, вдруг вспоминаю о той красотке, что расчесывалась, разлегшись в проеме стены. Ее уже и след простыл, там лишь ливень, размывающий провал, и несколько вычесанных ею волос, которые уносит дождевой поток, и от воды во дворе начинает разноситься густой аромат османтуса… Тут раздается голос мудрейшего:

– Говори.

Хлопушка вторая

Выбивая зубами дробь, продолжаю рассказ. Ну и холодина! Закутавшись с головой, я съежился под одеялом, тепло от кана[15 - Кан – традиционная отапливаемая лежанка в домах северного Китая.] давно уже рассеялось, тоненький матрац почти не защищает от проникающего снизу, от цементной поверхности кана, холода, я боюсь пошевелиться, мечтая о том, как здорово было бы превратиться в завернутую в кокон куколку шелковичного червя. Через одеяло слышно, как мать в гостиной разжигает печь, яростными ударами колет топором дрова, словно вымещая при этом ненависть к отцу и Дикой Мулихе. Быстрее бы растопила печку, только когда в ней весело заполыхает огонь, можно изгнать из комнаты холод и сырость; в то же время я надеялся, что процесс растопки затянется как можно дольше, потому что, затопив печь, она первым делом выгонит меня из кровати самым бесцеремонным образом. Первый раз она кричит: «Вставай!» еще довольно ласково; на второй это звучит тоном повыше, и уже явно проскальзывает отвращение; на третий это почти яростный рев. Четвертого раза уже не случалось, потому что, если после третьего «вставай!» я не выскакивал пулей из-под одеяла, она очень проворным движением сдирала его с меня, мимоходом хватала веник, которым подметала кан, и начинала яростно охаживать меня по попе. Когда доходило до такого, плохи были мои дела. Если при первом ударе я инстинктивно вскакивал и перепрыгивал на подоконник или забивался в угол кана, злость в ее душе не получала выхода, и она могла в заляпанных грязью тапках забраться на кан, ухватить меня за волосы или за шею, чтобы нагнуть и отходить по заднице бессчетное число раз. Если я не пускался наутек и не сопротивлялся, когда она меня лупила, она могла тут же распалиться от такого недостойного поведения, и тогда удары сыпались с еще большей силой. Тут уж было неважно, как все складывалось, главное, если до того, как раздавалось ее третье «вставай» – уже не крик, а рык, я стремительно не вскакивал, и моей попе, и этой ершистой метле приходилось туго. Обычно, охаживая меня, мать тяжело дышала, взрыкивала, а когда начинала рычать по-настоящему, как хищный зверь – ярость чувств, но никакого словесного сопровождения, – после того, как веник опустился на мою попу раз тридцать с лишним, сила в руке заметно ослабевала, рычала она уже хрипло и глухо. Вот тогда среди рычания начинали появляться слова. Сначала они были про меня – и «дворняга беспородная», и «черепашье отродье», и «сосунок заячий», – потом, сама того не замечая, она обрушивалась на отца. Много времени она на него не тратила, потому что ругала его и меня примерно одинаково, в основном никаких открытий и нововведений, без огонька, даже на слух ее ругань казалась скучной и пресной. И как мы по дороге в уездный город всегда проезжали ту маленькую железнодорожную станцию – проезжали быстро, но миновать ее было нельзя, – так и мать, ругая отца, не могла не помянуть Дикую Мулиху. Брызжа слюной, она слегка проезжалась по репутации отца, а потом наступал черед Дикой Мулихи. Голос матери становился громче, в пламени гнева высыхали слезы, застилавшие глаза, когда она ругала нас с отцом. Если кому непонятен смысл выражения «когда встречаются два врага, глаза их особо ясны», прошу к нам домой, гляньте на глаза матушки, когда она честит на все корки Дикую Мулиху. Ругая нас с отцом, она повторяется, делает это как-то бестолково, да и слов – раз, два и обчелся. Когда же дело доходит до Дикой Мулихи, речь ее сразу становится многообразной и красочной. «Мой муж что племенной жеребец, заездит тебя, Дикая Мулиха, до смерти», «мой муж огромный слонище, проткнет тебя насквозь, сучку этакую», – так она в основном выражалась. Классическую брань она переиначивала и так, и этак, но смысл, несмотря на все многообразие, был один. Отец, по сути дела, превращался у матери в совершенное орудие мести и расплаты за ее обиды, он постоянно становился у нее громадным, ни с чем не сравнимым животным, которое грубо насиловало Дикую Мулиху, тварь крошечную и слабую, словно лишь таким образом можно было излить всю ненависть, накопившуюся в душе. Когда высоко воздетый инструмент отца наносил оскорбления Дикой Мулихе, частота ударов по моей попе постепенно уменьшалась, рука матери тоже понемногу слабела, а потом она и вовсе забывала про меня. В этот момент я потихоньку поднимался, одевался, отходил в сторонку и увлеченно слушал ее забористую брань, а в голове вертелось множество вопросов. Мне казалось, что меня мать поносила совсем бессмысленно. Если я – «дворняга беспородная», то с кем, спрашивается, скрестилась собака? Если я – «черепашье отродье», кто тогда меня выродил? Если я – «сосунок заячий», кто тогда зайчиха? Вроде бы ругает меня, а на самом деле – себя. Ругает отца, а в действительности – опять себя. То, как она Дикую Мулиху честит, если подумать как следует, снова полная бессмыслица. Отцу, как ни крути, никак в слона не обратиться, тем более в племенного жеребца, а раз в слона не обратиться, то и с сучкой не спариться. У домашнего жеребца может быть случка с дикой мулихой, а вот для нее такая приятность как раз вряд ли осуществима. Но высказывать свои размышления матери я не смею, даже представить не могу, к каким последствиям это привело бы, но меня точно ничего хорошего не ждет, это вне всякого сомнения, а я не такой дурак, чтобы искать неприятности на свою голову. Устав ругаться, мать начинала плакать, слезы ее текли ручьем. Наплакавшись, она утирала слезы рукавом, выходила вместе со мной во двор, чтобы немного подзаработать. Словно чтобы возместить время, потраченное на побои и ругань, она делала все раза в два быстрее, чем обычно, и за мной следила гораздо строже. Поэтому я никак не мог испытывать привязанности к этой ничуть не теплой постели, и стоило мне услышать, как начинают гудеть в печи языки пламени, матери не нужно было даже рот раскрывать, я уже автоматически вскакивал, мгновенно натягивал куртку и штаны на вате, стылые как стальные доспехи, сворачивал одеяло, бежал в нужник по малой нужде и, вернувшись, вставал навытяжку у двери в ожидании материных распоряжений. До какой ведь скаредности она дошла в этой своей бережливости, печку-то надо иногда топить в доме? А то ведь из-за сырости у нас с матерью и болячки одинаковые развились, колени воспалились и опухли, ноги онемели, сколько пришлось потратить на лекарства, прежде чем смогли встать на ноги и ходить, доктор предупредил, что, если на тот свет не хотим, нужно в доме печку топить, чтобы стены как можно быстрее высыхали, мол, лекарства гораздо дороже угля. Раз такое дело, матери, хочешь не хочешь, пришлось взяться за дело и устроить в помещении печку. Она купила тонну угля на железнодорожной станции и протопила наше новое жилье. Я так надеялся, что доктор скажет матери: если не хотите помереть, нужно есть мясо. Но он этого не сказал. Этот подлец доктор не только не стал убеждать нас есть мясо, но еще и принялся отговаривать от жирной пищи, чтобы мы старались есть постное, лучше всего вегетарианскую пищу, это, мол, принесет нам здоровье и долголетие. Этот паршивец и понятия не имел, что после того, как отец сбежал, мы и перешли на все вегетарианское, до того постное, ну что твоя погребальная процессия или белый снег на горной вершине[16 - Игра слов: иероглиф «су» в слове «постный» имеет также значение «белый», в Китае – цвет траура.]. Целых пять лет у меня в кишках не было ни жиринки, которую можно было оттереть самым едким мылом.

Столько уже наговорил, что в горле пересохло, а тут как раз в двери под косым углом влетели три градины размером с абрикос и упали прямо передо мной. Если бы не удивительные способности совершенномудрого, который просто читал мои мысли, и его магия, это можно было бы назвать чистой случайностью. Я покосился на него: спина прямая, дремлет с полузакрытыми глазами, но по его ушным отверстиям, по торчащим в следах, оставленных мухами, и слегка подрагивающим черным волоскам понимаю, что он внимательно слушает. Я из молодых да ранний, много повидал, странных людей и чудаков, можно сказать, встречал немало, но совершенномудрый был единственным, у кого пара самых длинных черных волос росла из самого ушного отверстия. Уже из-за одних этих длинных волосков я испытывал перед ним бесконечное благоговение, а ведь он обладал еще многими другими необычайными способностями и талантами. Я подобрал градины, запихнул в рот и, чтобы не отморозить слизистую, стал напряженно гонять их языком. Они стремительно перекатывались, глухо стукаясь о зубы. На пороге появилась и нерешительно замерла лиса – худая как щепка, вымокшая под дождем, с прилипшим к телу мехом и жалостным выражением прищуренных глаз. Прежде чем я успел отреагировать, она юркнула в храм и скрылась за изваянием. Через какое-то время вокруг распространилось густое зловоние от ее тела. Меня лисья вонь не отвращает, потому что я имел дело с лисами раньше. Могу добавить, что когда-то в наших местах многие принялись разводить лис, и тогда все эти изобилующие чудесами россказни о лисах рассыпались в прах – хоть они сидели у себя в клетках, напустив на себя таинственный вид, наши деревенские мясники их резали, как свиней и собак, с них сдирали шкуру, ели их мясо, и когда все происходило таким совсем не волшебным образом, мифы о лисицах тоже исчезали. За воротами, словно в неизбывной ярости, с треском рассыпался гром. Волнами накатывал тяжелый запах гари, и я, трепеща от ужаса, невольно вспоминал рассказы о том, как бог грома поражает молнией скотину, накликавшую на себя беду, и людей, творящих черные дела. Неужели эта лиса тоже кому-то напакостила? Если так, то, проникнув под своды храма, она все равно что в сейф забралась – бог грома осерчает еще пуще, еще больше рассвирепеет небесный дракон, и не дойдет ли дело до того, что этот небольшой храм сровняют с землей? Ведь кто такой на самом деле бог Утун? Это пять ставших духами животных, и раз владыка небесный позволил им обрести бессмертие, им воздвигли храмы, установили статуи, получают подношения от людей, причем не только изысканные яства, но и прекрасных женщин, так почему бы и лисе не обратиться в духа? В это время внутрь шмыгнула еще одна лиса. В первой я не распознал, самец это или самка, а вот это была самка, без сомнения, и не просто самка, а самка беременная. Потому что, когда она юркнула в ворота, было ясно видно отвисшее брюхо и набухшие сосцы, скользнувшие по мокрому порожку. Она и двигалась совсем не так ловко, как первая. Кто знает, может, этот первый – ее муженек. На сей раз они в еще большей безопасности, потому что нет ничего беспристрастнее воли неба, правитель небесный не может подвергать опасности маленьких лисят у нее в брюхе. Я и не заметил, что градины во рту уже растаяли, и на меня, открыв глаза, глянул совершенномудрый. Похоже, он совсем не обратил внимания на этих двух лис, как не заметил во дворе звуков ветра, грома и дождя, тогда я и обнаружил огромную разницу между ним и мной. Ладно, продолжаю свой рассказ.

Хлопушка третья

Раннее утро. Завывает северный ветер, гудит огонь в печке, нижнее кольцо дымохода раскалилось докрасна, слой за слоем трескается сероватая окалина, иней на стене превращается в блестящие капельки, они скапливаются на ней повсюду, но не стекают. Отмороженные места на руках и ногах чешутся, из гнойников на отмороженных ушах течет что-то желтое – как это невыносимо, когда отогреваешься. Мать сварила полкотелка жидкой каши из кукурузной муки, выловила редьку из крынки с солеными овощами, разрезала на две половинки, большую отдала мне, себе оставила ту, что поменьше, это и есть наш завтрак. Я знаю, что у матери в банке по меньшей мере три тысячи юаней, да еще Шэнь Гану из лавки, где жарят мясо, мы одолжили две тысячи под месячный процент в два фэня, выгода на выгоду, процент на процент, вот где настоящее ростовщичество. При таких деньжищах есть такие завтраки – чему тут радоваться. Но в то время мне было десять лет, и никто бы меня слушать не стал. Иногда я позволял себе поныть, но мать обращала на меня страдальческий взгляд, а потом принималась ругаться и говорить, что я ничего не смыслю. По ее словам, такая бережливость исключительно для моего же блага, чтобы построить мне дом, купить мне машину, а в скором времени и подыскать невесту.

– Твой отец, сынок, – говорила она, – бросил нас с тобой, и нам нужно сделать так, чтобы показать ему и всей деревне, что без него мы будем жить лучше, чем с ним!

Еще мать наставляла меня, мол, ее отец, то есть мой дед, не раз говорил, что рот человека – всего лишь проход, после которого между рыбой с мясом и отрубями с овощами уже нет никакой разницы. Человек может баловать мула и лошадь, но не может баловать самого себя, если хочешь хорошо жить, нужно вести с самим собой словесную борьбу. В словах матери, наверное, был резон, если бы в течение пяти лет после ухода отца мы вовсю ели и пили, то наш дом с черепичной крышей уже было бы не построить. И какой смысл обрастать жирком и жить с полным брюхом в хижине, крытой соломой? Ее суждения в корне противоречили теории отца, который утверждал: какой смысл в том, чтобы набивать брюхо отрубями и овощами, если живешь в многоэтажном особняке? Я двумя руками поддерживал отцовскую теорию и двумя ногами попирал суждения матери. Я надеялся, что отец заберет меня, пусть даже если лишь однажды накормит досыта жирным мясом, а потом вернет домой. Но ему бы лишь объедаться мясом и блаженствовать с Дикой Мулихой, обо мне он уже и думать забыл.

Доев кашу, я высунул язык и вылизал начисто чашку, так что и мыть не надо. Потом мать повела меня во двор загружать старый мотоблок. Этот мотоблок был в употреблении у семьи Лао Ланя, на стальных ручках ясно виднелись следы его больших рук, протектор на колесах давно стерся, цилиндр и поршень дизеля серьезно поизносились, прилегали не полностью, и когда двигатель заводили, он изрыгал клубы черного дыма и из-за пропускаемого воздуха и подтекавшего масла издавал странные звуки, похожие на кашель и чихание – будто старик с неважным сердцем и трахеитом. Лао Лань вообще отличался великодушием, а в эти годы, разбогатев на торговле мясом с водой, стал еще щедрее. Он изобрел научный метод закачивания воды в туши животных через легочную артерию с помощью насоса высокого давления. Его методом можно было закачать в тушу свиньи весом две сотни цзиней целое ведро воды, а по старинке в бычью тушу влезало лишь полведра. Сколько воды по цене мяса купили за все эти годы в нашей деревне хитроумные горожане? Если подсчитать, то цифры, наверное, будут поразительные. Лицо Лао Ланя круглое, вид цветущий, говорит он громко, будто большой колокол гудит – по всем статьям прирожденный администратор. Это у него в роду. Став старостой, он не утаил для себя метод закачки воды под давлением, а передал его односельчанам, возглавив тех, кто стремился разбогатеть нечестным путем. В деревне кто ругал его почем зря, кто нападал, расклеивая сяоцзыбао[17 - Сяоцзыбао – стенгазета, написанная мелкими иероглифами.], в которых его называли помещиком, сводящим старые счеты, подрывающим в деревне диктатуру пролетариата. Но такие слова давно уже спросом не пользовались. Из больших репродукторов по всей деревне гремели слова почтенного Ланя: «Драконы порождают драконов, фениксы – фениксов, а мышь рождается, чтобы выкопать норку в земле».

Лишь потом мы осознали, что Лао Лань, подобно мудрому наставнику боевых искусств, не мог передать ученикам все секреты мастерства в полном объеме, а в целях самосохранения оставил кое-что в секрете. Его мясо тоже было с водой, но имело приятный цвет и запах и выглядело свежим: положи его на солнцепек на пару дней – не испортится, а у других не распроданное за день мясо начинало пованивать, в нем заводились червяки. Так что почтенному Ланю не нужно было беспокоиться, что он не распродаст товар, и снижать цену, мясо было настолько великолепное, что даже речи не было о том, что его можно не продать. Отец впоследствии утверждал, что Лао Лань впрыскивает в мясо не воду, а формальдегид. А когда отношения нашей семьи с Лао Ланем наладились, он признавал, что одного формальдегида может быть довольно, однако для сохранения свежести и цвета нужно еще три часа окуривать мясо серой.

Мой рассказ прервала стремительно вошедшая в ворота женщина, голова которой была покрыта одеянием кирпичного цвета. Ее появление заставило меня вспомнить ту, что совсем недавно возлежала в проеме стены. Куда она подевалась? Может, эта ворвавшаяся в храм женщина в красном – воплощение той, в зеленом? Войдя в ворота, она совлекла с головы одеяние и извинительно кивнула в нашу сторону. Губы у нее синюшные, лицо бледное, кожа вся в нарывах, как у ощипанной курицы. Глаза холодно поблескивают, как капли дождя за воротами. Замерзла, наверное, страшно, перепугана так, что и слова вымолвить не может, но мыслит ясно. Ткань ее одеяния, скорее всего, поддельная и некачественная, по уголкам стекают кроваво-красные капли, очень похожие на кровь. Женщина, кровь, гром, молнии – столько запретного собралось вместе, выпроводить бы ее надобно, но совершенномудрый закрыл глаза и отдыхает, более степенный, чем статуя с человеческой головой и лошадиным телом у него за спиной. А я тем более не осмелюсь выгнать за ворота под дождь и ветер эту пышнотелую молодую женщину. Тем более что ворота храма распахнуты настежь, зайти может любой, да и какое право я имею ее выгонять? Она повернулась к нам спиной, вытянула руки на улицу и, склонив голову, чтобы укрыться от дождевых струй, выжимает свое одеяние. С журчанием стекает красная вода, смешивается с потоками на земле и через какой-то миг исчезает. Давненько не было такого жуткого ливня. Потоки низвергаются со стрех зеленовато-серыми водопадами, вдалеке что-то грохочет, словно несется огромный табун. Маленький храм подрагивает, разносятся крики потревоженных летучих мышей. Начинает протекать крыша, капли дождя звонко падают в медный умывальный таз совершенномудрого. Женщина довыжала одежду, обернулась и еще раз виновато кивнула. С ее кривящихся губ слетают звуки, похожие на комариный писк. Я вижу ее пухлые синеватые губы, похожие на перезревшие виноградины, такого клевого цвета, не то что у этих расфуфыренных девиц в городе, что стоят под уличными фонарями, дрыгая ногами и покуривая. Вижу также, что белое нижнее белье плотно прилипает к телу, и ясно проступают все очертания. Крепкие холмики грудей походят на замерзшие груши. Я представляю себе, что сейчас они просто ледяные. Вот если бы я мог – как бы мне этого хотелось! – помочь ей стащить с себя это мокрое насквозь белье, уложить ее в ванну с горячей водой, отмочить ее как следует и помыть. Потом накинуть ей на плечи просторный и сухой домашний халат, усадить на теплый и мягкий диван, заварить кружку горячего чая, лучше всего черного, добавить молока, а еще подать пышущую жаром булочку, чтобы она поела и попила вволю, и уложить на кровать спать… Слышу вздох мудрейшего, тут же привожу в порядок свои разгулявшиеся мысли, но глазами невольно следую за ее телом. Она уже отвернулась, прислонясь левым плечом к внутренним воротам и косясь на бушующий снаружи ливень. Правой рукой она придерживает одежду, словно только что содранную с лисицы шкуру. Продолжаю рассказ, мудрейший. Голос мой звучит неестественно, потому что добавился еще один слушатель.

Отец с Лао Ланем как-то сцепились не на шутку: Лао Лань сломал отцу палец на руке, а отец откусил ему полуха. Из-за этого наши семьи стали враждовать, но после того, как отец сбежал с Дикой Мулихой, мать завела дружбу с Лао Ланем. Он продал нам по цене металлолома старый мотоблок. Причем не только продал, но и сам бесплатно обучил, как им управлять. Деревенские сплетницы пустили слух, что между Лао Ланем и моей матерью существует связь, я же, как сын, поручился перед своим находящимся где-то далеко отцом, что их слова – полный вздор, они завидовали тому, что мать научилась управлять мотоблоком, а рот завистливой женщины все равно что дырка в заднице, и все, что такие женщины говорят, – чушь собачья. Лао Лань – персона важная, деревенский староста, человек богатый и представительный, то и дело на большущем грузовике возит мясо в город, каких только женщин не видывал? Как ему могла понравиться моя мать, грязная и неумытая, в лохмотьях? Я хорошо помню, как он учил мать управлять мотоблоком на деревенском току. Было раннее зимнее утро, только показался красный шар солнца, на стогах сена рядом с током застыл слой розоватого инея, на стене, вытянув шею, кричал большой красный петух, со стороны деревни, то ослабевая, то усиливаясь, доносился пронзительный визг свиньи на заклании, из печных труб молочно-белой дымкой курился дымок, тронувшийся со станции поезд мчался навстречу показавшемуся солнцу. Мать в оставленной отцом большой, не по размеру, темно-желтой куртке, подпоясанной красным электрическим проводом, сидела на месте водителя, широко расставив руки и вцепившись в рукоятки. Лао Лань восседал позади нее на переднем борту кузова, расставив ноги, и держал ее руки, лежащие на ручках мотоблока. Вот уж действительно передавал свой опыт из рук в руки, и с какой стороны ни посмотри – спереди или сзади, – держал мать в объятиях, и хотя мать была одета, как грузчик на железнодорожной станции, и ни о какой женской привлекательности говорить не приходилось, но она была женщиной, вот деревенские бабы и заходились от ревности, да и часть мужского населения давала волю воображению. Лао Лань был человек при деньгах и с положением, до женского пола известный охотник, и в деревне с ним заигрывали все мало-мальски симпатичные бабенки. Сам он не обращал внимания на пересуды, но мать-то мою бросил муж, а, как говорится, у ворот вдовы чего только не скажут, ей надо было быть осмотрительной и осторожной, не давать никакого повода для слухов, но она все же позволяла Лао Ланю учить себя вождению в такой позе, и такое поведение можно было объяснить лишь тем, что она потеряла голову от жадности. Дизель мотоблока оглушительно ревел, из радиатора поднимался пар, выхлопная труба плевалась сгустками черного дыма, создавалось впечатление, что хоть он и сорвал голос, но жизненные силы в нем бьют ключом, он таскал мать с Лао Ланем по току кругами, похожий на яростно подхлестываемого плетью теленка. На бледном лице матери появились яркие пятна румянца, уши покраснели, как петушиный гребешок. Утро в тот день действительно выдалось морозное, от этого сухого холода у меня кровь стыла в жилах и все тело будто кошки покусывали. А у матери по лицу тек пот, от волос шел пар. Она никогда не имела дело с механизмами, впервые сидела за рулем и, хотя это был простейший мотоблок, конечно же, испытывала ни с чем не сравнимое возбуждение, страшно волновалась, иначе как объяснить то, что в это морозное утро она обливалась потом. Я видел, что глаза матери сияют каким-то прекрасным блеском, они никогда так не сияли с тех пор, как отец покинул нас. После того, как мотоблок сделал с десяток кругов по току, Лао Лань легко спрыгнул с него. Он человек тучный, но каким грациозным было это его движение! Когда Лао Лань спрыгнул, мать напряглась, повернув голову, стала искать его, и мотоблок устремился прямо к канаве у края тока.

– Поворачивай! Поворачивай! – закричал Лао Лань.

Мать стиснула зубы, мускулы щек напряглись. И, в конце концов, когда мотоблок вот-вот должен был залететь в канаву, выправила его. Поворачиваясь, Лао Лань, не отрываясь, следил за матерью, словно вокруг пояса у нее была привязана невидимая веревка, конец которой он держал в руке.

– Вперед смотри, – громко подсказывал он, – не на колеса, не отвалятся они, и на руки нечего смотреть, они у тебя грубые, как наждак, чего на них любоваться. Вот так, как на велосипеде едешь. Я же говорил, привяжи свинью на сиденье водителя, она тоже сможет кругами ездить, чего уж говорить о взрослом человеке! Жми на газ, чего боишься! Все эти механизмы, туды их, одинаковы, нечего относиться к ним трепетно, лучше всего – расколотить, чтобы осталась груда искореженного металла, чем больше бережешь, тем чаще что-нибудь приключается. Верно, вот так, учеба твоя кончилась, можешь на нем домой возвращаться, для сельского хозяйства главный выход – механизация. Знаешь, кто это сказал[18 - Цитата из Мао Цзэдуна.], ублюдок маленький? – спросил он, уставившись на меня. Мне не хотелось отвечать, было страшно холодно, даже губы немного задубели. – Ладно, езжай, вас отец бросил, так что деньги за мотоблок через три месяца отдашь.

Мать соскочила на землю, ноги у нее пару раз подкосились, она чуть не упала, Лао Лань, протянув руку, поддержал ее со словами:

– Осторожно, сестра!

Мать залилась румянцем, вроде собралась что-то сказать в благодарность, но долго стояла с раскрытым ртом, будто у нее язык отнялся, и так ничего и не произнесла. От этой свалившейся на нее радости она разве что дар речи не потеряла. За десять с лишним дней до покупки мотоблока мы известили об этом деревенского делопроизводителя почтенного Гао, но никакого ответа не получили. Даже такой мальчуган, как я, понимал, что такое дело изначально не может быть успешным, отец откусил человеку пол-уха, весь облик ему испортил, ну как он может продать нам эту машину? Будь я на его месте, я бы так сказал: «Семья Лотуна хочет купить мою технику? Хм, да я скорее в реку ее загоню и оставлю ржаветь, чем продам им!» Но когда мы уже потеряли всякую надежду, к нам все же явился почтенный Гао и передал, что Лао Лань согласился продать нам технику по цене металлолома, а также предлагает явиться за ней завтра рано утром на ток.

– Староста сказал, что он, староста деревни, должен помочь вам избавиться от нищеты и стать зажиточными[19 - «Избавиться от нищеты и стать зажиточными» – популярный лозунг 1980-х годов.], – добавил почтенный Гао, – он хочет самолично научить тебя водить машину. – От волнения мы с матерью не спали всю ночь, она то поминала добром Лао Ланя, то поносила отца, а потом перенесла весь огонь на Дикую Мулиху и стала крыть ее почем зря. Из этой ее ругани я и узнал, что эту стычку не на жизнь, а на смерть между Лао Ланем и отцом подстроила Дикая Мулиха. И никак не шло из головы, что разодрались они тоже рано утром, но в начале лета.

Глаза у этой женщины большущие, в уголке рта родимое пятно в форме головастика, из него курчавятся рыжеватые волоски. Выражение глаз какое-то странное, такое впечатление, что она не в себе. Край одежды еще зажат у нее в руке, но она то и дело с бульканьем встряхивает ее. За воротами беспрестанно поливает косой дождь, по ее телу течет вода, под ногами грязь. Только сейчас замечаю, что она босая. Большие ступни, по меньшей мере размера сорокового, никак не сочетаются с остальной фигурой. На подъемах стоп налипли листья с деревьев, пальцы промокли под дождем и уже побелели. Я продолжаю говорить и в то же время гадаю, откуда она взялась. В такую погоду, в такой денек что могло занести эту полногрудую женщину в крохотный храм вдалеке от деревни и постоялого двора? Однако этот храм, посвященный пятерке сверхлюдей с потрясающими сексуальными способностями, еще в былые времена люди образованные именовали храмом бога распутства. Хотя меня обуревали сомнения, в душе зародилось немало теплых чувств. Очень хотелось подойти, поздороваться, обнять, но передо мной сидел совершенномудрый, мне хотелось воспользоваться возможностью и попросить его стать моим наставником, вот я безостановочно и рассказывал ему свою историю. Женщина словно почувствовала мои желания, она стала часто коситься в мою сторону, губы, плотно сжатые с того самого момента, когда она вошла, приоткрылись, обнажив сверкнувшие зубы, желтоватые, неровные, но с виду крепкие. Густые брови почти срослись и были расположены очень близко к глазам. Эти брови придавали ее лицу особенную живость, что-то экзотическое. Не знаю, намеренно или непроизвольно она поддергивала прилипшие к ягодицам штаны, но, когда она отводила руку, штаны прилипали снова. Я очень переживал за нее и все же ничего путного придумать не мог. Будь я хозяином в этом храме, я бы, несмотря на все запреты и предписания, позволил бы ей пройти в заднюю часть храма и переодеться. Да-да, разрешил бы переодеться в кашью совершенномудрого, а свою одежду – повесить сушиться на его кровать. Но согласится ли он? Она вдруг скривилась и звонко чихнула.

– Поступай по своему разумению, женщина, – не открывая глаз, произнес совершенномудрый. Та отвесила ему земной поклон, кокетливо улыбнулась мне, подхватила свое одеяние и прямо перед носом шмыгнула за статую духа лошади.

Хлопушка четвертая

В летнее время рано утром народ очень усталый, потому что ночи очень короткие, кажется – только успел закрыть глаза, как уже рассвело. Мы с отцом уже нырнули в облако пыли на деревенской улице, но еще слышали громкие крики матери во дворе. Мы тогда жили в доставшейся по наследству от деда приземистой и старой тростниковой хижине из трех комнатушек, жили беспорядочно и шумно. Среди недавно возведенных в деревне домов с красной черепичной крышей хижина эта выглядела образцом такой ужасающей бедности, что походила на нищего, выпрашивающего на коленях подаяние у разодетых в бархат и шелка богатеев-помещиков. Окружающая двор стена высотой в половину человеческого роста покрылась травой – она не то что от грабителей, от беременной суки защитить не могла. Вот через нее частенько и перемахивала сучка Го Шестого, чтобы стащить у нас кости с мясом. Я нередко, словно зачарованный, наблюдал, как эта сучка легко перепрыгивала стену туда и обратно, задевая ее своими черными сосками, которые болтались из стороны в сторону, когда она приземлялась. Отец шагал по улице, я сидел у него на плечах, глядя с высоты, как мать яростно ругается и режет тесаком для овощей обрезки батата, за которыми она ходила рыться в мусорной куче у железнодорожной станции. Поскольку отец был обжора и лентяй, жизнь у нас в семье проходила словно в конвульсиях: то деньги есть и еды полно, то денег нет и в доме есть нечего. Отец на ругань матери обычно отвечал:

– Погоди, погоди, скоро начнется вторая земельная реформа, тогда еще спасибо мне скажешь. Не надо Лао Ланю завидовать, он кончит, как и его отец, дружина крестьянской бедноты выволочет его на мост и… – Тут отец наставлял указательный палец на макушку матери и изображал губами выстрел – бабах! Мать, побледнев, в страхе хваталась за голову. Но вторая земельная реформа все как-то не начиналась и не начиналась, и бедная мать вынуждена была собирать выброшенные бататы, чтобы накормить поросят. Эти двое поросят у нас в доме постоянно недоедали, визжали от голода, и слушать их было сущее наказание.

– Орете, орете, а чего, мать вашу, орете?! – разозлится, бывало, отец. – Докричитесь у меня, зажарю и съем ублюдков.

Мать хватала тесак для овощей и сверкала глазами, вперившись в него:

– Только попробуй, этих двух поросят я своими руками выкормила, пусть кто посмеет хоть волосок на них тронуть, буду биться не на жизнь, а на смерть!

– Гляньте, как разошлась, – хихикал отец. – Заморыши – оба, кожа да кости, даже если предложишь съесть их, не стану!

Я смерил поросят пристальным взглядом: съедобного мясца они и впрямь не нагуляли, а вот из четырех развевающихся ушей еще можно было приготовить вкуснятины на пару чашек. Уши, я считаю, самое вкусное на свиной голове: мясо нежирное, одни белые хрящики внутри, похрустывают на зубах, а если их приготовить со свежими огурчиками в пупырышках да с толченым чесноком и кунжутным маслом, то еще вкуснее.

– Пап, – заявил я, – мы можем их уши съесть!

Мать яростно уставилась на меня:

– Смотри, как бы я сначала тебе, ублюдку мелкому, уши не отрубила! – И просто вихрем налетела на меня со своим тесаком, напугав так, что я поспешил укрыться на груди отца. Ухватив за ухо, она тащила меня оттуда, отец тянул назад за шею, а я, раздираемый между опасностью и страданием, тонко верещал, и мои вопли сливались с визгом свиней под ножом в деревне – почти никакой разницы. Отец в конце концов взял верх и вырвал меня из рук матери. Опустив голову, он тщательно осмотрел мое перекрученное ухо и глянул на мать:

– Ну и злыдня же ты! Говорят вот, тигр как ни свиреп, детенышей своих не пожирает, а ты, видать, посвирепее тигра будешь!

Мать аж пожелтела от злости, как свечка, губы посинели, и ее всю била дрожь, хоть она и стояла возле очага. Под защитой отца я осмелел и громко заорал, назвав мать по имени:

– В твоих мерзких бабских руках, Ян Юйчжэнь, вся моя жизнь прахом идет! – От моей ругани мать аж застыла, выпучив на меня глаза. Отец делано засмеялся, взял меня на руки и выбежал на улицу. Лишь когда мы бежали по двору, я услышал, как она пронзительно голосит:

– До смерти разозлил меня, пащенок этакий…

Виляя тонкими длинными хвостиками, оба поросенка сосредоточенно рыли землю в углу стены, словно двое заключенных, задумавших прорыть подземный ход и сбежать из тюрьмы. Отец потрепал меня по голове и негромко спросил:

– А ты, негодник, откуда знаешь ее имя?

Я поднял глаза на его серьезное смуглое лицо:

– Я слышал, как ты сам говорил!

– Когда это я говорил, что ее зовут Ян Юйчжэнь?

– Ты с тетей Дикой Мулихой разговаривал и сказал: «В руках этой мерзкой бабы, Ян Юйчжэнь, вся моя жизнь прахом пошла!»

Отец своей большой ручищей прикрыл мне рот и вполголоса произнес:

– Чтобы не распускал у меня язык, паршивец, отец к тебе великодушно относится, смотри и ты не навреди мне!

От руки отца, мясистой и мягкой, сильно пахнет табаком. Такие руки у мужчин в деревне встречаются редко, а все потому, что он полжизни бездельничал, почти не занимался тяжелым физическим трудом. Когда он отпустил меня, я тяжело вздохнул, крайне недовольный его двусмысленной позицией. В этот момент из дома с тесаком в руке выскочила мать. Она будто нарочно привела в беспорядок волосы, и голова ее больше походила на сорочье гнездо на большом тополе.

– Ло Тун, Ло Сяотун, бесстыжее черепашье отродье, – крикнула она, – пусть мне не жить, но я разделаюсь с вами сегодня, все равно так жить дальше нельзя, вот нам всем вместе конец и придет!

По страшному выражению ее лица мы поняли, что она разошлась не на шутку и это не пустая угроза, судя по всему, она пойдет до конца, чтобы погибнуть вместе с нами. Если женщина готова отдать жизнь, против нее и десятку мужчин не устоять, в такой ситуации выходить навстречу означает, в общем-то, погибнуть, в такой момент самое разумное – убежать. Отец мой – человек непутевый, но ума ему не занимать: настоящий мужчина не станет срамиться на глазах у всех, он подхватил меня под мышку, повернулся и рванул к стене. Он не побежал к воротам и правильно сделал, потому что, хотя в доме у нас ничего ценного не было, мать сохранила принесенную еще из родительского дома дурную привычку каждый вечер запирать ворота на большой медный замок. К слову, это единственное имущество в доме, которое можно было обменять на поросенка. Думаю, когда ему невмоготу хотелось мяса, отец наверняка не раз заглядывался на этот замок, но мать берегла его, как собственное ухо, потому что его передал ей, как приданое, ее отец, это был подарок, его забота о ней. Если бы отец со мной под мышкой побежал к воротам, он, конечно, сломал бы их и выскочил, но, без сомнения, долго бы возился, а в это время наши головы, как бутоны цветов, раскрылись бы под ударами материного тесака. Подбежав к стене, отец сделал кульбит и перемахнул через нее, оставив позади рассвирепевшую мать и целую кучу неприятностей. Я ничуть не сомневаюсь, что и матери ничего не стоило преодолеть эту стену, но она этого не сделала. После того, как мы вылетели со двора, она погоню прекратила, попрыгала какое-то время у стены и вернулась к дому, чтобы продолжить рубить гнилые бататы, сопровождая все это руганью. Это был отличный способ выпустить пар – обойтись без кровопролития, после которого уже ничего было бы не исправить, и без непременно последовавшей бы ответственности по закону, но при этом почувствовать, будто кромсаешь тесаком заклятых врагов. Тогда мне казалось, что вместо гнилых бататов она представляет наши головы, но теперь, когда я вспоминаю об этом, уверен, что она видела голову Дикой Мулихи. Настоящим врагом в ее душе был не я и не отец, а именно Дикая Мулиха. Она считала, что именно Дикая Мулиха соблазнила отца, а правда это или нет, сказать точно не могу. Кто задавал тон в отношениях отца с Дикой Мулихой, кто первым начал строить глазки другому, об этом известно лишь им двоим.

Договорив до этого места, я почувствовал, что сердце исполнилось какой-то необычайной теплоты, оно обратилось к женщине за статуей Духа Лошади, так похожей на мою тетю Дикую Мулиху. Она сразу показалась знакомой, но я об этом как-то не подумал. Потому что тетя Дикая Мулиха десять лет назад умерла. А может, не умерла? Или после смерти переродилась в кого-то? Или воскресла под другой личиной? В душе все смешалось, и перед глазами все поплыло.

Хлопушка пятая

Мой отец – человек умный, уж точно умнее Лао Ланя, физике он не обучался, но знает, что есть электричество отрицательное, а есть положительное, не учил физиологию, но знает о сперме и яйцеклетке, он никакой не химик, но знает, что формалин может уничтожать микробы, предохранять мясо от порчи и стабилизировать протеины, вот и догадался, что Лао Лань его в мясо впрыскивает. Задумай он разбогатеть, наверняка стал бы первым богачом в деревне, в этом я нисколько не сомневаюсь. Он личность выдающаяся, «дракон среди людей», а такие пренебрегают накоплением собственности. Многие, наверное, видели, как белки, мыши и другие мелкие зверушки роют норы и делают припасы, а кто видел, чтобы рыл норы и запасал еду царь зверей – тигр? Тигр обычно спит в горной пещере и выходит на охоту, лишь когда проголодается; вот и отец у меня обычно ест, пьет и развлекается и, лишь проголодавшись, отправляется на заработки. Отец не будет, как Лао Лань и ему подобные, вести за деньги кровавую схватку, или, как неотесанная деревенщина, проливать пот, работая грузчиком на железнодорожной станции, он зарабатывает своим умом. Как в древности был некий повар Дин[20 - Повар Дин – персонаж из сочинений Чжуанцзы, китайского философа ок. IV века до н. э.], мастер по разделке говяжьих туш, так и нынче есть мой батюшка, эксперт по оценке скота. С точки зрения повара Дина, скот – это лишь нагромождение мяса и костей, так же смотрел на скотину и мой отец. Один лишь взгляд повара Дина был подобен ножу, взгляд моего отца уподоблялся ножу, а также весам. То есть когда перед отцом выводили живого быка, он обходил вокруг него пару раз – самое большее трижды, а иногда еще для показухи засовывал руку быку под переднюю ногу, а после этого мог четко назвать вес быка брутто и выход мяса почти с той же точностью, что и современнейшие электронные весы самой крупной английской скотобойни с погрешностью не больше килограмма. Поначалу народ считал – отец болтает, что ему в голову взбредет, но после нескольких проб не смог не выразить удовлетворения. Услуги отца позволили барышникам и мясникам исключить сделки вслепую и наобум, установить элементарную справедливость. После того как авторитет отца был установлен, некоторые барышники и мясники стали заискивать перед ним в надежде, что оценка обойдется им дешевле. Но отец, будучи человеком дальновидным, решительно отказался порочить свою репутацию ради сиюминутной мелкой выгоды, потому что это значило потерять работу, как говорится, разбить чашку с рисом. Барышник мог прислать к нам в дом сигареты и вино, отец же выбрасывал все на улицу, а потом у стены крыл его на все корки. Мясник мог поднести поросенка, но отец и его вышвыривал на улицу, а затем у стены ругался почем зря. «Экий этот Ло Тун, – говорили и барышники, и мясники, – с норовом, но справедлив безмерно». После того как в отце признали человека с норовом, твердого и прямолинейного, степень доверия к нему возросла дальше некуда, и когда продавец с покупателем не хотели уступать друг другу, их взоры обращались к нему:

– Хватит спорить, послушаем Ло Туна!

– Хорошо, послушаем Ло Туна. Что скажешь, почтенный Ло?

Отец с важным видом обходил пару раз вокруг быка, не глядя ни на продавца, ни на покупателя, а, уставившись в небо, сообщал вес брутто и выход мяса и, назвав цену, отходил в сторонку покурить. Продавец и покупатель звонко ударяли по рукам, звучало «Добро! По рукам!», по завершении расчетов оба подходили к отцу, и каждый вынимал банкноту в десять юаней в благодарность ему за труды. Нужно заметить, что до появления на барышном рынке отца существовали также старомодные посредники, в большинстве своем смуглолицые и поджарые старикашки, некоторые с торчащей позади косичкой, они торговались с клинтами при помощи пальцев, спрятанных в широком рукаве, и это придавало их ремеслу некую таинственную окраску. Когда появился отец, неясности в торговле были устранены, исчезли и темные стороны в этом процессе, всех этих жуликоватых дельцов с жадными глазками отец изгнал с исторической сцены. Это был огромный прогресс в истории скототорговли, чуть ли не революция. Глазомер отца проявлялся не только при оценке крупного рогатого скота – он был спец и по свиньям, и по баранам, ну как сверхискусный столяр делает не только столы, но и табуретки, может и гроб выстругать, дай отцу оценить верблюда, так тоже не вопрос.

В этом месте моего рассказа мне показалось, что за статуей Духа Лошади кто-то всхлипнул, неужели это и правда тетя Дикая Мулиха? Если это действительно так, почему ее внешность за десять лет не изменилась? Ведь это же невозможно, значит, она не тетя Дикая Мулиха. Но если это не она, почему я вызываю у нее такое чувство привязанности? А может быть, это она? Говорят, души умерших не отбрасывают тени, жалко вот, я не заметил, есть у нее тень или нет. На улице дождь, сумрачно, солнца нет, тут ни у кого из людей нет тени, так что думать про это без толку. Что она, интересно, сейчас за статуей делает? Не гладит ли этого человекоконя по заду? Десять лет назад я слышал, как люди говорили, что некоторые женщины, желающие, чтобы их мужья обрели большую мужскую силу, воскурив ароматные свечи и поклонившись образу этого духа, подбираются к нему сзади и хлопают прекрасного и могучего жеребца по круглому крупу. Насколько мне известно, в стене позади статуи есть небольшая дверца, а за ней темная комнатушка без окон, где даже днем нужно зажигать фонарь, чтобы разглядеть, что там есть. А там стоит шаткая деревянная кровать, застеленная грубым одеялом с синими узорами, набитая соломой подушка, всё грязное и засаленное. В комнатушке полно блох, и если ты войдешь туда голая, то услышишь, как они, обрадованные, шумно накинутся на твою кожу. Слышно будет даже, как радостно заверещат клопы на стенах: «Мясо, мясо пришло!» Люди едят мясо свиней, собак, коров и баранов, а блохи и клопы питаются человеческой плотью – то, что называется, на одну силу есть другая сила, или зуб за зуб, око за око. Вот что я тебе скажу, барышня, тетя Дикая Мулиха или нет: выходи-ка ты оттуда, не надо позволять этим страшным тварям впиваться в твое богатое тело. Тем более не надо хлопать по заду коня. Если я вызываю у тебя какие-то чувства, то, надеюсь, ты похлопаешь по попе меня. Хотя понимаю, что, если ты тетя Дикая Мулиха и есть, допускать подобные мысли – грех. Но желания сдержать не получается. Если эта женщина сумеет увести меня с собой, я от мира не удалюсь, и все тут, мудрейший, и говорить больше не буду, в душе все уже смешалось. Мудрейший будто заглянул мне в душу, эти слова я проговорил про себя, а он будто уже все прознал. Одной холодной усмешкой взял и на время отсек нить моих желаний. Ладно. Рассказываю дальше.

Хлопушка шестая

Однажды в начале лета отец со мной на плечах пришел на деревенский ток. После того как наша деревня стала специализироваться на забое скота, большую часть пахотных земель забросили; при баснословных барышах, какие обещала эта специализация с учетом применения таких противозаконных методов, как впрыскивание воды, лишь последний болван мог заниматься земледелием. Земли опустели, и ток стал местом, где шла торговля скотом. Чиновники городка планировали устроить скотный рынок перед городской управой, чтобы получать деньги за управленческие расходы, но народ и слушать не захотел. Чиновники привели ополченцев, чтобы насадить свой замысел силой, произошли стычки с мясниками, вооруженными ножами, в ход пошло оружие, еще немного, и были бы жертвы. Четверых мясников задержали. Жены мясников стихийно организовали подачу петиции и, набросив на себя кто бычью шкуру, кто свиную, кто баранью, провели сидячую забастовку у ворот городской управы, сопровождая ее криками, мол, если вопрос не будет решен, они отправятся в провинциальный центр, а если и там не будет решения, сядут на поезд и поедут в Пекин. А последствия появления этакой толпы женщин в звериных шкурах на Чананьцзе[21 - Чананьцзе – главный проспект в Пекине.] трудно даже себе представить. Никто не мог предугадать, что можно ждать от этой толпы скандальных женщин, но чиновничьи шапки восьми-девяти из десяти уездных ганьбу[22 - Ганьбу – слой партийных работников и государственных служащих, занятых административно-управленческой деятельностью.] точно бы полетели. Поэтому женщины в конце концов добились победы, мясников отпустили за отсутствием состава преступления, мечты чиновников городка об обогащении пошли прахом, ток в нашей деревне, как обычно, был полон живности, а городской голова, по слухам, получил нагоняй от начальника уезда.

На току семеро перекупщиков с утра пораньше уже восседали на корточках, покуривая и поджидая мясников, рядом с ними скотина неторопливо жевала свою жвачку в неведении о том, что их ждет конец. Торговцы были в основном из уездов ближе к западу и изъяснялись с чудны?м произношением, словно актеры жанра миниатюры. Они появлялись примерно раз в десять дней, и всегда каждый из них приводил две-три головы скота, но не больше. Как правило, они приезжали на особо медленных смешанных товарно-пассажирских поездах, люди и скот в одном вагоне, сходили с поезда ввечеру и до нашей деревни добирались уже в полночь. До железнодорожной станции всего-то с десяток ли, и даже прогулочным шагом можно дойти за пару часов, но торговцы преодолевали это расстояние за восемь. Они тащили за собой скотину, которая покачивалась от вызванного долгой поездкой головокружения, и скапливались на выходе из станции. Там ревизоры в синей форме и фуражках тщательно проверяли у них наличие билетов на себя и на скотину и отпускали, лишь сочтя, что все в порядке. На выходе животные любили обдать ревизоров жидким навозом через железную ограду, то ли подшучивая, то ли издеваясь над ними, а может, и в отместку. Весной на выходе из станции к ним примешивались и ехавшие в том же поезде из западного края торговцы цыплятами и утятами, на широких и длинных, гладких и упругих добротных бамбуковых коромыслах у них покачивались клетки из тростника и бамбука, они бочком выходили за пределы станции, а потом стремительным шагом оставляли барышников позади. В больших широкополых плетеных шляпах, просторных накидках синего цвета, они шагали скоро и легко, достойно и свободно и составляли яркий контраст с неряшливо одетыми, перемазанными с ног до головы навозом, падшими духом скототорговцами. Бритоголовые, грудь нараспашку, в невероятно модных тогда очках с ртутным покрытием, придававшим жуликоватый вид, те косолапо вышагивали навстречу огненно-красному закатному солнцу по грунтовой сельской дороге в сторону нашей деревни, покачиваясь на каждом шагу, точно сошедшие на берег моряки. Дойдя до канала с многовековой историей, заводили в него скотину на водопой. Если было не так уж холодно, они всегда мыли и чистили животных, чтобы они смотрелись новенькими и бодрыми, как невесты. Затем мылись сами, ложась на спину прямо на мелкий песок, чтобы чистые струи мелководья неторопливо омывали брюхо. Если по дороге у канала проходили молодые женщины, лаяли почем зря, как псы в гоне. Наплескавшись в воде, выбирались на берег, отпускали скотину пастись у канала, а сами садились кружком, пили вино, ели мясо, грызли сухие лепешки, пока на небе не высыпали звезды, и потом, пьянехонькие, еле волоча ноги и ведя за собой скотину, направлялись к нам в деревню. Почему они непременно появлялись в деревне поздно ночью, в третью стражу, оставалось их тайной. В детстве я спрашивал об этом родителей и убеленных сединами деревенских стариков, но они всегда выпучивали на меня глаза, будто мой вопрос настолько труден, что и не ответишь, или же просто отвечать нет нужды. Когда торговцы входили со своей скотиной в деревню, все деревенские псы, как по команде, поднимали бешеный лай. В деревне все от мала до велика просыпались – ага, барышники явились. В моих детских воспоминаниях это были загадочные существа, и ощущение таинственности тесно связано с их полуночными появлениями. Я всегда считал эти появления полными глубокого смысла, но взрослые в основном думали иначе. Помню, как лунными ночами после того, как в деревне замолкал лай собак, мать, закутавшись в одеяло, садилась к окну, вглядываясь на улицу. Отец тогда еще нас не бросил, но уже, бывало, не ночевал дома. Потихоньку сев на кровати, я скользнул взглядом мимо матери за окно: там по улице безмолвно шли барышники, таща за собой скотину, начисто вымытая, она отбрасывала блики света, будто только что извлеченные из земли огромные фигуры из цветной керамики. Если бы не отчаянный собачий лай, представшее перед глазами можно было бы счесть красивым сном, но и собачий лай, как я теперь вспоминаю, в то время воспринимался как часть этого прекрасного сна. У нас в деревне было несколько постоялых дворов, но барышники там не останавливались, они направлялись со своей скотиной прямо на ток и ждали там рассвета, несмотря на ветер и дождь, лютый мороз или страшную жару. Пару раз в ветреную и дождливую ночь к ним приходил хозяин одной гостинички, чтобы зазвать к себе, но барышники вместе со скотиной переносили непогоду как каменные изваяния, и никакие уговоры на них не действовали. Или они хотели сэкономить на плате за проживание? Ничего подобного – говорят, этот таинственный народец отправлялся после продажи скотины в город и там предавался безудержному разгулу и пьянству, спускали почти все деньги, и им едва хватало на билет обратно. Привычки и манеры у них были совсем не такие, как у знакомых мне крестьян, разительно отличались они и по образу мыслей. В детстве я не раз слышал, как те, кто пользовался уважением и авторитетом, вздыхали: «Эх, да что это за народ такой? О чем они только думают?» Да, что за мысли вертятся у них в головах? Приводят и рыжую скотину, и черную, быков и коров, больших и маленьких, однажды привели дойную корову с выменем, что твой жбан для вина, мой отец, оценивая ее, даже столкнулся с затруднениями, потому что не очень понимал, считать ли это вымя мясом или чем-то второсортным.

Завидев отца, торговцы поднялись из-под низкой стены. Эта компания с утра пораньше уже напялила свои бандитские очки, выглядели они пугающе, но сморщенные в улыбке лица говорили о том, что отец у них в почете. Отец снял меня с плеч, присел на корточки метрах в трех от них, вынул мятый портсигар и достал деформированную влажную сигарету. Барышники подошли со своими, и с десяток сигарет появилось перед ним. Он собрал все предложенные сигареты вместе и аккуратно сложил на земле.

– Покури, почтенный Ло, тудыть тебя, разве тебя несколькими сигаретами подкупишь?

Усмехнувшись, отец промолчал и все же закурил свою изломанную. Кучками стали подходить деревенские мясники, вроде бы чисто помытые, но от них все равно пахло кровью, видать, будь она бычья или свиная, совсем ее не смоешь. Скотина, учуяв исходящий от мясников запах, сгрудилась вместе, в глазах засверкали искорки страха. Пара молодых бычков жидко обделалась, старые коровы вроде бы хранили спокойствие, но я-то понимал, что оно деланое, потому что они напряженно прижали хвосты, словно боясь оскоромиться, жилка над большими глазами подрагивала, будто рябь на воде от легкого ветерка. Чувства крестьян к скотине глубоки, убийство коровы, особенно старой, всегда считалось нарушением законов небесных и человеческих, у нас в деревне одна женщина, больная проказой, бывало, глубокой ночью, когда все спят, прибегала на кладбище за околицей и начинала громко кричать, повторяя одно и то же: «Не знаю, кто из предков убил старую корову, пусть возмездие падет на сыновей и внуков». Коровы могут плакать, и та молочная корова, с которой отец пришел в замешательство, когда ее привели на убой, опустилась перед мясником на передние ноги, и из ее голубых глаз потекли большущие слезы. При виде этого руки мясника, занесшего было над ней нож, опустились, на память ему пришли многочисленные рассказы о коровах. Нож выскользнул и брякнулся на землю. Колени мясника подогнулись, он опустился на них и повернулся лицом к корове. И зарыдал в голос. С тех пор мясник оставил свой нож и стал заниматься разведением собак. Когда его спрашивали, почему он все же встал перед коровой на колени и заплакал, он говорил, что в глазах коровы увидел свою умершую мать, что, возможно, эта корова была ее перерождением. Этот мясник (фамилия его Хуан, а имя – Бяо), став собакозаводчиком, всегда ухаживал за той старой коровой, как преданный сын ходит за старухой-матерью. Когда буйно разрасталось разнотравье, мы нередко видели, как он ведет свою старую корову на берег реки попастись. Сам идет впереди, корова сзади, никаких веревок, чтобы ее вести. Люди слышали, как Хуан Бяо говорит ей: «Пойдем, матушка, поешь молодой травки у реки». Или: «Давай домой, скоро стемнеет, зрение у тебя неважное, не наелась бы какой отравы». Хуан Бяо – человек дальновидный, когда он лишь затеял собаководство, многие над ним насмехались. Через пару лет никто и не смел зубоскалить. Он стал скрещивать местных собак с породистыми немецкими и получил прекрасное потомство смелых и умных щенков, которые и дом сторожили, и помогали хозяевам получать информацию. Стоило вынюхивавшим все чиновникам или журналистам из уезда приблизиться к деревне на три ли, собаки, унюхав их, поднимали беспрестанный лай. Предупрежденные, мясники тут же всё убирали, наводили порядок во дворах, не оставляя нежданным гостям никаких доказательств. Однажды парочка репортеров из вечерней газеты, переодевшись нелегальными мясниками, тайно проникли в деревню с намерением раскрыть наше широко известное нелегальное мясное производство. Они, хоть и одежду свиным жиром и кровью измазали, и мясников своим видом ввели в заблуждение, но собачьи носы провести не смогли, и в конечном счете несколько десятков метисов, выведенных Хуан Бяо, принялись гонять этих репортеров с одного конца деревни на другой и оборвали им штаны так, что вывалились спрятанные в мотне журналистские удостоверения. Поэтому бессовестная обработка мяса в нашей деревне смогла беспрестанно продолжаться, а соответствующим организациям так никогда и не позволили взять это дело в свои руки. Помимо победы над продажными чиновниками у Хуан Бяо вообще-то имеется еще одна заслуга. Он разводил также собак на мясо: больших, глупых, с очень низким интеллектом, которые виляли хвостом при виде и хозяина, и воришек, забравшихся в дом поживиться. Из-за своей примитивной организации эти собаки отличались благодушием, только и знали, что есть и спать, и быстро набирали вес. Спрос на таких собак превышал предложение, и покупатели приходили за щенками, когда они только появлялись на свет. В восемнадцати ли от нашей деревушки была деревня Хуатунь, где жили корейцы – вот уж кто больше всех в мире любит собачье мясо, да еще искусно готовит его; они открыли ресторан собачьего мяса в уездном городе, других городах и даже в провинциальном центре. Хуатуньская собачатина была очень популярной, но своей славой она в большой мере была обязана высококачественному сырью, которое поставлял Хуан Бяо. От приготовленных из него блюд шел аромат не только собачатины, но и телятины. А всё потому, что дней через десять после рождения щенят Хуан Бяо отнимал их от матери и переводил на коровье молоко, чтобы ускорить репродуктивность сук. Молоко давала, конечно же, старая корова. Глядя, как Хуан Бяо богатеет на торговле собаками, деревенское отребье от зависти и злости накидывалось на него: «Эх, Хуан Бяо, Хуан Бяо, тебе старая корова как мать! Это вроде бы великое почитание родителей, а на деле ты последний лицемер, ведь если старая корова тебе мать, ты не должен доить ее и кормить щенков – если ты кормишь их ее молоком, разве она не становится собачьей матерью? А если твоя матушка – мать собакам, ты разве не сукин сын? А раз сукин сын, значит, сам пес и есть, верно?» От их непрестанной докучливой болтовни у Хуан Бяо аж глаза на лоб полезли, он не стал разбираться и раздумывать, а схватил заржавевший нож, которым когда-то резал коров, и наставил на них. Те, видя, что дело плохо, пустились наутек, но молодая жена Хуан Бяо давно уже спустила собак, и не очень-то умные мясные собаки со смышлеными метисами во главе, как стая пчел, бросились в погоню за ними по кривым улочкам и переулкам, откуда вскоре послышались отчаянные вопли злыдней и бешеный собачий лай. Красотка жена Хуан Бяо залилась смехом, сам он глупо хихикал, почесывая шею. Кожа у нее белоснежная, в то время как у Хуан Бяо смуглая до лаковой черноты, и когда они рядом, черное кажется еще чернее, а белое – белее. Когда Хуан Бяо еще не был женат на ней, он частенько появлялся за полночь под задним окном Дикой Мулихи и распевал песни. «Возвращайся домой, брат, – говорила она. – У меня уже есть мужчина, но тебе я обязательно женушку найду». Эту женщину, которая работала в придорожной лавке, как раз Дикая Мулиха и помогла ему найти.

Когда пришли мясники, торг начался. Они расхаживали вокруг скотины туда-сюда, иногда казалось, что в нерешительности – покупать эту животину или нет; но стоило продавцу протянуть руку с зажатой в ней веревкой на шее коровы, как через пару секунд все мясники уже хватались за нее. Покупатели на всю скотину нашлись молниеносно. Ситуаций, когда двое мясников бились бы за одну корову, почти не было, а случись такое, они могли разрешить спор с головокружительной быстротой. Обычно те, кто занимается одним и тем же – враги друг другу, но у нас в деревне мясники под руководством Лао Ланя сплотились в дружный боевой коллектив, выступавший против врагов. Лао Лань установил свой авторитет, передав мясникам способ впрыскивания воды в туши и объединив этих людей благодаря наживе и беззаконию. Лишь когда мясники хватались за веревку, барышники вальяжно подходили, и начинался торг один на один, неустанная борьба за цену. С тех пор, как установился престиж отца, торг между ними перестал иметь большое значение, постепенно превратился в формальность и привычное действо, потому что решающее слово было за отцом. Поторговавшись, мясник с барышником подводили быка к отцу, словно парочка, которая направляется в городскую управу, чтобы зарегистрировать брак. Однако в тот день ситуация была несколько необычной: появившиеся мясники не устремлялись, как прежде, к сгрудившейся вместе скотине, а разгуливали по краю тока. От их понимающих усмешек становилось не по себе. Особенно когда они проходили мимо отца – дурные предчувствия зарождались от того, что скрывалось за их делаными усмешками, словно готовился какой-то масштабный заговор, и как только придет время, он разразится. Я со страхом тайком поглядывал на отца, он вел себя так же, как всегда, равнодушно покуривал низкосортную сигарету; накиданные ему барышниками хорошие сигареты так и лежали перед ним аккуратной стопкой, он не тронул ни одной. Он и прежде эти сигареты не трогал, а дожидался, когда после завершения торгов их собирали с земли и раскуривали мясники, которые превозносили его честность и беспристрастность.

– Эх, почтенный Ло, – полушутя говорили некоторые, – если бы во всем Китае люди были такие, как ты, коммунизм бы еще несколько десятков лет назад наступил.

Отец молча посмеивался. Всякий раз в такие моменты мое сердце разрывалось от гордости, и я всегда говорил про себя: «Вот так надо делать дело, вот таким надо быть человеком». Барышники тоже поняли, что сегодня что-то не так, бросали взгляды в нашу с отцом сторону и невозмутимо наблюдали за вышагивающими туда-сюда мясниками. Все молча чего-то ждали, как публика терпеливо ждет начала интересного представления.

Хлопушка седьмая

Шум дождя за воротами постепенно стихал, вспышки молний и раскаты грома тоже ушли куда-то далеко. Весь двор залило, исчезла выложенная гравием дорожка. На поверхности воды плавают зеленые и желтые листья, а также надувная игрушка из пластика. Она вверх ногами, похоже, это маленькая лошадка. Капли дождя падают все реже, пока он не перестает совсем. Из полей налетает ветерок, крона гинкго раскачивается, шелестит, серебристые струйки падают, будто из решета, скопившаяся вода находит тысячи отверстий. Из дупла на середине ствола высовывается парочка тех самых диких котов, мяукнув пару раз, они снова скрываются. Оттуда доносится слабый и болезненный писк котят, и становится ясно, что, пока лило как из ведра, бесхвостая кошка принесла приплод. Как говаривал отец, скотина любит разрешаться от бремени во время ливня. Вижу, как по воде, извиваясь, плывет черная змейка с белым узором. А еще серебристая рыбка храбро выскакивает из воды, плоское тело лемехом изгибается в воздухе, прекрасное и упругое, изящное и гладкое, и со звонким всплеском падает в воду – много лет назад так же звонко мне отвесил оплеуху мясник Чжан своей большущей пятерней, измазанной в свином жире, за стащенный кусок мяса. Откуда эта рыбка взялась? Лишь она об этом и знает. По мелководью рыбам плавать трудно, их зеленоватые спинные плавники торчат из воды. Из ворот храма над моей головой проносится летучая мышь, а за ней еще целая стая. Упавшие передо мной градины, которые я не успел съесть, уже почти полностью растаяли.

– Мудрейший, – говорю я, – скоро стемнеет.

Мудрейший не издает ни звука.

Когда солнце, раскрасневшееся словно лик кузнеца, поднялось над полем пшеницы на востоке, на сцену вышел главный герой. Это был наш деревенский староста Лао Лань: высокий, крепко сбитый, тогда он еще не раздобрел, и пузцо не выпирало, и щеки не выдавались. Желтоватая бородка и усы, глаза тоже желтые, с виду и не скажешь, что чистый китаец. Когда он широкими шагами зашел на ток, все воззрились на него. Озаряемое солнцем лицо, казалось, необычно сияло. Лао Лань подошел к отцу и остановился, но его взгляд был устремлен в поля поверх низкой стены, туда, где только что взошло солнце и разливался ослепительный свет. Зеленели поля пшеницы, распускались и благоухали полевые цветы, в розовом просторе небес заливались жаворонки. Лао Лань даже не взглянул отцу в глаза, словно у стены такого человека и не было. Если на отца он даже не глянул, то на меня, уж конечно, тем более. Может, у него в глазах помутилось от солнечного света? Это я тогда так наивно подумал, но вскоре все понял: Лао Лань действовал вызывающе. Склонив набок голову, он разговаривал с мясниками и барышниками и в то же время, расстегнув молнию брюк своего френча, как ни в чем не бывало вытащил свою черномазую штуковину. Перед моим отцом ударила желтоватая струя. Я тут же учуял горячую вонь. Струя этого пса била далеко, по меньшей мере метров на пятнадцать. Это надо было всю ночь терпеть, чтобы столько излить из себя. Он заранее все продумал, чтобы осрамить отца. Десяток сигарет, лежавших перед отцом, поплыли в луже мочи и очень скоро стали ни на что не похожи. Когда Лао Лань вытащил свой инструмент, мясники с барышниками как-то странно хохотнули, но смех резко оборвался, будто шеи им сдавила большая невидимая рука. Они смотрели на нас, раскрыв рты и потеряв дар речи, и на лицах застыла растерянность. Даже те мясники, которые давно знали, что Лао Лань собирается бросить отцу вызов, не думали, что он сделает это таким способом. Мочой нам забрызгало ноги, а отдельные капли попали на лица и губы. Я возмущенно вскочил, отец даже не шевельнулся, застыв словно камень.

– Лао Лань, мать твою ети! – разразился руганью я. Отец не проронил ни звука. На лице Лао Ланя появилась усмешка, он по-прежнему смотрел на всех с высокомерием. Отец прищурился, как благодушный крестьянин, который любуется стекающей со стрехи водой. Сделав свои дела, Лао Лань застегнул молнию, повернулся и зашагал туда, где собралась скотина. Я услышал, как мясники и барышники испустили глубокий вздох, не знаю, в знак чего – досады или удовлетворения. Потом мясники разошлись среди скотины, и очень быстро каждый выбрал то, что хотел купить. Подошли и барышники, стали препираться с покупателями. Я обратил внимание, что препираются они как-то рассеянно, и понял, что мыслями они в основном не на торжище. Прямо в глаза отцу они не смотрели, но было ясно, что каждый про себя думает о нем. А что же мой отец? Сдвинув колени, он уткнулся в них лицом, словно сокол, устроившийся вздремнуть на развилке ветвей. Лица его я не видел и, конечно, не мог знать, какое у него выражение. Я был очень недоволен его слабостью, мне тогда было всего-то лет пять, но я понимал, что Лао Лань очень серьезно унизил отца, любой мужчина, в ком есть хоть капля смелости, не смог бы проглотить такое страшное унижение, даже я, пятилетний мальчик, не побоялся грубо выругаться, а отец не произнес ни звука, словно неживой, словно камень. Торги в тот день закончились, а решающее слово отца так и не прозвучало. Однако продавцы и покупатели по старой привычке стали подходить и бросать ему бумажные деньги. Первым, кто это сделал, был тот же Лао Лань. Этот пес, этот ублюдок, будто не отвел душу, помочившись перед отцом, он еще похрустел в руках новенькими десятиюаневыми банкнотами, словно желая привлечь внимание отца, но отец остался в той же позе, не изменившись в лице. Изобразив еще большее разочарование, Лао Лань обвел всех вокруг взглядом, а потом швырнул эти две бумажки перед отцом. Одна из них опустилась как раз в лужу еще не остывшей мочи этого пса и смешалась с размокшими сигаретами. В тот миг отец для меня уже умер. Он полностью потерял лицо восемнадцати поколений предков нашей семьи Ло. Его вообще нельзя было считать за человека, так, с большой натяжкой можно счесть за размокшую сигаретину в луже мочи этой собаки Лао Ланя. Вслед за Лао Ланем стали подходить и бросать деньги барышники и мясники. Лица полны скорби и сочувствия, будто мы с отцом – особо достойные сочувствия попрошайки. Денег они набросали вдвое больше, чем обычно; ясное дело – награда за то, что отец не противился Лао Ланю и принял его деланое великодушие. Глядя на эти падающие передо мной, как сухие листья, банкноты, я громко разревелся. Тогда отец все же поднял с колен большую голову: на лице ни гнева, ни печали, не лицо, а какая-то высохшая деревяшка. Он холодно глянул на меня, в глазах его сквозило недоумение, словно он не мог понять, с чего это я расплакался. Я вцепился ногтями ему в шею:

– Отец, я не хочу больше тебя отцом называть, лучше Лао Ланя так называть буду! – Говорил я громко, все вокруг на миг замерли, а потом расхохотались. Лао Лань поднял большой палец:

– Молодец, Сяотун, принимаю тебя в сыновья, с этого дня можешь есть и жить у меня, захочешь свинины, приготовим свинины, захочешь говядины – будет тебе говядина. А если мамку с собой приведешь, тем более приму с распростертыми объятиями!